Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Похитители красоты

ModernLib.Net / Триллеры / Брюкнер Паскаль / Похитители красоты - Чтение (стр. 10)
Автор: Брюкнер Паскаль
Жанр: Триллеры

 

 


– У вас хоть фотография его осталась? Как он выглядит?

– Обыкновенно.

– Может, есть какая-нибудь примета – родимое пятно, шрам?

– Да нет, он ничем не отличается от нас с вами.

– Он оставил адрес или телефон?

– Нет. Сказал, что у него нет определенного места жительства.

– Как вы могли его отпустить, не предупредив меня?

– Но это же не ваш больной!

Я как с ума сошла: ловко же он провел меня своим маскарадом. Сейчас же бежать, разыскать его, исколесить весь Париж вдоль и поперек! Но ведь я даже не знаю, какой он из себя. Я взяла маску с шапочкой, зачем-то понюхала их и спрятала в карман. Зла была на весь свет. Рассказы, которые интересно послушать, – не диво, но бывают такие, что раскалывают надвое вашу жизнь. История Бенжамена была как раз такого сорта. Посланец из мира загадочного, он заразил меня своей тайной. И вот теперь, когда мне предстояло узнать развязку, он кинул меня, вроде как оставил одну у края бездны. Его рассказ подействовал на меня успокаивающе, он отогнал застившую весь свет тень Фердинанда. Но Бенжамен взял и испарился, бросив меня на растерзание мыслям о любовнике. А меня ожидала шумная и бесцеремонная толпа страждущих, которым не терпелось излить в мои уши переполнявшие их помои.

Пора было заняться прочисткой собственных мозгов: решено, я изничтожу моего ненаглядного, на атомы его разложу, и пусть порвутся последние ниточки, которые еще связывают нас. Так лисица, попав в капкан, отгрызает себе лапу, чтобы освободиться. Усилием воли я убью свои чувства.

Мало было Фердинанду ухлестывать за каждой встречной юбкой ~ он вдобавок никогда не упускал случая унизить меня. Когда любишь человека, то показываешь ему свои слабости, не боясь удара ниже пояса; Фердинанд же мои знал наперечет и пользовался этим безжалостно, ох, как же он умел оставить от меня мокрое место! В общем разговоре, стоило мне открыть рот, он меня осаживал: тебе не понять, ты не творческая личность. На мои книги по психиатрии смотрел с ухмылкой: ты что, и вправду думаешь, что эта бодяга кому-нибудь нужна? Если, не дай Бог, мне случалось ввернуть медицинский термин, он тут же перебивал меня: «Матильда, Бога ради, не надо жаргона!» – и всех вокруг приглашал вместе с ним посмеяться над ученой дамой. Поначалу, когда Фердинанд еще был от меня без ума, ему нравилось устраивать «сеансы прозрения» – так он это называл. Нацепив бифокальные очки, он сажал меня под лампу и рассматривал тысячекратно увеличенные поры моей кожи, каждое пятнышко на ней, каждый изъян – и успокаивался. Разбирал меня, что называется, по косточкам. «Самые красивые женщины, – говорил он, – это те, которых еще толком не видел; после такого осмотра ни одна не покажется совершенством». А то еще попрекал меня моим бесплодием: «Ты и психиатрией-то занялась, потому что не можешь иметь детей!»

Настал день, когда я поняла: его эстетство было лишь позой, удобной, чтобы держать меня в узде. Искусством дать понять окружающим, будто ты представляешь собой куда больше, чем может показаться на первый взгляд, он овладел в совершенстве. В компании порой рисовался: я, мол, буддист – намекал на покровительство некоего ламы, превознося его мудрость и проницательность. И улыбался блаженной улыбкой человека, близкого к нирване. Вы замечали, что буддисты всегда улыбаются? Или еще строил из себя неприкаянную душу, человека без родины – а всего-то навсего его мать была из Лиможа, а отец из Лилля. Ему хотелось носить печать изгнанничества, ну прямо как орден Почетного легиона. Вечное его мальчишеское стремление быть особенным, жить не так, как все – «рохли», погрязшие в мещанском болоте.

Играя на сцене, он заикался, но совсем чуть-чуть; в первые месяцы я этих запинок даже не замечала, зато потом получила в руки отличное оружие. Обратись к логопеду, твердила я, это ведь лечится. Как врач я чувствовала себя на своей территории, тут он не мог со мной тягаться. Чем чаще я об этом заговаривала, тем хуже слушался его язык, спотыкаясь на первых слогах, – даже жаль его делалось, когда он никак не мог выговорить слово. В последнее время я радовалась каждому его промаху, то и дело повторяла, как он скован на подмостках, прятала подпяточники, которые он носил, чтобы выглядеть повыше – Фердинанд комплексовал по поводу своего роста, – напоминала о его возрасте: 36 лет, а ничего еще не достиг, имя его известно только узкому кругу завсегдатаев театральных кафе.

– Ну чем ты занимаешься? «Кушать подано», дубляж: – и это, по-твоему, работа? Когда же ты наконец получишь настоящую роль? – интересовалась я, да еще сыпала соль на рану: – Ты вряд ли оставишь след в истории, разве что следы спермы в постелях твоих любовниц!

Когда мне удавалось поддеть его, я была счастлива. Сам виноват: он начал первым; толика жестокости в отношениях, видите ли, обостряет чувства, добавляет перцу в пресные будни. Я лишь платила ему той же монетой, просто он этого не ожидал. А зря: в совместной жизни каждый из двоих наживает капитал обид и предъявляет другому счет с процентами. Сексуальные изыски, черпая романтика – а сам оставляет мне свои брюки, чтобы я их выгладила к завтрашнему спектаклю!

Его поэтичное красноречие, в свое время покорившее меня, на поверку оказалось набором банальностей. Я была жестоко разочарована, когда один из Фердинандовых друзей спьяну выболтал мне все про его подходцы к девушкам. Он, оказывается, попросту заучивал наизусть стихи, цитаты, забавные истории, чтобы, щеголяя ими перед своими пассиями, выглядеть неотразимо (и обманчиво) глубокомысленным. Стало быть, все те перлы, что он рассыпал передо мной в нашу первую встречу, – я-то думала, по вдохновению, – были позаимствованы; мало того, он еще и пользовался ими давным-давно с множеством других женщин. Он даже записывал их на листочках, копил «шпаргалки». Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели.

Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов – побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение «Скорой помощи», каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи – это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры – все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова – как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка – это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей.

Когда выдалась минутка затишья, меня замутило: я ничего не ела с утра. На работу я хожу без макияжа – здесь это ни к чему, – и тут мне почему-то неудержимо захотелось накраситься. Но напрасно я накладывала слоями румяна и наносила разноцветные мазки теней. Смотрела в зеркало – все едино: бесцветная, никакая. С моим лицом вообще сладу нет: иной раз забываешь о нем, и вдруг глядь – будто солнышко взошло, а порой за ним вроде бы и следишь, а толку никакого – все равно помятое, уныло вытянутое. Я сбежала во двор; дышать было нечем, собиралась гроза. Машины подъезжали одна за другой – то «скорая», то полиция. Я была безутешна: Бенжамен ушел и некому досказать мне историю.

Чтобы хоть немного приободриться, я позвонила Аиде – за ней взялась присмотреть соседка, пока служба по делам несовершеннолетних не решит ее судьбу. Девчушка была единственным светлым пятном в моей жизни за эти три дня. По голосу я поняла, что ей страшно. Она спрашивала о бабушке; мне нечем было ее порадовать: почтенной даме с симптомами первой стадии старческого слабоумия, осложненного двигательными расстройствами, предстояло доживать свой век в клинике. Обнаружились и сложности иного порядка: у мадам Бельдье – так звали бабушку – не оказалось ни гроша за душой, ее квартира в Марэ была заложена и перезаложена. С головой у старушки давно было не в порядке, и это ускорило разорение. Ее имущество со дня на день должны были описать. Аида, которую я знала неполные сутки, в одночасье стала круглой сиротой без средств к существованию. Никакой родни у девочки не было, очевидно, ее ждал приют. Прошлой ночью она явилась мне маленьким чудом посреди душного августа, а теперь рыдала в трубку и просила вернуть ей бабулю. В медицине – как, впрочем, и во всем остальном – всегда находятся больные, которым отдаешь предпочтение, но сейчас я так вымоталась, что была неспособна сострадать. Я постарела лет на двести, и вообще, благотворительность – это не мое призвание. Прости, Аида, не надо плакать, я ничем не могу тебе помочь. Пообещав навестить ее завтра, я повесила трубку.

К полуночи стало еще тяжелее. Приемный покой гудел как улей. Голодного вида доходяги, пролетевшие мимо денег шлюшки-соплюшки плевались накопившимся ядом и на все корки честили полицейских. До жути худой наркоман орал своей спутнице, девчонке с черными зубами: «Я тебя… и в рот, и в зад, прошмандовка!» – то ли упрашивая ее, то ли угрожая. Мельтешили подонки общества, влачащие жалкое подобие жизни, и те, кому досталось в драке, нагоняли страху на остальных, выставляя напоказ гнойные раны. Семерых молоденьких китайцев привели в наручниках на рентген: они будто бы проглотили упакованный в презервативы героин. За оградой, на паперти собора Парижской Богоматери, облепила скамейку компания ночных бабочек в простое, а напротив отвратительно грязный старик, едва прикрытый лохмотьями, обращался с речью к человечеству. Разбитная бабенка отплясывала вокруг него, задрав юбку и размахивая грязным, почти черным бинтом. Полицейским – знакомые лица, они еще вечером упрятали какого-то бродягу с пулевым ранением в тюремное отделение больницы – почудился в этой похабщине крамольный душок, и они усилили бдительность. Красные и синие лучи мигалок обшаривали больничный двор, штатские в плащах шастали по коридорам, бормоча что-то в рации, которые отзывались треском и хрипом.

Мне, наверно, одной из немногих, ничуть не было страшно. Вот чем хороши сильные потрясения: они притупляют обычные эмоции, на их фоне выглядит смешным то, что прочих смертных повергает в ужас. Наоборот, я ликовала: раз мне плохо, пусть будет плохо и всем вокруг. Да скажи мне сейчас, что вырвавшиеся на волю психи поливают больных бензином, чтобы сжечь заживо, или выпускают кишки врачам и санитарам, я бы и глазом не моргнула. Скорее присоединилась бы к психам. В довершение всего около часу ночи поступили четыре проститутки, пострадавшие в стычке с мадридскими фанатами какой-то футбольной команды. Ввалились, гордые собой, громко цокая каблуками, все в порезах и синяках. Они не сплоховали в драке, обратили своих противников в бегство, пустив в ход велосипедные цепи и вибраторы, набитые свинцовыми шариками. Их задницы были туго обтянуты коротенькими шортами, пышные груди упруго колыхались, словно белесое желе; они выглядели даже не женщинами, а непреклонными идолами, этакие гиганты секса, способные опустошить жертву до донышка одним движением ягодиц. Я смотрела на них не без восхищения, спрашивая себя, а что бы мне в свое время не выбрать эту стезю, что бы мне не стать подстилкой, пропитанной спермой, на которой мужчины, вне зависимости от возраста и общественного положения, сладострастно похрюкивая, утоляют свою плоть? Стражи порядка с автоматами наперевес и те казались безоружными перед этими труженицами на ниве греха, торгующими облегчением по сходной цене. Перевязанные, отмытые и зашитые, девушки еще посидели с медсестрами, выпили по стаканчику, покуривая американские сигареты в длинных перламутровых мундштуках и громко смеясь, после чего отбыли на работу.

В общем, ночь прошла, ничего особенного не произошло, роскошные бюсты и взвинченные нервы не в счет. Гроза наконец разразилась и смыла последние остатки моего бунтарского настроения. Ливень, пенистый, как пиво, стеной обрушился на остров Сите, измочалил кроны деревьев, обломал на крышах телевизионные антенны и дымоходы, похожие на выпавшие зубные протезы. Я слонялась по больнице, стараясь не сталкиваться с полицейскими в штатском и все надеясь, что вот сейчас, из-за этого поворота, из-за той двери появится мой больной и я снова услышу его шелестящий голос и его, только его слова. Он предал меня, и мне было обидно; все теперь казалось не важным, кроме его незаконченной исповеди. За эти неполные двое суток как бы сместился мой центр тяжести, и каждый из персонажей его рассказа был для меня живее и ближе окружавших меня людей. Мне не хотелось подниматься к себе, ложиться в кровать, где не было больше Аиды. Рассвет я встретила на шестом этаже, облокотясь на мокрый еще парапет внешней галереи, выходившей в сад, – отсюда открывался вид на площадь Мобер и холм Святой Женевьевы. Блестящие от воды крыши громоздились друг на друга, будто перевернутые лодки, – море отхлынуло, и они остались кверху килем на песчаном берегу. Моросило, стало прохладнее, Эйфелева башня в тумане напоминала кофейный пломбир. Я заснула прямо на ступеньках; здоровенный котяра, мерцая светлыми в блестках глазищами, задрав восклицательным знаком хвост, пришел и примостился ко мне под бочок. Нам обоим не хватало тепла и ласки.

В половине восьмого мое дежурство закончилось. Я попрощалась со всеми, зная, что никто здесь не будет обо мне скучать. Я чувствовала, что смешна: надо же было до такой степени выйти из колеи. Ну что – ехать сейчас же в Антиб к Фердинанду, лететь на крыльях истерики и сказать ему прямо, что все кончено? Но я терпеть не могу сцен. Иных женщин как магнитом тянет к блажным. Они и любят-то не человека, а постоянное ощущение неуверенности, им в кайф игры на краю пропасти.

Я бродила по грязной и замусоренной паперти – ночной ливень переполнил водостоки, выплеснул на асфальт всякую дрянь. Разбитая, с пустой головой, я была на той грани усталости, когда забываешь, что ты вообще живешь. Наверно, меня принимали за бродяжку: сумка болтается на плече незастегнутая, косметика размазана. Дисциплинированные отряды туристов уже стекались к собору, дружно, как по команде, наводили объективы на фасад. Кто в шортах, кто в бермудах, они решительно шли на штурм святых мест с камерами наизготовку, мечтая застать Господа Бога врасплох. Турист не верит своим глазам, пока не запечатлеет увиденное на пленке.

Я прошлась немного по набережной, обходя лужи мочи и экскременты. Воды Сены, маслянистые, даже липкие на взгляд, плескались об опоры мостов, от вони впору было задохнуться. В Париже всегда кому-нибудь да приспичит сделать содержимое своих кишок общим достоянием: ох уж эта клоака в изысканном прикиде, Город-светоч, родина коммунизма в виде общего сортира. Я шла под мостами, где на картонках или завернувшись в какие-то грязные одеяла спали те самые бедолаги, что приходили за помощью в больницу. Вообще-то мне их будет не хватать. Я зашла в первое попавшееся кафе, заказала кофе с молоком и рогалик. Теплый ветерок ласково гладил кожу. Заливались птицы, выводя немыслимые симфонии своими крошечными горлышками, листва полнилась их трелями, а когда они вспархивали стайкой, то казалось, дерево взлетает вместе с ними. Поливальные машины частыми струями орошали мостовую, и было приятно вдыхать запах мокрого асфальта.

За восемь лет в столице я так ни разу и не побывала в соборе Парижской Богоматери: для меня он всегда был мавзолеем, памятником из путеводителей, экспонатом огромного всемирного музея. Лично я не люблю общепризнанных шедевров. Но в то утро кое-что в знакомой картине заставило меня остановиться. Собор подновляли, вся верхняя часть была в лесах, брезентовые полотнища громко и как-то театрально хлопали на ветру. Спеленатые башни выглядели до странного непрочными, беззащитными под натиском времени. Даже бесы, злобные химеры, горгульи были не более чем детскими фантазиями рядом с тем, что приходилось видеть мне за один только день приема. Я поняла, что не могу уйти с острова, не зайдя хоть ненадолго в собор.

Он заворожил меня, едва я переступила порог: внутри показалось черно, как в подземелье, меня обступили колонны, я шла будто по лесу среди высоченных стволов. Я осмотрела центральный неф, оба боковых, клирос, мало что понимая в этой архитектуре. Розетки-витражи казались мне зашифрованными посланиями, в которых каждый цвет, каждый штрих обозначали символы, понятные лишь посвященным. Вопреки тому, что я думала раньше, в соборе не было помпезно, скорее интимно. Он был так огромен, что каждый мог чувствовать себя вольготно, и даже гомон толпы замирал, теряясь в вышине. Я выбрала тихий уголок, присела на стул в середине ряда и, закрыв глаза, вдохнула запахи ладана, сырого камня и старого дерева. Горели свечи, каждый язычок пламени был окружен нимбом. Статуи святых в нишах, казалось, кивали мне. Что, думают, так я и уверовала? Зря стараетесь, господа, я здесь просто отдыхаю. Мужчины в черном суетились у алтаря, переставляли цветы, золотые и серебряные вещицы, что-то наливали в чаши. Склонив голову на руки, молились несколько старух. Я сидела, закрыв глаза, едва дыша. Очищалась от ночных мерзостей.

И тут за моей спиной прошелестело:

– Доктор Аячи, не оборачивайтесь, пожалуйста.

Я вздрогнула – уж не ангел ли слетел ко мне так скоро?

– Бенжамен?

– Я сижу позади вас.

– Как вы…

– Я подкараулил вас утром, когда вы выходили из больницы, и пошел за вами.

– Почему же вы вчера ушли, не дождавшись меня, даже записки не оставили?

– Струхнул, знаете: я ведь слишком много вам сказал. Испугался, что вы донесете на меня в полицию.

– В полицию? – Я обиделась. – Да как вы могли такое подумать?

– Я просто кожей чувствовал, что вы осуждаете меня.

– Ничего подобного, совсем наоборот, вы так интересно рассказывали. А маску почему сняли?

– Просто понял, что нет смысла ее носить. Когда я открылся вам, все изменилось.

– Мне можно вас увидеть?

– Нет, не сейчас.

– А когда же?

– Я должен закончить, раз уж начал. Теперь я вам доверяю.

– Послушайте, я вам не собачонка: захотел – свистнул, захотел – прогнал. Я очень устала и не знаю даже…

– Пожалуйста, это очень важно для меня. Я вас долго не задержу. Давайте останемся здесь, так будет спокойнее.

И, не дав мне больше рта раскрыть, он продолжил свой рассказ.

Толчея и децибелы

Итак, я оказался с Раймоном в Париже, разлученный с моей Элен, одинокий, осиротевший без единственного на свете человека, которому было до меня дело. Едва водворившись в снятую для нас Стейнером квартиру в XVII округе, отвратительную дыру с длинными темными коридорами, я заболел. Все там было холодное, безликое. Слабенькие радиаторы не могли прогреть слишком большие комнаты. Расшатанные половицы отчаянно скрипели. Я все время мерз. Плотные занавеси на окнах не пропускали света. Темень была даже в полдень, Я слег, и три недели меня трепала лихорадка, мучили боли в животе и ломота. Я совсем расклеился, лежал в какой-то прострации, пытаясь взять в толк, что же со мной произошло. Тысячу раз я мысленно вновь переживал те три кошмарных дня, разрушившие мою жизнь, и не понимал, за что же это злодейка-судьба вдруг на меня ополчилась. Меня засасывало в пучину, из западни, в которую я попал, не было выхода.

Раймон, должен признать, ухаживал за мной на совесть. Дни и ночи просиживал у моей постели, пичкал меня сиропами, бульонами и таблетками. Врача он вызывать поостерегся. Жером Стейнер звонил ему по мобильному телефону каждый вечер ровно в шесть, отдавал распоряжения и сообщал, как чувствует себя Элен. Говорить с ней мне не разрешалось, но общаться мы все-таки могли: каждую субботу я получал посылочку – кассету с пятиминутной записью голоса моей подруги – и отсылал с обратной почтой ответ, тоже пять минут и тоже на кассете. Эти весточки, наверняка прошедшие цензуру, были для меня единственной отрадой, я слушал их без конца, учил наизусть, и только ласковый голосок моей Элен помогал мне не пасть духом окончательно. По интонации я мог определить, бодра она или приуныла. Ее держали под замком на чердаке «Сухоцвета», в комнатушке со звуконепроницаемыми стенами и без окон. Через день выпускали на десять минут погулять на задворках дома, затемно и под надзором Стейнерши. По ее словам, она не сердилась на меня, ждала моего возвращения и коротала дни за книгами, которыми снабжала ее Франческа. Например, она говорила:

«Бенжамен, милый, я тут все время валяюсь в кровати и от этого толстею. Того и гляди, совсем заплыву жиром к твоему приезду. Я беспокоюсь, как ты там? Простить себе не могу, что втравила тебя в эту историю. Мне тревожно за тебя, ты у меня такой болезненный. Я хотела бы быть с тобой, помнишь, как я тебя лечила?»

Все эти послания сводились к одному: она оправдывала меня. Мне было мучительно стыдно: я уехал, бросил ее там, на пустынном нагорье, среди льда и снега, оставил на милость двух фанатиков. Не раз я пытался поговорить с ней по телефону. Но тщетно: Стейнер или Франческа всегда перехватывали трубку и грубо осаживали меня. Я просил, требовал, пускал слезу.

– Прекратите, Бенжамен, вы ведь не маленький. Вам ясно говорят: нельзя. Если хотите что-то ей сказать, воспользуйтесь магнитофоном.

Раймон забрал у меня ключи Элен и наведывался к ней в квартиру – он просматривал почту, прослушивал автоответчик, платил по счетам, подделывая ее подпись, чтобы никого не встревожило отсутствие хозяйки. От двухкомнатной квартиры в Марэ, которую сняла для меня Элен, он отказался и перевез мои вещи в комнату в XIX округе – я на всякий случай сохранил ее за собой. Он знал обо мне и о ней все, вплоть до группы крови и номера страхового полиса. Неделю за неделей я лелеял мечту о бегстве, перебирал в уме возможные способы вырвать Элен из лап этих монстров. Но квартира находилась на седьмом этаже, я был заперт на ключ и не мог ступить и шагу без моего надсмотрщика. Делать нечего, пришлось смириться – другого выхода не было.

Когда я выздоровел, Раймон объяснил, что от меня требовалось: помочь ему отыскать в Париже трех молодых женщин незаурядной внешности, достойных стать узницами «Сухоцвета». Я должен был сопровождать его в походах по барам, ресторанам, ночным дансингам и прочим местам, где тусуются красотки, а затем о самых привлекательных предстояло собрать сведения. Мы с ним выработали язык иносказаний: «женщины» у нас назывались «экземплярами», вместо «красота» надо было говорить «скверна».

Работенка была не из легких. В обеденный час мы с карликом выходили в город, вооружившись видеокамерой и фотоаппаратом – со стороны ни дать ни взять туристы, – и незаметно снимали встречавшиеся в толпе интересные лица. Раймон заносил в блокнот время, место, краткое описание очередной незнакомки – рост, цвет волос, во что одета, – а также предполагаемый возраст и род занятий. Если удавалось подслушать какие-то обрывки разговоров, он и их записывал. Затем в темной комнате проявлял пленки, показывал мне снимки: мол, как? А я не мог оценивать женщин, как скотину для клеймения. Фотографии возможных кандидаток слуга посылал хозяевам по электронной почте, те производили первичный отбор и возвращали нам снимки со своими пометками. Я так и видел, как два психа в снежной тюрьме, нацепив очки, придирчиво разглядывают каждый кадр, выставляют оценки, словно на экзамене, и ждут новой партии милашек, да побольше. Нам с Раймоном было также велено собрать более подробную информацию о кандидатках, допущенных ко второму туру.

Мне, домоседу, нелегко давался образ жизни охотника. Теперь я не принадлежал себе ни днем, ни ночью. С полудня мы шлялись по улицам, заходили в кафе в поисках вес новых и новых мордашек, в общем, вели себя как двое уголовников, замысливших аферу. В одиннадцать вечера, после сытного ужина, Раймон извлекал меня из кресла, одевал, причесывал, сажал в такси – и швырял в пучину дансингов. Всю жизнь я ненавидел эти пристанища пошлости, гнезда разврата, где самцы и самки снюхиваются перед случкой. Каждый вечер я подвергался пытке толчеей и децибелами. Я входил в зал с опаской, как входят в холодную воду, я боялся рыка злобного зверя, который несся со всех сторон, будто рычали стены, задыхался от испарений разгоряченных тел. При виде маячивших у дверей вышибал мне хотелось спрятаться, это было унизительно, а когда густо накрашенные девицы в чересчур коротких юбчонках зазывно улыбались мне, у меня тряслись поджилки. Я пятился к выходу, но не тут-то было – Раймон подталкивал меня сзади, заставляя войти.

– Танцуйте, – командовал он, – держитесь непринужденнее. Вы на работе.

И буквально выпихивал меня в круг танцующих. Днем мы с ним репетировали какие-то па под рэп или техно, пытались копировать видеоклипы, которые показывали по телевизору, но все без толку, танцор из меня никакой. Среди всех этих распаленных самцов и лукавых самочек еще и двигаться под музыку – ну просто мука мученическая. Я не танцевал, а дрыгался, руки, ноги и прочее жили своей жизнью, согласия между ними не было и в помине. Главное, как внушал мне Раймон, не блистать, а участвовать, быть звеном в цепи, частицей огромного многоногого животного, которое топталось и пыхтело в раскаленной духоте. Хочешь не хочешь, приходилось влезать в шкуру этакого гуляки-увальня, неуклюжего и потому застенчивого, сливаться со средой, выглядеть своим и безобидным.

Когда я, напрыгавшись, валился с ног, Раймон утирал мне платком потное лицо, давал выпить стакан соку и отправлял обратно, как боксера на ринг. Я, бывало, протестовал: не проще ли дежурить у агентств по найму топ-моделей и выслеживать подходящих? У Раймона на это был всегда один ответ: именно в ночных клубах «экземпляры» – и женщины, и мужчины – выставляют себя напоказ, стало быть, здесь и надо за ними охотиться. Обычно он-де выполнял эту работу на пару с хозяйкой. На самом же деле, как я потом узнал, все эти ночные вылазки были совершенно ни к чему. Он просто должен был постоянно меня чем-то занимать, все равно чем – таков был приказ.

Однако мне ничего не оставалось, как околачиваться в увеселительных заведениях, где мне совсем не было весело, и поневоле якшаться с ночным сбродом. Энергичность этих молокососов, накачанных всевозможной дрянью, выматывала меня. Я был слишком стар для них – смолоду слишком стар. Юность – это ведь определенный ритм, а мне не удавалось попасть в него и в двадцать лет. Что касается шашней – тут на меня можно было положиться, все равно как на евнуха, я ведь уже говорил, насколько мне это не нужно, так что у меня и в мыслях не было поживиться «на работе». Завсегдатаи, заметив, что я не ходок, покровительствовали мне, вводили, так сказать, в курс: ведь для этих зубоскалов и отменных танцоров, всегда готовых к подвигам и наглостью компенсирующих нехватку обаяния, любовные похождения не имеют цены, если нет свидетеля, который раззвонил бы о них всему свету. Им нужен летописец, певец – сиречь я, – чтобы прославлять повсюду их доблести. Сам-то я – ноль без палочки, тем и был им симпатичен. Так что мне открывали душу охотнее, чем кому бы то ни было. Со мной у прожигателей жизни развязывались языки, и я скоро узнал всю подноготную околачивавшихся в дансингах девиц. Пока громыхала музыка и ряды юных хлыщей, движимых примитивным инстинктом самцов, смыкались вокруг танцевальной площадки – точь-в-точь грифы в ожидании добычи, – мои охочие до клубнички осведомители выкладывали скабрезные подробности обо всех, начиная с непременной местной знаменитости, какой-нибудь актриски, певички или фотомодели, и я с содроганием узнавал, что она, когда кончает, надувает щеки, будто хочет подуть на горячий суп.

Мне это скопище юных и безмозглых хищников, пиратов, рыщущих за свежатинкой, было отвратительно; зато благодаря их фанфаронству я получал массу сведений, полезных для наших поисков. Только поэтому я продолжал через силу заигрывать со светской шушерой. После того как мы отбирали три-четыре лучших «экземпляра», Раймон, выдавая себя за фотографа, находил случай сделать несколько снимков. Подозрений это не вызывало: всегда есть тысяча поводов щелкнуть красивую женщину. Затем мне поручалась слежка за каждой, я должен был узнать ее адрес, телефон, выяснить наличие родни, жениха или любовника. Часами, замерзая до костей, я хоронился в подворотнях или темных дворах, дрожа как заяц: вдруг какой-нибудь прохожий заинтересуется, что это я здесь делаю, и тогда не миновать трепки. Работа была не столько тяжелая, сколько однообразная, и этим особенно утомляла. Сыщиком я был неважным и не мог понять, какой Стейнерам от меня прок. То немногое, что мне удавалось разнюхать за день, никак не окупало часов ожидания и бездействия. А иногда вдобавок приходилось мокнуть под дождем; меня всего трясло, и я мысленно взывал к Элен, заклиная ее простить меня, не забывать. Я то и дело простужался на своих наблюдательных постах, хлюпал носом и постоянно думал о ней, о той, что обеспечила мне райскую жизнь, а я – я предал ее. Возвращался я после слежки грязный, измочаленный, был сам себе противен в навязанной мне роли – роли загонщика на охоте за ни в чем не повинными жертвами, которых хотят изуродовать. Только мысль о том, что я все это делаю, чтобы воссоединиться с Элен, подбадривала меня. И я, сутулясь от холода, терпеливо ждал конца моего рабства.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14