— Нет, — недоумевает Франческа, положив вилку.
Детектор лжи поблескивает в языке, но не пищит. Значит, не презирает, крякает Маккавити.
— Зачем ты стала нам служить? — глазки сверлят Франческу, но что толку сверлить солнечный луч.
— Я… э… денег хотела, — искренне отвечает Франческа, недоумевая.
Потому что неискренне нельзя, все равно ее насквозь видят.
— Де-енег хотела! — сатанински тянет Маккавити. — Блин…
Франческа видит, что шеф ужасно недоволен собой. Ему неприятно видеть перед собой существо абсолютно прозрачное и одновременно столь непроницаемое. На Франческе все системы дают сбой. Ее индивидуальность коренится где-то там, куда не досягает ни один из этих сволочных приборчиков. Черт знает, где.
Но, в конце концов, это не главное. Работает? Работает. Не продаст нас?
— Абсолютно невозможно, — мотает головой главный техник. — Там столько всего понапихано! Гарантия!
Главный техник прямо честь отдает, он уверен на все сто.
— Кто другой, но не Франческа.
— Вот ей и поручим, — говорит мистер Лефевр. — А? Как вы полагаете?
Мистер Маккавити, конечно, уже ознакомился с делом. Выдумка блестящая. Якобы некий русский придумал топливо на воде. Смешно?
— Мне тоже смешно, — сладко улыбается мистер Лефевр. — Но я вас уверяю…
И эта идея якобы продается одним из чиновников системы. Собственно, чиновник и впрямь продажный, он пойман, он вор, он кается, у него шестеро детей, которых он родил, потому что ему «невыносимо, что плодятся только эти недочеловеки за забором». Истинному патриоту понижена зарплата и дан последний шанс исправиться: продать вот этот самый «секрет», да подороже, банкиру Элии Бакановицу, который давно под подозрением. И посмотреть, что банкир будет делать с этим секретом.
— Скорее всего, — весь истекает соком Лефевр, — он просто с ума-а сойдет от жадности…
«Па-альчики оближешь», думает Маккавити издевательски, вот жопа этот Лефевр, но выдумка классная.
— …и постарается найти-и этого русского…
— Да ну! — машет рукой Маккавити. — Банкир, респектабельный человек, не пойдет на такой риск!
— Элия Бакановиц, — улыбается Лефевр, — пойде-ет…
Элия Бакановиц ночует в банке. Элия Бакановиц корыстолюбив «до без памяти». Он хочет делать заначки. Элия Бакановиц боится системы, он хочет спрятаться от нее сам и спрятать свое добро.
— А, ну тогда конечно, — рассудительно чешет голову мистер Маккавити.
И вот Франческе поручено следить за развитием провокации, наблюдать и делать выводы. Франческа равнодушно-внимательно выслушала, запомнила и удалилась на своих невесомых каблучках, в черных волосах немеркнущее солнце.
— А ты знаешь, что она еще и Серпинского провоцирует? — спросил на следующий день Лефевр. — Представляешь, сходила к нему, честно призналась, что она тайный агент, — да он бы все равно вызнал, у него максимально дозволенный штаб информационных технологов, и кое-какие разработки он у нас покупал… Рассказала ему про «водяное топливо» и предложила сотрудничество!
— И Серпинский согласился? — выпучил глаза Маккавити. —
— Ну да! — ответил Лефевр, аж жмурясь от удовольствия. — Она ему так все представила… что ему страшно захотелось изловить русского и спрятать патент в шкаф…
— Серпинский! — крякнул Маккавити. — Вторая категория лояльности! Никому верить нельзя! Ну… молодец девка, даром что без характера.
10
С утра солнце нападает на мир с новым жаром. Сверху все груды хлама сияют светом призрачным. Замки из стекла и алюминия в легком сиреневом дыму дрожат; поезда нежными гудками проницают сияющее пространство, в котором жар усиливается постепенно. Любой голос пропадает эхом в этой сверкающей яме; любой луч теряется во множестве отблесков; любое действие ничтожно, и любая мысль незначимо мала.
Леви Штейнман проснулся и вспомнил.
— Блин, блин, блинский блин, — просипел он, протирая глаза руками.
У двери кокетливо стояла под махровой салфеточкой утренняя потребительская корзинка: французская булка, масло, горячий кофе.
— На хрен, — буркнул Штейнман и пнул корзинку.
Кофе растеклось, булка вылетела и гукнула. Пусть думают, что ему не нравится потребительское общество.
В раздумьях Леви Штейнман взялся за ручку машины. Как-то быстро эта игра началась, а, Леви Штейнман? Тебя уже просчитали мгновенно, а ты еще только руку занес. Впрочем, стоп. Если ты, Леви Штейнман, еще жив, значит, в точности они еще ничего не знают. И вот стоит банк Бакановиц (Леви на полном ходу мимо черных теней влетел в гараж и тормознул со скрежетом), и вот в сантиметре от твоего бампера машина этого гада директора. Если бы они знали, Леви бы уже знал, что они знают. Значит, они не знают. Не зря они там интимно шептались у воды, тогда в туалете. Простые методы хеджирования! — Леви Штейнман уселся за свой стол, покрутил головой — вошел Алекс.
— Привет, Леви, — сказал он. — Мы все сделали, всех нашли, кого ты просил. И девицу эту тоже, которая тебе вчера вечером понадобилась. Знаешь, кто она?
— Кто? — насторожился Штейнман.
— Франческа Суара, — доложил Алекс. — Личный секретарь главы нефтяной корпорации Серпинского, вот как.
— Спасибо, — развеселился Штейнман.
Тра-ля-ля! Этот чиновник, который толкнул информацию нашему директору, он толкнул ее не один раз. А два. Или даже больше двух. Предприимчивый товарищ, как ты считаешь, а? Кому нужно водяное топливо? Ну конечно, нефтянику… Болек Серпинский, надо же! Патриот! Тридцать три приюта, призывы помочь нецивилизованному миру, член четырех клубов! Ну, все, подумал Леви Штейнман, директор просрал. Наш банк крут, но с Серпинским соревноваться пупок развяжется. Он оттолкнулся от стола, отъехал почти до дверей по жесткому ковру. Алекс, который в припадке жадности пытался разом делать свою и его работу, глянул — поднял брови. У Алекса уже был условный рефлекс: чем дальше начальник откатывается от стола, тем больше драйв, тем значительнее происходящие события. Штейнман уже несся по коридору в сторону директора, а Алекс так и сидел с поднятыми бровями, соображая: вверх случился или вниз?
Как это глупо было со стороны директора Бакановица — не сделать себе отдельного кабинета. А все оттого, что Элия Бакановиц любил торговать. Как животное какое, например, сорока. Элия Бакановиц торговал бы клубнику, выращенную своими руками, но его отец был не садовником, а инвестиционным банкиром, и брат, и вот Элия Бакановиц тоже стал директором банка. Но отец и брат любили рулить, а Элия Бакановиц плотненько любил торговать, он сидел днями и продавал-покупал, раскрыв рот от внимания, будто нацелившись пухлыми губами на яблоко, а для этого отдельный кабинет не так удобен, как просторный ангар, где все парятся вместе и можно перекрикиваться.
— Нас, кажется, хотят опередить, — Штейнман подошел к директору сзади и ткнул пальцем в индекс нефтяной компании Серпинского у него на экране. — Девица. Секретарша его личная.
— Ха-ха, — отчетливо произнес Элия Бакановиц, быстренько запрокидывая голову, так что Штейнману стало видно его опрокинутые глаза. — У нас есть два выхода.
— Как-то чересчур оптимистично, — заметил Штейнман. — Есть, да еще целых два.
— Я припугну его, — сказал Бакановиц. — Он у меня получит по полной программе. Ничего конкретного, просто напугаю. — Видно было, что он по ходу дела соображает, как можно заработать на напуганном нефтянике. — А ты давай окучивай девицу, — Элия Бакановиц покрутился, утрамбовался и подмигнул.
Глаза у тебя, директор, дикие. Нечеловеческие уже какие-то. Интересно, как он видит мир? — вдруг подумалось Штейнману. Вот эти все вагоны, отгружаемые внизу за окном, этот ветер и песни из супермаркета, угольную пыль, грохот стройки? Видит ли он это остро, как я, или все заляпано одним острым резким вкусом и ритмом — чье оно, нужно ли кому-нибудь, спрос-предложение? На крыше банка вертолет; в воскресенье директор летает на побережье тратить свои деньги. Штейнман представил, как он плавает в бассейне, а вокруг него вьются мухи-бабы, а в крепкой руке у него бутылка «Айриш-крим». О чем он думает в такие моменты? О работе, подумал Штейнман с содроганием, это абсолютно точно. Да какая на хрен разница на самом-то деле, о чем он думает. Вот ты, Леви Штейнман, когда развлекаешься, не думаешь вообще ни о чем. И что?
Солнце боком скользило в окно, жаркий ветер пах железом и пылью. Алекс выкручивал из рекламщиков скидки. Другой подчиненный уткнулся носом в компьютер и корчил рожи. Зачем это все, подумал Леви Штейнман. Как зачем, мать твою, одернул он себя. Затем! Он одернул пиджак. Мягкий стул подался вниз. Взыграл пальцами по клавиатуре, набросал букв, стер половину, набросал еще. «Дорогая Франческа! Мне кажется, будет вполне уместно…»
11
От этого на самом деле можно было с ума сойти: как вечер сменял утро, и как опять начиналась ночь. Элия Бакановиц потому и работал сутками, что тошно ему было на это смотреть — как солнце уделывает этот мир раз за разом. Это был единственный оставшийся в жизни круг. Остальное давно уже было не круглым, но с точностью выверенной, ужасающей, вновь и вновь садилось дневное светило и становилось темным небо. Люди давно научились обходиться без природы. Ночью можно было не спать. Детей можно было делать множеством равноценных способов. Зачем же небо поутру (вверх!) так густо наполнялось жарким и огромным солнцем? Зачем угасало вечером в каждом окне небоскреба (вниз!), в каждом осколке шприца, в каждой капле крови?
Где-то там, внизу, на остром углу, стоял Леви Штейнман и крутил в руках цветок — великую редкость, зеленый тюльпан. Цветок был похож на песочные часы: сок в нем переливался. То стебелек нальется плотно, то бутон. Какого хрена ты пришел так рано? Еще десять минут. Ну и хорошо, браток, пусть думает, что ты в нее влюбился. Вон она уже идет, наверное, тоже решила дать тебе понять, что влюблена. Штейнман подобрался: игра продолжалась.
— Привет, Франческа! — сказал Штейнман и сделал ей шаг навстречу.
— Добрый вечер, — Франческа наклонила голову.
Вблизи нее воздух вибрировал, она была больше, чем то, что можно было видеть: аура, сияние, потрескивание. Штейнмана слегка дернуло током. Франческа оделась на этот раз в юбку до колен, красную, в багровых пятнах и цветах, а сережки были маленькие и пронзительные, как капли горячего масла.
— Есть идеи, куда пойти? — спросил Штейнман.
— Нет, — Франческа подняла голову и посмотрела на запад.
Штейнман удивился. Она смотрела ровно на тот ресторан, о котором он подумал. Назывался ресторан «Ротонда», лежал, как круглая таблетка, на краю высокого здания.
— Туда? — уточнил Штейнман.
— Точно, — засмеялась Франческа. — Туда!
Ресторан было видно, но до него было не близко, главным образом, потому, что заходить приходилось все время как-то сбоку. Они сначала шли пешком по пологой лестнице, потом ехали в маленьком лифте с зеркальными стенками, полом и потолком, потом опять пошли вверх по упругому резиновому бульвару.
— Как ты любишь развлекаться? — спросил Штейнман.
— Никак, — ровно и доброжелательно ответила Франческа. — Не люблю развлекаться.
— А, так ты трудоголик, как наш директор, — протянул Штейнман. — Круглые сутки работает парень. Знаешь, такой Элия Бакановиц, ага?
— Ну да, я же из «Финмаркета», — напомнила Франческа.
Интересно, подумал Штейнман. Не может же она считать меня за такого дурака, чтобы я ей верил. Ясно как день, что я давным-давно ее вычислил. И она это отлично знает. Какого хрена тогда придуривается? Ладно, подумал Штейнман, хочешь так, будем так. Как хочешь, крошка. Они уже пришли в «Ротонду» и сидели там, богатые, заказывая блестящие вилки и мясные куски с подливами, поглядывая вниз вбок. Отсюда было хорошо видно и сплошные созвездия огней, и слепые пятна тьмы за забором. Между ними горела свеча. Надо немедленно переходить к романтике, решил Штейнман и взял быка за рога.
— Мы с тобой одной крови, — медленно произнес Штейнман и поднял на Франческу глаза. — Ты и я.
Франческа уставила очи на свечу.
— Мда? — сказала она. — Почему?
— Мы оба молодые профессионалы, — сказал Штейнман, — одинаково смотрим на проблемы политкорректности… и на любовь, — это слово у Штейнмана получилось несколько пафосно, но, в общем, неплохо.
— Мда, — снова сказала Франческа с трудноуловимым выражением в голосе. — Следует признать, что ты мне действительно нравишься.
Штейнман осторожно поднял глаза и обнаружил, что Франческа за разговором как-то незаметно умяла всю еду — и его, и свою. Он остолбенел. Он смотрел на Франческу, как она вылизывала последнюю ложечку и улыбалась — страшно, откровенно, ослепительно. Ай, подумал Леви Штейнман в диком восторге, что сейчас будет!..
Рыжий Маккавити, который наблюдал эти события на экране, довольно хохотнул и потер руки. Молодец девица, чего уж там. Куда там этим актерам, которые на сцене.
— Лефевр, — позвал он, — ты глянь, Франческа Штейнмана окучивает. Он думает, что она личный секретарь Серпинского, и хочет с ее помощью найти русского.
— А она что думает? — поинтересовался Лефевр.
— Она, — прокряхтел Маккавити. — Она, братец ты мой, в отличие от нас, ничего не думает специально. У нее там, в башке, какие-то настройки, как в компьютере, который в преферанс с тобой играет. Ты глянь, вот ведь не знать — я бы точно подумал, что она в него втюрилась!
В небе уже стояло ночное солнце, все в брызгах и парах, оно гудело, как электростанция, на нем мигали зеленые — красные индексы, раскаленные ниточки свисали с него, мелко потрескивая. Штейнман очнулся, и понял, что они спешат, обнявшись, по мостам над пропастями. В бархатной тьме, где вздувались оранжевые тени и слышалось глухое уханье из окрестных клубов. Просверком — острые каблучки, пронзительные сережки. А в другой руке у меня что, спросил у себя Штейнман. Хэ, бутылка вина никак. Дорога была — что-то вроде балкона на огромной высоте, неширокий уступ, огражденный от пропасти чугунной решеткой с завитушками и цветочными клумбами. Этот отрезок дороги, на повороте, был не освещен, и в полумраке фигура Франчески казалась сине-фиолетовой.
— Быстрее, быстрее, — бормотал Леви Штейнман. — Дальше…
Франческа укрупнила шаг, грудь закачалась чаще, Штейнману стало мучительно идти вперед. Он промычал что-то жалобно, бросил взгляд вверх — вбок — как удачно, там как раз был темный, совершенно темный переулок, с мягкой травой в клумбах, куда хотелось лечь навзничь. Железо и стекло, на углу помойка. Неверные шаги вбок, или вверх, или куда? Куча стройматериалов. Стекловата. Если лечь, утром будешь весь в мелких дырочках, стекло войдет в твои поры. Леви Штейнман почувствовал, что весь дрожит. Или что? Или зачем? Не спешить? Ах, не спеши-и-ить… Франческа, что это такое? По касательной проходит ветер. Тихо-медленно, очень правильно. Дикое пронзительное легкомыслие и благородство. Но какое, скажите мне, благородство тут может быть? Мы враги и государственные преступники. Мы друг друга провоцируем. Мы — вверх-вниз. Отыметь. Победить.
…или кого?
— Леви!..
— Франческа!..
Ты жопа… потребитель… ты всегда потреблял себя, сейчас ты на минутку вылез из этого омута… засранец… ты скоро опять туда залезешь, посмотри на это небо и на эту женщину, твои глаза на секундочку открылись в мир, твой язык лепечет что-то тотально непривычное: «Sweetest perfection… slightest correction…»
— Франческа!.. — ахает он, трогает, гладит.
— Леви!.. — тоже ахает Франческа, как будто открытие свершает.
Получай… но откуда такая печаль? — Штейнман, amigo, у тебя едет крыша. Дыхание перехватывает, а в небе крутится дурацкое ночное солнце, все испещренное индексами.
Им обоим показалось, что наступает день.
Воздух взрезало сразу тремя лучами. В пересечении трех лучей лежали они. Самый грубый и непрозрачный луч был луч системы банка Бакановиц; видать, директора снедало любопытство — как там наш Леви, как ему, голубчику, работается. Второй луч, тоньше и профессиональнее, — на том конце сидел нефтяник Серпинский: усы обвисли, кадык трясется, зубы скрежещут, огонь желания разгорается. На конце третьего, почти невидимого луча сидел рыжий Маккавити и крякал в усы, наклоняясь так и сяк, а лица его не было видно.
Франческа инстинктивно заслонила глаза рукой. Штейнман откатился от нее, вскочил и в ненависти заорал, обращаясь ко всем наблюдателям сразу:
— К черту! — зарычал Штейнман всем лучам сразу. — Катитесь к черту!
— Эй, ты что, — отчетливо и здраво сказала Франческа. — Все нормально.
— Какого хрена нормально! — Штейнман вскочил, весь истекая ненавистью. — Подонки! — он бросился в противоположную сторону, споткнулся, упал, покатился, упал куда-то дальше, и еще раз упал, и еще. — Сволочи!..
Ему казалось, что он падает не вниз, а вбок и вверх, в непредсказуемую сторону, а лучи все следовали за ним, и дыхание Франчески слышалось все так же близко, как и прежде. Кругом была пропасть.
12
Банкир и торговец Элия Бакановиц вздул губехи и дернул за все свои финансовые рычаги так сильно, как только мог.
Рычаги затрещали. Комната наполнилась дымом. Подчиненные, которые из жадности работали по ночам вместе с директором, закашляли и повернули головы. Но Элия Бакановиц не кашлял, его лицо в дыму светилось, как луна. Он схватил громкоговоритель, и над ночным городом пронесся его задиристый вопль:
— Серпинский! Ты что, сявка, удумал? Бабу свою подослал? Хочешь сдать нас Системе?
Серпинскому послышалось «подостлал». Он еще сильнее заскрежетал зубами от злобы, скрутил из «Финмаркета» себе такой же матюгальник и забрехал в ответ:
— Какого хрена! Это ты подостлал своего Штейнмана, чтобы сдать нас системе!
— Глухня! Брехня! — изо всех сил завопил Элия Бакановиц. — Сейчас же прекратить, а то я за себя не отвечаю!
— Сам прекращай! — проскрежетал нефтяник, подскочив к открытому окну.
Клочья его белых волос стояли дыбом, голубые безумные глаза трещали и переливались, в них мигали разные диковинные значки.
— Ну, все, — сказал Элия Бакановиц. — Давайте, ребятки, покажем ему, на что мы способны. Звоните тем своим клиентам, которые не спят, продавайте Серпинского без покрытия. Скажите им, что рабочие подорвали нефтяную вышку!
Элия Бакановиц поплевал на ладошки, схватился за финансовые рычаги и вдавил их в пол. Несколько секунд зияла тишина, а потом грохот дальнего взрыва разорвал пространство, ночное солнце дернулось на своих цепочках, как паук в паутине, и перебежало на другую сторону неба. Свет стал багровым, серный дым и скрежет наполнил комнату.
— Ура-а! — кашляя, закричал Элия Бакановиц, нагибаясь и подгребая под толстое брюхо прошлогодние газеты. — Так его, ребята! Давай его!
Перед корпорацией Серпинского, на огромном поле аэродрома, визжали машины с мигалками и стояли толпы народу, задрав головы к небу; нефтяник, как голливудский злодей, весь в холодном огне стоял на балконе и гремел в черное пространство:
— По оценке наших аналитиков, банк Бакановиц не выплачивает дивидендов и увольняет восемьдесят процентов сотрудников!
Хрясь! — Элия Бакановиц отпрянул от экрана — в физиономию ему хряпнул влет тугой комок снега, кислый, как только что завязавшееся яблоко, тяжелый, как гирька, и холодный, как жидкий азот.
— Вать машу! — завизжал Бакановиц, и так крутанулся на стуле, что стул выскочил из штифта, и банкир шмякнулся о стенку. — На-а! Шту-урм! — простонал он из-под стула, отплевываясь и продирая глаза.
Торговцы пригнулись под столы и вытащили из карманов секретное оружие. Это была та самая жвачка, из которой можно надуть Самый Большой в Мире Пузырь. Хлоп! — и жвачка залепила Серпинскому всю голову, склеила ресницы, уши, брови, забилась в горло и в ноздри.
— В-в-вав! — нечеловеческим голосом взвыл нефтяник, оттолкнулся от косяка и, схватившись за голову, повалился с подоконника назад.
Хрустнул дубовый стол, из шкафа, как желуди, посыпались папки, сотрудники бросились помогать директору.
— Режьте волосы! — зарычал он жалобно, как только сумел разлепить себе рот. — Всыпьте же ему как следует, уроду полоумному!..
Солнце прыгало, дергаясь, по черному небу, индексы мигали, как бешеные, трещали и лопались пережигаемые веревки. Проснулись все, кто спал.
— Ау-у! — кричали с Севера, Юга, Запада и Востока. — У-у-уа-а-а! Вать машу! Н-на!
Это была драка во мраке, когда лупят все и всех, когда непонятно, где кончается игра и начинается ссора, и почему дерутся — то ли в шутку, то ли делят добычу, то ли просто хотят всех поубивать, и кто за кого, и кто кого, — праздник непослушания. Во тьме гремело и шуршало: это самые предприимчивые, пользуясь суматохой, хватали, что плохо лежит.
Провокаторы Лефевр и Маккавити сидели у установки и потирали лапки.
— Начальство нас за такую работу повысит и премирует, — облизывался Лефевр.
— Скорее, повесит и кремирует! — скептически добавлял Маккавити. — Ой, ну, на хрен, вот это ночка…
14
Франческа Суара действительно была журналистом какое-то время. Она даже училась в специальной группе под руководством Хелен. В этой Хелен было не меньше ста килограммов весу, бедра у нее были, как ведра, а лапки неожиданно маленькие и аккуратные, так что когда она задумывалась и растопыривала их над клавиатурой, казалось, что она собирается перебирать ягоды. Молодых журналистов учили не только мастерству, но и некоторому специальному отношению к миру.
— Вы должны уметь убедить себя, — говорила Хелен. — Это вовсе не значит себе врать. Просто вы сначала творите текст. Вы структурируете мир: завязка, кульминация, развязка, — в самом мире этого нет, это придумываете вы. Основа — ваши желания, страхи, потребности, общие для всех людей.
Потом началась практика; Франческа часами простаивала на пресс-конференциях, пытаясь хоть что-нибудь записать, но слова сыпались, как рыбья чешуя, и не соединялись. Франческе казалось, что все врут, причем не то чтобы они просто искажали факты, нет, дело было гораздо сложнее — они врали всем видом, и выбором слов, и сами слова были ложными, неправильно называли предметы. Франческа замечала, что их так и тянет схематично рисовать то, о чем они говорят, на доске маркером: так они могли лучше чувствовать, что все это — их. Сравнивая мир и информацию о мире, и к тому же веря, что информация так же влияет на мир, как и мир — на нее, Франческа ужасалась. Например, на приемах, где были модные люди и роскошные яства, ее все время одолевали мысли о тех, кто живет за забором. Это было что-то патологическое, одновременно жалость и жуткая злость на обе стороны, на тех и других.
— Вам совсем-совсем не должно быть жалко, — внушала Хелен. — Жалость — это психическая болезнь. Не лечится. Вдруг начинают думать: я здесь ем фуа-гра, а они там мрут, как мухи. Это неправильно — принципиально. Они сами виноваты. Им больше ничего не надо — они хотят умереть, поэтому живут там. Мы хотим жить, поэтому мы — здесь. Никакой жалости! Понимаете?
Франческа высыпала гречку в манку и перебирала ее часами: отчасти помогало. Ей было отвратительно. Она чувствовала, что неспособна к журналистской работе. Ну, как если бы она хотела стать хирургом — а от вида крови падала бы в обморок.
Это был один из последних репортажей из-за забора. Писать решили люди из зоны Франкфурта. Франческе велели их курировать. На участке было очень страшно, одни развалины и в них костры, и ехать можно было только по старой железной дороге на дрезине с угольной топкой. Они проехали мимо костров и развалин, бросая уголь в топку: чух-чфсс! Чух-чфсс! — дрезина чух! уголь в печку чфсс! Потом Франческа сидела за компьютером и описывала свои ощущения, как ей было страшно — «все-таки могут и тачку остановить, убить, ограбить, изнасиловать», — и, между прочим, упомнила о том, что испугалась, хоть и оперативный журналист. Тут на мобильник ей позвонили и сказали незнакомым голосом:
— Франческа, вы не оперативный, а текущий журналист. Посмотрите на экран.
Франческа взглянула и увидела, что программа-редактор правит ей текст прямо в компьютере.
— А кто тогда оперативный? — полюбопытствовала она.
— Это тот, кого поправляют, чтоб он не написал ерунду, еще на уровне его зарождающейся мысли, — ответили Франческе. — Это называется система встроенных стабилизаторов. Мы могли бы поставить такую систему на вас, если вы, конечно, нам подойдете…
Ее взяли, и Франческа поняла, что этого ей и хотелось. Для них информация была абсолютно прозрачна; тайн не существовало; они знали абсолютно все, а чего не знали, то узнавали, как только это начинало иметь какое-то значение. Здесь была полная правда, не приправленная никаким «народным» вкусом.
— Одни глаголы и существительные, никаких прилагательных, дитя мое, — кряхтел рыжий мистер Маккавити.
Здесь все было кристально ясно, и текст не надо было структурировать: мысли текли в том же направлении, что и события. Франческу совершенно не смущало, что про нее будут знать абсолютно все. Информация за информацию. Ей хотелось бы, чтобы в будущем так же не было никаких тайн ни у кого ни от кого, чтобы все ходили, как она, увешанные приборчиками и воспринимали друг друга непосредственно, а не через призму вздохов — взоров — слов — действий — одежд. Не бояться, думала Франческа, вести себя свободно, зная, что все твои тайны могут быть известны и раскрыты. Не бояться — прежде всего потому, что ты, по большому счету, никому не нужен. Все одинаковы, думала Франческа, в наше время каждый предсказуем и просчитан — а значит, и тайн на самом-то деле ни у кого ни от кого нет, а есть только глупый страх и глупые желания, которые заставляют портить прозрачнейший текст завитушками, а прозрачнейший мир — дурацкими секретами.
15
Солнце в то утро взошло в голубом хрупком дыму, и осветило дикий бардак во всех делах.
Элия Бакановиц открыл глаза и пошарил рукой, чтобы понять, где он. Кажется, он был где-то под столом. Кругом валялись полуистлевшие от жара газеты и битое тонкое стекло лампочек. Он понял, что лежит на обрывках проводов от компьютера. Сквозь экран было видно противоположную стену. Изуродованная мышка висела на лампочке. Костюм был весь в ликере «Айриш крим».
— Мы, кажется, славно погуляли, — пискнул Элия Бакановиц (голос его не слушался).
Никто не ответил. Директор приподнялся и увидел, что никого вокруг и нет. Причем не было никого не в том смысле, что все ушли и обещали вернуться, или что здесь никого нет, но вообще-то есть. А в том смысле, что никого нет вообще.
— А? — растерянно прошептал Элия Бакановиц. — Ребятки? Вы где? Вы типа спрятались?
Цепляясь за стены и столы, Бакановиц встал, подтянул штаны и отправился на поиски хоть кого-нибудь. Уже в коридоре он обнаружил, что на нем только один ботинок, хотел вернуться, но плюнул и пошел дальше. Двери кабинетов были распахнуты; всюду царил полнейший разгром. Ужасаясь все больше и все больше холодея, Бакановиц вышел на лестницу — да так и сел на пол. Банку снесло половину этажей вместе с крышей. Солнце заливало лестницу, которая весело обрывалась в пространство. Края получившейся чашки были мягко оплавлены, как будто верхушку здания кто-то срезал, как шляпку гриба.
— Господин Бакановиц, — услышал Элия чей-то голос.
— Леви, — простонал Бакановиц. — Это ты, стервец…
Через пятнадцать минут началось экстренное заседание правления. Была проведена ревизия убытков, в результате которой выяснилось, что банк Бакановиц еще существует. Пошла дружная работа. Затанцевали чайники и чашечки. Была принесена новая бутылка ликера «Айриш крим» и восстановлены компьютеры вместе с ребятушками, которые за ними работали. Тут же зазвонили телефоны клиентов. Капитализация трепыхнулась у дна, дрогнула и пошла вверх. Элия Бакановиц откинулся на спинку стула и выдохнул; и где-то далеко откинулся и выдохнул нефтяник Серпинский, выяснивший, что и его корпорация скорее жива, чем мертва.
16
Но не мог так просто откинуться и выдохнуть Леви Штейнман. Внутри него была рябь, как на воде озера. Солнце заливало кабинет, надо было дальше искать русского и его водяное топливо, но у Леви Штейнмана все валилось из рук. Кто победил, он или Франческа? Кто кого? Не надо так спрашивать. Какая разница, если все участники сошли с ума, и если можно спокойно начинать играть с того места, где сбился весь оркестр.
И все-таки: кто победил? Леви Штейнман чувствовал, что победили его. Кто чего-то хочет, или чего-то боится — того и победили, подумал Штейнман, осторожно занося руку над клавиатурой, но не дотрагиваясь до клавиш. Клавиши сияли. По стенам дрожали, как изюм, многократные пятна солнца. Само солнце было уже где-то наверху, у Штейнмана над макушкой, оно зависло, как хищная птица, прямо над ним — сейчас спикирует, ударит, унесет к себе в высокое гнездо. Штейнман вдруг сообразил, что дневное и ночное солнце — одно и то же. Просто ночью на солнце проступают индексы. Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки.
Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто.
День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный.
И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы.