26
Джудит Пакхей вытерла отцу губы. Мгновение назад он повелительным жестом действующей руки потребовал пить. Минуло ровно три недели с тех пор, как сельский врач, к которому Джудит все-таки решила обратиться, сказал, что у Джедеди началась агония. Однако на сегодняшний день отец не только вырвался из лап смерти, но и заставил перенести себя в гостиную, чтобы более активно участвовать в жизни семьи.
«Главное – следить за нами, – подумала Джудит, – вот чего он добивается».
Старика пришлось привязать к креслу с помощью старых подпруг, которые Джудит удалось разыскать в сарае. Теперь он так и сидел – обложенный подушками, словно разбитый старостью тиран, медленно угасающий на своем троне. Глядя на отца, Джудит думала о дряхлых, впавших в детство патриархах, которых выводят в праздники для благословения прихожан и чьи глаза уже смотрят в вечность.
«Он должен был умереть, – мысленно повторяла она. – Любой на его месте давно бы отдал концы. Только не он… Не он».
Сколько ночей провела она у его изголовья, сидя неподвижно, до ноющей боли в затылке, до судорог в плечах. Тогда, не смея оторвать взгляда от профиля старой птицы, в дрожащем пламени свечи еще более морщинистого и изнуренного, она говорила себе: «Так все и происходит… Кажется, этот час никогда не наступит, а он – уже пробил. Сейчас я его переживаю. Мой отец умирает…»
Подобно всем детям, Джудит долго верила в бессмертие родителей. Мать угасла в больнице, куда девочку не пускали, и оттого свершившееся было для нее нереальным. Никогда она не скорбела по женщине, однажды ушедшей в никуда с матерчатой сумкой в руке, в которой лежали мыло, полотенце и ночная рубашка. И когда полтора месяца спустя Джудит смотрела, как в землю опускают гроб, ей так и не удалось представить, что внутри кто-то находится. Иллюзия, что мать просто исчезла, преследовала девочку довольно долго, и в течение двух лет она не переставала слышать ее шаги на верхнем этаже или в коридоре. Теперь все будет иначе. Она сама закроет глаза отцу.
Джудит стыдилась испытываемого в такие моменты чувства облегчения, к которому примешивалось нетерпение. Она должна была страдать, но страдание почему-то не приходило.
«У меня такое состояние духа, словно я – пассажирка в зале плохонького, выстуженного вокзала, ожидающая поезда, который должен прийти с минуты на минуту», – думала она о себе с отвращением. Долгими бессонными ночами Джудит пыталась отыскать в памяти что-нибудь радостное и веселое, связанное с детством, воспоминания, к которым был бы причастен отец. Ничего не получалось.
Чем больше Джудит старалась, тем чаще в ее сознании всплывали неприятные сцены и тревожные, оставляющие горький осадок эпизоды. Она никогда не жила в мире, не была беззаботной. Всегда начеку, в постоянной готовности получить пощечину или замечание. Она знала, что в любую минуту ее могли застать на месте преступления, а значит, нужно быть настороже, тысячу раз перепроверить каждый свой шаг в течение дня, чтобы до минимума сократить число промахов, которые Джедеди замечал с первого взгляда. Звук отцовских шагов неотделим для нее от бегущих по спине мурашек. Так было всегда.
И вот этот тиран, повелитель в выцветшем комбинезоне, деспот, в чьи ладони навечно въелся кисловатый запах рычагов стрелки, лишился в одночасье сил и неограниченной власти. На стене четко вырисовывался птичий профиль. Поверженный старостью дракон. Отныне Джудит приходилось обмывать его, как ребенка, совершать интимный туалет, что должно было вызывать в нем ужас. Он сделался ничем – кучкой смешанного с костями мяса, готовым к отправке пакетом, мешком, в котором собираются утопить котят…
Да, она пережила этот момент в пустом напряжении, не вылившемся в горе. Ждала, подстерегая мгновение, когда страдание наконец высунет нос из черноты туннеля. Ничего подобного не случилось.
«Так бывает, – говорила она себе. – Понимание придет позже».
И вдруг произошло немыслимое: вопреки ожиданию Джедеди стал выкарабкиваться. Он не мочился в постель, как это обычно бывает с больными в его возрасте. Напротив, старый стрелочник цеплялся за ускользающую жизнь с яростью и ожесточением, которые, возможно, его и спасли. Не желая мириться со своим новым унизительным положением, Джедеди поправился. Или почти…
Дочери, разумеется, победа старика облегчения не принесла.
Сначала пришлось перенести больного в гостиную, затем он приказал Бонни и Понзо сколотить ему что-то вроде кресла и поставить его на колеса, снятые со сломанной тележки. Дети выбились из сил, выполняя необычный заказ. Доране отводилась роль «летчика-испытателя»: девочку катали по двору, чтобы проверить, способно ли транспортное средство выдержать неровности почвы. И только Джудит была обеспокоена новой отцовской инициативой, поскольку знала: как только Джедеди станет «мобильным», он будет требовать, чтобы его передвигали, дабы не упускать их из поля зрения.
Но старик еще не полностью восстановился. Например, язык до сих пор не повиновался ему, и он вместо слов прибегал к резкому протяжному крику, который при многократном повторении становился невыносимым. Каждый раз, когда он раздавался, Джудит начинала бить дрожь. Однажды она от неожиданности чуть не опрокинула на себя миску с кипящим вареньем. В такие мгновения ей казалось, что по дому летает огромная раненая птица и неловко бьется крыльями о стены. Альбатрос, роняющий окровавленные перья.
– Когда он снова сможет ходить? – спросила она врача в смутной надежде, что получит ответ: «Никогда».
Но доктор не сказал ничего конкретного. Однажды он уже дал маху. Старик оставил его в дураках, и ему следовало быть осторожнее.
Но сейчас Джудит нужна была определенность. Если у Джедеди есть шанс встать с кресла, она пропала, ибо сразу после приступа, приковавшего отца к постели, она снова начала рисовать.
Воспользовавшись немощью старика, Джудит достала из сарая старые полотна и перенесла их в будку стрелочника, где они не могли попасться на глаза детям. Под покровом ночи она, как воровка, перетащила туда мольберт и коробку с красками – все, что когда-то похоронила в пыли забвения.
Робин… Его искреннее восхищение…
Джудит знала, что только сумасшедшая стала бы придавать такое значение мнению ребенка, но восторженная оценка мальчика растопила лед, образовавшийся у нее внутри. Лед, сковавший ее сердце после того, как она перестала писать. Вот уже две недели Джудит не занималась домашними делами: отодвинув на край газовой плиты миски с вареньем, она бежала через лес на свидание со своими кистями и новой картиной, которую начала рисовать. Осознавая, что ведет себя как безумная, Джудит ничего не могла с собой поделать. В ее-то возрасте она малевала, как девчонка, с греховным удовольствием, от которого кружилась голова. На полотне постепенно проступал участок пути, отчищенный Робином, – несколько метров сверкающего металла, затерявшиеся в паутине ржавых рельсов. Пока только робкий набросок, картина говорила об обновлении, то был монолог возрождения, обреченный оборваться на полуслове, которому не суждено завершиться и который после первого же дождя покроется новым слоем ржавчины.
Джудит рисовала с судорожной страстью, отнюдь не женской и далекой от того, что ей когда-то преподавали, без всякого замысла и не зная, по какому праву обновленные, вернувшиеся к жизни рельсы диктуют ей свои законы. В будке стрелочника порой становилось так жарко, что Джудит сбрасывала одежду, обнажаясь до пояса, чтобы ощутить прохладу. Пот склеивал волосы на висках, стекал под мышки. Она обтирала его куском холста, ничуть не заботясь о том, что на теле остаются цветные полосы. Огрубевшие от работы пальцы неожиданно обретали фантастическую гибкость и ловкость, которыми она никогда не обладала… будто из глубин ее сознания, как из раковины, рождалась на Божий свет незнакомка, совсем другая женщина, которая в отличие от Джудит Пакхей вела в тысячу раз более интересный и исполненный смысла образ жизни.
Одним словом, Джудит была не в себе. Ее заворожили, околдовали. Будто в нее вселилось другое существо. Варенье было давно заброшено, миски сдвинуты в сторону. Она стала кем-то другим, чужой женщиной, о которой ничего не знала и которая внушала ей страх. Самкой варварского племени, для которой такие понятия, как отец, дети, долг, не имеют ни малейшего смысла. Замкнутым в своем эгоизме чудовищем, чья суть существования заключена в квадратном метре холста, натянутого на мольберт, и в перепачканных краской кистях. Как только Джудит переступала порог будки стрелочника, остальное теряло всякий смысл.
Иногда она говорила себе: «Покажись над лесом дымок и узнай я, что на ферме пожар, вряд ли и тогда мне оторваться от мольберта. Пусть сгорят, сгорят живьем все, кто там находится».
Настоящая жизнь была здесь, на холсте. Джудит наносила мазок за мазком, и жизнь продолжалась. Все остальное – Джедеди, дети – значило не больше, чем негодный набросок, измятый в порыве гнева и выброшенный в корзину для бумаг… Она задыхалась от восторга, от неведомого ей прежде чувства легкости, освобождения. До семьи ей больше не было дела: пусть бы ее засосал смерч, увлекая в небытие.
Порой к Джудит возвращался рассудок, и тогда она с ужасом взирала на свое отражение в окне будки, видя обезумевшую, нагую по пояс женщину с обвисшей уже грудью, измазанную краской и с глазами безумицы… Тогда ее сковывал страх, она бросалась к воде, отмывалась, приводила себя в порядок и бежала на ферму, испытывая жгучий стыд, словно деревенская девка, соблазненная конюхом на сеновале. Она тихонько пробиралась на кухню, стараясь не проходить мимо Джедеди, ибо ее не покидала уверенность, что старик чувствует запахи льняного масла и скипидара.
Ночью в тишине спальни, когда дом засыпал, Джудит размышляла о том, что стала одержимой. Болезнь передал ей Робин, больше некому. Устойчивый вирус, неизлечимая лихорадка. Ни одно наделенное разумом существо не смогло бы вести себя так, как она. Ребенок сумел разбудить желания, которые отнюдь ей не предназначались. Судьба, приоткрывшаяся в щели бреда там, в безмолвии мастерской, в каньоне, не была ее судьбой. Никакая нормальная женщина, мать, не смогла бы прожить и пары часов в сутки в состоянии беспамятства, близком к религиозному трансу, два часа, в которые ее семья значила для нее не больше чем выводок крысят.
«Я больна, – говорила себе Джудит. – Скоро меня заберут в психлечебницу, детей определят в приют, а отца отправят умирать в больницу».
Все произошло из-за Робина… Только Джедеди вовремя почуял опасность. Напрасно пыталась она противодействовать. Нужно было позволить ему довести дело до конца и ждать, когда сухая гроза освободит ее от ребенка, на котором лежит проклятие.
Часто, обливаясь потом в раскаленной будке стрелочника, Джудит мечтала, чтобы в нее попала молния, разом прекратив все муки. В такие мгновения она жалела, что кисти не железные и не могут привлечь небесный огонь. Но освобождение ей даровано не было, и Джудит чувствовала, что обречена возвращаться на место преступления снова и снова, и завтра, и послезавтра…
Отец догадывался, что дочь обосновалась на посту стрелочника, преступила границу его владений, осквернив их нечестивым занятием. Внутри бессильной оболочки старика зрело бешенство, и гнев поддерживал в нем жизнь, более того – в гневе он черпал силы для выздоровления. Джедеди мечтал лишь об одном – снова обрести способность двигаться, чтобы вразумить непокорную дочь. Тогда негодница пожалеет, что родилась на свет: он задаст ей порку и будет бить, пока она не потеряет сознание. У старика был дар предвидения и способность срывать заговоры, разрушать преступные замыслы других – талант, которым наделены государственные умы. Всю жизнь ему удавалось вовремя раскрывать махинации других. Напрасно они старались его обмануть, изображая святош. Его не проведешь… И Джудит с ужасом ожидала, что он вот-вот поднимется со своего кресла. В такие моменты она чувствовала себя одиннадцатилетней, и рука поднималась, чтобы защитить лицо от удара.
Становилось все жарче. С раннего утра в воздухе ощущалась нехватка кислорода. Дыхание было затруднено, и губы судорожно дрожали, как у только что выловленной рыбы, которую бросили умирать в траву. Каждую четверть часа Джедеди испускал пронзительный крик, чтобы призвать к порядку своих домашних. Джудит забросила варенье, спокойно оставив его засахариваться в большом тазу на краю выключенной плиты. Она приняла такое решение сегодня, как только поднялась с постели. Посмотрела на миски, кучку ягод, банки – и зрелище показалось ей отвратительным. «С этим покончено», – сказала она себе. Никогда она больше не станет варить ежевичное месиво и бороздить дороги, чтобы пристроить его в кондитерские. Теперь ей наплевать. От прежней Джудит ничего не осталось. Ее больше не волновало, что отец голоден или испачкался. Джудит становилась дурной женщиной, и сознание этого, как ни странно, придавало ей силы. Она вдруг вспомнила, что оставила старика на всю ночь в гостиной, и прыснула со смеху. Ей захотелось взять кисти, встать перед холстом и забыться, раствориться в работе. Сунув в карман передника кусочек сыра, луковицу и горбушку хлеба, женщина прошла мимо отца, не удостоив его взглядом. Он для нее почти не существовал. Детей в доме не было. Вот уже несколько дней они ничего не делали.
Джудит знала, что дети бросили собирать ягоды и бродили возле большой дороги на краю фермы, в местах, где прежде им было запрещено появляться. Как видно, в них тоже проникла зараза. Робин всех околдовал, и бороться с этим было бесполезно. Королевство разваливалось на глазах. Отныне каждый был за себя.
Пройдя через лес, Джудит спустилась в каньон. Ее сопровождало жужжание обезумевших от зноя ос. Воздух, сдавленный, как готовящаяся разжаться пружина, пронизывало невидимое напряжение.
«Надвигается сухая гроза, – размышляла она. – Хорошо бы молния угодила в будку, тогда все уладится и мне незачем будет ломать себе голову».
Джудит втайне надеялась на эту удобную развязку. В самом конце пути она распахнула блузку, обнажившись до пояса, и вдохнула полной грудью. Во рту остался привкус теплой пыли. Все тело было залито потом, с ног до головы. Джудит подумала, что в застекленной будке жара станет невыносимой и краска на кисти высохнет раньше, чем ляжет на полотно.
Бонни, Понзо и Дорана с осторожностью, оглядываясь после каждого шага, добрались до обочины. Раньше они не осмеливались покидать территорию фермы и выходить за пределы ежевичного лабиринта. Усевшись на пригорке, дети смотрели на вьющуюся пыльную змейку, уходящую за горизонт. Бонни пришлось раздобыть в мастерской деда кусачки и проделать отверстие в колючей проволоке, в которое они легко пролезли на четвереньках.
– Забраться бы в какой-нибудь грузовик… – протянул Понзо. – Он отвез бы нас на север.
– Что там делать? – проворчал Бонни.
– Устроимся в цирк! – с воодушевлением предложила Дорана.
– Как же, устроишься! – возразил Бонни. – Скормят нас хищникам, только и всего.
Они немного помолчали, наблюдая, как кузнечики, заскакивая на кончики детских башмаков, в следующее мгновение ловким движением мускулистых ног выбрасывали вверх невесомое тельце.
– Зачем вообще нужно уходить? – спросил Понзо.
– Затем, что это плохо кончится, – устремив глаза в пустоту, тихо произнес Бонни. – После приезда Робина в доме все вверх дном: мать сошла с ума, деда разбил паралич. Скоро придет и наша очередь – случится что-нибудь страшное.
– Что случится? – тоненьким, дрожащим голоском проговорила Дорана.
– Не знаю, – уклончиво ответил Бонни. – Возможно, Джедеди однажды ночью встанет и нас убьет. Сейчас старик еще слаб, но он все время за нами наблюдает. Ждет, когда вернутся силы. Если поправится, нам несдобровать.
– И мы должны уйти? – уточнил Понзо.
– Обязательно, – убежденно сказал старший. – Вопрос жизни и смерти. Тянуть нельзя – все уже на мази.
– А ты знаешь, что нужно делать, когда мы останемся одни? – захныкал Понзо.
– Да, – решительно произнес Бонни, встав и гордо выпрямив спину. – Поднимемся на гору, заберемся повыше, где нас никто не найдет. На самой вершине есть заброшенная хижина, где раньше останавливались охотники, в ней мы и поселимся. Сейчас лето, еще есть время до прихода зимы, чтобы как следует устроиться. Мы уже взрослые – проживем самостоятельно. Зато в школу ходить не придется! Дорана займется приготовлением пищи и обработкой шкур, а мы – охотой на хищников.
– Там водятся хищники? – испугалась девочка.
– Водятся. А чем же мы будем питаться? – ободрил сестру Бонни. – Возьмем с собой отцовское ружье и ящик с патронами. Главное, наверху никто не будет нас искать.
– И Джедеди не будет? И даже мама? – не поверил Понзо.
– Никто, – заметил брат, помрачнев. – Они друг друга поубивают, как пить дать. Потому и нужно спешить. А то явятся кумушки из отдела социальной защиты и заберут нас в сиротский приют. За время разлуки мы так изменимся, что не узнаем друг друга, встретившись на улице.
– Значит, все произошло из-за Робина? – высказал предположение Понзо. – Он нас сглазил, навел порчу на семью?
На лице Бонни появилась гримаса, он беспокойно задвигался. Было видно, что мальчик находится во власти сложных чувств, которые не умеет выразить.
– Не знаю, – признался он. – Но может, все к лучшему и, живя в охотничьем домике, мы станем счастливее? Посмотрим.
Дети встали в кружок и скрепили договор рукопожатием. Итак, решено. Они покинут родные стены.
У картин Джудит, написанных после длительного перерыва, не было сюжета, и сначала это ее тревожило. В молодости, пробуя себя в роли художницы, она работала в фигуративном жанре, но с тех пор, как чувствовала себя «одержимой», в ее произведениях все заметнее проявлялась тяга к абстракции, неопределенности.
Она попыталась нарисовать сверкающий поток очищенных рельсов, но первичный замысел скоро потерялся в непонятном изображении, напоминающем изливающуюся лаву, которое она больше не контролировала, словно картина писалась сама собой, независимо от ее желания и воли… Хуже всего, что ей это было приятно, и, рисуя, она испытывала странное сладострастное чувство. Отныне внутри Джудит поселилась другая женщина, которая время от времени выталкивала себя из мрака и показывалась на поверхности; тогда на свет Божий являлось ее блестящее от пота лицо, и Джудит с изумлением взирала на эту незнакомку, авантюристку, которую слишком долго в себе носила, как ребенка, которому мешали появиться на свет. Она была дикаркой, эгоисткой, лакомкой, чувственной, жадной до удовольствий… и очень нравилась Джудит.
В ужасающей жаре будки она рассматривала свои полотна. Теперь невозможно было оправдать ее страсть к живописи одним только стремлением добиться сходства с изображаемым; неожиданно для себя Джудит попалась в сети абстрактного, упадочнического искусства и писала картины, способные заставить односельчан перекреститься, а пастора – побледнеть от негодования. Представив это, женщина расхохоталась, ибо была глубоко убеждена, что ее произведения прекрасны. Откуда бралась такая уверенность? Джудит не знала. Но она шла откуда-то изнутри, и ничто не могло ее поколебать.
Она откупорила бутылку вина, одну из последних, доставшихся ей в наследство от Брукса – умершего мужа или убитого, – и прямо из горла сделала несколько глотков. Хмель сразу ударил ей в голову. Ощущалось приближение грозы. Казалось, что над каньоном висит огромное, начиненное электричеством ядро, которое вот-вот взорвется, а напряженный воздух издает тонкое, неуловимое для человеческого уха потрескивание. Волоски на руках и затылке Джудит стали приподниматься, а когда она дотронулась до одного из металлических переключателей, пальцы ощутили легкий щелчок.