Огненный ангел
ModernLib.Net / Классическая проза / Брюсов Валерий Яковлевич / Огненный ангел - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Брюсов Валерий Яковлевич |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(714 Кб)
- Скачать в формате fb2
(301 Кб)
- Скачать в формате doc
(275 Кб)
- Скачать в формате txt
(264 Кб)
- Скачать в формате html
(288 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|
В тот день я позаботился только о том, чтобы успокоить больную, уговаривая её не думать пока о совершившемся и пытаясь утешить её обещанием лучших дней, когда я буду посвящать ей все часы и минуты. Но Рената на мои речи отрицательно качала головой или улыбалась мне снисходительно, как улыбается мать ребёнку, пытающемуся развеселить её тоску своими игрушками. Убаюкиваемая моими ласковыми речами, она, впрочем, скоро уснула сном утомлённого и замученного, а я уснул близ неё, как в прежние дни, когда мы ещё не были близки.
Однако, в ту же самую ночь, мог я убедиться, что не легкомысленно говорила Рената, будто вся жизнь её переломилась надвое: на первой заре Рената разбудила меня, и лицо её было странно торжественным, когда она попросила меня помочь ей встать и проводить к ранней обедне. Я повиновался, невольно подчинённый строгостью её голоса и тишиной утреннего часа, и Рената, поспешно одевшись, заставила меня отвести её, хотя была так слаба, что едва могла ступать, в церковь святой Цецилии. Там, упав на аналой, Рената, среди яркой пестроты и позолоты храма, молилась ненасытно и заливалась слезами до самого конца службы, как последняя грешница, ищущая отпущения грехов. И, глядя на её ревность, начал я понимать, что в душе Ренаты произошла не мимолётная перемена, но свершился какой-то большой переворот, изменивший надолго все её мысли, чувствования, пожелания, словно перестроивший по новому плану всё её существо.
Действительно, отсюда началось для Ренаты, и для меня с ней, совершенно новое существование, и порой мне казалось, что если и можно найти единство между всеми ликами Ренаты, являвшимися мне прежде, то новый её образ принадлежит вовсе другой женщине. Не только Рената высказывала совсем иные, чем прежде, суждения, не только повела совсем новый образ жизни, но я не узнавал самого её способа говорить, действовать, обращаться с людьми, не узнавал самого звука её голоса, её походки, пожалуй, и лица. Но тогда напоминал я себе, что рассказывала мне Рената о своём детстве, как проводила она ночи напролёт в молитве, как выходила обнажённой на холод, как бичевала себя или терзала груди остриями; или ещё те слова, какие она сказала мне на барке, когда мы плыли с нею к городу Кёльну: “Всем нам, каждому, надо было бы ужаснуться и, как оленю от охотника, бежать в монастырскую келью”, — и я понимал, что всё это уже было в Ренате и раньше, но лишь скрывалось — как тело под случайными одеждами.
Чтобы изобразить, хотя бы в самых общих чертах, эту последнюю пору нашей совместной жизни с Ренатою, должен я прежде всего сказать, что в своё покаяние внесла она ту же исступленность, как раньше в скорбь, а потом в страсть. В один из первых дней после видения захотела она пойти на исповедь и, сколь я ни предостерегал её от такого опасного поступка, действительно исполнила своё намерение в нашей приходской церкви. Не знаю, чистосердечно ли покаялась Рената перед нашим патером в своих прегрешениях, из которых меньшее, будь оно обнародовано, могло повести не на костёр ведьм, — но, вернувшись домой, умилённая и в слезах, сообщила она мне об епитимии, на неё наложенной. И с того дня, выполняя её, она не пропускала утра, чтобы не быть у мессы, каждый церковный звон встречала молитвой, каждый вечер молилась у аналоя до изнеможения, держала все предписанные верным посты, в среду, пятницу и субботу, а порою вскакивала и среди ночи, чтобы опять, ломая руки, рыдая, молить об отпущении грехов. Не довольствуясь указанными ей испытаниями, Рената жаждала всячески усилить свои подвиги, чтобы полнее выразить своё покаяние, а может быть, чтобы скорее выпросить себе прощение. Не раз я удерживал её, когда она яростно билась головой об стену, не раз подымал с полу потерявшей сознание от усталости на молитве, а однажды вырвал из её рук кинжал, которым она уже начертила у себя на груди кровавый крест. В эти минуты у Ренаты всегда было лицо счастливое и детское, и она упрашивала меня кротко:
— Рупрехт, оставь меня, мне хорошо, мне хорошо!
Ко мне в те первые дни своего покаяния Рената относилась ровно и ласково, как сёстры к братьям в бригиттианских монастырях[cxxxiii], не возражая мне резко, подчиняясь мне в малом, но во всём существенном твёрдо держась своего пути. Разумеется, Рената отреклась от всякого соблазна страсти, не позволяла мне даже прикоснуться к ней и говорила теперь о земной любви с той же холодностью, как любой схоластик.
Настойчиво убеждала меня Рената присоединиться к её покаянию, упрашивала о том на коленях и со слезами, как добрая сестра, или заклиная с угрозами, как проповедник, — но в моей душе, куда бросил свои семена Яков Вимфелинг, эти призывы не могли найти отзвука. Всю мою жизнь твёрдо сохранял я в глубине сердца живую веру в Творца, Промыслителя мира, в Его благодать и искупительную жертву Христа Спасителя, однако никогда не соглашался, чтобы истинная религия требовала внешних проявлений. Если Господь Бог дал людям во владение землю, где лишь борьбой и трудом можно выполнить свой долг и где лишь страстные чувства могут принести истинную радость, — не может Его справедливость требовать, чтобы отказались мы от трудов, от борьбы и от страсти. Кроме того, пример монахов, этих настоящих волков в овечьих шкурах, которые давно уже стали широкой мишенью, продырявленной всеми стрелами сатиры, — достаточно показывает, как мало приближает к святости жизнь праздная и тунеядная, хотя бы вблизи от алтаря, при каждодневных мессах.
Впрочем, искренность и увлечённость, с какими отдавалась своему покаянию Рената, настолько оживили во мне моё чувство к ней, что я в течение недели или даже дней десяти делал вид, будто испытываю то же, что она, так мне хотелось не отходить от неё, разделять все её минуты. Вместе с Ренатою посещал я церкви; опять, прислонясь к колонне, следил за ней, склонённой к молитвеннику; слушал мерное пение органа и воображал безнадёжно, что это шумят вокруг нас мексиканские леса. Не отказывал я Ренате и тогда, когда она звала меня молиться с собой, ласково ставила близ себя на колени и нежно просила, чтобы я повторял за нею слова псалмов и кантик. Отдавал я себя в волю Ренаты и тогда, когда хотелось ей каяться во всём, ею в жизни совершённом, когда, став передо мной на колени, она целые часы, заливаясь слёзами, проклинала себя и свои поступки, рассказывала мне о своём постыдном прошлом, причём, как мне кажется, находила особую сладость в том, чтобы обвинять себя в самых чёрных преступлениях, в которых не была повинна, взводить на себя самые стыдные небылицы.
В этих рассказах свою жизнь с графом Генрихом изображала она как сплошной ужас, ибо уверяла теперь, что тайное общество, в котором Генрих мечтал стать гроссмейстером, было общество самых низших магов, служивших чёрную мессу и готовивших ведьмовское варево. По словам Ренаты, именно в эти дни были ей указаны пути на шабаш и тайны магии, так что она только притворялась, будто постигает их вместе со мной. Однако и о нашей совместной жизни тут же, с не меньшим волнением, рассказывала Роната такие вещи, которым я никак не мог дать веры и которые являли события, лично мною пережитые, словно отражёнными в изогнутом зеркале. Так, заверяла меня Рената, что перед встречей со мной не было у неё другого желания, как затвориться в монастырь. Но затем некий голос, принадлежавший, конечно, врагу человеческому, сказал ей над ухом, что демоны отдадут ей Генриха, если она взамен поможет им уловить в их сети другую душу. После этого вся наша жизнь будто бы в том лишь и состояла, что Рената, применяя ложь и лицемерие, старалась вовлечь меня в смертные грехи, не останавливаясь ни перед какими обманами. Если бы поверить Ренате, то пришлось бы допустить, что роль стучащих духов играла она сама, чтобы заманить меня в область демономантии, что мои видения на шабаше были ею мне подсказаны, что Иоганн Вейер был прав, уверяя, будто это Рената разбила лампады при нашем магическом опыте, и подобное.
Между прочим, решительно потребовала Рената, чтобы магические сочинения, всё ещё лежавшие на столе в её комнате, были уничтожены или выброшены, и сколько ни возражал я против такой незаслуженной казни книгам Агриппы Неттесгеймского, Петра Апонского, Рогерия Бакона, Ансельма Пармезанского и других, но она оставалась непреклонной. Унеся груду томов, я спрятал их в дальнем углу своей комнаты, ибо почитал святотатством уподобляться папе, сжёгшему Тита Ливия, и подымать руку на книги как на лучшее сокровище человечества. Но, взамен исчезнувших томов, на столе Ренаты скоро появились другие, столь же тщательно переплетённые в пергамент и с не менее блестящими застёжками, да, пожалуй, и содержанием отличающиеся не более, чем груша от яблока, ибо и они усердно трактовали о демонах и духах. А так как большинство тех новых сочинений, к которым тянулась теперь жаждущая душа Ренаты, также было написано по-латыни, то пришлось мне опять быть толмачом, и повторились для меня с Ренатою часы общих занятий, когда, рядом за столом, склонясь к страницам, вникали мы оба в слова писателя.
Добывать книги приходилось, конечно, опять мне, так что я возобновил свои посещения Якова Глока и опять стал рудокопом в его богатых шахтах; но Рената резко воспрещала мне приносить сочинения Мартина Лютера и всех его приспешников и подражателей, я же ни за что не хотел, чтобы она читала какого-нибудь Пфефферкорна или Гогстратена[cxxxiv], так что, исключив всю современную литературу двух воинствующих станов, должно было мне ограничить свои выборы теологами прежнего покроя, трактатами старой и новой схоластики. Впрочем, первое, что досталось нам, была благородная и интересная книга Фомы Кемпийского “О подражании Христу”, но тотчас последовали разные “Ручные изложения веры”, “Enchiridion”, на которых было помечено: “Eyn Handbuchlein eynem yetzlichen Christenfest nutzlich bey sich zuhaben”[53], далее заманчивые по заглавиям, знаменитые, но своей славы не заслуживающие трактаты, как “Die Hymelstrass”[54] Ланцкранны или “О молитве” Леандра Севильского, ещё после — жития святых, как-то: Бернарда Клервосского, Норберта Магдебургского, Франциска Ассизского, Елизаветы Тюрингенской, Екатерины Сиенской и других, и, наконец, сочинения двух солнц этой области, — два фолианта, один поменьше, другой несоразмерно громадный, за которые не пожалел я талеров, но в которых недалеко мы подвинулись: серафического доктора Иоганна Бонавентуры “Itineraruim mentis”[55], местами не лишённое увлекательности, и универсального доктора Фомы Аквината “Summa Theologiae”[56] — книга совершенно мёртвой и ожить не способной учёности. Рената хваталась, как за якорь спасения, то за одно, то за другое сочинение и торопила меня то переводить ей страницу жития, то истолковать теологический спор, восхищаясь описываемыми чудесами, устрашаясь угрозами адских мук и с наивностью, ей несвойственной, принимая за истины всякие нелепые измышления схоластических докторов[cxxxv].
Я не упомню сейчас всей суммы вздоров и несообразностей, какие довелось нам вычитать при этих наших усердных занятиях, достойных более осмотрительного применения, но я приведу здесь несколько примеров тех рассказов, которые с особенной силой потрясали Ренату, вызывая на её ресницы слёзы. Так, с истинным ужасом читала Рената у Фомы Аквината описание преисподней[cxxxvi], более полное, нежели у поэта Данте Алигиери, с точным означением, где будут находиться и каким мучениям подвергнутся разные грешники: праотцы, умершие до пришествия Христа, дети, умершие до крещения, тати, убийцы, блудники, богохульники. С соответственным умилением слушала Рената перечисление числа ударов, какие были получены Спасителем после предания, причём оказывалось, что ударов бичом было 1667, ударов рукой — 800, особо заушений — 110; тут же сообщалось, что слёз было им пролито на Масличной горе 62 200, а капель кровавого пота — 97 307; что терновый венец причинил пречистому челу 303 раны, что стонов было им испущено 900 и т. д.[cxxxvii] Умилял Ренату рассказ, как явилась Екатерине Сиенской Богоматерь, подвела её к Своему Сыну, Который и подал святой, в знак обручения, кольцо с бриллиантом и четырьмя жемчужинами, под звуки арфы, на которой играл царь Давид; или, как святой Ютте, в Тюрингии, явился Сам Христос, позволил ей прижать уста к своему прободенному ребру и сосать пречистую Свою кровь. Не менее серьёзно принимала Рената повести, будто из могилы святого Адальберта в Богемии, когда её открыл епископ Пражский, излилось столь укрепляющее благоухание, что все присутствующие три дня после того не нуждались в пище, или будто в одном женском цистерианском монастыре, во Франции, святость жизни была столь высока, что, с Божьего благословения, дабы не вводить в монастырь никого со стороны и всё же продолжить его население, каждая монахиня, не зная мужа, родила по девочке, которая должна была стать её преемницей. Не знаю, всегда ли вера враждует с рассудком, и правда ли, что занятия теологией размягчают мозг, но, глядя, как доверчиво слушает эти истории Рената, которая в другие дни умела пользоваться логикой, мог я только повторять слова святого Бернарда Клервосского: “Все грехи возникают из греха неверия”.
Что до меня, схоластические бредни, как новинка, забавляли меня только первые дни, а так как сочинения теологические имеют одну плохую особенность: все они очень похожи одно на другое, — то скоро часы чтения с Ренатою сделались для меня неприятной обязанностью. Любовь моя к Ренате, вдруг ожившая под влиянием её видения, стала замирать снова, словно шар, который кто-то подтолкнул неожиданно, но который всё равно не может свободно катиться по каменистой дорожке. И очень скоро монастырский образ жизни, который ввела у нас в доме Рената, с молитвами, коленопреклонениями, воздыханиями и постами, начал казаться мне каким-то неуместным маскарадом. Я начал уклоняться от того, чтобы сопровождать Ренату в церковь, уходил, под разными предлогами, из дому в часы, когда могли бы мы приняться за чтение, резко прерывал благочестивые разговоры и ночью, слыша из комнаты Ренаты её сдавленные рыдания, не спешил к ней. А потом настал и день, когда не мог и не захотел я преодолеть своего желания: вернуться к Агнессе, словно к ясному воздуху над зелёными лугами, после рдяных и голубых лучей, перекрещивающихся в церквах сквозь расписные стекла.
II
Этот день, чего я предвидеть не мог никак, если не определил, то предсказал всю нашу судьбу. Рената тогда с утра была в Соборе, и я, прождав её до полудня, вдруг, почти неожиданно для самого себя, вышел на улицу, направился, не без смущения, к знакомому дому Виссманов и постучался в дверь, как виноватый. Агнесса приняла меня с неизменной приветливостью и только сказала мне:
— Вы так давно у нас не были, господин Рупрехт, и я уже думала, что с вами опять случилось что-либо нехорошее. Мне брат запретил расспрашивать вас, говоря, что у вас могут быть причины, которых не должно знать честной девушке, — правда ли это?
Я возразил:
— Ваш брат пошутил над вами. Просто в моей жизни настали неудачные дни, и я не хотел вас опечаливать грустным лицом. Но сегодня стало мне слишком тяжело, я пришёл к вам, чтобы помолчать и послушать ваш голос.
Я, действительно, молчал почти всё время, какое пробыл с Агнессою, а она, скоро освоившись со мною вновь, щебетала, как ласточка под кровлей, обо всех маленьких новостях недавних дней: о смерти собачки у соседки, о смешном случае за обедней в воскресенье, о попойке профессоров, какая была у её брата недавно, о каком-то необыкновенном, отливающем в три цвета шёлке, присланном ей из Франции, и о многом другом, заставлявшем меня улыбаться. Речь Агнессы текла как ручеёк в лесу; ей говорить было легко, потому что все впечатления жизни и все сказанные ею слова скользили сквозь неё, не задевая в ней ничего, а мне было легко её слушать, потому что не надо было ни думать, ни быть внимательным, можно было бросить поводья своей души, которые так часто приходилось мне натягивать. Опять, как всегда, ушёл я от Агнессы освежённый, словно лёгким ветром с моря, успокоенный, словно долгим созерцанием жёлтой нивы с синими васильками.
Дома я застал Ренату над книгами, тщательно разбирающей какую-то проповедь Бертольда Регенсбургского[cxxxviii], написанную на старом языке. Строгое лицо Ренаты, её спокойный взгляд и сдержанный голос, — всё это было такой противоположностью с детской беспечностью Агнессы, что сердце у меня словно кто-то ущемил клещами. И вот тогда-то вдруг, с крайней непобедимостью, захотелось мне прежней Ренаты, недавней Ренаты, её страстных глаз, её исступленных движений, её несдержанных ласк, её нежных слов, — и желание это было так остро, что я готов был заплатить всем, чтобы насытить его. В ту минуту, без колебания, отдал бы я всю будущую жизнь за одно мгновение ласки, тем более что казалось оно мне неосуществимым.
Я бросился к Ренате, я стал перед ней на колени, как в хорошее, давнее время, я начал целовать ей руки и говорить о том, как безмерно её люблю и как изнемогаю смертельно все эти дни от её суровой неприступности. Я говорил, что из чёрного ада я вышел было к радужному эдему, как Адам не сумел воспользоваться блаженством, и вот стою у врат рая, и страж с пылающим мечом загораживает мне возврат, — что я согласен умереть сейчас же, если мне ещё один раз позволено будет вдохнуть запах эдемских лилий. Я знал, даже в тот миг, что говорю неправду, что повторяю слова прошлого, но ложь была той дорогой ценой, за которую надеялся я купить любовный взгляд и ласковое прикосновение Ренаты. Не останавливался я даже и перед другими, ещё более недостойными средствами соблазна, стараясь отуманить сознание Ренаты, стараясь вновь пробудить в ней чувственное влечение, так как мне во что бы то ни стало нужна была её страсть.
Не знаю, искусство ли моей речи одержало верх, или во мне самом тогда было слишком много огня, который не мог не перекинуться на существо Ренаты и не зажечь её, или, наконец, в ней самой вырвались наружу силы страсти, насильственно заваленные камнями рассудка, — только в тот вечер могла торжествовать богиня любви и крылатый сын её мог опять задуть свой ночной факел. С такой пламенностью приникли мы друг к другу, с такой нежной ожесточённостью искали поцелуев и объятий, словно то было первое соединение, и, в опьянении счастием, казалось мне, что мы не в нашей знакомой комнате, а где-то в пустыне, в диких скалах, в гроте, и что молнии неба и нимфы леса приветствуют наш союз, как когда-то Энея и Дидоны:
…fulsere ignes et conscius aether Connubiis, summoque ulularunt vertice Nymphae.[57] [cxxxix] И Рената, потеряв строгий облик монахини, повторяла мне слова ласки, которые для меня были нежнее всех звуков виолы и флейт:
— Рупрехт! Рупрехт! Мне больше ничего не надо, только ты люби меня; я не хочу ни блаженства, ни рая, я хочу, чтобы ты был со мной, чтобы ты был мой, а я — твоя. Я люблю тебя, Рупрехт!
Но зато, когда миновал порыв страсти, когда, словно из какого-то ничто, опять выступили кругом стены нашей комнаты и вся её обстановка, и стали нам видны и книги, разбросанные по столу, и упавший на пол том проповедей Бертольда Регенсбургского, и мы двое, простёртые в утомлении на смятой постели, — тотчас охватило Ренату отчаянье. Вскочив, кинулась она к аналою, стала на колени, шепча молитву, но потом так же быстро поднялась, бледная, гневная, и стала бросать в меня упрёки:
— Рупрехт! Рупрехт! Что ты сделал! Я знаю, тебе только одно это и нужно! Я знаю, ты во мне ничего другого не ищешь, не хочешь. Но зачем тогда я тебе? Иди в публичный дом, — там ты за малые деньги найдёшь себе женщин. Предложи себя любой девушке, и ты получишь жену, которая будет тебе служить каждую ночь. Но тебе нравится искушать меня именно потому, что я отдала свою душу и своё тело Богу!
На это я возразил:
— Рената, будь милосердна и справедлива! Вспомни, я целые месяцы жил близ тебя, не добиваясь твоих ласк, когда думал, что ты обручена другому, и не жаловался на твою бесстрастность. Но как хочешь ты, чтобы я сносил её спокойно, когда знаю, что ты меня любишь, когда чувствую близость твоей любви? Я не верю, что Господу Богу неугодна ласка двух любящих, и ты ещё несколько минут назад говорила, что за неё готова отдать блаженство будущей жизни.
Вместо ответа Рената начала рыдать, как она всегда рыдала, то есть безудержно и безутешно, так что напрасно пытался я её успокоить и утешить, прося у неё прощения, обвиняя самого себя, обещая ей, что ничего, подобного этому дню, не повторится никогда. Не слушая меня, Рената плакала словно о чём-то погибшем безвозвратно, как могла бы плакать разве девушка, нечестно обольщённая соблазнителем, или как, может быть, плакала праматерь Ева, понявшая лицемерие Змия. Я же, видя эти слёзы и эту тоску, сам себе давал решительные клятвы, что никогда больше не поддамся искушению, что лучше покину Ренату, нежели опять выставлю себя в её глазах человеком, ищущим грубых наслаждений, так как не их, а ласковых глаз и нежных слов жаждал я.
Однако, несмотря на эти обещания, данные мною и Ренате и себе, тот день послужил образцом для многих других, вылепленных хотя и из другой глины, но в тех же формах, притом с такой точностью, что во всех них занимала своё место Агнесса. Обычно происходило всё так, что я шёл днём к Агнессе, слушал её тихие речи, смотрел на её льняные косы и с душой успокоенной, как заштилевшее море, возвращался к Ренате, по пути напоминая себе, что сегодня буду я владеть собою строго. Дома большею частью начинали мы чтение какого-нибудь назидательного сочинения, причём, преодолевая чувство скуки, старался я вникать в рассуждения, любопытные для Ренаты, — но понемногу близость её тела увлекала меня, как некий любовный фильтр[cxl], и почти сам не примечая того, я то приникал губами к её волосам, то теснее прижимал её руку к своей. Вспоминая теперь эти минуты, думаю, что, может быть, не всегда первый повод подавал я, но что одинаковое со мною чувство испытывала и Рената, которая также влеклась, против воли, к страсти, или что было во всём этом влияние существ, нам враждебных и незримых. Во всяком случае, без одного исключения, все наши чтения, после первого нашего грехопадения, стали завершаться одинаково: сначала исступленными ласками и взаимными клятвами, а потом отчаяньем Ренаты, её слёзами и жестокими укорами и моим поздним раскаяньем. И число этих образов, сходных друг с другом, как листья одного дерева, увеличивалось в нашей памяти каждый день на один.
Так наша жизнь, словно завиваясь суживающимися кольцами водоворота, замкнула наконец в очень тесный круг то, что прежде она обнимала широким обхватом. Первые месяцы нашей жизни с Ренатою были мы чуждыми друг другу; затем в течение двух недель, после моего поединка с графом Генрихом, напротив, близкими, как только могут быть близки люди. В следующий период жизни, длившийся до видения Ренаты, эти смены враждебности и близости свершались в течение нескольких дней, и порою в одну неделю успевали мы быть и лютыми врагами, и страстными любовниками. Теперь такой же цикл замкнулся в краткое время двадцати четырёх часов. На протяжении от утра до вечера успевали мы пройти всю высокую лестницу от братской близости через дружескую доверчивость, к самой пылкой, самозабвенной любви и дальше, к отточенной, как кинжал, ненависти. Каждый день наши души, как клинки, то раскалялись до белого света на горне страсти, то вдруг погружались в ледяной холод, — и легко можно было предвидеть, что, не выдержав таких переходов, они наконец сломаются.
Я чувствовал себя совершенно измученным всей своей жизнью с Ренатою и снова помышлял втайне о том, чтобы покинуть её и бежать в другие страны, хотя в то же время мысль лишиться её и её ласк была мне так ужасна, что я просто боялся вообразить себя в мире опять одиноким. Вместе с тем и Рената, в часы наших ссор, всё чаще решалась говорить мне, что более не может оставаться со мной, что в меня вселился дьявол, искушающий её, что ей лучше умереть от тоски по мне, нежели совершать смертные грехи ради близости со мной, и что единое пристанище, где ей теперь место, — монастырь. Тогда я не придавал особого значения этим словам, но и мне наша общая жизнь опять представлялась тогда комнатой, из которой нет выхода, в которой все двери мы замуровали сами и в которой теперь мечемся безнадёжно, ударяясь о каменные стены.
Но катастрофа, разрушившая эти стены в прах, вдруг бросившая меня в какие-то другие пропасти, на другие острые камни, всё же подошла незаметно, словно судьба подкралась в маске и на цыпочках и схватила нас обоих сзади.
Мне памятен тот день, может быть, больше всех иных дней, и потому я знаю точно, что было то 14 февраля, в воскресенье, в день святого Валентина. Снова был я тогда у Агнессы, причём при беседе нашей присутствовал и Матвей, и мы втроём немало шутили над обычаями и приметами, связанными с этим днём[cxli]. Возвращаясь домой, был я опять расположен добродушно и ласково и говорил себе: “Душа Ренаты изранена всем, что пережила она. Надо дать ей тихое успокоение, как больному дают лекарство. Кто знает, быть может, после нескольких месяцев жизни и ясной и мирной, и любовь её, и покаяние её вольются в ровное русло, — и для нас с ней станет возможною та счастливая и трудовая жизнь мужа и жены, о которой я уже перестаю мечтать”.
С такими благими решениями вошёл я к Ренате и, по обыкновению, застал её среди книг, над фолиантом, в смысл которого она тщётно старалась вникнуть. Была она так заинтересована тёмным для неё содержанием книги, что не слышала, как я приблизился, и, вздрогнув, обратила ко мне ясные глаза свои, только когда я осторожно поцеловал её в плечо.
Словно забыв все свои вчерашние жестокие упрёки и жалобы, Рената сказала мне приветливо:
— Рупрехт, как я тебя долго ждала сегодня! Помоги мне, — я вижу, что эта книга очень важная, но понимаю очень плохо; здесь есть откровения, которые, если мы будем их помнить, удержат нас от многих зол.
Я присел рядом с Ренатою и увидел, что то была книга, недавно разысканная мною у Глока, так как она уже давно была распродана: прекрасный том, отпечатанный ещё в прошлом веке, в городе Любеке, под заглавием: “Sanctae Brigittae Revelationes ex recensione cardinalis de Turrecremata”[58].[cxlii] Книга была раскрыта на описании путешествия Бригитты Шведской по чистилищу и тех родов мучений, какие она там наблюдала. В упор начали мы читать о какой-то грешной душе, голова которой была так крепко стянута тяжёлой цепью, что глаза её, вылезши из орбит, висели на своих корнях до самых колен, а мозг лопнул и вытекал из ушей и из носу; далее изображались мучения другой души, у которой язык был вырван через открытые ноздри и свисал до зубов; ещё далее следовали иные формы всевозможных пыток, сдирания кожи, исхищрённых бичеваний, терзаний огнём, кипящим маслом, гвоздями и пилами.
Мне не довелось прочесть в этой книге описания мук в самом аду, но в изображении чистилища заинтересовала только сила необузданной фантазии, много терявшая, впрочем, от дурного изложения кардинала, не совсем твёрдого в латинской стилистике. Зато на Ренату видения святой Бригитты произвели впечатление потрясающее, и, оттолкнув страшную книгу, вся дрожа, она прижалась ко мне, видимо, представляя себе загробные мучения со всей ясностью открывшегося взорам зрелища. С чувством настоящего ужаса, как ребёнок, оставшийся один в темноте, она воскликнула наконец:
— Страшно! Страшно! И это грозит всем нам, каждому, мне и тебе! Пойдём, помолимся, Рупрехт, и да оставит нам Бог столько жизни, чтобы загладить все грехи наши!
В эту минуту Рената, наивная и робкая, похожа была на маленькую деревенскую девочку, которую пугает заезжий монах, надеясь с её помощью распродать побольше индульгенций, и была она мне мила и дорога несказанно. Я охотно последовал за ней к маленькому алтарю, бывшему в её комнате, и мы стали на колени, повторяя святые слова: “Placare Christe servulis…”[59] Эта общая молитва, когда мы стояли рядом, как два изваяния в церкви, и когда наши голоса смешивались, как запах двух рядом растущих цветков, решила нашу участь, потому что оба мы не одолели вновь желаний, вдруг вставших со дна нашей души, как встает из корзины, на свист заклинателя, — его змея.
Я не хочу обвинять здесь в этом последнем поступке Ренату и не могу принять за неё всей вины на себя, и пусть рассудит это в своё время тот, кому принадлежит судить и разрешать, в руках которого весы верные и кто не зрит на лица. Но кто бы ни был из нас виноват в этом нашем последнем падении, во всяком случае, скорбь, которая поборола Ренату, едва миновало головокружение страсти, ещё не имела в прошлом равного ничего. Рената с таким изумлением и с такой дрожью отпрянула от меня, словно я завладел ею тайно, в её сне, или насилием, как Тарквиний Лукрецией, и первые два слова, произнесённые ею, ударили меня бичом по сердцу сильнее, чем все последующие проклятия. Эти два слова, исполненные беспредельной тоски, были:
— Рупрехт! опять!
Я схватил руки Ренаты, хотел целовать их, заговорил торопливо:
— Рената! Клянусь Богом, клянусь спасением души, я не знаю сам, как всё это произошло! Это всё — лишь оттого, что я слишком люблю тебя, что я согласен на все мучения Бригитты, только бы целовать твои губы!
Но Рената высвободила свои пальцы, отбежала на середину комнаты, словно для того, чтобы быть от меня дальше, и закричала мне вне себя:
— Лжёшь! Лицемеришь! Опять лжёшь! Подлый! Подлый! Ты — сатана! В тебе — дьявол! Господи, Иисусе Христе, охрани меня от этого человека!
Я попытался настичь Ренату, протягивал к ней руки, повторял ей какие-то ненужные извинения и бесплодные клятвы, но она отстранялась от меня, крича мне:
— Прочь от меня! Ты мне ненавистен! Ты мне противен! Это в безумии я говорила, что люблю тебя, в безумии и в отчаяньи, так как мне ничего не оставалось больше! Но я дрожала от отвращения, когда ты обнимал меня! Ненавижу тебя, проклятый!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|