Замечу при этом, что на первые вопросы Рената отвечала с промедлением, отрывочно и кратко, голосом обессиленным, словно бы ей было чересчур тяжело выговаривать слова, но постепенно она как-то оживилась, даже увереннее стояла на ногах, а голос её окреп и приобрёл всю его обычную звучность. На последние вопросы она отвечала с каким-то увлечением, покорно разъясняя всё, что только у неё ни спрашивали, охотно и пространно говоря даже о многом постороннем, входя в ненужные подробности, не стыдясь, по своему обыкновению, касаться вещей позорных и словно намеренно выискивая всё более и более страшные обвинения против себя. Вспоминая примеры из нашей совместной жизни с Ренатою, склонен я думать, что далеко не всё было правдой в её исповеди, но что многое она тут же измыслила, беспощадно клевеща на себя с непонятной для меня целью, если только некий враждебный демон в то время не владел её душой и не говорил её устами, чтобы вернее погубить её.
Замечу ещё, что, по мере того как развивался допрос, брат Фома становился, по видимости, всё довольнее и довольнее, и я наблюдал, как раздувались его ноздри, когда он слушал бесстыдные признания Ренаты, как напрягались жилы его рук, на которые он опирался, привставая, как колыхалось всё его тело от избытка радости, когда видел он, что его предположения и надежды оправдываются. Архиепископ, напротив, очень скоро после начала допроса уже казался утомлённым и нисколько не проявлял стойкости, которой он изумил меня утром, — страдая, вероятно, от смрадного воздуха подземелья, тяготясь сидеть на деревянной скамье и, должно быть, не находя ничего занимательного в откровениях сестры Марии. Наконец, граф всё время сумел остаться строгим и степенным, причём лицо его не обнаруживало никаких движений души, и лишь порою он останавливал меня многозначительным взглядом, когда я, теряя при ужасном зрелище обладание собой, готов был крикнуть вдруг неосторожные слова или даже совершить какой-либо безумный поступок, который, разумеется, не повёл бы ни к чему иному, как к немедленному задержанию и меня, как соучастника преступницы[ccxii].
Итак, я перейду теперь к точному воспроизведению всего допроса.
II
Вот что было записано, моею собственною рукою, в протоколе инквизиционного суда и будет, вероятно, ещё долго сохраняться в собрании каких-либо дел.
Вопрос. Кто научил тебя колдовству, сам Дьявол или кто из его учеников?
Ответ. Дьявол.
— Кого ты сама научила тому же?
— Никого.
— Когда и в какое время Дьявол с тобой справил свадьбу?
— Три года назад, в ночь под праздник Божьего тела.
— Заставил ли он тебя, в пакте с собой, отречься от Бога Отца, Сына и Святого Духа, от Пречистой Девы, всех святых и ото всей христианской веры?
— Да.
— Получила ли ты второе крещение от Дьявола?
— Да.
— Присутствовала ли ты на танцах шабаша, три раза в год или чаще?
— Гораздо чаще, много раз.
— Как ты туда переносилась?
— Вечером, под ночь, когда собирался шабаш, мы натирали своё тело особой мазью, и тогда нам являлся или чёрный козёл, который переносил нас по воздуху на своей спине, или сам демон, в образе господина, одетого в зелёный камзол и жёлтый жилет, и я держалась руками за его шею, пока он летел над полями. Если же не было ни козла, ни демона, можно было сесть на любой предмет, и они летели, как самые борзые кони.
— Из чего состояла мазь, которой в этих случаях натирала себя?
— Мы брали разных трав: поручейника, петрушки, аира, жабника, паслена, белены, клали в настой от борца, прибавляли масла из растений и крови летучей мыши и варили это, приговаривая особые слова, разные для разных месяцев.
— Присоединяла ли ты к этому составу жир умерщвлённых тобою младенцев, притом топлёный или поджаренный?
— Нет, в этом не было нужды.
— Видала ли ты на шабаше Злого Духа, восседающего в виде козла на троне, должна ли была поклоняться ему и целовать его нечистый зад?
— Это мой грех. Притом мы приносили ему наши дары: деньги, яйца, пироги, а некоторые и украденных детей. Ещё мы кормили своими грудями маленьких демонов, имевших образ жаб, или, по приказанию Мастера, секли их прутьями. Потом мы плясали под звуки барабана и флейты.
— Участвовала ли ты также в служении богопротивной чёрной мессы?
— Да, и Дьявол как сам причащался, так давал и нам причастие, говоря “сие есть тело моё”.
— Было ли то причастие под одним видом или под двумя?
— Под двумя, но вместо гостии было нечто твёрдое, что трудно было проглотить, а вместо вина — глоток жидкости, ужасно горькой, наводящей холод на сердце.
— Вступала ли ты на шабаше в плотские сношения с Дьяволом?
— Дьявол выбирал среди женщин ту, которую мы называли царицею шабаша, и она проводила время с ним. А другие все, в конце пира, соединялись, как случится, кто к кому приблизится, женщины, мужчины и демоны, и только иногда Дьявол вмешивался и сам устраивал пары, говоря: “Вот кого тебе нужно”, или: “Вот эта подойдёт тебе”.
— Случалось ли тебе быть таковой царицей шабаша?
— Да, и не один раз, чем я и бывала очень горда, — Господи, помилуй мою душу!
— Скажи нам, доставляло ли тебе соитие с дьяволом большую усладу, нежели с мужчиною?
— Гораздо большую, безо всякого сравнения.
— Бывало ли при этом у него извержение семени?
— Да, но семя это было холодное.
— Были ли у тебя дети от сожительства с демоном?
— Родилась маленькая белая мышь, очень хорошенькая, но я её задушила и закопала в саду, над рекой. Ах, если бы у меня были дети, многих грехов не совершила бы я!
— Доставляло ли тебе удовольствие посещать празднества шабаша?
— Крайнее, так что отправлялись мы на шабаш, как на свадьбу. Дьявол в то время держал прикованными наши сердца так крепко, что в нас не могло войти никакое другое желание. Мне тогда казалось, что каждый раз на шабаше видела я сотни новых и чудесных вещей, что музыка шабаша приятнее всякой другой и что там как бы земной рай.
— Учил ли тебя дьявол, как производить грозу, град, крыс, мышей, кротов, как перекидываться в волков, как лишать коров молока, как губить урожаи и как делать мужчин неспособными к брачному сожитию?
— Учил всему этому и многому другому, в чём я признаю себя грешной пред Господом Богом и пред людьми.
— Скажи, как умеешь ты производить грозу?
— Для этого надо в поле, в том месте, где растёт трава паслен, сделать ямку в земле, присев над ней, омочить её и сказать: “Во имя Дьявола, дождись!” — и тотчас найдёт туча и будет дождь.
— А как лишать мужчин их силы?
— Для этого есть больше пятидесяти средств, например, взять части самца у только что убитого волка, пойти на порог того, кого хочешь испортить, назвать его по имени, и когда он ответит, оплести то, что в руках, белой тесьмой, — а впрочем, я не хочу вам рассказывать!
— Причиняла ли ты этими средствами, а также в образе волчихи или иного оборотня, вред полям, животным и людям?
— Страшный вред, которого нельзя и исчислить, ибо мы пожирали множество ягнят, истребляли посевы и плодовые сады, наводили на деревни полчища крыс и многих женщин делали неспособными иметь потомство, и, думаю я, если бы не пришло к нам раскаянье, вся та местность погибла бы от неурожаев и бедствий! Но к чему расспрашиваете вы меня далее, если я всё равно не в силах пересказать вам всех моих грехов! Ах, возведите меня скорей на костёр, потому что и здесь враг мой не покидает меня, — он сейчас схватит меня! Убейте меня, скорее! скорее!
При последних своих восклицаниях Рената заметалась, готовая броситься на судей, но двое дюжих стражей снова взяли её за руки и удержали от такого намерения. Тогда Архиепископ, может быть, обеспокоенный поведением подсудимой, а может быть, просто утомлённый следствием, обратился к инквизитору с такими словами:
— Не достаточно ли с нас, если обвиняемая сама признала себя виновною и достойною костра?
Брат Фома, который в допрос кидался, как весёлая выдра в воду, возразил:
— Я полагаю, что должно сначала узнать имена демонов, с которыми эта негодница вступала в сношения, точные условия её пакта с ними, а также выспросить у неё, кто были её сообщники во всех этих богопротивных деяниях. Ибо говорит Апостол: они вышли от нас, ex nobis egressi sunt![ccxiii]
Рената, расслышав слова инквизитора, воскликнула сдавленным голосом:
— Не надо меня больше спрашивать! Я ничего не скажу больше! У меня не было сообщников! С кем я встречалась на шабаше, те далеко. То было не здесь, в другой стране! Милостивый Господи Христе, приди мне на помощь!
Брат Фома возразил ей:
— Э, голубушка, поверь, у нас найдутся средства, чтобы развязать тебе язык!
После этих слов он крикнул, обращаясь к кому-то, в темноту:
— Эй, мастер, покажи-ка ей, какие есть у нас игрушки!
Из глубины подземелья, со стороны страшной дыбы, выступил человек, плечистый, бородатый, в котором нельзя было не признать палача. Я опустил руку на эфес шпаги, но тотчас встретил пристальный взгляд графа, который молчаливо убеждал меня сохранять спокойствие до последней возможности.
Брат Фома продолжал свою речь, обращаясь к Ренате:
— Погляди, любезная, на наши запасы. Лучше тебе добровольно рассказать нам всё, что ты знаешь, и назвать имена всех своих подлых соучастниц и всех тех, кого встречала ты на шабашах. Ведь всё равно придётся тебе говорить, когда приладим мы тебе к рукам или ногам всякие такие штучки.
Тем временем палач, не произнося ни слова, показывал, одно за другим, разные орудия пытки, совершая тот обряд, который в нашем судопроизводстве называется “устрашением”[ccxiv], а брат Фома, смакуя свои слова, объяснял назначение показываемых вещей, говоря:
— Вот это, милая моя, — жом; им ущемляются большие пальцы, и, когда винты подвинчиваются, из-под ногтей течёт кровь. А это — шнур; когда зашнуруем мы тебе в него руки, запоёшь ты иным голосом, так как входит он в мясо не хуже ножа. А это ещё — испанский сапог; мы положим твою ножку между двумя пилами и будем сжимать её, хоть до тех пор, пока не распилится кость и не потечёт мозг. А там вот — стоит дыба; как подтянем мы тебя на неё, так руки и вывернутся из суставов[ccxv].
Рената слушала все эти слова с таким видом, как если бы они не относились к ней и как если бы она не видела перед собою страшных орудий пытки. Но моё волнение достигло последнего предела, и я готов был вскочить и броситься на доминиканца, когда граф, конечно, поняв моё состояние, нашёл возможным вмешаться, сказав так:
— Я тоже, как и Его Высокопреподобие, думаю, что для первого раза мы узнали достаточно. Должно заседание прервать, так как мы утомлены, и предстоит нам ещё допросить свидетелей, мать Марту и сестёр.
Брат Фома принял эту речь с таким видом, как хищный зверь, у которого кто-то пытается отнять его добычу, и решительно возразил:
— Совсем напротив, господин граф! Надо торопиться с допросом, пока эта жёнка не успела получить советов от дьявола, и я полагал бы, что сейчас же надо приступить к допросу с пристрастием. Вы, верно, забыли, что запрещено только повторять пытку, если не явится новых улик, но все авторитеты согласны, что при преступлении особо важном, crimen exceptum, пытку можно продолжать на следующий день или ещё на следующий, и умы, достойные уважения, приглашают в таких случаях ad continuandum tormenta, non ad iterandum[82]. Итак, сегодня мы начнём, а завтра будет у нас случай продолжить…[ccxvi]
Однако, когда Архиепископ, возвысив голос, заявил уже решительно, что он, как председатель трибунала, находит нужным допрос остановить, брат Фома вдруг оборвал свою речь, как пряха засучившуюся нить, и сказал совсем другим голосом:
— Я, впрочем, вполне согласен с Его Высокопреподобием, потому что действительно в таких важных и трудных делах спешить подобает всего менее. Мы допрос приостановим, но всё-таки, думаю я, вы согласитесь, что не следует нам отсылать эту жёнку, не осмотрев предварительно, есть ли у неё на теле знаки ведьмы[ccxvii].
При этом брат Фома прибавил, говоря к палачу:
— Ну-ка, обыщи её хорошенько.
Я вторично схватился за рукоять шпаги, и снова настойчивый взгляд графа удержал мою руку, и, преодолевая себя, я смотрел, как воплощалась моя страшная мечта, как палач срывал одежду с Ренаты, не сопротивлявшейся нисколько, и как в сырой полумгле подземелья он обшаривал грубыми руками её тело, которое когда-то я покрывал богомольными поцелуями. Наконец внимание палача остановилось на маленькой родинке на левом плече, хорошо мне знакомой, и, достав из кармана небольшое шило, он острием коснулся в этом месте тела Ренаты, которая не шелохнулась. Тогда палач воскликнул грубым и угрюмым голосом, словно бы он кричал внутрь трубы:
— Есть! Кровь не идёт!
Для инквизитора и для Архиепископа заявление палача, ими даже не проверенное, показалось последним и решающим доказательством, потому что брат Фома тотчас возопил, как некогда первосвященник иудейский:
— Каких ещё свидетельств нам нужно! Не ясно ли, как Божий день, что она — ведьма!
Затем он добавил:
— Теперь же надо подпалить огнём все волосы на её теле, ибо в них может скрывать она какие-либо чары.
Однако граф, ясно видя, что более я не потерплю никакого оскорбления, вступился решительно, напомнив инквизитору, что сам Архиепископ, который председательствует на нашем следствии, постановил прервать его до завтрашнего утра, и брат Фома, засуетившись, как пойманная мышь, отдал приказание отвести Ренату обратно в темницу. Думаю, что Рената в ту минуту не была в сознании, ибо стражи, неловко натянув на неё монашеское её платье, подняли её, как ребёнка, на руки и потащили вновь в темноту, между тем как я, не имея возможности следовать за ней, почти падал, мучимый своим бессилием.
Вероятно, несмотря на все свои старания, я не мог вполне скрыть то участие, которое принимал в судьбе подсудимой, потому что, когда наше маленькое общество, пройдя вновь подземные проходы, вышло на свежий воздух, которого была лишена Рената, и когда архиепископ, благословив нас, удалился, брат Фома спросил меня, не без подозрительности:
— Вы, господин Рупрехт, должно быть, в первый раз присутствуете на преследовании этих злодеек: такой у вас удручённый вид, словно вам жалко эту девку.
Я, только что вытерпевший гораздо более тяжкие испытания, не мог снести таких слов и, вдруг утратив власть над собою, метнулся на инквизитора, схватил его за ворот рясы и закричал ему:
— Ты первый заслуживаешь костра, проклятый патер!
Такое моё поведение могло бы повести к очень дурным для меня последствиям, но граф, быстро поспешив на помощь к монаху, освободил его из моих рук и сказал мне строго:
— Тобой тоже овладел какой-то демон, Рупрехт, или ты потерял рассудок!
Брат Фома, лицо которого всё искривилось было от страха, когда я устремился на него, — очень быстро оправился и, хотя старался держаться от меня на расстоянии, также стал меня успокаивать:
— Или вы меня не узнали, любезный брат Рупрехт? Это — я, ваш смиренный брат Фома. Как же вы так даёте над собой власть нечистому? Враг силён, но должно ограждать себя молитвой. Борьба с Дьяволом — дело трудное, ибо он рыщет кругом своих судей и, где завидит незащищённое место, спешит проникнуть: будь то через рот, или уши, или иное какое отверстие в теле.
Я через зубы пробормотал какое-то извинение, а граф, чтобы рассеять нехорошее впечатление, вступил с инквизитором в разговор о деле сестры Марии и спросил, несомненно ли, что она будет приговорена к костру. Брат Фома сейчас же оживился и с величайшей готовностью стал объяснять нам законы.
— В уголовном Уложении, — говорил он, — изданном по воле Его Величества Императора для всей Империи два года назад и коим мы теперь руководствуемся, статья сто девятая гласит: “Item, если кто колдовством причинит другому зло или бедствие, то должен он быть наказан смертию, и казнь должно совершить через огонь. Когда же кто употреблял колдовство и никому тем зла не причинил, должен он быть наказан, смотря по обстоятельствам дела”. Сестра Мария повинилась сама, что причиняла вред людям, и скоту, и посевам, а потому подлежит она смерти.
Граф спросил ещё, должно ли подвергать подсудимую пытке, если сама она во всём уже созналась, и брат Фома без промедления дал ответ и на это.
— Непременно, — сказал он, — ибо статья сорок четвёртая той же Конституции Императора Карла говорит прямо: “Item, если кто прибегает к сомнительным вещам, действиям и поступкам, которые в себе заключают волшебство, и если это лицо в таковом также обвиняется, этим даётся явное указание на волшебство и достаточное основание для применения пытки”. Кроме того, вы, верно, не знаете, что нет другого способа против этих извергов, каковы ведьмы, чтобы заставить их говорить правду, ибо Дьявол всегда присутствует на суде и порой помогает им переносить жесточайшие мучения. При столь тяжёлых преступлениях поневоле приходится прибегать и к самым сильным средствам.
У меня не было охоты выслушивать дальнейшие соображения инквизитора, и, ускорив шаги, я почти побежал прочь от разговаривающих, не имея перед собой никакой цели и только желая остаться наедине. Однако вскоре нагнал меня граф, который спросил меня, куда я убегаю, и я ему ответил:
— Дорогой граф! Должно нам приступить к нашему делу немедленно, ибо каждый час промедления может стоить Ренате жизни. До сих пор я воздерживался ото всякого решительного поступка только потому, что вы обещали мне своё содействие. Умоляю вас не откладывать долее, или же скажите мне прямо, что помочь мне не в силах. Тогда я буду действовать сам, хотя бы попытки мои и повели меня на верную смерть.
Граф ответил мне:
— Я дал тебе рыцарское слово, мой Рупрехт, и сдержу его. Ступай в нашу палатку и жди моего зова, а я буду работать за тебя.
Голос графа был столь убедителен, а лично себя сознавал я столь бессильным, что мне не оставалось ничего, как повиноваться, но у меня не хватило духу вторично войти в эту палатку, словно в ров львиный, где стерегли меня с алчными челюстями и острыми зубами те же горестные мысли, как утром, и, может быть, многие другие, не менее ожесточённые. Я сказал графу, что буду ждать его на берегу речки, и, избегая всяких встреч, пробрался в густой ивняк, росший вдоль её русла, и затаился в полутьме и сырости, расположившись так, чтобы мне, сквозь прорывы в листве, виден был монастырь. Здесь, опять в вынужденном бездействии, провёл я ещё сколько-то часов, дыша свежим веяньем текучей воды и зная, что Рената, больная, изнеможенная, проводит это время на липкой земле, среди плесени, пауков и мокриц.
Я боялся, что потеряю способность действовать разумно, если отдамся всем волнам отчаянья, напиравшим на меня, и потому упорно вынуждал себя не терять ясности мысли. Как бы решая некоторую задачу, обдумывал я все возможные способы спасти Ренату, но всё же не находил иного, кроме как силою овладеть монастырём, разбить двери её тюрьмы и увезти её далеко, прежде чем Архиепископ успеет собрать значительней отряд. Увлекшись такими мечтами, я даже представлял себе все подробности предстоящей битвы между приверженцами графа и сторонниками Архиепископа, воображал точно, как буду я ломать ворота монастыря, сочинил, от начала до конца, ту речь, с какой обращусь к испуганным монахиням, убеждая их не сопротивляться освобождению сестры Марии, и со слезами в горле повторял те слова, какие скажу спасённой Ренате.
Уже вечерело, и я опять дошёл до крайнего томления, когда наконец услышал я близ себя шум шагов и, обернувшись, увидел, что ко мне приближается граф, тогда как в некотором отдалении стоит наш Михель, держа за поводья двух лошадей. Лицо графа было столь сумрачно, каким я его не видел ещё никогда, и, в первую минуту подумав, что всё кончено, что Рената уже осуждена и казнена, я невольно воскликнул:
— Неужели мы опоздали?
Граф отвечал мне:
— Нам должно сейчас ехать, Рупрехт. Я убедился, что тех сил, какие у меня здесь есть, недостаточно для нашего предприятия. Надо искать союзников, чего не стыдились и римляне. Поблизости отсюда я знаю один замок, владелец которого в дружестве со мной. Едем, — и привезём с собой десяток добрых молодцов.
Этот призыв так удивительно согласовался с моими мечтами, что ни на минуту не усомнился я в искренности слов графа и не пришло мне в голову соображение, что неразумно нам обоим оставлять монастырь, — напротив, со всей готовностью поспешил я к лошади, и скоро оба мы были уже верхом. Я спросил графа, далёк ли наш путь, он же ответил мне только, что надо торопиться, но что первую часть дороги лучше сделать по руслу реки, дабы наш отъезд не был замечен в лагере. Всё это было очень правдоподобно, и в ту минуту я согласен был шпагою прокладывать себе дорогу вслед за графом.
Проехав около четверти часа глубью долины, мы выбрались наверх и поскакали по плохой, деревенской дороге прямо на запад. Глаза мои слепило заходившее в тот час солнце, строившее передо мной, игрою своих лучей, причудливые замки из вечерних облаков и тут же разрушавшее их, и мне представлялось, что в этих-то призрачных дворцах мы и обретём ту помощь, которой ищем. Я подгонял коня, словно в самом деле надеялся доскакать до страны, где Аврора отворяет огненные ворота Фебу, и ветер свистел мне в уши не то ободряющие крики, не то безнадёжные предсказания. Постепенно запад всё более тускнел, красное солнце зашло за самое нижнее облако, и кругом посвежело; местность становилась более суровой, но никакого признака человеческого жилья не показывалось, и тщётно искал я на кругозоре башен обещанного замка. Несколько раз спрашивал я графа, далеко ли нам ещё ехать, но всё не получал ответа, и наконец, видя, что лошадь моя утомлена, что дорога совершенно исчезает среди беспорядочно сваленных камней, я внезапно натянул узду и вскричал так:
— Граф! Вы обманули меня! Никакого замка нет! Куда вы меня завели?
Тогда и граф остановил лошадь и отвечал мне тихим, задушевным голосом, который порою он умел находить в себе:
— Да, я тебя обманул. Замка нет.
Всё моё тело похолодело, руки задрожали и, бросая свою лошадь прямо на графа, готовый схватиться с ним на поединке в этой глухой, безлюдной долине, в час первых теней, я закричал:
— Зачем ты это сделал! Что тебе было надо? Отвечай, потому что иначе я убью тебя!
Граф возразил мне очень спокойно:
— Ruprechte, insanis! Ты безумствуешь, Рупрехт! Сначала выслушай, а потом угрожай. Я узнал, что Фома назначил второй допрос на этот вечер. Сколько я ни старался, я не мог изменить такого решения! Я не сомневался, что ты, если бы остался в монастыре, совершил бы какой-нибудь безумный поступок и тем погубил бы всё дело. Я решил увезти тебя на время, чтобы спасти и тебя, и твою возлюбленную.
— Как! — переспросил я, — второй допрос назначен на этот вечер? Значит, он совершается сейчас? Но ведь этот допрос — с пристрастием! Значит, Ренату пытают сейчас, а я от неё далеко, здесь, здесь, здесь, — в поле, и не могу даже откликнуться на её стоны!
Тут порыв ярости покинул меня, и я, соскочив с коня, бросился ничком на влажные от вечерней росы камни, прижался к ним щекою, и ещё раз слёзы полились из моих глаз неудержно, так как у меня, как у женщины или ребёнка, не было в ту минуту другого оружия для борьбы с судьбою. Мне представился весь ужас, какой должна была переживать в тот миг Рената, представилось, как грубый палач мнёт, терзает и калечит драгоценное для меня тело Ренаты, представились её беспомощные стоны и отчаянные взоры, тщётно ищущие помощи или сочувственных глаз и встречающие лишь зверские лица судей, — и у меня от ужаса и скорби захватило дух. Лежа на тёмной земле, я рыдал безнадёжно, и в тот миг искренно хотел одного: быть с Ренатою рядом, предать своё тело всем истязаниям, каким подвергали её, — и мне казалось чудовищным и нелепым, что я не испытываю боли, когда она изнемогает от страданий.
Между тем граф спешился также, сел близ меня на землю и, тоже видя во мне как бы дитя, стал ласково меня успокаивать. Он самым убедительным образом уверял меня, что я не должен так пугаться пытки, отвратить которой мы не могли, так как очень многие люди переносят её без вреда для своего здоровья. Сам граф знавал одного алхимика, которого неверные, в Мостаре, подвергали пытке тридцать раз и даже сажали на кол, надеясь выведать от него тайну философского камня, будто бы ему известную, и который, однако, дожил до глубокой старости. Притом, по словам графа, в этот первый день не могло угрожать Ренате никаких особых истязаний; самое большее, чему могла она подвергнуться, это — вывиху на дыбе ручных суставов, которые палач сам сумеет немедленно вправить. Не забыл граф привести мне в утешение и несколько цитат из Аннея Сенеки — философа, указывающего, как благодетельно для человека переносить физические страдания.
Разумеется, такие речи графа нисколько не могли меня успокоить, но порою были как бы горючим материалом, подбрасываемым в огонь моего отчаяния, и, наконец, граф, замечая, что все его рассуждения и разумные доводы бессильны против моего чувства, сказал мне ещё следующее:
— Ну, слушай, Рупрехт, я открою тебе мой план, чтобы ты не считал меня за врага, но истинным другом. Знай, что я уже всё приготовил для спасения твоей возлюбленной. Мать Марта к сестре Марии очень расположена и не верит в её виновность. Кроме того, будучи клариссинкой и, следовательно, принадлежа к франсисканскому ордену, она рада чем бы то ни было досадить доминиканцу. Ты знаешь, что монашеские ордена грызутся между собой, как собаки. Короче говоря, мать Марта согласилась, после разных моих убеждений, помочь нам и устроить побег твоей Ренаты. Но ты понимаешь, что такое дело можно совершить лишь ночью, per arnica silentia lunae[83]. Мы сейчас вернёмся к монастырю. На страже у ворот и у темницы будут монахини, настоятельнице вполне преданные и к тому же поклоняющиеся сестре Марии, как святой. Они отопрут нам все затворы. Ты спустишься в подземелье и выведешь свою Ренату или вынесешь её на руках, если она окажется не в силах идти. У ворот будет тебя ждать Михель и пара свежих лошадей: скачите прямо в мой замок. После мы посмотрим, что делать, но я уверен, что не только все другие, но сам Фома, несмотря на своё апостольское имя, поверит, будто сестру Марию освободил дьявол. Итак, подай мне руку, и ne moremur![84]
В плане графа больше было причудливости юного воображения, которое обычно руководило его поступками, нежели опытности и знания людей; однако то была последняя верёвка, держась за которую я мог выбраться из бездны моих неудач. Мы снова сели на коней и опять погнали их, на этот раз в противоположном направлении, с трудом распознавая дорогу в наступавших сумерках. По счастию, мы не сбились с пути и, при слабом свете молодого тощего месяца, достигли нашего лагеря.