Отдуваясь, полицейский вернулся на кухню. Он добежал, оказывается, до самого конца улицы.
— А вы уверены, Равинель? Нет, Равинель не был уверен. Он думал… Он пытался воcпроизвести до мельчайших деталей свое первое впечатление, но для этого требовались спокойствие и тишина, а толстяк изводил его вопросами, ходил взад-вперед, размахивал руками. Дом был слишком мал для такого типа, как Мерлен.
Инспектор снова вышел из дому и стал за решеткой.
— Послушайте, Равинель (он непроизвольно отбросил «мосье»), вы меня видите? — крикнул он во весь голос. Смешно. В прятки, что ли, он вздумал играть?
— Ну? Отвечайте!
— Нет. Я ничего не вижу.
— А тут?
— Тоже.
Мерлен возвратился на кухню.
— Ну, Равинель. Признавайтесь. Вы ничего не видели. Вы нервничаете. Вы просто-напросто приняли столб за…
Столб? В общем-то вполне удовлетворительное объяснение. И все-таки… Равинель вспомнил, что тень двигалась. Он рухнул на стул.
Теперь Мерлен прижался лицом к окну…
— Так или иначе, вы бы все равно никого не разглядели… Почему вы закричали «Мирей»? Инспектор оглянулся и, уткнувшись подбородком в грудь, исподлобья, пристально взглянул на Равинеля.
— Отвечайте! А вы меня не дурачите?
— Клянусь вам, инспектор!
Хм… Он уже клялся вчера Люсьен. И почему они все ему не верят?..
— Ну сами посудите. Если бы на улице кто-нибудь был, я бы обязательно услышал шаги. Ведь я был у решетки буквально через десять секунд.
— Может, и не услышали бы… Вы сами шумели бог знает как.
— Оказывается, во всем я виноват! Мерлен хрипло дышал, его отвислые щеки дрожали. Он потянул из пачки сигарету, чтоб успокоиться.
— Ведь я же специально постоял на тротуаре, чтобы послушать…
— Ну и?..
— Что и?.. Ведь туман не заглушает шагов.
К чему возражав, спорить, объяснять, что Мирей теперь молчалива, как ночь, неосязаема, неуловима, как воздух? Может, она тут, рядом с ними, на кухне… Может, она ждет, когда уберется восвояси этот докучливый малый, и тогда снова даст о себе знать. Черт возьми! Поручить розыски души инспектору уголовной полиции… Смешно! Как мог он всерьез надеяться, что этот Мерлен…
— Что тут судить и рядить? — опять заговорил полицейский. — Дело ясное: у вас была галлюцинация. На вашем месте я бы лучше обратился к врачу. Рассказал бы ему все… свои подозрения, страхи, видения…
Он пожевал сигарету, долго, задумчиво разглядывал стены, потолок, чтобы хорошенько проникнуться атмосферой дома.
— Ну да… наверное, невесело бывало вашей жене день-деньской… — заметил он. — И еще такой муж, хм…
Потом, посматривая сверху на сидящего Равинеля, он снова надел шляпу, медленно застегнул пальто.
— Просто-напросто она от вас ушла. И у меня такое впечатление, что осуждать ее, пожалуй, не стоит.
Вот что подумают люди. Не может же он им сказать: «Я убил свою жену. -Она умерла». Рассчитывать больше не на кого. Все кончено.
— Сколько я вам должен, инспектор? Мерлен вздрогнул.
— Но позвольте… я не хотел… Наконец, если вы уверены, что кого-то видели…
Ох нет! Только не начинать все сначала. Равинель достал бумажник.
— Три тысячи? Четыре? Мерлен растоптал на полу сигарету. Он сразу осунулся, постарел, стал похож на жалкого, нуждающегося старика.
— Как вам угодно, — пробормотал он, отвел глаза и, нащупав на столе бумажки, зажал их в кулаке.
— Я бы непрочь оказать вам услугу, господин Равинель… Словом, если у вас появятся какие-нибудь новые факты, я в вашем распоряжении. Вот моя визитная карточка.
Равинель проводил его до ворот. Инспектор тут же растаял в тумане. Но долго еще не смолкал скрип его ботинок. Что ж, он прав. Туман не заглушает шаги.
Равинель вернулся в дом, закрыл дверь, и на него навалилась тишина.
Прислонившись к стене прихожей, он чуть было не застонал. Потом явственно различил промелькнувшую тень — на этот раз не могло быть сомнений. Пусть ему сколько угодно твердят, что он болен. Он хорошо знает, что видел. И Жермен тоже утверждал, что видел Мирей. А Люсьен? Только она не видела. Она трогала, щупала ледяное тело. Она засвидетельствовала смерть. Значит?..
Равинель ущипнул себя, посмотрел на руки. Ошибка невозможна. Факт есть факт. Он прошел на кухню и, заметив, что будильник остановился, ощутил горькое удовлетворение. Будь он болен, он бы не заметил такого пустяка. Усмехнувшись, он остановился у окна: а вдруг это еще повторится? Ага!… Почтовый ящик. За стенкой ящика что-то белело.
Равинель опять вышел из дому и медленно двинулся к ящику, словно охотник, подкрадывающийся к спящему зверю… И этот болван Мерлен ничего не заметил!
Равинель открыл ящик. Это было не письмо, а просто бумага, сложенная пополам. «Дорогой, мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить. Но я непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью. Тысяча поцелуев».
Почерк Мирей! Записка нацарапана карандашом, но сомнений быть не может. Когда она написала эту записку? Где? На стене? На коленке? Как будто у Мирей сейчас есть коленка? Как будто она еще может опереться рукой о стену! Но бумага… Настоящая бумага! Бумага, вырванная наспех, видимо, из блокнота. Остался даже край какой-то печати с синими буквами: «…улица Сен-Бенуа»… Как это понять? При чем тут улица Сен-Бенуа? Равинель кладет записку на кухонный стол, разглаживает ее ладонью: «Улица Сен-Бенуа». Лоб у него горит, но ничего! Он должен выдержать! Спокойно! Не волноваться. Главное — не давать воли мыслям, от которых просто лопается голова. Сначала выпить. В буфете есть бутылка вина. Он хватает ее, ищет штопор. Где же он? Тем хуже! Времени нет. Он с размаху отбивает горлышко о край раковины, и вино, липкое, как кровь, разбрызгивается во все стороны. Он хватает стакан, наливает в него вина и тут же отпивает половину. Ему кажется, что он весь горит, разбухает. «Улица Сен-Бенуа». Адрес гостиницы? Наверное, адрес гостиницы, что же еще? Значит, нужно найти эту гостиницу. А дальше? Дальше посмотрим. Не могла же Мирей снять номер — это ясно. Но она, несомненно, хочет, чтоб он навел справки, разыскал эту гостиницу. Возможно, она выбрала этот момент, чтобы подать ему решающий знак, привлечь к себе? Он наливает еще вина, расплескивает его. Наплевать. Теперь он ясно чувствует, что близок к некоему религиозному посвящению. «Мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить…» Верно, существуют тайны, раскрывать которые можно лишь с великой осторожностью. А Мирей еще так недавно в них проникла! Она вернется домой сегодня вечером или ночью. Ну что ж! И все-таки она постаралась прийти и бросить записку. А это кое-что да значит, обязательно значит. И значит вот что: оба они должны сделать неимоверное усилие, чтобы соединиться. Да! А то они действуют неуверенно, ощупью, словно по разные стороны стекла, как там, в морге, где живых и мертвых разделяет стеклянная перегородка. Бедная Мирей! Он так хорошо улавливает тон ее писем! Она вовсе не сердится. Она счастлива в этом неведомом мире и ждет его там. Она спешит поделиться с ним своей радостью. А он-то боялся! Что там болтает Люсьен? Материалистка! Таинственное для нее за семью печатями! Впрочем, теперь все люди материалисты… Очень странно, что Мерлен не заметил письма. Но именно такие, как он, и не могут видеть некоторых вещей. Надо двигаться!
Третий час. Равинель идет в гараж, поднимает железные жалюзи. Поесть можно и потом. Пища — вещь презренная. Он включает мотор и выводит машину из гаража. Цвет тумана изменился. Он стал голубовато-серым, как будто пропитался мглой. Фары, как две огненные, расплавленные струи, буравят этот нависший над землей пепел. Заперев по привычке гараж, Равинель прыгает в машину.
Странное путешествие! Нет больше ни земли, ни дороги, ни домов, одни бегущие огни, блуждающие созвездия, вращающиеся в холодной, серой бесконечности. Лишь привычный шелест колес предупреждает Равинеля о крае дороги, об улицах, рельсах, бульварах, где скользишь, словно по воску. Приходится наклоняться, присматриваться к бесплотным серым фасадам, чтобы угадать раскрытое устье фиорда, жерло проспекта. Равинель испытывает тяжесть, оцепенение, боль. Он наугад ставит машину у перекрестка Сен-Жермен.
Улица Сен-Бенуа! К счастью, короткая. Равинель шагает по тротуару и тут же натыкается на небольшую гостиницу с табло, где висят всего ключей двадцать.
— Скажите, пожалуйста, не останавливалась ли здесь мадам Равинель? Его смеривают взглядом. Он не брит, одежда в беспорядке. Его вид, должно быть, внушает беспокойство. Картотеку все-таки просматривают.
— Нет. Что-то не видно. Должно быть, вы ошиблись.
— Спасибо.
Вторая гостиница. По виду очень скромная. В приемной никого. Он выходит в комнатку с кассой. Несколько плетеных кресел, цветочные горшки, потрепанные справочники на низком столике.
— Есть кто-нибудь? — спрашивает Равинель хриплым, чужим голосом.
И тут же думает: ну зачем пришел он в эту гостиницу, где нет ни души? Любой может залезть в кассу или проскользнуть на лестницу, ведущую в номера.
— Есть тут кто-нибудь? Зашлепали стоптанные башмаки. Из дальней комнаты за кухней выползает на свет старик со слезящимися глазами. В ногах у него вертится черный кот, выгибая хвост трубой.
— Скажите, пожалуйста, мадам Равинель здесь не останавливалась? Приложив ладонь к уху, старик наклоняется вперед.
— Мадам Равинель!
— Да, да… Я слышу, слышу.
Он ковыляет к секретеру. Кот прыгает на кассу и, жмурясь, наблюдает за Равинелем. Старик открывает книгу, насаживает на нос очки с металлическими дужками.
— Равинель… Вот. Да, она тут.
Глаза у кота превращаются в узкие щелочки. Потом, дернувшись, он опускает хвост и подвертывает его под белые лапки. Равинель расстегивает плащ, пиджак, оттягивает пальцем воротничок.
— Я говорю: мадам Равинель.
— Да, да. Я, слава богу, не глухой. Мадам Равинель. Вот именно.
— Она тут? Старик снимает очки. Его слезящиеся глаза останавливаются на ящике с ячейками, куда обычно вешают ключи и кладут письма постояльцев.
— Она вышла. Ключ на месте.
Не перепутал ли он ячейки?
— А давно она вышла? Старик пожимает плечами.
— Вы думаете, у меня есть время караулить, когда приходят и уходят постояльцы? Это их дело.
— Вы видели ее… мадам Равинель? Старик машинально гладит по голове кота и, видимо, припоминает. Вокруг глаз собираются морщинки.
— Погодите! Это такая блондинка… молодая… пальто с мехом? Верно?
— Она с вами говорила?
— Нет. Не со мной. Ее жена записывала.
— Но… вы слышали, как она разговаривала? Старик сморкается, вытирает глаза.
— Вы из полиции?
— Нет, нет, — бормочет Равинель. — Это моя приятельница… Я ищу ее уже несколько дней. Она с вещами?
— Нет, — последовал сухой ответ.
Равинель отваживается на последний вопрос:
— Вы не скажете, когда она вернется? Старик захлопывает регистрационную книгу, вкладывает очки в зеленый футляр.
— Она-то… откуда мне знать. Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, а она ушла… Ничего не могу вам сказать.
И он уходит, сутулый, прихрамывающий, а кот бредет следом, истираясь спиной о стену.
— Подождите, — кричит Равинель и достает из бумажника визитную карточку.
— Оставлю на всякий случай.
— Как хотите.
Старик кладет ее наискосок в ячейку. Номер девятнадцать. Равинель уходит и тут же заскакивает в соседнее кафе. Во рту у него пересохло. Он садится в уголке.
— Коньяку!
Неужели она? Неужели старик уверен в ее существовании? И никакого багажа, даже чемоданчика. «Думаешь, она ушла, а она тут. Думаешь, она у себя, а она ушла». Вот именно. Знал бы он, бедный старикан, какую постоялицу приютил у себя под крышей!… Может, надо бы поговорить с его женой, единственным человеком, который беседовал с женщиной в пальто с меховой отделкой. Но хозяйки не оказалось на месте. И опять целый ряд свидетельств, вроде бы бесспорных, теряют на поверку свою силу, свой вес.
Швырнув на стол деньги, Равинель бросается на улицу. Сырой туман облизывает ему лицо, туман, пахнущий сажей, рекой и чем-то прогорклым. Равинель делает шаг вперед… второй… третий… В вестибюле гостиницы никого. Он толкает дверь, и она мягко закрывается. Ключ все еще висит под медным номером, визитная карточка тоже на месте. Затаив дыхание, он на цыпочках подбирается к доске и бесшумно снимает ключ с медной пластинки. Девятнадцатый номер должен быть на третьем или на четвертом этаже. Дорожка на лестнице протерта до дыр, но ступеньки не скрипят. Какой-то странный, уснувший отель! Вот площадка второго этажа. Черная бездна. Равинель достает зажигалку, щелкает ею и держит в вытянутой руке. Коричневый ковер уходит в глубь полутемного коридора. Вероятно, с каждой стороны по четыре-пять номеров. Равинель медленно поднимается выше. Время от времени он наклоняется над перилами и видит внизу в отвратительном тусклом свете нечто неясное, напоминающее контурами мотоцикл. Мирей знала, что делала, когда подыскивала себе убежище. Но разве она искала убежище? Зачем ей оно? Площадка третьего этажа. Зажигалка освещает номера комнат. Пятнадцать… семнадцать… девятнадцать… Он гасит зажигалку, прислушивается. Где-то спустили воду. Войти или нет? А вдруг он увидит на постели мокрый труп? Нет! К черту такие мысли!… Равинель старается отвлечься, сосредоточить все внимание на каком-нибудь пустяке. Его бьет озноб. Должно быть, из комнаты слышно, как он здесь копается.
Он опять щелкает зажигалкой, отыскивает замочную скважину. За дверью — ни звука. Что за идиотский, непонятный страх? Ведь ему бояться нечего. Теперь Мирей — его друг. Повернув ручку, он проскальзывает в комнату.
Номер мрачный, пустой. Собрав все свои силы, он подходит к окну, задергивает занавески и зажигает люстру. Резко-желтый свет скудно освещает железную кровать, стол, покрытый скатертью в пятнах, крашеный шкаф, старое кресло. И все же что-то выдает присутствие Мирей — ее духи. Ошибка невозможна. Равинель принюхивается к запаху. Ну, конечно, это ее духи. Он то едва ощутим, то бьет прямо в нос. Дешевые духи Крти. Ими душатся многие. Совпадение? А гребешок на туалетном столике? Равинель держит его в руках, подкидывает на ладонях. Что, и это совпадение? Он сам купил его в Нанте, в магазине на улице Фосс. Последний зубец сломан. Точно такого не найдешь во всем Париже. И золотистые волосы, закрутившиеся вокруг ручки! И эта крышечка от коробки биоксина, которая послужила пепельницей для окурка «Хай-Лайф». А Мирей всегда курит «Хай-Лайф». Ей нравятся не сигареты, а название. О господи! Равинель садится на кровать. Он готов расплакаться, зарыдать, уткнувшись в подушку, как в детстве, когда не мог ответить на каверзный вопрос отца. А сегодня он не находит ответа. Поглядывая на гребешок и на золотистые волосы, он чуть слышно шепчет: «Мирей… Мирей…» Ах, эти волосы… И снова представляет себе волосы, но уже другие… те, что потемнели от воды и пристали ко лбу. И вот остались только гребешок и сигарета, испачканная губной помадой. Надо расшифровать этот знак, понять, чего хочет Мирей.
Он встает, открывает шкаф, выдвигает ящики. Ничего. Он кладет гребешок в карман. В первое время после женитьбы он иногда расчесывал Мирей по утром. Как он любил эти волосы, закрывающие голые плечи! Случалось, он зарывался в них лицом, вдыхая запах скошенной травы, возделанной земли. Да, да, это знак. Мирей не пожелала оставить гребешок там, дома, где он был всего-навсего лишенной смысла вещью, и принесла его в эту ничейную комнату, чтоб напомнить ему о временах любви. Ясно, как божий день. Ему остается идти и дальше по скорбному пути, чтобы воссоединиться с ней. Недаром в записке она назначала ему свидание: «Непременно» вернусь домой сегодня вечером или ночью», Отныне сомнений быть не может. Он увидит Мирей. Она явится ему. Посвящение почти состоялось. Воссоединение назначено на сегодня. Равинеля то трясло как в лихорадке, то он вдруг успокаивается. Он подносит к губам сигарету. Он не желает знать, чьи губы уже касались этой сигареты, и, зажав ее в зубах, с трудом подавляет подступающую к горлу тошноту. Мирей часто для него прикуривала. Он высекает из зажигалки пламя и проглатывает первый клуб дыма. Он готов ко всему. Последний взгляд на комнату, где он только что принял решение, которое сам не осмеливается сформулировать.
Он уходит, поворачивает ключ и видит в глубине коридора две фосфоресцирующие точки. Несколько минут назад он бы просто упал в обморок: нервы на пределе. Но теперь он смело идет навстречу этим двум точкам и наконец видит черного кота, сидящего на площадке. Кот забегает вперед, оборачивается, и на какой-то миг две бледные луны повисают в воздухе, Равинель даже и не пытается приглушить грохот своих башмаков. Когда он спустился на первый этаж, кот издает одно единственное, но душераздирающее «мяу». На пороге кухни вырастает старик.
— Ее там нет? — бормочет он как ни в чем не бывало.
— Нет, — отвечает Равинель, вешая ключ на место.
— Я же вас предупреждал, — продолжает старик. — Думаешь, ее нет, а она там. Что, она ваша жена?
— Да, — кивает Равинель. — Моя жена. Старик трясет головой как бы в знак того, что он все предвидел, и добавляет себе под нос:
— С женщинами нужно иметь терпение.
И исчезает вместе с котом.
Равинель уже перестал удивляться. Он отдает себе полный отчет в том, что именно сейчас проник в мир, неподвластный физическим законам. Он выходит из гостиницы. Сердце колотится так, будто он выпил несколько чашек крепкого кофе. Туман стал еще гуще. Промозглый холод пронизывает до костей. Туман ему не враг… Хорошо бы наполниться им, раствориться в нем, слиться с ним. Еще один знак. Туман начался в Нанте еще в тот вечер… И служит ему защитным барьером. Надо только постичь смысл всего окружающего!
Равинель отыскивает свою машину. Нужно мигом домчаться до Ангиана. Хилый свет передних фар расстилается по шоссе. Сейчас начало шестого.
Безмятежное возвращение. Равинель испытывает чувство избавления не от тяжести, а от скуки, туманом обволакивающей все его прошлое. Дурацкая работа, немыслимая жизнь — от клиента к клиенту, от аперитива к аперитиву. Он вспоминает Люсьен, вспоминает без всякого тепла. Она далеко, эта Люсьен. Маячит в тумане. Но она помогла ему постичь истину. Хотя он и без Люсьен постиг бы ее.
Жужжат, неутомимо бегают по стеклу «дворники». Равинель знает, что не заблудится. Безошибочное уменье ориентироваться его не подведет. Он бесстрашно продирается сквозь гущу тумана. Впрочем, машин на дороге почти нет. Многие опасаются ездить в такую погоду. Им подавай полное освещение, хорошие трассы, обильно утыканные дорожными указателями, регулировщиков на перекрестках. Да и сам Равинель впервые отваживается ехать по глухим, безлюдным дорогам. Он старается не думать о том, что ждет его там, в Ангиане, но душа его полна нежности и странного сострадания. Он набавляет скорость. В моторе стучит. Надо бы показать его механику. Э, да ладно… Все пошло кувырком. Мелкие житейские заботы остались позади.
Встречная машина его ослепляет, задевает крылом и, обдав волной страха, исчезает. Равинель сбавляет скорость. Слишком глупо было бы сегодня угодить в аварию. Ему надо приехать домой с ясной головой. Собрать все свои силы, всю решимость. Равинель осторожно выруливает. Последний поворот. Впереди, как бледное мерцание ночников, далекие огни Ангиана. Он переключает скорость. Вот и его улица. Его знобит. Машина катится по инерции. Он тормозит у ворот. Несмотря на туман, за занавесками виден свет.
11
За занавесками виден свет. Равинель в нерешительности. Если бы не ужасная усталость, он, возможно, и не вошел бы. Возможно, даже с криком убежал бы. Он нащупывает в кармане гребешок, окидывает взглядом улицу. Его никто не видит, а если бы кто и увидел, сказал бы: «А вот и мосье Равинель вернулся домой» — и только. Он вылезает из машины и замирает перед решеткой. Все так, как всегда. Сейчас он застанет Мирей за шитьем в столовой. Она поднимет голову:
— Ну как, добрался без приключений, дорогой? И он снимет ботинки, чтобы не наследить на лестнице, потом пойдет раздеваться. Комнатные туфли он найдет у лестницы. Потом., Равинель вставляет ключ в замочную скважину. Он возвращается домой. Ничего не случилось. Он никогда никого не убивал. Он любит МирейОн всегда любил Мирей. Он все это придумал, чтобы скрасить однообразное существование… И напрасно… Он и без того любит Мирей. Он никогда больше не увидится с Люсьен. Он входит к себе в дом.
В передней горит свет. На кухне, над раковиной, светится лампочка. Прикрыв за собой дверь, он по привычке произносит: «Это я… Фернан!» Принюхивается. Пахнет рагу. Он входит на кухню. На плате стоят две кастрюльки. Пламя отрегулировано умелой и экономной хозяйской рукой. Оно чуть вздувается вокруг горелок голубоватыми колпачками. Кафельный пол вымыт. Будильник заведен. Стрелки показывают десять минут восьмого. Кругом чистота, все вычищено, выскоблено до блеска. Кухня пропиталась запахом рагу. Равинель машинально приподнимает крышку кастрюльки. Баранина с фасолью — его любимое блюдо. Но почему именно баранина? Все это слишком уютно, слишком… мило. Какая благостная тишина, какой… сомнительный покой… Лучше бы хоть немного драматизма. Равинель оперся о буфет. У него кружится голова. Надо бы попросить у Люсьен лекарство. Опять Люсьен? Но тогда… Он ловит воздух раскрытым ртом, как ныряльщик, поднимающийся наверх из бог знает каких глубин.
Дверь в столовую приоткрыта. Ему виден стул, угол стола, полоска голубых обоев. Обои разрисованы маленькими каретами и крошечными башнями. Мирей выбрала рисунок, напоминающий сказки Перро. В сырую погоду она обычно сидит у камина. Равинель останавливается у дверей и наклоняет голову, словно провинившийся мальчик. Но нет, он не ищет слов оправдания. Он ждет, когда тело его подчинится ему, станет послушным, а оно, как назло, все больше и больше деревенеет, сопротивляется, бьется в невидимой, немой борьбе. Сейчас в нем живут два Равинеля, что же тут удивительного? Живуг же в Мирей две Мирей! Два духа, которые пытаются встретиться, два разделенных тела. В столовой что-то трещит, искрится. В камине горит огонь. Бедная Мирей! Наверное, она здорово зябнет! Перед его глазами мелькает картина в ванной. Нет, нет! Немыслимо!
Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт. Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры переливается на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит радушно и в то же время… угрожающе.
— Мирей! — шепчет Равинель.
Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, которое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и другое расплывчатое, беловатое обличие призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик: «Не отпускать тормоза».
Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стену и не распахивается во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой, хранившейся дома. «Бедный ты мой, нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь». Я вернусь! Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения. Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Быть может, там, где она сейчас, у нее уже нет имени? Может, она — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы так! Если бы он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все, все… Вплоть до имени! Не быть бы больше Равинелем. Избавиться бы от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая надежда!
Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать» далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом молчаливом доме, а хотели жить в другом месте, неважно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая, очень старая и в своем заостренном чепце иногда казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама там побывала: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с нежными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда, никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже понял, что попасть в рай трудно.
Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Ройяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочется есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полное и волнующее. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.
Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже убрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. «Бланш и Люеде» потребовали у него отчета… Отчета о чем?.. Он забыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые, мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой железнодорожник.
Равинель возвращается в кабинет, не закрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания, порыться в бумагах, чтобы хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу глухо отсчитывает секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отсчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Норт-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской Ариана…» Какие пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная смысла!
В левом ящике хранится материал для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком на-бит перьями: пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках, о груде незахороненных трупов.
Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвая тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рецептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам он лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само слово и он подвергал себя истязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..
На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. Наверно, потрескивают. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну, хватит! Хватит!
Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно слышно, как громыхают вдали поезда. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!… В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают; Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, западня в подвале? Какая западня? Никакой западни…