За столом Тамарочка жалуется, что у нее резь в глазах. «Вот когда открываю или закрываю, — больно».
— Завтра попрошу доктора Шапиро зайти посмотреть, — говорит Иван Константинович.
Тамара на минуту перестает есть. Вилка останавливается в ее руке, как вопросительный знак.
Иван Константинович перекрывает изящную ручку Тамары своей стариковской рукой, с такими вздутыми венами, как на изнанке капустного листа.
— Тамарочка… — говорит он очень серьезно. — Давай — уговор на берегу: этого мерзкого слова в моем доме не говорят.
— А как же! Конечно, русский! Я — русский интеллигент. А русская интеллигенция этого подлого слова не признает.
Иван Константинович произносит это так же твердо, как прежде, когда он говорил, что выбросить животных вон «нельзя». Нет, положительно наш Иван Константинович — золото!
Но Тамара не хочет сдаваться.
— А вот наш дедушка… — начинает она.
— Что «наш дедушка»? — неожиданно врывается в разговор Леня. — Разве мы все должны, как «наш дедушка»? А бабушка этого слова никогда не говорила! И мне не позволяла…
Мы идем домой. Нас провожают Иван Константинович и Леня. Мама с Иваном Константиновичем поотстали, мы с Леней идем впереди.
— Слушай… — говорит мне Леня. — Что я тебе хочу сказать… Я ведь знаю, о чем ты сейчас думаешь. Тебе Тамарка не понравилась?
— Ну, так ты эго брось! Тамарка — она не такая уж плохая. Ее дедушка избаловал. А дедушка у нас знаешь какой был? Он денщикам — очень просто! — за что попало, по морде! И Тамарке вбил в голову, что мы — князья Хованские, только грамоты эти на княжество где-то, мол, затерялись. Вот она и воображает! А теперь, без дедушки, она живенько поумнеет!
— Бабушкин… — тихо признается Леня. — Она со мной дружила. Как с большим все равно! Когда уже она совсем умирать стала, она мне все повторяла: «Помни, Леня, теперь Иван Константинович — твой дедушка, и ты его слушайся, и дедушкой его зови! И еще второе — музыку не бросай!»
— Да. Вот завтра придут вещи наши и бабушкин рояль.
Я тебе поиграю… Дедушка не хотел, чтобы я был музыкантом. Он меня в кадетский корпус отдал… Бабушка мне говорила: «Возьмешь ноту — ля бемоль, лиловую, сиреневую — и слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю…»
Мы молчим до самого нашего дома. Стоим, ждем, пока подойдут отставшие мама и Иван Константинович.
Если бы Леня был девочкой, я бы ему сказала: «Давай дружить, а?» Вот так, как сказала мне Лида Карцева!
Но как-то не говорятся у меня эти слова… Никогда я с мальчишками не дружила.
Только тут я вспоминаю: с Тамарой мы с самого начала и до нашего ухода были и остались на «вы».
Глава двенадцатая. «ДЕЙСТВИЯ СКОПОМ»
Тамара появляется у нас в институте не сразу. Иван Константинович должен еще хлопотать перед попечителем Учебного округа о том, чтоб Тамару приняли в институт, а Леню — в гимназию.
Все мои подружки сперва набрасываются на меня с вопросами: «Ну как? Приехала твоя Тамарочка? Какая она? Когда придет к нам учиться?» Но я отвечаю сдержанно, сухо, и их восторженное представление о «замечательной Тамарочке» — я же им и наболтала еще до ее приезда! — помаленьку блекнет. К тому же нам некогда этим заниматься: у нас появилась очень важная новая забота. Скоро конец трети учебного года (у нас в институте учебный год делится не на четверти, а на трети). Треть подходит к концу, и многие девочки уже ходят заплаканные. Ведь очень много уроков пропало сперва, когда-ежедневно служили молебствия о здравии государя Александра Третьего, потом из-за панихид, а на три дня по случаю государевой смерти вовсе освободили от занятий. Поэтому учителя подгоняют нас теперь изо всех сил, чтобы мы во что бы то ни стало прошли все, что полагается пройти за первую треть. Но у нас есть девочки, которые и с самого начала года учились плохо: то ли им трудно, то ли им скучно, то ли они плохо понимают, что говорят учителя, но они сперва получали тройки, тройки с минусом, тройки с двумя минусами, а теперь, после всех пропущенных уроков, не справляются с тем, что задано, и съехали вовсе на двойки!
Среди этих девочек есть такие, что, если объяснишь им толково, они понимают и учатся лучше. Вот у нескольких из нас — у Лиды Карцевой, у Мани Фейгель, у Вари Забелиной, у меня — возникла мысль, которая нам очень нравится: приходить в институт ежедневно на сорок пять минут раньше и заниматься с двоечницами. Но это надо обсудить где-нибудь подробно, толково, а главное — без помехи, без опаски, без оглядки на подслушивающую Дрыгалку. Она ведь вездесущая! Куда от нее спрячешься? Где его найдешь, такое место, у нас в институте?
Есть оно, это райское место! Есть он, этот остров свободы! Это — извините за прозу: ватерклозет.
Даже удивительно, как подумаешь: в нашем институте, где все время синявки, классные дамы, шныряют между ученицами, подсматривают, подслушивают, лезут в ящики, читают письма и записки, вынюхивают — ну совершенно как полицейские собаки! — ватерклозет устроен, как неприступная крепость, окруженная рвом! В самом конце большого коридора есть маленькая дверь, сливающаяся по цвету со стеной. Откроешь эту дверь, войдешь, — и сразу прохладно, полутемно, и, что совсем удивительно, страшно тихо: как во всех старинных зданиях, стены здесь массивные, такие толстые, что они непроницаемы для звуков. Жужжание, шум, крик, громкий разговор в коридоре во время большой перемены — ведь нас в институте пятьсот человек! — сразу словно ножом отрезало за тяжелой дверью. Там начинается полутемный внутренний коридор, ведущий к уборным. Он очень длинный. Постепенно он светлеет, в нем появляются окна, замазанные белой краской, и наконец коридор вливается в большую комнату с несколькими окнами: как бывает предбанник, так это — предуборник. Здесь девочки сидят на глубоких подоконниках, болтают, даже поют, даже завтракают. Отсюда уже две двери ведут в самые уборные. Вот предуборная комната — это единственное место во всем институте, где можно чувствовать себя совершенно свободно: делать что хочешь, говорить что вздумается, петь, кричать, хоть кувыркаться!
Когда-то кто-то — наверно, из старших классов — назвал это учреждение «Пикквикским клубом». Потом его стали называть «Пингвинским клубом», — ведь младшие не читали «Пикквика», да и старшие читали его далеко не все. Сейчас он уже называется просто «Пингвин». "Приходи на большой перемене в «Пингвин» — и. т. д.
Вот в этом «Пингвине» мы сидим на подоконнике — четыре девочки, четыре заговорщицы: Лида, Маня, Варя и я. Нам надо составить список учениц-двоечниц, установить, по какому предмету у них двойки, и закрепить их для занятий за каждой из нас. Лида будет заниматься с теми, кто отстает по французскому языку, Маня и Варя — по арифметике, я — по русскому языку. Каждая должна предупредить всех девочек своей группы, когда и где будут происходить занятия, — вообще позаботиться обо всем. В моей группе пять девочек: Малинина, Галковская, Ивашкевич и еще две девочки со странными фамилиями, из-за которых я в первый день занятий разобиделась на них чуть не до слез. Это было еще до первой переклички, и мы тогда не знали, как кого зовут. Около меня стояли, держась под руки, две очень милые девочки. Они мне понравились, и я спросила одну из них:
«Как твоя фамилия?»
На это она ответила мне очень спокойно:
«Моя фамилия — Чиж».
Я сразу поняла, что надо мной подшучивают, и только собралась обидеться, как вторая девочка, подружка этой Чиж, весело и дружелюбно сама сказала мне, не дожидаясь вопроса:
«А моя фамилия — Сорока».
Тут уж я разозлилась окончательно, и, когда девочки, в свою очередь, захотели узнать мою фамилию, я сердито каркнула:
«Вор-р-рона!»
Через несколько минут после того, как Дрыгалка провела первую перекличку, все выяснилось: и то, что у обеих девочек в самом деле такие птичьи фамилии, и то, что они — хорошие, милые девочки, и то, чго я — обидчивая дура. Мы с Чиж и Сорокой тут же помирились и все семь лет, что проучились вместе, до окончания института, жили очень мирно и дружно.
И вот теперь я буду заниматься с Чиж и Сорокой, Галковской и Ивашкевич. Итого у меня в группе четыре девочки-польки и только одна русская — Малинина. Это, конечно, понятно: польские девочки выросли в польской среде, говорят дома по-польски, это их родной язык, а русский язык для них все равно что иностранный. Они знают его плохо, учиться им трудно, они бредут через пень колоду, от тройки с двумя минусами к двойке. А Люба Малинина — хорошая девочка, толстая, как колобок, и ужасно ленивая: у нее двойки не только по русскому, но и по арифметике.
— Понимаешь, — говорит она мне, — я как открою грамматику Кирпичникова или услышу: дательный падеж, звательный падеж, — ну, не могу! Глаза просто сами слипаются!
Все это она говорит уже на следующее утро, когда мы все пришли ровно без четверти девять утра и сели занимался в углу нашего класса, еще пустого. Лида Карцева, Варя Забелина и Маня Фейгель устроились со своими «ученицами» где-то в другом месте.
Тьфу, тьфу, тьфу, — не сглазить бы! — но первый наш «урок» проходит очень хорошо. Я рассказываю им все так, как мне рассказывали мои дорогие учителя Павел Григорьевич и Анна Борисовна. Девочки слушают очень внимательно. Потом объясняю правила грамматики. Они пишут диктовку на сомнительные гласные; мы останавливаемся на каждом слове, стараемся найти другое слово того же корня, где бы эти сомнительные буквы были под ударением: «Ковать — кованный», «словечко — слово» и т. д.
Когда прозвучал звонок к началу занятий, в класс пришли Лида, Варя и Маня со своими ученицами — все очень довольные. С этого дня мы стали регулярно, каждый день заниматься с двоечницами. С этого же дня мы сами перестали скучать на уроках. Мы слушали, как отвечает которая-нибудь из наших учениц; мы волновались, радовались, когда они отвечали хорошо; огорчались, когда они почему-либо увязали и путались. Ничто не изменилось в преподавателях наших, их уроки были по-прежнему нудные, скучные. Но мы перестали быть равнодушными зрителями неинтересных для нас уроков: мы стали участниками.
Спустя два дня в нашем институте появляется Тамара. Перед началом уроков Дрыгалка вводит Тамару в наш класс. Лицо у Тамары замкнутое и высокомерное.
— Медам! Вот наша новая ученица — Хованская… И тут Тамара, наморщив носик, поправляет Дрыгалку вежливо, но сухо:
— Княжна Хованская.
— Ах, простите! — засуетилась Дрыгалка. — Я не знала… Итак, медам, — княжна Хованская! Прошу любить да жаловать.
Она показывает Тамаре, за какой партой ей сидеть. Тамара ныряет перед Дрыгалкой в самом глубоком из придворных реверансов и идет на свое место. Дрыгалка не может сдержать своего восхищения.
— Вот — учитесь! — обращается она к нам. — Какая выправка! Сразу видно, что жила и училась в большом городе.
Тамара садится. Спокойно, не торопясь достает из сумки книги и тетради, раскладывает их в парте. Все это она делает с тем же высокомерием, ни на кого не глядя. Я смотрю на девочек: на их лицах — любопытство, но того, чего Тамара добивается — восхищения, — я не вижу ни у кого.
С моего места мне хорошо видно Тамару. И ей меня с ее места видно. Но она не торопится узнать меня, кивнуть мне. Ну и я тоже не тороплюсь здороваться с ней.
На перемене мы с Тамарой сталкиваемся носом к носу при выходе из класса. Почти одновременно небрежно киваем друг другу. Она пренебрежительно оглядывает девочек нашего класса:
— Какая у вас все-таки провинциальная публика!
Следующий урок — закон божий. Теперь нас, «инославных», уже почему-то перестали оставлять в классе на уроке ксендза. Мы проводим этот час в гимнастическом зале.
Почему этот зал называется гимнастическим, неизвестно. Никаких приспособлений для гимнастики — лестниц, колец, трапеций — там нет. Но мы спокойно сидим на мягких диванах, которые стоят по стенам, болтаем, учим уроки. В общем, это для нас самый милый и приятный урок из всех!
После закона божия я встречаю в коридоре Тамару. Она неузнаваема! Урок закона божия она провела в первом отделении нашего класса. И вот теперь идет под руки втроем: по одну руку у нее Зоя Шабанова с восхищением смотрит ей в рот, по другую руку — высокая девочка, Ляля Гагарина. Эта Ляля учится в нашем институте уже четвертый год: два года просидела в приготовительном классе, сейчас сидит уже второй год — в первом. Зоя Шабанова приветливо здоровается со мной (мы сохранили хорошие отношения, хотя в гости друг к другу больше не ходим, а с Риткой мы даже не раскланиваемся!), и Тамару это, по-видимому, очень удивляет.
В эту минуту начинает заливаться звонок. Тамара быстро прощается с Зоей Шабановой и с Лялей Гагариной.
— Смотри, на следующей перемене приходи!
— Непременно! — весело отвечает им Тамара.
Мы идем с нею по коридору рядом в свой класс.
— Вы знакомы с этими девочками? — спрашивает Тамара словно бы даже с недоверием. Как если бы она спросила: «Ты, ничтожная козявка, знакома с этими удивительными райскими созданиями?»
И тут начинается напасть! Я вдруг чувствую, что не могу говорить с Тамарой спокойно. Мне хочется на все возражать, всему перечить, против всего спорить, что бы только она ни сказала. Ну что такого в этом вопросе — «Вы знакомы с этими девочками?» — который она мне задала? Надо бы просто сказать: «Да, знакома» — и все. А я огрызаюсь, как собака!
— Подумаешь, какие необыкновенные девочки!
Тамара смотрит на меня очень строго:
— Зоя Шабанова — дочь крупного заводчика!
— Подумаешь! — продолжаю я, словно кто подхлестывает меня хворостиной. — Знаю я этого заводчика — противный, волосатый…
— А Ляля — княжна Гагарина! — продолжает Тамара с восхищением.
— Ничего она не княжна! Просто Гагарина…
Тамара возражает очень резко:
— Если «Гагарина», значит, княжна. Понимаете?
— Понимать нечего! — лечу я, подхваченная волной сердитого задора. — «Княжна»! В каждом классе по два года сидит; остолопина такая! У них в классе две Ляли: Гагарина и Дмитревская, их так и называют: Ляля Дмитревская и Ляля-лошадь… Это ваша княжна — лошадь!
Тут мы с Тамарой входим в класс и расходимся каждая на свое место.
Во все перемены Тамара бежит к своим друзьям из первого отделения и ходит с ними под ручку по коридорам. Когда мне с моими подругами случается скреститься в коридоре с Тамарой и ее компанией, я вижу, как Тамара кривляется, а Зоя Шабанова и Ляля-лошадь смотрят ей в рот и восхищаются ее «великосветским тоном»:
— Мой дедушка был князь Хованский…
— Ах, это мне подарила баронесса Вревская… И так далее. И тому подобное.
— Шура! — мрачно говорит мне Лида. — Это твоя Тамара — сама Вревская! Самая настоящая Вревская! Все она врет!
Третий урок «танцевание». Тут Тамара — ничего не скажешь! — в своей сфере: изящно движется, грациозно выполняет всякие балетные фигуры и очень хорошо танцует все танцы. Учительница Ольга Дмитриевна не скрывает своего восторга. Даже Дрыгалка смотрит на Тамару с каким-то подобием улыбки, от которой должны бы подохнуть все мухи, если бы не зима.
После «танцевания» Тамара, упоенная успехом, говорит мне:
— Конечно, здесь у вас — деревня… Вот у нас была учительница танцев. Она походку нам разрабатывала, грацию рук… Замечательная!
В общем, урок «танцевания» и знакомство с «князьями и графьями» из первого отделения нашего класса несколько примиряют Тамару с институтом, тем более что, как она говорит, она будет просить Ивана Константиновича хлопотать о переводе ее, Тамары, из нашего второго отделения в первое.
Всю эту болтовню я слушаю с тем же чувством раздражения, какое вызывает во мне каждое слово Тамары. Но разговаривать мне с ней некогда: сейчас будет урок арифметики, на котором будут спрашивать нескольких неуспевающих девочек — наших «студенток». Арифметикой занимаются с неуспевающими Маня Фейгель и Варя Забелина, но волнуемся и мы с Лидой: ведь это наша общая затея. И некоторые из учениц у нас общие, например, с Любой Малининой занимаемся и я — по русскому языку, и Маня Фейгель — по арифметике.
Тут случаются одновременно и радость и беда! Радость оттого, что три девочки, еще недавно не вылезавшие из двоек, отвечают Федору Никитичу вполне прилично и решают задачи правильно. Федор Никитич этому радуется. Он ведь не злой человек, он только скучный и преподает скучно. Ну, он же в этом не виноват! Но Федор Никитич — справедливый. Если он сбавлял мне еще не так давно отметки за то, что у меня четверки похожи на «пожарников», так ведь это и в самом деле так было: почерк у меня отвратительный! Но как только я стала писать лучше, Федор Никитич сразу отметил это, поставил мне четверку, а вскоре и пятерку и при этом с удовлетворением сказал: «Молодец! Вот поработала, постаралась — и добилась! Терпение и труд все перетрут». И сегодня он тоже радуется тому, что три неуспевающие девочки так явно выправляются. Федор Никитич улыбается этим девочкам, улыбается, повернувшись к Дрыгалке: вот, мол, как! Дрыгалка тоже изображает нечто, напоминающее улыбку. И девочки, получившие сегодня по тройке, улыбаются. С радостной улыбкой переглядываемся мы четверо — Маня, Лида, Варя и я, — которые придумали эту штуку. Одним словом, урок идет на сплошных улыбках. И вдруг… Вдруг все летит кувырком! Одна из выправившихся неуспевающих — Люба Малинина — не может сдержать своей благодарности:
— Это нас Фейгель так хорошо научила! Она с нами каждый день занимается, она очень понятно все объясняет!..
Если бы она сказала, что Фейгель учит их кувыркаться или ходить на руках, это вряд ли вызвало бы больший эффект.
— Что, что вы сказали? Фейгель с вами занимается? — срывается со своего места Дрыгалка, и в глазах се зажигается счастливый огонек, как всегда, когда вдруг пахнет возможностыо «поймать! изобличить! наказать!»
— Да, — подтверждает Люба Малинина с довольной и благодарной улыбкой. — Она приходит утром… без четверти девять и занимается… с нами…
Эти слова Люба Малинина произносит уже без тех ликующих ноток, с какими она сказала свою первую фразу. Голос ее стал тише, говорит она уже медленнее, — и совсем затихает.
В классе такое напряжение, что мы и не заметили, как прозвенел звонок, кончился урок и ушел учитель Федор Никитич. Мы сидим неподвижные — мы понимаем: сейчас разыграется что-то очень страшное.
— Фейгель! — вызывает Дрыгалка, и в ее голосе, обычно таком бесцветном, слышны металлические нотки. — Фейгель!
Маня встает в своей парте. Она очень бледная, но спокойная. Зато сильно волнуется за Маню Катя Кандаурова.
— Она же ничего, ничего плохого… — вдруг говорит Катя и закрывает лицо руками.
— Фейгель! Это правда? — спрашивает Дрыгалка.
— Правда, — отвечает Маня негромко, но все так же спокойно.
Дрыгалка едко прищуривается:
— Вы даете своим подругам уроки? Что же, вы и деньги с них за это берете или как?
— Нет! — кричит Люба Малииина. — Никаких денег она с нас не берет!
Тут начинают кричать то же самое и другие девочки, с которыми занимается Маня.
Дрыгалка жестом заставляет всех замолчать и снова обращается к продолжающей стоять в своей парте Мане:
— Так как же, Фейгель? Вы не ответили на мой вопрос…
Тут, не сговариваясь, одновременно встаем Лида, Варя и я.
— Вам еще что нужно? — обрушивается на нас Дрыгалка. — Вы желаете защищать Фейгель?
— Евгения Ивановна! — говорит Лида. — Я тоже…
— И я тоже… — заявляю я.
— И я… — басит Варя.
Дрыгалка смотрит на нас, — веки ее осовелых глаз хлопают, как ставни на осеннем ветру.
— Что такое «вы тоже»? — бормочет она. — Чго такое вы трое «тоже»?
Мы объясняем ей все: учебная треть кончается, у нас много двоечниц, мы хотели им помочь и потопу нанимаемся с ними. Они стали учиться лучше: вот сейчас на уроке арифметики она, Дрыгалка, сама слыхала, как отвечала Малинина, как ее похвалил Федор Никитич…
Дрыга слушает с лицом страдающим и несчастным.
— Но кто вам разрешил вести эти занятия?
Мы трое переглядываемся.
— А мы не знали, что нужно спрашивать разрешения… — говорит Лида с удивлением.
Дрыгалка долго молчит.
— Вот что… — произносит она наконец. — Я этого случая так оставить не могу. На следующем уроке я доложу об этом начальчице. И тут уж… — Дрыгалка беспомощно и покорно разводит руками, — тут уж все будет, как она скажет.
Мы все, в общем, не особенно волнуемся. Дело кажется нам таким естественным и простым. Девочки учатся плохо, им хочется учиться лучше, у родителей их нет денег на то, чтобы нанять учителей, — ну, мы хотели помочь… Господи, к чему тут можно придраться?
Оказывается, можно!
После уроков Дрыгалка приказывает всем идти домой, а нам, четырем «учительницам», — на квартиру начальницу. Нам становится немножко не по себе. Даже чуть-чуть страшно. Все мы — бледные, жмемся вдруг к другу, у меня страшно болит живот (всегда в таких случаях!); Лида успевает шепнуть мне, что у нее тоже… Спокойнее всех держится Маня Фейгель. Она стоит между Лидой и мной и тихонько, незаметно ни для кого, поглаживает пальцы наших рук.
В квартире Колоды все — маленькое, миниатюрненькое: низенькие пуфики, масса безделушек, какая-то совсем игрушечная кушеточка, две крохотные круглые как шарики, беленькие собачки-болоночки. Даже непонятно, как Колода умудряется не раздавить весь этот крохотулечный уютик! Что она видит в маленьком круглом зеркале на стене? Наверно, один толы о свой нос? Или одно ухо?
Мы продолжаем стоять неподвижно. Из соседней комнаты все время выбегают беленькие болоночки с темненькими носиками; они тявкают на нас, но не кусаются. Наоборот, они выражают нам всяческую симпатию — становятся перед нами на задние лапки и пританцовывают около нас Если бы у меня не болел живот и мне не было так страшно (мне все-таки страшно! Да и Лиде и Мане тоже страшно), я бы с удовольствием смотрела на этих смешных собачат.
Из соседней комнаты доносится шушуканье Колоды с Дрыгалкой, но слов разобрать нельзя. Только порой они называют которую-нибудь из наших фамилий.
Наконец шушуканье смолкает. В дверях появляется могучая фигура Колоды. Где-то за ней угадывается тощенькая Дрыгалка.
Мы делаем глубокий реверанс.
Колода молча и хмуро кивает нам головой. Затем она садится в креслице и долго смотрит на нас испытующим взглядом. Это очень неуютно.
Наконец она творит насмешливо, неодобрительно качая головой:
— Э бьен, господа преподаватели объясняют непонятно и потому вы переобъясняете их слова своим подругам? Ученицы не понимают господ преподавателей, а вас — понимают, да? Это просто… просто очаровательно!
И Колода смеется нарочито и натужно, как плохая актриса на балу.
— И вы — маленькие девочки, первоклассницы! — вы решили открыть тайную школу в нашем институте? Так?
Может быть, оттого, что живот разбаливается у меня с каждой минутой все пуще, на меня нападает отчаяние, и я отвечаю Колоде на ее вопрос:
— Александра Яковлевна, мы не хотели открыть тайную школу… мы хотели помочь двоечницам…
— Молчать! — кричит Колода таким страшным голосом, что обе белые болоночки, только что дружелюбно обнюхивавшие мои ботинки, начинают в два голоса тявкать на меня. — Молчать! — продолжает Колода. — Вы должны выслушать, что вам скажут, а ваши слова никому не интересны, да… Так вот… где же это мы? Вы меня сбили… Ах, да! Вы действовали самовольно, без разрешения, да… так сказать, незаконные действия… Вы незаконно собирались… Как заговорщики, да! Господин директор, которому я доложила обо всем, называет ваши поступки заговорщицкими, да! За незаконные действия с к о п о м, — подчеркивает Колода, — да-да, скопом, потому что вы подговорили и этих несчастных двоечниц тоже, — значит, вас было много, не меньше десяти человек, боже мой! — за это вас следует исключить!
Когда Колода волнуется, она начинает в разговоре брызгать слюной. Слово «исключить» она произносит с брызгами во все стороны. Это смешно, но я не смеюсь: рука Мани Фейгель около моей руки резко вздрагивает. Я понимаю: Маня с ужасом думает о возможности своего исключения из института. Мне тоже становится очень не по себе.
— Господин директор настаивал на вашем исключении, — говорит Колода. — Но я уговорила, я положительно умолила его простить вас. Я верю, что вы — не окончательно испорченные девочки, да… бог вам поможет, и вы еще исправитесь… Но помните: никаких незаконных поступков! Никаких действий скопом! Вы меня поняли?
Мы молчим, наклонив головы и глядя себе под ноги. Мы не отвечаем, потому что мы уже крепко знаем: когда начальство задает вопросы, оно вовсе не ждет от нас ответа, надо молчать и терпеливо ждать, пока кончится вся эта комедия.
— Ступайте! — говорит Колода. — И помните! Помни-те!
Мы делаем реверанс и уходим почему-то на цыпочках. Может быть, этим мы хотим показать, что мы пом-ним! пом-ним!
Мы в самом деле пом-ним! Помним и о том, что надо во что бы то ни стало довести наших бедных двоечниц до честных троек. Мы больше не занимаемся в стенах института, мы собираемся по очереди у каждой из нас. В день, когда нам выдают «сведения» (теперь это называется «табель»; у нас называлось «Сведения об успехах и поведении ученицы такой-то»), мы, четверо заговорщиц (Лида называет нас «скопщиками»), сияем, как именинницы: все наши «студентки» получили тройки, честно заработанные трудом, своим и нашим. Только бедная Броня Чиж получила одну двойку — по французскому языку, и то главным образом за кляксы в тетради.
Глава тринадцатая. НЕУДАВШИЙСЯ ЖУРФИКС
— Ты бываешь у Ивана Константиновича? — задает как-то папа за обедом вопрос.
Мама отвечает не сразу.
— Бываю, конечно…
— Но — реже, чем раньше?
— О да! Гораздо реже…
Помолчали. Потом папа снова спрашивает:
— А Пуговка бывает там?
Я — не мама. Я не умею отвечать так сдержанно, тактично. Мне это не дается. Я, видно, бестактичная…
И сейчас на папин вопрос: «А Пуговка бывает там?» — я отвечаю, как отрезываю:
— Нет. Пуговка там не бывает.
— Та-а-ак… — задумчиво тянет папа. — Ну, давай начистоту: тебе Тамара не нравится?
— А кому она нравится? Кому она может нравиться… такая? У нас в классе ее все терпеть не могут. Маме она тоже не нравится, только мама молчит…
— Да, она мне не очень нравится… — признается мама.
— Но ведь это внуки Ивана Константиновича! — говорит папа с упреком. — Ведь он их любит!
— А что «внуки»? — снова наседаю я на папу. — Леню мы с мамой очень любим. И он нас любит. Каждый день хоть на полчасика да забежит! Совсем как свой; маму зовет «тетей Леной», тебя — «дядей Яковом»…
— Очень славный мальник! — подхватывает и мама. — Добрый, ласковый, веселый… Я бы хотела, чтоб наш Сенечка такой стал, когда вырастет!
— И Поль его любит, и Юзефа, и Кики… Весь дом! Ужасно жалко, что он — не девочка, он бы у нас в институте учился. А Тамарка эта… Иван Константинович ее так любит — и птиченька она, и птушечка, и уж не знаю, как еще, — а она с ним разговаривает вроде как с лакеем!.. Княжна Хованская! — произношу я в нос. — Княжна Болванская!
— Что за глупости! — строго обрывает меня папа.
— Это не я так ее называю, — это Меля Норейко так говорит… "
— Девочка, конечно, не очень симпатичная, — говорит папа задумчиво. — Но ведь — ребенок еще! Взрослый, если плохой, — так он уж навсегда плохой, до самой смерти… И то не всякий, бывают исключения. А дети тем и хороши, что у них все еще может меняться.
Мама говорит очень сдержанно:
— Будем надеяться, что девочка еще выправится.
Все с минуту молчат.
— А пока, заявляет вдруг папа очень решительно, — сегодня вечерком пойдем-ка мы все трое к Ивану Константиновичу. Ведь горько же старику, — понимаете вы это? Вроде как отреклись мы от него!
И вот мы сидим вечером за столом у Ивана Константиновича. Рад он нам — ужас до чего!
Тамара, по обыкновению, держит себя как герцогиня, случайно попавшая на вечеринку дворников и извозчиков… Леня из-за самовара строит мне страшные рожи. Шарафутдинов от гостеприимства так топает сапогами, что Тамара морщится и иногда страдальчески прижимает пальцы к вискам — совсем как Дрыгалка!
— Вот кстати пришли вы! — радуется Иван Константинович. — Мы тут одну затею обсуждаем. Очень интересную! Тамарочка придумала… Расскажи, птуша!
— Им неинтересно, Иван Константинович… — роняет Тамара равнодушно.
— А ты все-таки расскажи! Пожалуйста…
И Тамара начинает рассказывать про свою «затею». Она говорит с таким выражением лица, словно мы все — конечно, не люди, а мусор и не можем понять ничего возвышенного, но раз Иван Константинович требует, она рассказывает:
— Я задумала… Скучно ведь мы живем! Ну, вот я хочу устраивать по субботам журфиксы. Раз в две недели!
— Журфиксы! — радуется Иван Константинович. — Замечательно, а? Ну, а кого ты пригласишь?
— Подруг моих… — снисходительно объясняет Тамара. — Нюту Грудцову, внучку городского головы… Княжну Лялю Гагарину, Зою и Риту Шабановых…
— И Сашеньку, конечно, да? — спрашивает Иван Константинович.
Но тут — это просто какое-то несчастье! — во мне, как всегда, от одного вида Тамары, от ее голоса, просыпается самый упрямый дух противоречия.
— Нет! — заявляю я. — Сашенька не придет…
Ленька из-за самовара делает мне восторженные знаки. Валяй, мол, валяй, браво!
Тамара, надо отдать ей справедливость, как всегда, во сто раз сдержаннее, чем я!
— Ну, как ей будет угодно! — говорит она. — Захочет — придет, нет — ну, нет… Да ей, конечно, и неинтересно, ведь все эти девочки — из первого отделения, а она — из второго.
— Вы, Тамара, — тоже из второго! — не могу я удержаться, чтобы не уколоть ее в больное место.