— Нисколько. Но он был не из тех, кто дает волю своим чувствам.
— Как выглядит завещание?
— Все переходит его сестре и, следовательно, косвенным образом, его племяннику, господину де Шамбону. Но и своей молодой жене он оставил приличный капитал. Достаточный, чтобы жить на широкую ногу. Я не помню всех условий завещания, но могу вас заверить, что он распорядился всем с большой щедростью.
— Еще один вопрос, мэтр. Ходят слухи, что он переживал тяжелый момент.
— Ай, — шутит Гарнье. — Болезненный вопрос. Нотариус пытается уклониться от ответа, кашляет, прочищает горло.
— Да, конечно… Но дела обстоят прекрасно. Он уже уволил персонал, но, может быть, и это еще не все… Господин де Шамбон проинформировал бы вас лучше меня.
— Ну что ж, благодарю вас, мэтр. Тело передано семье. Похороны состоятся, когда она пожелает.
Безумно интересно манипулировать этими людьми, как пешками, быть их властелином, соблюдая при этом точность фактов, — ведь для того, чтобы изобразить сцену с нотариусом, я узнал от Изы, что Фроман намеревался изменить свое завещание. Угрожал ей. Кстати, я еще вернусь к этому.
Нет ни единой подробности, чтобы она не соотносилась с другой. Мне же принадлежит «монтаж», подача материала. — Я устраиваю представление захватывающей комедии, а ведь меня уже ничем не удивишь!
Итак, комиссар опять погрузился в размышления. Можно ли покончить с собой, когда намереваешься изменить завещание?
Здесь концы с концами не сходятся. С другой стороны, когда собираются облагодетельствовать? Или, скорее, когда хотят обездолить? Предполагать можно все что угодно. Дре достает розовую папку с надписью: «Дело Фромана».
Розовую. Мне хочется, чтобы она была розовой. Можно не сомневаться, что досье существует, и там есть все, что касается нас с Изабель. С того самого мгновения, как мы нахрапом водворились в доме президента, на нас заведено досье. (Я по-прежнему говорю «Президент»: ведь он коллекционировал — до смешного — титулы. Однажды я видел его визитную карточку. Там было несколько строчек одних инициалов, означавших различные общества, начиная с Общества взаимопомощи промышленности, кончая Ассоциацией по развитию Запада. Уже только поэтому Центральные справочные службы интересовались им, а значит, и нами, самозванцами.) Дре открывает досье.
«Монтано Ришар, родился 11 июля 1953 года во Флоренции, и т. д.». Повторять все, что там понаписано, неинтересно.
Только то, что привлекает внимание комиссара. «Профессия: каскадер. Регулярно сотрудничал с Жоржем Кювелье».
«Постановка акробатических трюков Жоржа Кювелье». Это имя известно всем. Дре соображает. Что ни говори, а тип, работающий с Кювелье, не первый встречный. Ничего общего с жалкими трюкачами, гоняющими по воскресеньям машины по вертикальной стенке на глазах у мужланов-разинь. Существует целая иерархия этих «сорвиголов», и, само собой, Ришара Монтано следует поместить на самом верху. Доказательство — его официальные доходы. Как вбить Дре в голову, что акробатические трюки — такое же ремесло, как и всякое прочее. Ремесло, связанное с огромным риском. Но не с большим риском, чем ремесло комиссара полиции. И столь же респектабельное. «Прайс Изабель. Родилась 8 декабря 1955 года в Манчестере, и т. д.».
Дре весьма смущает, что Изабель родилась в цирке, в одном из тех маленьких английских цирков, которые прозябают, кочуя между манежем и шапито. От Манчестера — до замка Ля Колиньер. Нет. Это уж слишком! Слишком чего? Он не очень-то понимает. Инстинктивно не доверяет этой паре. А ведь он не конформист. Каких только типов ему не приходилось встречать! К тому же девица — блеск! И она ничего такого не сделала, чтобы заарканить Фромана. Наоборот, этот идиот сам…
Дре читает дальше. Монтано и его спутница направлялись из Нанта в Лион на съемки. Во всем виноват Фроман. Катастрофа произошла в пятнадцать часов тридцать минут. Президент ушел с банкета, можно не сомневаться, выпивши.
Чтобы пресечь злословие, он почти что насильно поселил пострадавших в замке. Каков жест! Работа на публику! Я, Фроман, способен признать свою вину. Более того, чтобы склонить общественное мнение в мою сторону, я женюсь на девушке. Остается выяснить, почему та дает согласие.
Комиссар разгадывает эту маленькую тайну, но слишком многое ему по-прежнему неизвестно. Что касается меня, я скоро расскажу о себе. Холодно. Объективно. Как врачи описывают клинический случай.
И прежде всего об этих самых ногах. Я ведь не говорю о «моих» ногах. Теперь они уже ничьи. Я вожу их на прицепе.
Утром я дохожу до судорог, чтобы вытащить их из кровати, стараюсь их одолеть, обеими руками вытаскиваю из простыней.
Я мог бы добиться от старика, чтобы тот прислал мне какого-нибудь помощника — санитара. Но в этом есть что-то унизительное. Предпочел бы повеситься. Я научился самостоятельно маневрировать этими нелепыми, бледными, медленно атрофирующимися наростами, которые вечно болтаются, за все задевают, качаясь то влево, то вправо. Мне приходится постоянно присматривать за ними. К счастью, с головы до пояса я еще полон сил, энергии и, приподнявшись, умудряюсь сесть. Невероятно, какими тяжелыми могут быть две мертвые ноги. Костыли стоят у изголовья кровати. Я научился совать их под мышки и вскакивать одним рывком. Все дрожит, но стоишь. Затем начинается то, что с грехом пополам называется первыми шагами. Надобно качнуть вперед всю тяжесть, с которой врос в землю, перебросить на длину одного шага, на манер маятника, и вновь удержаться на костылях, а затем тут же скоординировать новый, равным образом подхваченный рывок. Так я продвигаюсь, подобно пироге, которая тащится по мелководью. При известной сноровке и натренированности это не так уж трудно, как кажется. Я мог бы пользоваться английскими тростями. Но предпочел навязать всем отталкивающий спектакль моего увечья. Ведь трости создают некий образ выздоровления.
Костыли же — образ окончательной утраты. Они внушают жалость, смешанную с отвращением.
Я знал, что по-прежнему могу рассчитывать на себя, но, выйдя из клиники, решил внушить им жалость. Из чувства мести. Очень скоро Фроман раздобыл колясочку, и с пледом на коленях меня можно было демонстрировать посторонним.
Надо быть справедливым. Иза делает все, чтобы моя жизнь стала более или менее сносной. Шамбон тоже, но так неловко, что иногда выводит из себя. Оба относятся ко мне, как к больному. И только старуха с ее фанаберией раскусила меня… Итак, я балаганное чудище во плоти — все как положено.
Но Иза, ведь она родилась в цирке и терпеть не может карликов, уродов, ублюдков. Она не желает, чтобы я превратился в лилипута. Для нее я навсегда останусь тяжелораненым, о котором надо заботиться. А я этого не выношу. Знаю, запутался в противоречиях. Я и хочу, и не хочу пользоваться посторонней помощью. Мне нравится, когда взбивают мои подушки, спрашивают: «Тебе не холодно?» И в то же время мне хочется волком выть. Это мне-то, человеку, привыкшему проходить на съемках сквозь огонь, воду и медные трубы!… Всерьез подумывал о самоубийстве. Потом раздумал!
Может, когда-нибудь. А пока я должен доказать самому себе, что трюки каскадера продолжаются. Старика надо убить. По тысяче причин, к которым я еще вернусь; впрочем, тут и так все ясно, как день. Пора свести счеты. Особый соблазн в том, что есть замысел истинного профессионала, человека полноценного, владеющего всем арсеналом средств… Как бы это сказать?.. Короче, мне надо, чтобы преступление удалось так, чтоб комар носу не подточил. Вдруг я понял, что жизнь моя станет тогда иной. Ко мне вернулась радость.
Действовать! Лихорадочно! Я — убийца? Боже упаси! Скорее творческая личность. Нет нужды теперь ненавидеть Фромана. Достаточно не спеша вычислить его смерть… ***
— Мадемуазель Марта Бонне, я не ошибся?.. Комиссар Дре.
Можно войти?.. Спасибо… Вы догадываетесь, почему я здесь… Нет? Да что вы… И вас не удивила смерть вашего бывшего патрона? Вы газеты читаете?..
Марте Бонне лет двадцать пять, не более. Существо робкое, запуганное. Смотрит по сторонам, словно ищет помощи.
— Успокойтесь, — продолжает комиссар. — Мне, собственно, нужно получить кое-какие сведения. Вы долго служили в замке?
— Три года.
— Значит, это при вас произошла автомобильная катастрофа?
— Да, конечно. Бедный мальчик… Больно смотреть. Она постепенно приходит в себя, продолжает:
— Он не часто бывает на людях. Иногда его вывозит в парк господин Марсель.
— А госпожа Фроман?
— Крайне редко.
— Почему?
— Не знаю. Жермен утверждает, что месье не разрешал. У него был чудной характер.
— Вы с ним не ладили?
— Как когда. Бывало, он мило беседовал. А иногда проходил мимо, не замечая.
— Может, был погружен в свои мысли?
— Может быть. Скорее, я думаю, ревновал. Она говорит тише:
— Господин комиссар… я повторяю только то, что слышала.
— От кого?
— От кого угодно, в городе.
— Что же именно?
— Что мадам годилась в дочери месье и что этот брак скрывал что-то не очень чистоплотное… никто толком не знал, откуда она взялась, она и ее брат.
— Ее брат?.. Вы имеете в виду раненого?
— Да. Но в самом ли деле это ее брат?.. Почему его прятали?
— А как вы думаете, Марта?
— Это ведь странный мир, господин комиссар. Еще этот простак вьется около нее.
— Какой простак?
— Господин Марсель, бог ты мой! Я не имею права так говорить о нем, но меня просто бесило, когда он любезничал.
— Так бросалось в глаза?
— Женщина всегда чувствует подобные вещи… И вот вам доказательство: мать господина Марселя это тоже замечала. Они часто ссорились. Комиссар что-то записывает в блокноте.
— Итак, резюмируем, — говорит он. — Если я вас правильно понимаю, никто друг с другом не ладил? Господин Фроман изолировал бедного Монтано и не доверял племяннику. Госпожа де Шамбон не любила госпожу Фроман и давала это понять своему сыну. Ну, а госпожа Фроман? Как она держалась в этой обстановке? На чьей она была стороне?
— На своей!
Дре задумался. Эта девица вовсе не глупа. Он вспоминает слова Феррана: «Я живу в изоляции. Жизнь меня больше не интересует». Понимал ли Фроман, что его женитьба была роковой ошибкой? Преданный рабочими, друзьями, вероятно, женой, он, быть может, внезапно впал в депрессию? Дре намерен серьезно допросить вдову. Теперь он знает, как себя защитить, если его упрекнут, что он вяло вел следствие.
Я, разумеется, не присутствовал на похоронах. Обо всем мне доложил Марсель. Скучная церемония. Народу — тьма.
Много любопытных, которые притащились на кладбище, чтобы разглядеть Изу. Моросящий дождь омывал официальные лысины.
Наспех заготовленные речи. Наконец-то господин президент оставил нас в покое. Другое дело-комиссар. Тот продолжает рыскать. Почему все-таки господину Фроману вздумалось изменить условия своего завещания? Это наводит на размышления. Поскольку он никоим образом не мог распоряжаться частью состояния, законно причитающейся его сестре и племяннику, Иза была единственным лицом, входившим в его расчеты. Может быть, он собирался лишить ее наследства? Но тогда зачем он застрелился? Дре, бедняга, запутался. Чувствует, что ему недостает чего-то очень существенного, а так как он въедлив, то рассматривает любые гипотезы.
— Уважаемая госпожа, я хотел на прощание засвидетельствовать вам свое почтение и известить вас, что следствие практически закончено.
Комиссар не любит садиться. Он смотрит на госпожу Фроман, отмечает про себя, что траур ей к лицу, добавляет:
— Что вы теперь намерены делать?.. Замок, наверное, кажется вам достаточно мрачным.
— Я не могу оставить старую тетушку, — говорит она. — Если Шарль меня видит, я уверена, что он меня одобряет.
Дре изумлен. Он помнит, как сестра покойного отзывалась об Изе, пытается возразить:
— Разве госпожа де Шамбон теперь не единственная владелица Ля Колиньер? Наивный вопрос. Она будет счастлива, если вы ее не покинете. Иза изображает неподдельную грусть.
— Да, конечно. Но даже если бы она желала моего отъезда, что маловероятно, она вынуждена исполнить последнюю волю Шарля. Я имею право жить здесь столько, сколько захочу.
— А господин Монтано?
— И он тоже. Это четко написано в завещании.
— Но ваш супруг хотел внести изменения в текст завещания, вам это известно. Не скажете ли, почему? Кажется, Изу мучают сомнения. Она долго колеблется.
— Следствие закончено, — повторяет комиссар. — Вы можете говорить все что угодно. Ничто уже не в силах изменить заключение о самоубийстве вашего супруга. Но важно знать, что в конечном счете толкнуло его на такой шаг.
— Хорошо, — шепчет она. — Я вам все расскажу. Госпожа де Шамбон всегда имела на брата большое влияние… Конечно, не такое, как на Марселя, — здесь дело доходит до патологии… Мой муж прислушивался к ней, но после катастрофы он дал нам приют, не посчитавшись с мнением сестры. Можете себе представить, что было, когда Шарль женился на мне. Теперь Дре берет стул и садится рядом с Изой. Ему безумно интересно.
— Это означало разрыв, — продолжает она.
— Полный?
— Абсолютно. Она уединилась в своих комнатах. Общалась с Шарлем только через Марселя. У Шарля гордости не меньше, чем у нее, — один другому не уступит. Вообразите, как мы жили… И муж страдал настолько, что сердился на меня… будто я была виновата. Но в конце концов жизнь продолжалась с грехом пополам… до тех пор, пока ей не взбрело в голову, что ее сын влюблен в меня.
— И это, разумеется, не правда, — замечает Дре.
— О, совершенная чепуха! Марсель — обаятельный мальчик, но несерьезный.
— Прошу прощения, мадам. Я неточно выразился. Само собой разумеется, что вы не испытываете к нему ничего подобного. Но он?.. Другими словами, так ли уж ошибается его мать?
— у меня есть все основания так думать. Марсель всегда держался по-дружески по отношению к нам.
— К нам? То есть по отношению к вам и господину Монтано?
— Совершенно верно. Кстати, Ришар интересует его гораздо больше, чем я. Марсель никогда не вылезал из своей скорлупы. Ришар в его глазах — нечто вроде супермена. Бедный Ришар, если бы он меня слышал!
— А дальше? Старая дама нарушила свое уединение, чтобы предостеречь брата?
— Да, примерно так. Ответила ли я на ваш вопрос?
— Возможно. Насколько я понимаю, ваш супруг, рассердившись на вас, мог лишить вас наследства и запретить проживать здесь после его смерти? Иза разводит руками в знак сомнения, затем продолжает:
— Или же мог заставить Ришара уехать, что поставило бы меня в безвыходное положение… В моральном смысле я считаю себя ответственной за брата. В его состоянии — одинокий, беспомощный — куда бы он подался? Дре задумывается, затем наконец решается:
— Извините за настойчивость, но вернемся назад, к тому моменту, когда случилась автомобильная катастрофа. Не собирался ли ваш муж поместить Ришара в специальную клинику, например, в Швейцарии?
— Да, он думал об этом. Сестра пыталась подтолкнуть его на такой шаг.
— Почему он отказался?
— Чтобы не потерять меня.
— Значит, уже тогда… извините меня… он был до такой степени влюблен? Иза печально улыбается.
— Вам это кажется странным, не правда ли?.. Это потому, что вы не были знакомы с Шарлем.
— Но ведь никто не заставлял вас отвечать согласием.
— Верно. Кстати, сначала я сказала — нет. А потом… — Она останавливается, щеки ее чуть розовеют.
— А потом? — подхватывает Дре.
— Потом я велела ему спросить Ришара, согласен ли он.
— О, понимаю!
Иза внимательно смотрит на него и тихо продолжает внезапно изменившимся голосом:
— Раз уж вы так хотите все знать, это брат толкнул меня в объятия господина Фромана. — Она встает. — Вы удовлетворены, господин комиссар? Дре плохо скрывает замешательство. Кажется, он совершил бестактность.
— Благодарю вас за откровенность, — говорит он. — Но мне нужно найти формулировку, чтобы закрыть дело, — начальство торопит. Трудно представить себе, что ваш муж покончил с собой из-за огорчений интимного свойства… Вообразите себе комментарии… Или по причине финансовых затруднений… это вызвало бы панику среди его персонала. Тяжелая депрессия также маловероятна. Кто этому поверит?
Правдоподобна одна лишь формулировка: «В результате продолжительной болезни». Всякий знает, что это такое.
Словом, если вы согласитесь, мы будем придерживаться этой версии, но вы, со своей стороны, должны подтвердить ее в своем кругу.
— Я сделаю это, — обещает Иза. — Остается только убедить его сестру.
Понятия не имею, о чем сплетничают старухи. Кажется, Марсель не в себе. Иза поцеловала меня в лоб, и только.
— Брось… Теперь нас оставят в покое. Жизнь потекла своим чередом — с одной только разницей.
Теперь я могу сколько угодно разгуливать по лачуге. До сих пор присутствие старика бесконечно угнетало меня. Мне нравилось его пугать, это верно. Но я смутно опасался, что зайду слишком далеко, спровоцирую взрыв ярости. И Иза не была спокойна. Умоляла меня сохранять выдержку, не дразнить его. Так вот, теперь мне его недоставало. Тянулись хмурые дни. Я вращался в пустоте. Не хватало не наркотиков, а ненависти, что, возможно, еще хуже. Мне было мало сознавать тот факт, что старик в могиле. Он убил меня — я его. Мало было сказать себе это. Я понял, что мне следовало писать и перечитывать написанное. Понемножку, каждое утро, как лакомство. Такую смерть стоит дегустировать. Но прежде надо переворошить еще кое-что!… Отца своего я ненавидел. Во-первых, он был мал ростом.
А коротышке не пристало играть на контрабасе. Выставлять себя на всеобщее обозрение, прижавшись к этой штуке, как к женщине. Настоящий отец не станет носить двубортный пиджак малинового цвета. Другие музыканты тоже были выряжены, как рассыльные в гостинице. Но те хоть сидели. Никто не обращал на них внимания. Он же стоял. Бросались в глаза мешки под глазами, крашеные волосы. Он подавлял зевки, откровенно скучая, и часто посматривал на часы, делая вид, что следит за своей левой рукой. Танцующие пары покачивались на месте, подобно водорослям. Я дремал, одурев от шума. И не выходил из состояния оцепенения, пока не появлялась мать в узком прямом платье с блестками, чересчур накрашенная и почти что голая под своей чешуйчатой шкурой.
Иногда, откидывая голову назад, она так широко открывала рот, беря некоторые высокие ноты, что виден был дрожащий язык. Противно. Ей я тоже никогда не простил. Пытаюсь вспомнить, каким был я сам. Вновь вижу дансинги, кинотеатрик с потертыми креслами. Меня часто оставляли в раздевалке. Я лизал эскимо. Потом — узкие улочки, гостиница, где в полумраке нас ждал ночной дежурный. Все это туманно, смутно, как обрывки киноленты, склеенной как попало. Мне было лет пять-шесть. Вот уж странное семейство! В один прекрасный день мой отец уехал с какой-то скрипачкой. Чтобы не умереть с голоду, мать стала давать уроки фортепиано. К счастью, помогли дедушка с бабушкой.
Мы жили неподалеку от Бютт-Шомон в милой квартирке, откуда видно было, как в парке распускались зеленые кущи и громоздились скалы. Дедушка (отец матери) был флейтистом в оркестре Республиканской гвардии. По случаю больших праздников он одевался в яркий, как у оловянного солдатика, мундир. Он был великолепен и смешон, когда держал свою дудку наискосок, кивал в такт головой, закатывал к небесам будто умирающие глаза или же наклонялся к земле с сосредоточенным видом заклинателя змей. Его-то я любил.
Зачем только ему взбрело в голову обучать меня игре на виолончели? Этот прекрасный человек, замечательный флейтист умел — как любитель — играть и на многих других инструментах. Подобно тому, как швейцары гранд-отелей говорят о погоде на шести или восьми языках, мой дед был дилетантом во всем — от виолончели до арфы, тромбона или английского» рожка. Если так можно выразиться, он был полиглотом. Поэтому его удивляло мое сопротивление. Не знаю как, но наконец он понял, что к виолончели я испытываю своего рода суеверную ненависть.
В довершение всего существовала щекотливая проблема с ключом fa. Почему do следовало читать как mi, fa как la, и т. д.? Эта хитрая и двусмысленная запись только подогревала мою озлобленность. Единственная музыка, которую я любил, музыка мотороллеров. Согласен, это необъяснимо. И все же…
Я увлекся ими лет с десяти. Был у меня друг, точнее, приятель, Мишель. А у него — маленькая итальянская машина.
Она-то и стала моей первой страстью. В таком возрасте любую технику любят самозабвенно, безумно, одухотворенно. Не могут оторваться от нее. Наслаждения ради мы с Мишелем ее разбирали, начищали до блеска, вылизывали. Потом я долго обнюхивал пальцы, вдыхая запах масла, будто аромат тонких духов. Иногда мне верилось, что мопед — мой собственный…
Дедушка, смертельно огорченный бездарностью своего ученика, был близок к тому, чтобы записать меня в кретины и шпану одновременно, так как, по его мнению, любой парень, гарцевавший на моторе, был непременно шпаной.
— Иди к своей шпане — кончишь так же, как они.
Я удирал, сияя от радости, спешил присоединиться к компании юных мотоциклистов, которые чесали языками то у входа в парк, то неподалеку от телестудии. Кстати, компании не было, скорее стая, косяк, как у рыб, и если один трогался с места, другие тотчас срывались вслед, тесно прижимаясь друг к другу. Говорить особенно было не о чем. Они, так сказать, обменивались звуками, шумом подобно дельфинам и, нажимая на акселератор, с наслаждением вдыхали голубоватый выхлопной газ. Подвиги свои я начал на мопеде Мишеля. При первой же возможности мы вырывались в Венсенский лес. Бог ты мой!… Во мне клокотал огонь, пламя, взрывная сила.
Я мог мчаться, как бешеный жеребец, волчком крутиться на месте — мускулы, как струны, нервы вибрируют, как у спринтера перед финишем. Первые специальные тренировки и упражнения. Я бы сказал: первые гаммы, если бы только от этого слова у меня не першило в горле. Что я теперь хотел, что мне требовалось любой ценой, так это модель 125 «супер».
В понедельник утром, когда я увидел такую штуку, покрытую грязью после какого-то воскресного подвига, я онемел от восторга. Красоты она была неописуемой! В наростах грязи она казалась еще более мощной. Я не смел протянуть руку, но мне так хотелось дотронуться до нее, как в магическом ритуале, влить в себя уснувшую силу этого молчащего сердца!
Я стал остервенело работать ради мотоцикла, о котором мечтал. Мыл машины. Даже пел на улицах, так как у меня был красивый голос юнца. Дома ни о чем не подозревали. Наконец мне удалось купить по случаю «хонду». Когда я ее распаковал, вымыл керосином, как борца перед боем, и перекрасил в прачечной Мишеля, «хонда», несмотря на возраст, оказалась отличной забиякой. Вот теперь уж началась школа высшего пилотажа.
Мне было пятнадцать лет. Дедушка с бабушкой утратили всякое на меня влияние. Мать и вовсе не шла в расчет. По воскресеньям в лесу Фонтенбло я научился медленно спускаться с самых крутых склонов, пересекать в туче брызг овраги, карабкаться на крутые откосы, перед которыми остановилась бы и коза. О чудо! Мотоцикл мог пройти всюду. У него был сухой непререкаемый голос чемпиона, когда, взяв разгон, он перелетал через овраги. Непередаваемое ощущение полета над бездной! Священный ветер скорости! Тревожное ожидание мига, когда заднее колесо, акробатически накренившись, в ту же секунду на полной скорости рвется навстречу виражу, который надо пройти на боковом скольжении, вытянув ногу и едва касаясь земли, сквозь гейзер пыли и щебенки. О, комок стоит в горле! Первые мои победы. Первые слезы счастья на почерневшем лице, где на месте очков белели круги… Лучше не продолжать. У меня украли жизнь.
Сев в коляску, я объезжаю комнату между кроватью, столом и стульями. Ищу трубку. Чудовищно: безногий курит трубку.
Слава богу, в комнате убрали зеркала. Я велел убрать. А заодно и мои фотографии. Вначале Иза думала, что мне будет приятно, если на стенах развесить кое-какие картинки, которые когда-то были мне дороги. Снимки моментальные, в тысячную долю секунды. Будто лечу в пространстве… Я стрелял из машины, летевшей в кульбите… Пикировал на плечи бандита, стрелявшего в жандармов… Выскакивал из еще не приземлившегося вертолета… Воспоминания о более или менее известных фильмах, в которых я прославился, а также память о разнообразнейших вывихах, переломах и шрамах на всем том, что осталось от моего тела, — все это в помойку.
Я сохранил лишь большой фотопортрет Изы. Затянутая в черную кожу, — стоит на трубе, силуэт в духе Фантомаса, — забавно держит подвешенную на руку каску, словно корзинку для провизии.
Подробности нашего знакомства не имеют значения. Отец мой, как я узнал тогда, погиб в результате катастрофы туристского автобуса (все-таки удивительная наследственность!), мать же Изы умерла от рака грудной железы. Изу приютила одна эквилибристка. Она начала тренироваться на малюсеньких, игрушечных, сверкающих серебром велосипедиках, на которых можно танцевать благодаря фиксированной шестерне, вальсировать на цирковой арене, выполнять прямо-таки механический стриптиз. Остается колесо, на котором, грациозно раскинув руки, вы кружитесь, делаете резкие повороты одним лишь легким нажатием на педали, пока какой-нибудь клоун с ослепительно красным носом не унесет вас на руках.
Я взял ее с собой. Стал приучать к мотоциклу, и через несколько недель она превратилась в фанатку. Это ведь передается, как гонконгский грипп. Сначала короткий инкубационный период, затем вдруг вы срастаетесь с мотоциклом, подобно тому, как ребенок воображает, что он сам и есть кораблик или машинка. Вы не сводите с него глаз, вам к лицу его блеск, вы будто пропитаны запахом его кожи и стали. В то же время вы — его движущая сила и седок. Можно ли выразить словами восторг, исполненный торжества и любви, который охватывает ваше существо, когда вы слышите бархатный, укрощенный, полный неги треск мощного мотоцикла на малых оборотах? Вы чувствуете, как в ногах у вас звучит, нарастая, песнь, металлический, но живой голос. Словно вы производите на свет неведомое мифическое чудовище. Потом…
Мчишься вперед, навстречу горизонту, ощущаешь, как летит земля, — того гляди разобьешь вдребезги колени или ключицы.
Ты стиснул зубы, ты — кентавр, минотавр, единорог, чудовище, которому уготованы бойня или апофеоз. Довольно! Что толку взвинчивать себя!
На Изу снизошло откровение. Ступив на землю, пошатываясь и сияя, она была похожа на неверующего, которому только что было явление господне. Существует чувственность страха, более острая, чем любовная. Теперь я понимаю: суть ремесла каскадера в этом. Знаю, мы беспокоим. Считается, что никому не дано права бросать вызов смерти. Мы же «: Изой — как тогда говорили „Монтано“ — были безмерно счастливы, видя изумление публики. Несясь друг за другом на скорости 150 км/час, мы срывались с трамплина и перелетали через стоявшие рядом автобусы. Прыжки исполинов, немыслимые, безумные.
«Сумасшедшие!» — изумлялись зрители. Но мы-то ведь тоже трепетали от страха, честное слово! Опуская забрало шлемов, мы обменивались горящими взглядами. Так от красного к белому, от белого к голубому регулируется автогенное пламя, пока не превратится в режущую иглу. Глядя в глаза друг другу, мы выжидали, пока не вспыхнет огненный язык. И тогда мгновенно загоралась уверенность: «Люблю тебя, выиграю!» В порыве безумной радости оставалось лишь положиться на расчет.
Но вот настал страшный день — с Изой случилось несчастье: разбившись об асфальт, она, казалось, переломала себе все, подскакивая, переворачиваясь в кульбитах посреди горящих обломков, пока не замерла в невыразимой неподвижности трупа.
Ее унесли на носилках. Я держал ее безжизненную руку. По белокурым волосам стекали струйки крови. Кома. Клиника.
Хирург в белом, в маске, в бахилах. Мы были с ним по разные стороны жизни. Не враги, скорее сообщники. По выражению его лица я понимал, что надежда оставалась. В самом деле, недели через две Иза пришла в сознание. Переломов не было. Частичная потеря памяти вследствие шока.
Я опускаю подробности. Они застряли во мне, как крупная дробь. Иза осталась жива. Но пара Монтано умерла. При виде мотоцикла Иза бледнела. Я вынужден был отказаться от эффектных представлений и искать другую работу. На первых порах решил испробовать гонки с препятствиями на старинных автомобилях, но Скоро мне до смерти надоела эта жалкая коррида, этот залатанный железный лом, который разваливался на поворотах, теряя в фонтанах грязи колеса, крылья. Я выползал из этих свалок в полном отчаянии, ибо не переставал испытывать к технике чувство любовной нежности и сострадания, подобно тому, как другие испытывают его к беспризорным животным. Я охотно расстался бы с гонорарами, лишь бы купить старье, в котором сохранилось бы подобие достоинства.
Мы прозябали на грани нищеты. От родственников ждать было нечего. Дед мой превратился в бедного старого динозавра, пригодного для музея естествознания. Мать перебивалась с хлеба на квас. Мне повезло, что я встретил месье Луи. В том мире, где он вращался, патронов звали по имени, к которому уважительно добавлялось «месье», что прекрасно сочеталось с дородностью и неизменной сигарой.
Месье Луи поставлял каскадеров продюсерам фильмов. В другие времена он, наверное, вербовал бы гладиаторов. В кратчайший срок я выбился в люди. На истинно акробатические роли было не так уж много желающих: расстрелянный на полной скорости жандарм, преследуемый мотоциклист, проскальзывающий, как в слаломе, между машинами, а затем врезающийся в автобус; лихой ездок, прошибающий витрину под дождем осколков… Все это кончалось лейкопластырями, перевязками, гипсом. Но одновременно сопровождалось все более и более солидными банковскими чеками. Ведь из-за Изы, которую не покидал страх, мне требовалось зарабатывать все больше и больше.
Это не было страхом перед внезапной гибелью, но гораздо более затаенным ужасом перед маячившей нищетой, известной лишь безработным артистам.
Она и поощряла меня к риску, и в то же время ее била дрожь, когда я затягивался ремнем, готовясь к очередному особо опасному трюку. Тысячу раз умирала она от страха, пока я не возвращался. А потом бежала покупать какое-нибудь дорогое украшение, чтобы заглушить тревогу. Тогда ее захлестывало какое-то непристойное счастье, в порыве которого она бросалась в мои объятия.