Проводник в сопровождении офицера погранслужбы еще раз строжайше проверил документы, и нас стали покупейно пересаживать в другой, немецкий поезд. Для этого надо было с вещами миновать три последовательные таможни (первая – русская, вторая – смешанная, и, наконец, третья – германская), на каждой из которых одинаково тщательно проверяли документы и досматривали багаж. Сначала все шло четко и быстро, но вскоре возникла заминка: на пропускном смешанном пункте слева от меня как-то разом заспорили, и я услышал восклицание немецкого лейтенанта:
– Юден не допускаться в Дойчланд!
Мигом вмешался русский майор:
– Да это ж не еврей, это грузин. Вот и фамилия его по паспорту: Сванидзе.
С обеих сторон подошло несколько пограничников, и конфликт продолжался. Мы уже забрались в уютное купе, но до нас все ещё доносилось:
– Нарушение Нюрнбергского закона… Экспертиза… мы должны немедленно связаться с консульством… Никакой задержки состава!..
Впрочем, мое внимание приковал гигантский монумент тевтонского рыцаря с мечом, вложенным в ножны. Он вознесся над всеми строениями таможни на добрых четверть километра, стоя на насыпном холме и глядя на восток. Ночная подсветка сияла на бронзе его доспехов. В нем было что-то от известного монумента Вучетича, и он, видимо, играл роль пограничного столба вровень с чикагскими небоскребами.
Вся процедура пересадки заняла, как и оказывалось в расписании, около часа, но выяснение, является или не является товарищ Сванидзе евреем, задержало нас еще на пятнадцать минут. Очень красивая белокурая проводница (в США она работала бы, как минимум, фотомоделью) поприветствовала нас на довольно хорошем русском и разнесла по купе наперсточного размера чашечки с кофе.
Засыпая, я мысленно прокрутил все эти невероятные события и пришел к выводу, что судьба (если называть судьбой природную необходимость) иной раз приготовляет для нас весьма забавные коллизии. Не знаю, что сказал бы на это раскатисто храпевший подполковник, но будить его я не стал.
Все генерал-губернаторство и Германию мы беспробудно проспали, и только за полчаса до Берлина нас разбудил звонко-мелодичный голос проводницы. Из-за разбирательств со Сванидзе и прочих задержек выбившегося из графика поезда, мы опаздывали уже на полтора часа. Среди мягкой предрассветной седины снегов за окном мелькали маленькие фермы, перелески, одинокие кирхи, в которых служили Вотану, Тору и Бальдуру. Пелена снегопада делала все вокруг мчащегося поезда сюрреалистичным.
Степану Викторовичу приснился недобрый сон, и он сидел хмурый (он к тому же обнаружил ряд важных пробелов в своём немецком и лихорадочно пролистывал разговорник). Подполковник, наоборот, был в прекрасном расположении духа и рассказывал о своих приключениях в прошлые поездки:
– Вы знаете, в Бунцлау до сих пор сохранилась могила Кутузова. Я там был два года назад. Обнесена бордюром и очень много цветов…
– А вы где воевали? – поинтересовалась жена реэмигранта.
– Разумеется, в Индии, – пожал плечами тот, – в этой черной дыре советского оружия. Мы собирались покорить Индию еще при Павле I, в начале двадцатых туда звал Троцкий. И вот, наконец, мы там оказались. Индусы, видите ли, как и все азиаты – себе на уме. Договариваться с ними столь же перспективно, как и договариваться с тюленями. Конечно, забавно рассматривать индийских девчонок в ночных барах и украшать свои квартиры индийскими статуэтками. Но могу лишь сказать одно: наши позиции в индийских странах столь же призрачны, как и пятьдесят лет назад. Сам черт не разберет, сколько в Индии народностей, а каждая народность имеет дюжину национальных проблем. Поддерживаем Синд против Раджастхана, потом Раджастхан против Гвалиора, а там надо мирить сикхов и мусульман в Пенджабе. На юг Индии мы уже давно рукой махнули, там немцы да ниппонцы соперничают с США.
Отправляясь в дорогу, я основательно изучил карту Берлина и окрестностей, и теперь с минуты на минуту ожидал появления слева от движущегося поезда водной глади Шпрее, но она пряталась за густыми стволами безлиственных деревьев и неожиданно блеснула, когда мы увидели первые строения Большого Берлина – район Рансдорф, затерявшийся среди лесничеств Мюггельского озера. Здания напоминали те, что я видел в Ленинграде, только более массивные, монументальные и мрачные. Правда, летом все это должно было утопать в зелени многочисленных раскидистых деревьев. По улицам ездили машины, ходили трамваи, спешили на работу берлинцы.
Промелькнуло несколько платформ пригородных поездов, на одной из которых я успел прочесть название – «Кёпеник». Где-то вдали мелькал между домов расписной шатер передвижного цирка. Проводница вернула билеты – я получил свой. На одной стороне маленького картонного ярлыка под серпом и молотом был указан рейс, тип вагона, место, дата, время и постскриптум: «Добро пожаловать в Тысячелетний Рейх», на другой – под свастикой – то же самое по-немецки.
Пока я рассматривал билет, мы промчались через Карлгорст и оказались в более изящных дореволюционных кварталах (я имею в виду национал-социалистическую революцию 1933 года). И тут же экспресс нырнул в бесконечный слабоосвещенный Руммельсбургский тоннель, тянущийся на добрые два километра. Когда мы наконец вынырнули в ослепивший всех дневной свет, слева и справа выпрямилась Варшавер-штрассе, по которой неторопливо полз экскурсионный омнибус. Готтенландский (быв. Силезский) вокзал был уже рядом – замелькали перила, лавочки, ожидающие.
Немец-проводник еще раз проверил документы, и мы стали выходить. Я едва успел выйти из вагона, как тут же заметил маму – она в длиннополой дубленке и меховой «боярке» спешила ко мне по забитому людьми перрону. Она приветствовала меня по-русски:
– Ну, как доехал?
– Да вот… – развел я руками.
Несмотря на все наши с Вальдемаром опасения, она не заметила подмены. Видно, не правы те, кто приписывает женщинам некую особую интуицию. В первый момент меня так и тянуло сознаться, но я сдержал себя, и не напрасно.
– Сейчас мы к нам домой. – продолжала она, проталкивая меня через толпу. – Вечером у нас званый ужин. Будут Отто, Свава, Харальд…
В Берлине я не бывал отродясь, и все глазел по сторонам. Добрая половина прохожих была в шинелях: синих, черных, серых, коричневых – под цвет мундиров их ведомств. Здесь было на порядок теплее, чем в замерзшем Ленинграде. Линейная немецкая речь господствовала над отдельными польскими и русскими фразами. Тачечники (тоже в особой форме) катили огромные телеги, наполненные «старомодными» чемоданами (американоидные рюкзаки – завсегдатаи вокзалов моего мира – здесь были явно не в моде). На фронтоне вокзала (он был реконструирован в середине пятидесятых) аршинными готическими буквами было выложено:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ТЫСЯЧЕЛЕТНИЙ РЕЙХ!
В ближайшем киоске я успел разглядеть множество видеокассет и бронзовые бюсты Гитлера и Геббельса.
Мама без устали рассказывала о своей жизни, о том, как зимой они с полковником отдыхали на Ривьере, что Харальд в апреле принимает присягу и отправляется служить в Хорватию и т. д. и т. п. На ее вопросы я отвечал односложно, что весь в работе над дипломом, что стипендию нам повысили, что Виола чуть ли не ночует в Петергофе (она пишет дипломную работу об архитектуре Петергофских ансамблей и влиянии на нее философии ХVIII века). На мое счастье мама не спросила меня, скоро ли ей ждать внуков: она, видно, не очень-то спешила становиться бабушкой.
На привокзальной площади нас ожидал огромный БМВ, принадлежащий полковнику. Шофер приветствовал меня кивком, погрузил мой баул в багажник и спросил меня что-то по-немецки. Я в первый момент ничего не понял и пробормотал в ответ что-то невнятное, но тут же догадался, что меня спросили о том, правда ли в Ленинграде (он называл его Петербургом) сейчас такие лютые морозы, и понял, что теперь мне и думать придется исключительно по-немецки. Я сбивчиво отвечал, что правда, морозы стояли лихие, но в день моего отъезда слегка потеплело. Мама напомнила мне, что в Германии она говорит со мной только по-немецки, и мы помчались по утренним улицам германской столицы.
Вначале мы оказались на довольно непримечательной Гроссфранкфуртер-штрассе, потом водитель свернул на Лансбергер-штрассе и, обогнув колонну марширующих солдат, машина выехала на знаменитую Александер-плац. Пока мы стояли у светофора рядом с Полицай-президиумом, водитель рассказывал, что на ближайшее воскресенье здесь назначена публичная казнь масонских вожаков, пойманных, что называется, с поличным в прошлом месяце.
Справа от нас, на фасаде Имперского Архива, обнаженная амазонка работы Адольфа Зиглера держала большой золотой лист с цитатой из Гитлера:
«Для каждой нации правильная история равноценна ста дивизиям».
Центр города в утренние часы был безлюден, попадались лишь постовые да спешащие с документами из министерства в министерство курьеры. Англоязычная (равно как и германоязычная) реклама напрочь отсутствовала, вывески магазинов и кафе отличались нордической чопорностью.
Я и не заметил, как мы проехали по мосту через Шпрее и остановились у следующего светофора, между Строительной Академией им. Альберта Шпеера и Монетным Двором. Рядом с нами водитель скромненькой «Шкоды», курсант-эсэсовец, пользуясь вынужденным ожиданием, целовал и обнимал правой рукой свою совсем юную попутчицу.
Унтер-ден-Линден встретила нас двумя шеренгами свастик-монументов, поставленных здесь ко времени проведения Олимпиады 1936 года (с тех пор все Олимпиады приводились в Берлине, а зимние – в Швейцарии; американцы и англичане их, естественно, игнорировали). В конце этой главной улицы Рейха напротив Военной Академии имени Адольфа Гитлера было наше посольство – флаг СССР развевался на влажном ветре. Накрапывающий дождь заставил нашего водителя включить дворники.
Дальше открывался бесконечный безлиственно-серый массив Тиргартена, где старушки выгуливали своих мосек, а белокурые студентки художественных академий (тоже в форме) старательно зарисовывали деревья и всяческую парковую скульптуру. Если бы я вдруг ни с того, ни с сего сказал, что в этом парке мог бы стоять монумент Вучетича, меня подняли бы на смех, и Вучетич из гроба к нему бы присоединился.
Берлинер-штрассе сменилась Бисмарк-штрассе. Мы быстро удалялись от центра города. Мама догадалась о моем любопытстве и не отвлекала меня. После Шарлоттенбурга, где доживали свой век ветераны второй мировой войны – герои Тронхейма, Сен-Кантена и Хеброна, который еврейские фанатики обороняли целый месяц, и который был стерт с лица земли на двести лет – машина неожиданно оказалась в чаще Груневальдского лесничества. Еще несколько минут, и впереди блеснула темная гладь Хафеля – мы выехали на западную окраину Берлина. Цель нашего пути была в Шпандау – самом дальнем районе восьмимиллионного Гросс-Берлина. Между зданием тюрьмы и железнодорожной линией на Гамбург среди нескольких частных усадеб прямилась небольшая Геббельс-штрассе. В маленькой сторожке рядом со шлагбаумом и полосатым столбом я зарегистрировался у коменданта улицы в чине партайфюрера, и мы наконец приехали.
Дом (а Вальдемар в Ленинграде не потрудился описать мне его заранее) был построен лет сорок назад в неоготическом стиле: от основного его массива ответвлялись острошпильные мансарды, галереи на контрфорсах, несколько приземистых флигелей. Все окна были разной формы и напоминали готические соборы. Ограда, охватываюшая площадь в четверть гектара, контрастировала с этой цветистостью своей подчеркнутой суровостью. Вся усадьба напоминала утонченный бутон розы, спрятанный за жесткими лепестками чащелистика. Кроме гаража и толстостенной будки привратника, никаких хозяйственных построек я не заметил.
Полковник встретил нас на крыльце, он был в домашнем костюме и со слегка подстриженными усами. В его внешности не было ничего особенно броского, это был типичный прусский офицер, чьи предки сотни лет верхом и со шпагой в руке расширяли германское жизненное пространство. То, что он летал на высоте Эвереста и мог за считанные минуты превратить вражеский город в «мерзость запустения», сути не меняло.
Он крепко пожал мне руку (у немцев не принято при встрече или расставании целоваться), коротко спросил о дороге, о формальностях при пересечении границы, и спросил еще, сколь популярно в России баварское пиво.
Столь же сбивчиво отвечая на вопросы, я старался и обстановку рассмотреть, и виду не подать, что я здесь впервые. Первый этаж был гостевой. Здесь располагались прихожая, гостиная, библиотека, маленькая столовая и комната с роялем, ибо, как вы помните, полковник и дня не мог прожить, не исполнив для себя лично или для случайных слушателей пару этюдов Шумана. В гостиничной между двумя маятниковыми часами висели три больших портрета: Гитлер, Геринг и Курт Вальдхайм, а на стене напротив – большая картина в бронзовой раме «Взятие Варшавы».
Мама показала мне мою комнату – в одной из готических мансард на третьем этаже, куда можно было попасть из большой телевизионной гостиной на втором, домашнем этаже но контрфорсной галерее, заканчивающейся винтовой лестницей. Тут я, сославшись на дорожную усталость, отпросился подремать. К трем часам я должен был спуститься в гостиную на званный ужин.
Итак, в десять часов утра по среднеевропейскому времени я оказался в небольшой комнатушке с двумя раскладывающимися креслами, комодом, этажеркой для книг (здесь лежала кипа журналов «Бергланд») и миниатюрным телевизором. Последний я и включил, уютно устроившись в одном из кресел. По первой программе шла образовательная программа об Африке, по второй – черно-белый фильм о Шиллере, по берлинскому внутригородскому каналу – пропагандистская передача об Америке:
«Америка, – спокойным голосом пояснил диктор. – Негры и евреи. Наркоманы и гангстеры. Вредная расовая политика и музыка, выродившаяся в негритянскую тамтамщину. Небывало высокое самомнение и крайне низкий общий умственный уровень. Только шесть процентов американцев могут показать на карте Германию, но даже США могут показать всего шестьдесят процентов. Американское мировоззрение ориентировано на постоянное и беспричинное веселье – оптимизм, благодаря чему большинство американцев всю жизнь проводит в состоянии добродушного идиотизма. Американское, если так можно выразиться, искусство всегда паразитировало на худших образцах европейского искусства. Оно не способно создать ничего нового, и лишь обезьяньи копирует наши сюжеты. Искусство в США никогда не было тем, чем оно было испокон веков в Европе – высшим этажом культуры. Оно было ее подвалом. Подавляющее большинство американцев способно воспринимать только развлекательные передачи. Американская кинематография оболванивает зрителя и апеллирует к „свободе выбора“, но этой хваленной свободы не существует, потому что все основные средства массовой информации, киностудии и издательства находятся под контролем еврейской кагалы и пропагандируют чуждые белому человеку эстетические, этические и нравственные нормы. В веймарской Германии, по выражению нашего величайшего фюрера Адольфа Гитлера, существовала лишь ротационная синагога. В Америке рука об руку с ней идут телевизионная и компьютерная синагоги. Хотя еще ни один американский президент открыто не заявил о своем еврейском происхождении, он, как и вся страна, обязан отмечать все еврейские праздники. Белый человек и истинный ариец, аристократ президент Джон Кеннеди первым восстал против этой порочной практики и был хладнокровно убит еврейскими террористами тридцать три года назад.
Но борьба за белую, мужественную, арийскую культуру, против негроидной, педерастической, иудейской псевдокультуры на американских просторах не окончена. Честные американцы арийского происхождения, среди которых Френк Коллин, Роберт Депыо, Ричард Батлер и Патрик Бьюкенен, ведут тотальную борьбу против еврейских выродков. Среди последних акций американских национал-социалистов – семидневная символическая блокада Голливуда. Поводом к этой акции протеста явилась порочная практика этого жидовского кодла, в котором белокурые и прекрасные арийские киноартистки вынуждены сожительствовать с режиссерами-евреями – педерастами и наркоманами. Американская национал-социалистическая партия белых людей, выдвинувшая Патрика Бьюкенена кандидатом на пост президента США, призывает всех честных американцев к бойкоту голливудского ширпотреба, ко всемерной пропаганде высоких образцов германского искусства и искусства других народов Европы…»
Я и не заметил, как задремал. Когда я проснулся, телевизор уже автоматически отключился (он реагировал на особые «сонные флюиды», испускаемые человеком во сне), а напротив меня в кресле сидел молодой человек приблизительно одних со мной лет в эсэсовском мундире со знаками отличия старшего курсанта академии танковых войск, читающий журнал. Это и был Харальд. Я сразу же узнал его по фотографиям, которые Вальдемар показывал мне ещё в Пет… в Ленинграде. Он кивнул мне и спросил:
– Что это у вас в России за такая мода?
Его взгляд указывал на мои штаны, то есть джинсы. Он заметил то, что не заметили ни мы в Ленинграде, ни мама в Берлине – штаны из джинсовой ткани, надетые на мне в день моего перенесения в этот мир, которые я совсем забыл сменить, а ведь в моем распоряжении был весь гардероб моего двойника. Так глупо попасться мог только какой-нибудь космополит без малейшего представления о национальных костюмах, но уж никак не я – философ истории!
– Да вот, купил по дешевке. Стипендией нас не балуют. Вам стипендия, я забыл, полагается?
– Да, старшим курсантам платят по двести десять марок в месяц, а я получаю стипендию фюрера – триста сорок.
(Одна марка равнялась двум рублям или трем с половиной долларам).
– Нас так не финансируют. У нас ленинская стипендия по вашему курсу – пятьдесят марок.
– Ты все же переоденься. У нас американщина считается дурным тоном, да и вообще… не соответствует высокой арийской морали.
Я впервые в жизни видел человека, произносящего слова «высокая арийская мораль» на полном серьезе, и поспешил поэтому, не желая смущать моего немецкого друга, переодеться в шикарный полупиджак-полуфренч и выутюженные бриджи, найденные мною в комоде. Харальд листал журнал, поглядывал в мою сторону и задавал тон беседе:
– Как у вас в России с раухерами? – и не дождавшись ответа продолжал:
– Сегодня собирается вся наша благородная фамилия, – он слегка, самую малость иронизировал. – Формально – в честь твоего приезда, а так… просто, давно не виделись. Жаль, что тот раз меня срочно вызвали… Но с моей сестрицей ты уже имел честь пообщаться.
– Ее поэтическая манера немного напоминает мне Анну Ахматову…
– Ахматова? – перебил он. – Где-то слышал эту фамилию. Одна из советских поэтесс?
– Жена Николая Гумилева.
Харальд, не разбиравшийся в подобных семейных нюансах русской поэзии, закивал из вежливости и похвастался:
– Она читала тебе свою нордэлегию, посвященную Ханне Райч? Так вот эта самая нордэлегия напечатана только что в «Бергланде», – он протянул мне журнал.
Я уже собрался, и мы спустились вниз. В гостиной был сервирован стол на девять персон. Полнобедрая итальянская служанка ставила на него орлиной формы свечу (пиршества полагалось устраивать при искусственном освещении девяти факелов, по числу присутствующих, и орлиной свечи, символизирующей нордический дух).
Тут я увидел дядю Отто, идущего навстречу мне из библиотеки. Он был полной противоположностью полковнику и своему сыну: невысокий, рассеянный, в сильных очках, до странности похожий на Хоботова из «Покровских ворот». Он поздравил меня с возвращением на немецкую землю, как он выразился, и стал приглашать к себе в Кенигсбергский институт генетики и евгеники:
– Вы, камрад, даже не представляете, на пороге каких грандиозных открытий стоит сейчас германская наука. Последовательным воспитанием расового духа, основы которого были заложены нашим величайшим фюрером, мы поставили магические силы на службу белому человеку. Уже сейчас многие из истинных арийцев могут невербально общаться мыслями, а впереди достижение индивидуального бессмертия и способности общаться с душами умерших и проникать в прежние эпохи, о чем мечтали десятки поколений наших предков.
Надо сказать, что упоминание о телепатических способностях истинных арийцев, в числе которых входил, к примеру, Харальд, меня немало испугало. Ведь эти «экстрасенсы» запросто могут подслушать мои мысли, и мое, если так можно выразиться, инкогнито будет раскрыто. Но раз уж назвался груздем, так полезай в кузов. С момента моего здесь появления я был вынужден во всем следовать планам моего двойника, который явно что-то затевал.
Когда я увидел жену и дочь профессора, я понял, что насчет индивидуального бессмертия он, скорее всего, не шутит: я долго не мог понять, кто из них кто. Наконец, по одеяниям я догадался: девушка постарше в вечернем платье, будто сотканном из лебяжьих перьев – это тётя Свава, а девушка помладше в студенческом вицмундирчике с серебряным «поэтическим» аксельбантом – ее дочь Ингрид. На глаз разница в возрасте не превышала десяти лет.
На первое подали отличные грибы, приготовленные по-венгерски прижаренными в мучной оболочке, и блюдца с микроскопически нарезанным салом. На взрослом конце стола (был еще брат тети Свавы, норвежец Хайнрих Сульхейм, управляющий одной из нефтяных вышек в Норвежском море, пришедший с супругой) разговор шел о своем, а мы, молодежь, слушали похвальбу Харальда (вот уж кто любил хвалиться, точно исландский скальд). Перво-наперво он рассказал мне о своих романах с крестьянскими девушками из окрестностей замка Кампенгаузенов близ Алленштейна в Восточной Пруссии. Видя ироническое выражение лица своей сестрицы, он добавил:
– В сущности, разница между дворянством и крестьянством символическая, и Шпенглер об этом же пишет, – он подлил себе рейнского.
(В Германии культ села и сельского образа жизни: любой гроссбауэр ставит себя на две готовы выше любого бюргера).
– Ты забываешь, – возразила Ингрид, – что крестьяне Восточной Пруссии – потомки германизированных балто-пруссов, и поэтому относятся не к скандинавской, а к балто-славянской расе.
– Отнюдь! – возразил Харальд. – Именно Восточная Пруссия наиболее расово чиста во всем Рейхе. Ведь среди «Фрау Германия» больше всего восточно-прусских уроженок.
Азарт, с которым они спорили о расовых проблемах при выборе милой сердцу, мог бы вызвать изумление, если бы я не помнил, как девушки демократической России с третьей фразы при знакомстве ревностно сверяли гороскопы – и горе тебе, если они не совпадали! Что же касается конкурсов «Фрау Германия», то они проводились вовсе не с целью затащить как можно больше смазливых девушек в постели жюри. Когда Харальд на минуту отлучился, Ингрид кивнула мне:
– И вот таким безответственным людям доверено великое дело государственной безопасности Рейха. Ну, вас, наверно, такие проблемы не волнуют.
– Сталин решил еврейскую проблему таким образцом, что евреи работают на нашу страну. И до сих пор терять эту рабочую силу не было надобности.
– И вам не противно ездить с евреями в метро и сидеть в школе за одной партой? – изумилась Ингрид, которую эта перспектива просто ужасала.
– Это еще что! – поспешил вмешаться Харальд, желая показать себя знатоком российской жизни. – У них даже студенты-негры из Эфиопии и Анголы обучались. Попомни моё слово, Вальдемар, этот альтруизм вас погубит.
Я сменил тему:
– А что, у вас действительно бытуют дуэли?
– А как же! – оживился Харальд. – Это вполне законно и называется «Суд Всевышнего Вотана». Правда, принято это только среди дворян, военных и в университетах. Один мой приятель в прошлом году погиб на такой вот дуэли. С другой стороны, все это строжайше регламентировано законами, и это немного портит общее впечатление.
– Странно, мне казалось, что вашей системе ближе мнение кардинала Ришелье, что дворяне имеют праве умирать только на службе королю.
– Ах, социализм! Социализм в нашей стране – это забава масс. Для истинных рыцарей Святого Грааля эта мораль не годится. Сам величайший фюрер долго колебался, прежде чем назвать нашу партию социалистической. Но сейчас это не актуально: социальные проблемы в общем решены, и от человека требуется не общественная инициатива, а верность присяге.
За разговорами я не забывал отведать всех блюд, которые итальянская прислуга подавала на стол. За отличными баварскими колбасками с кетчупом последовали соленые огурцы для аппетита и гусь с яблоками. Потом целое ассорти рулетиков-штрудель и микробутерброды с явно русской икрой горбуши. Запивали мы все это отличными рейнскими винами.
После ужина Ингрид пригласила нас в комнату с роялем и спела одну из своих песен о смелых немецких космонавтах, штурмующих небо и благославляемых из могилы стариком Кантом. Я же заметил целую фонотеку лазерных дисков и стал их перебирать: они были с чисто немецкой пунктуальностью рассортированы по жанрам и хронологически. Начиналось все с народных песен, потом шли пятнадцать дисков со средневековой немецкой музыкой, потом классика – Глюк, Бах, Вагнер, Шуман, Штрауссы, Лист, далее отец национал-социалистической музыки Пфицнер и венец Франц Легар, юбимый композитор Гитлера, потом партийные марши и сборник музыки из кинофильмов, среди которых затесались «Джентельмены предпочитают блондинок» и «Кубанские казаки» Наконец, несколько совершенно неизвестных мне фамилий – корифеи немецкой музыки конца XX столетья. Я поинтересовался у Харальда об одном из них (кажется, его звали Фридрих Этцель), и он поставил его диск на проигрыватель. Это были вариации на темы Вагнера, музыка по стилю слегка смахивала на известный мне «Нью-Эйдж», и в то же время напоминала стиль Жана-Мишеля Жара.
– Этот стиль называется «Бургундская музыка», – пояснил Харальд на мое замечание о галлицизме мелодии.
– Кстати, – решил я спросить об одной вещи, давно меня интересовавшей, – это верно, что Йозеф Геббельс в молодости написал несколько пьес в стиле Достоевского?
– И не только в молодости! Вот, пожалуйста, – Харальд показал мне в библиотеке огромный темно-коричневый массив книг, который я поначалу принял за Большую Фашистскую Энциклопедию. На самом деле это было полное двестипятьдесятчетырехтомное собрание сочинений второго фюрера немецкого народа – Йозефа Геббельса. Это было самое гигантское в мире собрание сочинений, благо автор трудился над ним семьдесят лет. Харальд пролистал последний, справочный том и подал мне его, раскрытый на сороковой странице.
В обширной библиотеке ромбовидной формы было не меньше десяти тысяч томов: монотонно-многотомные собрания сочинений, яркие зоологические атласы в суперобложках.
– У вас в России какие-нибудь анекдоты о немцах рассказывают? – ни с того ни с сего спросил Харальд.
– Да. (Я как раз вовремя вспомнил самый безобидный анекдот.) Как-то раз ООН… то есть не ООН… а, в общем, в СССР решили написать книгу о слонах, ну и запросили во всех прочих странах соответствующие образцы. Немцы прислали массивный десятитомник, вроде как этот, озаглавленный «Введение в науку о слонах», американцы прислали маленький яркий буклет страницы в две с фотографией Мадонны и названием «Все, что должен знать о слонах средний американец»…
Харальд уже давился от хохота.
– Японцы прислали книгу на бамбуковой дощечке на тему «Использование слоновьего бивня в харакири» (тут уж я стал импровизировать, примеряясь к известной Харальду геополитической обстановке). Англичане прислали свой трехтомный бестселлер…
– Бест… что?
– Бестселлер… ну, книга сезона, – пояснил я. – «Британская политика в странах, где водятся слоны». А туркам ничего другого не оставалось, чтобы прислать свою агитационную брошюрку «Турецкий слон – младший брат русского слона!»
– Длинно и увлекательно. Это целый культурологический трактат. У вас все анекдоты такие?
– Нет, почему? Например, такой: «Колобок повесился».
– Кто повесился?
– Колобок, сказочный герой – пампушка, которую старики-крестьяне выпекают в печке и которая от них убегает. Суть состоит в том, что у пампушки нет ног, она круглая как глобус.
– Это же неэстетично. Среди разумных существ лишь белый человек прекрасен видом и совершенен формой. Наделение разумом неживых существ – это какая-то новая демонология, вернее, пошлый кубизм. Русский философ Бердяев, которого вы выгнали из страны, осуждал это.
(Оказывается, в Германии из всего Бердяева напечатали лишь «Философию неравенства» и «Кризис искусства».)
Тут снова появилась прислужница и подала нам на эмалированной подносе бочоночки с медом алого оттенка.
– Это особый арийский мед, получаемый от арийских пчел, которых привез из Тибета доктор Шеффер, – сказал Харальд.
Поедая довольно приторный мед, я продолжал рассматривать библиотеку. Гегель, Гете, Ганс Эверс, Киплинг, Эрнст Юнгер, Гобино, Данилевский, Гоголь, Гвидо фон Лист, Горбигер, Плотин, Карл Май, Татищев, Мережковский, Кнут Гамсун, Аннунцио, Лесков.
– Тебя удивляет подбор книг? – спросил мой немецкий друг. – А у вас какие самые популярные авторы?
– Аркадий Гайдар, – выдавил я, припомнив повсеместные многотомники этого девяностолетнего старца. – А из немецких – Гете и Ремарк.
(Я было подумал, что фамилия Ремарка ничего не говорит моему собеседнику, но ошибся.)
– Да, – согласился со мной Харальд, – Ремарк, несомненно, талантливый писатель, но, увы, его взгляды противоречат нашей немецкой идеологии. Это великая трагедия для человека, когда он отказывается от своей нации, от своей вековой традиции и меняет их на бесплодные блуждания в чужих пределах… Ведь они почти ровесники с Геббельсом: оба – пасынки веймарской эры, но сколь различны судьбы. Рейхсминистр, впоследствии Фюрер – и безвестный эмигрант.
Потом мы с Ингрид долго и безрезультатно играли на компьютере (в Германии компьютеры иногда называют «Вундербаррауге» – чудесный глаз) в бридж. Моя сводная сестра, дочь полковника, очаровательное соломенноволосое дитя пяти лет нарисовала целое стадо коров на деревенской околице, что мы и оценили.
Перед сном (мы с Харальдом делили одну комнату в мансарде) он сказал мне:
– Завтра (мне твоя мама говорила) ты поедешь «лечить клыки», как она выразилась. Потом, если желание после такой процедуры будет, покажу тебе Берлин, а послезавтра отправляемся в наш родовой замок – познакомлю тебя со своими подружками, – Харальд прищелкнул пальцами.