Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новые стансы к Августе

ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф / Новые стансы к Августе - Чтение (стр. 3)
Автор: Бродский Иосиф
Жанр: Поэзия

 

 


      Расти большой, мой телемак, расти. Лишь боги знают, свидимся ли снова. Ты и сейчас уже не тот младенец, перед которым я сдержал быков. Когда б не паламед, мы жили вместе. Но может быть и прав он: без меня ты от страстей эдиповых избавлен, и сны твои, мой телемак, безгрешны.
      1972
      * * *
      Песчаные холмы,поросшие сосной. Здесь сыро осенью и пасмурно весной. Здесь море треплет на ветру оборки свои бесцветные,да из соседских дач порой послышится то детский плач, то взвизгнет лемешев из-под плохой иголки.
      Полынь на отмели и тростника гнилье. К штакетнику выходит снять белье мать-одиночка.Слышен скрип уключин: то пасынок природы,хмурый финн, плывет извлечь свой невод из глубин, но невод этот пуст и перекручен.
      Тут чайка снизится, там промелькнет баклан. То алюминивый аэроплан, уместный более средь облаков, чем птица, стремится к северу, где бьет баклуши швед, как губка некая вбирая серый цвет и пресным воздухом не тяготится.
      Здесь горизонту придают черты своей доступности безлюдные форты. Здесь блеклый парус одинокой яхты, чертя прозрачную вдали лазурь, вам не покажется питомцем бурь, но заболоченного устья лахты.
      И глаз, привыкший к уменьшенью тел на расстоянии, иной предел здесь обретает - где вообще о теле речь не заходит, где утрат не жаль: затем что большую предполагает даль потеря из виду, чем вид потери.
      Когда умру, пускай меня сюда перенесут. Я никому вреда не причиню, в песке прибрежном лежа. Об"ятий ласковых, тугих клешней равно бежавшему не отыскать нежней, застираннее и безгрешней ложа.
      * * *
      Пора забыть верблюжий этот гам и белый дом на улице жуковской... Анна ахматова
      помнишь свалку вещей на железном стуле, то, как ты подпевала бездумному "во саду ли, в огороде", бренчавшему вечером за стеною; окно, завешанное выстиранной простынею? Непроходимость двора из-за сугробов, щели, куда задувало не хуже, чем в той пещере, преграждали доступ царям, пастухам, животным, оставляя нас греться теплом животным да армейской шинелью. Что напевала вьюга переходящим заполночь в сны друг друга, ни пружиной не скрипнув, ни половицей, неповторимо ни голосом наяву, ни птицей, прилетевшей из ялты. Настоящее пламя пожирало внутренности игрушечного аэроплана и центральный орган державы плоской, где китайская грамота смешана с речью польской. Не отдернуть руки, не избежать ожога, измеряя градус угла чужого в геометрии бедных, чей треугольник кратный увенчан пыльной слезой стоватной. Знаешь, когда зима тревожит бор красноносом, когда торжество крестьянина под вопросом, сказуемое, ведомое подлежащим, уходит в прошедшее время, жертвуя настоящим, от грамматики новой на сердце пряча окончание шепота, крики, плача.
      * * *
      Повернись ко мне в профиль. В профиль черты лица обыкновенно отчетливее, устойчивее овала с его блядовитыми свойствами колеса: склонностью к перемене мест и т.Д. И т.П. Бывало оно на исходе дня напоминало мне, мертвому от погони, о пульмановском вагоне, о безумном локомотиве, ночью на полотне останавливавшемся у меня в ладони, и сова кричала в лесу. Нынче я со стыдом понимаю - вряд ли сова; но в потемках любодорого было путать сову с дроздом: птицу широкой скулы с птицей профиля, птицей
      клюва. И хоть меньше сбоку видать, все равно не жаль было правой части лица, если смотришь слева. Да и голос тот за ночь мог расклевать печаль, накрошившую голой рукой за порогом хлеба.
      Строфы
      I
      наподобье стакана, оставившего печать на скатерти океана, которого не перекричать, светило ушло в другое полушарие, где оставляют в покое только рыбу в воде.
      II
      Вечером, дорогая, здесь тепло. Тишина молчанием попугая буквально завершена. Луна в кусты чистотела льет свое молоко: неприкосновенность тела, зашедшая далеко.
      III
      Дорогая, что толку пререкаться, вникать в случившееся. Иголку больше не отыскать в человеческом сене. Впору вскочить, разя тень. Либо - вместе со всеми передвигать ферзя.
      IV
      Все, что мы звали личным, что копили, греша, время, считая лишним, как прибой с голыша, стачивает - то лаской, то посредством резца чтобы кончить цикладской вещью без черт лица.
      V
      Ах, чем меньше поверхность, тем надежда скромней на безупречную верность по отношению к ней. Может, вообще пропажа тела из виду есть со стороны пейзажа дальнозоркости месть.
      VI
      Только пространство корысть в тычущем вдаль персте может найти. И скорость света есть в пустоте. Так и портится зренье: чем ты дальше проник. Больше, чем от старенья или чтения книг.
      VII
      Так же действует плотность тьмы. Ибо в смысле тьмы у вертикали плоскость сильно берет взаймы. Человек - только автор сжатого кулака, как сказал авиатор, уходя в облака.
      VIII
      Чем безнадежней, тем как-то проще. Уже не ждешь занавеса, антракта, как пылкая молодежь. Свет на сцене, в кулисах меркнет. Выходишь прочь в рукоплесканье листьев, в американскую ночь.
      IХ
      жизнь есть товар на вынос: торса, пениса, лба. И географии примесь к времени есть судьба. Нехотя, из-под палки признаешь эту власть, подчиняешься парке, обожающей прясть.
      Х
      жухлая незабудка мозга кривит мой рот. Как тридцать третья буква, я пячусь всю жизнь вперед. Знаешь, все, кто далече, по ком голосит тоска жертвы законов речи, запятых языка.
      ХI
      дорогая, несчастных нет! Нет мертвых, живых. Все - только пир согласных на их ножках кривых. Видно, сильно превысил свою роль свинопас, чей нетронутый бисер переживет всех нас.
      ХII
      право, чем гуще россыпь черного на листе, тем безразличней особь к прошлому, к пустоте в будущем. Их соседство, мало проча добра, лишь ускоряет бегство по бумаге пера.
      ХIII
      ты не услышишь ответа, если спросишь "куда", ибо стороны света сводятся к царству льда. У языка есть полюс, север, где снег сквозит сквозь эльзевир; где голос флага не водрузит.
      ХIV
      бедность сих строк - от жажды что-то спрятать, сберечь; обернуться. Но дважды
      в ту же постель не лечь. Даже если прислуга там не сменит белье. Здесь не сатурн, и с круга не соскочить в нее.
      ХV
      с той дурной карусели, что воспел гесиод, сходят не там, где сели, но где ночь застает. Сколько глаза ни колешь тьмой - расчетом благим, повторимо всего лишь слово: словом другим.
      ХVI
      так барашка на вертел нижут, разводят жар. Я, как мог, обессмертил то, что не удержал. Ты, как могла, простила все, что я натворил. В общем песня сатира вторит шелесту крыл.
      ХVII
      дорогая, мы квиты. Больше: друг к другу мы точно оспа привиты среди общей чумы: лишь об"екту злоречья вместе с шансом в пятно уменьшаться, предплечье в утешенье дано.
      ХVIII
      ах, за щедрость пророчеств дней грядущих шантаж как за бич наших отчеств память много не дашь. Им присуща, как аист свертку, приторность кривд. Но мы живы, покамест есть прощенье и шрифт.
      ХIх
      эти вещи сольются в свое время в глазу у воззрившихся с блюдца на пестроту внизу. Полагаю и вправду хорошо, что мы врозь
      чтобы взгляд астронавту напрягать не пришлось.
      Хх
      вынь, дружок, из кивота лик пречистой жены. Вставь семейное фото вид планеты с луны. Снять нас вместе мордатый не сподобился друг, проморгал соглядатай; в общем, всем недосуг.
      ХхI
      неуместней,чем ящур в филармонии, вид нас вдвоем в настоящем. Тем верней удивит обитателей завтра разведенная смесь сильных чувств динозавра и кириллицы смесь.
      ХхII
      все кончается скукой, а не горечью. Но этой новой наукой плохо освещено. Знавший истину стоик стоик только на треть. Пыль садится на столик, и ее не стереть.
      ХхIII
      эти строчки по сути болтовня старика. В нашем возрасте судьи удлиняют срока. Иванову. Петрову. Своей хрупкой кости. Но свободному слову не с кем счеты свести.
      ХхIV
      так мы лампочку тушим, чтоб сшибить табурет. Разговор о грядущем тот же старческий бред. Лучше все, дорогая, доводить до конца, темноте помогая мускулами лица.
      ХхV
      вот конец перспективы нашей. Жаль, не длинней. Дальше - дивные дивы времени, лишних дней, скачек к финишу в шорах городов, и т.П.; Лишних слов, из которых ни одно о тебе.
      ХхVI
      около океана, летней ночью. Жара как чужая рука на темени. Кожура снятая с апельсина жухнет. И свой обряд, как жрецы элевсина, мухи над ней творят.
      ХхVII
      облокотясь на локоть, я слушаю шорох лип. Это хуже, чем грохот и знаменитый всхлип. Это хуже, чем детям сделанное бо-бо. Потому что за этим не следует ничего.
      Двадцать сонетов к марии стюарт
      I
      мари, шотландцы все-таки скоты. В каком колене клетчатого клана предвидилось, что двинешься с экрана и оживишь, как статуя, сады? И люксембургский, в частности? Сюды забрел я как-то после ресторана взглянуть глазами старого барана на новые ворота и пруды где встретил вас. И в силу этой встречи, и так как "все былое ожило в отжившем сердце", в старое жерло вложив заряд классической картечи, я трачу, что осталось русской речи на ваш анфас и матовые плечи.
      II
      В конце большой войны не на живот,
      когда что было жарили без сала, мари, я видел мальчиком, как сара леандр шла топ-топ на эшафот. Меч палача, как ты бы не сказала, приравнивает к полу небосвод (см. Светило, вставшее из вод). Мы вышли все на свет из кинозала, но нечто нас в час сумерек зовет назад, в "спартак", в чьей плюшевой утробе приятнее, чем вечером в европе. Там снимки звезд, там главная - брюнет, там две картины, очередь на обе. И лишнего билета нет.
      III
      Земной свой путь пройдя до середины, я, заявившись в люксембургский сад, смотрю на затвердевшие седины мыслителей, письменников; и взад вперед гуляют дамы, господины, жандарм сияет в зелени, усат, фонтан мурлычет, дети голосят, и обратиться не к кому с "иди на". И ты, мари, не покладая рук, стоишь в гирлянде каменных подруг, французских королев во время оно, безмолвно, с воробьем на голове. Сад выглядит, как помесь пантеона со знаменитой "завтрак на траве".
      IV
      Красавица, которую я позже любил сильней, чем босуэла - ты, с тобой имела общие черты (шепчу автоматически "о, боже", их вспоминая) внешние. Мы тоже счастливой не составили четы. Она ушла куда-то в макинтоше. Во избежанье роковой черты, я пересек другую - горизонта, чье лезвие, мари, острей ножа. Над этой вещью голову держа не кислорода ради, но азота, бурлящего в раздувшемся зобу, гортань... Того... Благодарит судьбу.
      V
      Число твоих любовников, мари, превысило собою цифру три, четыре, десять, двадцать, двадцать пять. Нет для короны большего урона, чем с кем - нибудь случайно переспать. (Вот почему обречена корона; республика же может устоять, как некая античная колонна). И с этой точки зренья ни на пядь не сдвинете шотландского барона.
      Твоим шотландцам было не понять, что койка отличается от трона. В своем столетьи белая ворона, для современников была ты блядь.
      VI
      Я вас любил. Любовь еще (возможно, что просто боль) сверлит мозги мои. Все разлетелось к черту на куски. Я застрелиться пробовал, но сложно с оружием. И далее, виски: в который вдарить? Портила не дрожь, но задумчивость. Черт! Все не по-людски! Я вас любил так сильно, безнадежно, как дай вам бог другими - - - но не даст! Он, будучи на многое горазд, не сотворит - по пармениду - дважды сей жар в крови, ширококостный хруст, чтоб пломбы в пасти плавились от жажды коснуться - "бюст" зачеркиваю - уст!
      VII
      Париж не изменился. Плас де вож по-прежнему, скажу тебе, квадратна. Река не потекла еще обратно. Бульвар распай по-прежнему пригож. Из нового - концерты за бесплатно и башня, чтоб почувствовать - ты вошь. Есть многие, с кем свидеться приятно, но первым прокричавши "как живешь?" В париже, ночью, в ресторане... Шик подобной фразы - праздник носоглотки. И входит айне кляйне нахт мужик, внося мордоворот в косовортке. Кафе. Бульвар. Подруга не плече. Луна, что твой генсек в параличе.
      VIII
      На склоне лет, в стране за океаном (открытой, как я думаю, при вас), деля помятый свой иконостас меж печкой и продавленным диваном, я думаю, сведи удача нас, понадобились вряд ли бы слова нам: ты просто бы звала меня иваном, и я бы отвечал тебе "аLаS." Шотландия нам стлала бы матрас. Я б гордым показал тебя славянам. В порт глазго, караван за караваном, пошли бы лапти, пряники, атлас. Мы встретилиси бы вместе смертный час. Топор бы оказался деревянным.
      IХ
      равнина. Трубы. Входят двое. Лязг
      сражения. "Ты кто такой?" - "А сам ты?" "Я кто такой?" - "Да, ты." - "Мы протестанты." "А мы - католики." - "Ах, вот как!" Хряск! Потом везде валяются останки. Шум нескончаемых вороньих дрязг. Потом - зима, узорчатые санки, примерка шали: "где это - дамаск?" "Там, где самец-павлин прекрасней самки." "Но даже там он не проходит в дамки" (за шашками - передохнув от ласк). Ночь в небольшом по-голливудски замке.
      Опять равнина. Полночь. Входят двое. И все сливается в их волчьем вое.
      Х
      осенний вечер. Якобы с каменой. Увы, не поднимающей чела. Не в первый раз. В такие вечера все в радость, даже хор краснознаменный. Сегодня, превращаясь во вчера, себя не утруждает переменой пера, бумаги, жижицы пельменной, изделия хромого бочара из гамбурга. К подержанным вещам, имеющим царапины и пятна, у времени чуть больше, вероятно, доверия, чем к свежим овощам. Смерть, скрипнув дверью, станет на паркете в посадском, молью траченом жакете.
      ХI
      лязг ножниц, ощущение озноба. Рок, жадный до каракуля с овцы, что брачные, что царские венцы снимает с нас. И головы особо. Прощай, юнцы, их гордые отцы, разводы, клятвы верности до гроба. Мозг чувствует, как башня небоскреба, в которой не общаются жильцы. Так пьянствуют в сиаме близнецы, где пьет один, забуревают - оба. Никто не прокричал тебе "атас!" И ты не знала "я одна, а вас...", Глуша латынью потолок и бога, увы, мари, как выговорить "много".
      ХII
      что делает историю? - Тела. Искусство? - Обезглавленное тело. Взять шиллера: истории влетело от шиллера. Мари, ты не ждала, что немец, закусивши удила, поднимет старое, по сути, дело: ему-то вообще какое дело, кому дала ты или не дала?
      Но, может, как любая немчура, наш фридрих сам страшился топора. А во-вторых, скажу тебе, на свете ничем (вообрази это), опричь искусства, твои стати не постичь. Историю отдай елизавете.
      ХIII
      баран трясет кудряшками (они же - Руно), вдыхая запахи травы. Вокруг гленкорны, дугласы и иже. В тот день их речи были таковы: "ей отрубили голову. Увы." "Представьте, как рассердятся в париже." "Французы? Из-за чьей-то головы? Вот если бы ей тяпнули пониже... " "Так не мужик ведь. Вышла в неглиже." "Ну, это, как хотите, не основа... " "Бесстыдство! Как просвечивала жэ!" "Что ж, платья, может, не было иного." "Да, русским лучше; взять хоть иванова: звучит как баба в каждом падеже."
      ХIV
      любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви. Чем статнее гранит, тем явственней отсутствие ланит и прочего. Плюс запаха и звука. Пусть ног тебе не вскидывать в зенит: на то и камень (это ли не мука?) Но то, что страсть, как шива шестирука, бессильна - юбку он не извинит.
      Не от того, что столько утекло воды и крови (если б голубая!), Но от тоски расстегиваться врозь воздвиг бы я не камень, но стекло, мари, как воплощение гудбая и взгляда, проникающего сквозь.
      ХV
      не то тебя, скажу тебе, сгубило, мари, что женихи твои в бою поднять не звали плотников стропила; не "ты" и "вы", смешавшиеся в "ю"; не чьи-то симпатичные чернила; не то, что - за печатями семью елизавета англию любила сильней, чем ты шотландию свою (замечу в скобках, так оно и было); не песня та, что пела соловью испанскому ты в камере уныло. Они тебе заделали свинью за то, чему не видели конца в те времена: за красоту лица.
      ХVI
      тьма скрадывает, сказано, углы. Квадрат, возможно, делается шаром, и, на ночь глядя залитым пожаром, багровый лес незримому курлы беззвучно внемлет порами коры; лай сеттера, встревоженного шалым сухим листом, возносится к стожарам, смотрящим на озимые бугры.
      Немногое, чем блазнилась слеза, сумело уцелеть от перехода в сень перегноя. Вечному перу из всех вещей, бросавшихся в глаза, осталось следовать за временами года, петь на-голос "унылую пору".
      ХVII
      то, что исторгло изумленный крик из аглицкого рта, что к мату склоняет падкий на помаду мой собственный, что отвернуть на миг филиппа от портрета лик заставило и снарядить армаду, то было - - - не могу тираду закончить - - - в общем, твой парик, упавший с головы упавшей (дурная бесконечность), он, твой суть единственный поклон, пускай не вызвал рукопашной меж зрителей, но был таков, что поднял на ноги врагов.
      ХVIII
      для рта, проговорившего "прощай" тебе, а не кому-нибудь, не все ли одно, какое хлебово без соли разжевывать впоследствии. Ты, чай, привычная не к доремифасоли. А, если что не так - не осерчай: язык, что крыса, копошиться в соре, выискивает что-то невзначай.
      Прости меня, прелестный истукан, да, у разлуки все-таки не дура губа (хоть часто кажется - дыра): меж нами - вечность, также - океан. Причем, буквально. Русская цензура. Могли бы обойтись без топора.
      ХIх
      мари, теперь в шотландии есть шерсть (все выглядит, как новое, из чистки). Жизнь бег свой останавливает в шесть, на солнечном не сказываясь диске. В озерах - и по-прежнему им несть
      числа - явились монстры (василиски). И скоро будет собственная нефть, шотландская, в бутылках из-под виски. Шотландия, как видишь, обошлась. И англия, мне думается, тоже. И ты в саду французском непохожа на ту, с ума сводившую вчерась. И дамы есть, чтоб предпочесть тебе их, но непохожие на вас обеих.
      Хх
      пером простым, неправда, что мятежным я пел про встречу в некоем саду с той, кто меня в сорок восьмом году с экрана обучала чувствам нежным. Предоставляю вашему суду: был ли он учеником прилежным, новую для русского среду, слабость к окончаниям падежным.
      В непале есть столица катманду.
      Случайное, являясь неизбежным, приносит пользу всякому труду.
      Ведя ту жизнь, которую веду, я благодарен бывшим белоснежным листам бумаги, свернутым в дуду.
      * * *
      Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но неважно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях; я любил тебя больше, чем ангелов и самого, и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих; поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне, в городке, занесенном снегом по ручку двери, извиваясь ночью на простыне как не сказано ниже по крайней мере я взбиваю подушку мычащим "ты" за морями, которым конца и края, в темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало повторяя.
      * * *
      Ты забыла деревню, затерянную в болотах
      залесенной губернии, где чучел на огородах отродясь не держат - не те там злаки, и дорогой тоже все гати да буераки. Баба настя, поди, померла, и пестерев жив едва ли, а как жив, то пьяный сидит в подвале, либо ладит из спинки нашей кровати что-то, говорят, калитку, не то ворота. А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили.
      * * *
      Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной струн, продолжающая коричневеть в гостиной, белеть а ля казимир на выстиранном просторе, спой мне песню о том, как шуршит портьера, как включается, чтоб оглушить полтела, тень, как лиловая муха сползает с карты и закат в саду за окном точно дым эскадры, от которой осталась одна матроска, позабытая в детской. И как расческа в кулаке дрессировщика-турка, как рыбку - леской, возвышает болонку над ковалевской до счастливого случая тявкнуть сорок раз в день рожденья, - и мокрый порох гасит звезды салюта, громко шипя, в стакане, и стоят графины кремлем на ткани.
      22 Июля 1978 г.
      Элегия
      до сих пор вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки не чета голой мышце, волосу, багажу под холодными буркалами, и не бздюме утряски вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук не изнашивается в результате тренья о разряженный воздух, но, близорук, из двух зол выбирает большее: повторенье некогда сказанного. Трезвая голова сильно с этого кружится по вечерам подолгу, точно пластинка, стачивая слова, и пальцы мешают друг другу извлечь иголку из заросшей извилины - как отдавая честь наваждению в форме нехватки текста при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть вещи, предметы, между собой столь тесно связанные, что, норовя прослыть подлинно матерью и т.Д. И т.П., Природа могла бы сделать еще один шаг и слить
      их воедино: тум-тум фокстрота с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас, в крайнем случае. То есть повысить в ранге достижения мичурина: у щуки уже сейчас чешуя цвета консервной банки, цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей разделяет, чем смешивает. Вспомни размер зверей в плейстоценовой чаще: мы только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник; но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид - зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу.
      Горение
      зимний вечер. Дрова охваченные огнем как женская голова ветренным ясным днем.
      Как золотиться прядь, слепотою грозя! С лица ее не убрать. И к лучшему, что нельзя.
      Не провести пробор, гребнем не разделить: может открыться взор, способный испепелить.
      Я всматриваюсь в огонь. На языке огня раздается "не тронь" и вспыхивает "меня!"
      От этого - горячо. Я слышу сквозь хруст в кости захлебывающееся "еще!" И бешеное "пусти!"
      Пылай, пылай предо мной, рваное, как блатной, как безумный портной, пламя еще одной
      зимы! Я узнаю патлы твои. Твою завивку. В конце концов раскаленность щипцов!
      Ты та же, какой была прежде. Тебе не впрок раздевшийся догола,
      скинувший все швырок.
      Только одной тебе и свойственно, вещь губя, приравниванье к судьбе сжигаемого - себя!
      Впивающееся в нутро, взвивающееся вовне, наряженное пестро, мы снова наедине!
      Как ни скрывай черты, но предаст тебя суть, ибо никто, как ты, не умел захлестнуть,
      выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез. Назорею б та страсть, воистину бы воскрес!
      Пылай, полыхай, греши, захлебывайся собой. Как менада пляши с закушенной губой.
      Вой, трепещи, тряси вволю плечом худым. Тот, кто вверху еси, да глотает твой дым!
      Так рвутся, треща, щелка, обнажая места. То промелькнет щека, то полыхнут уста.
      Так рушатся корпуса, так из развалин икр прядают, небеса вызвездив, сонмы искр.
      Ты та же, какой была. От судьбы, от жилья после тебя - зола, тусклые уголья,
      холод, рассвет, снежок, пляска замерзших розг. И как сплошной ожог не удержавший мозг.
      Келломяки
      I
      заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
      городок из фанеры, в чьих стенах, едва чихни телеграмма летит из швеции: "будь здоров". И никаким топором не наколешь дров отопить помещенье. Наоборот, иной дом согреть порывался своей спиной самую зиму и разводил цветы в синих стеклах веранды по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках.
      II
      Мелкие, плоские волны моря на букву "б", сильно схожие издали с мыслями о себе, набегали извилинами на пустынный пляж и смерзались в морщины. Сухой мандраж голых прутьев боярышника вынуждал порой сетчатку покрыться рябой корой. А то возникали чайки из снежной мглы, как замусоленные ничьей рукой углы белого, как пустая бумага, дня; и подолгу никто не зажигал огня.
      III
      В маленьких городках узнаешь людей не в лицо, но по спинам длинных очередей; и населенье в субботу выстраивалось гуськом, как караван в пустыне за сах. Песком или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь. В маленьком городе обыкновенно ешь то же, что остальные. И отличить себя можно было от них лишь срисовывая с рубля шпиль кремля, сужавшегося к звезде, либо - видя вещи твои везде.
      IV
      Несмотря на все это, были они крепки, эти брошенные спичечные коробки с громыхавшими в них посудой двумя-тремя сырыми головками. И, воробья кормя, на него там смотрели всею семьей в окно, где деревья тоже сливались потом в одно черное дерево, стараясь перерасти небо - что и случалось часам к шести, когда книга захлопывалась и когда от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
      V
      Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло, дар - холодея внутри, источать тепло вовне - постояльцев сближал с жильем, и зима простыню на веревке считала своим бельем. Это сковывало разговоры; смех громко скрипел, оставляя следы, как снег, опушивший изморосью, точно хвою, края местоимений и превращавший "я"
      в кристалл, отливавший твердою бирюзой, но таявший после твоей слезой.
      VI
      Было ли вправду все это? И если да, на кой будоражить теперь этих бывших вещей покой, вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне, имитируя - часто удачно - тот свет во сне? Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес); а что келломяки ведали, кроме рельс и расписанья железных вещей, свистя возникавших из небытия пять минут спустя хI и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть, мысль о любви и успевших сесть?
      VII
      Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой
      корм подбирая с пустынных пригородных платформ, оставляла на них под тяжестью хвойных лап настоящее в черном пальто, чей драп, более прочный, чем шевиот, предохранял там от будущего и от прошлого лучше, чем дымным стеклом - буфет. ХII нет ничего постоянней, чем черный цвет; так возникают буквы, либо - мотив "кармен", так засыпают одетыми противники перемен.
      VIII
      Больше уже ту дверь не отпереть ключом с замысловатой бородкой, и не включить плечом электричество в кухне к радости огурца. Эта скворешня пережила скворца, кучевые и перистые стада. С точки зрения времени, нет "тогда": есть только "там". И "там", напрягая взор, хIII память бродит по комнатам в сумерках, точно вор, шаря в шкафах, роняя на пол роман, запуская руку к себе в карман.
      IХ
      в середине жизни, в густом лесу, человеку свойственно оглядываться - как беглецу или преступнику: то хрустнет ветка, то - всплеск
      струи. Но прошедшее время вовсе не пума и не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив жертву на землю, вас задушить в своих хIV нежных об"ятьях: ибо - не те бока, и нарциссом брезгающая река покрывается льдом (рыба, подумав про свое консервное серебро,
      х
      уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя сердце, что просто пыталась предохранить себя от больших превращений, как та плотва; что всякая точка в пространстве есть точка "а" и нормальный экспресс, игнорируя "в" и "с", выпускает, затормозив, в конце алфавита пар из запятых ноздрей. Что вода из бассейна вытекает куда быстрей, чем вливается в оный через одну или несколько труб: подчиняясь дну.
      Можно кивнуть и признать, что простой урок лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок, что финляндия спит, затаив в груди нелюбовь к лыжным палкам - теперь, поди, из алюминия: лучше, видать, для рук. Но по ним уже не узнать, как горит бамбук, не представить пальму, муху це-це, фокстрот, монолог попугая - вернее, тот вид параллелей, где голым - поскольку край света - гулял, как дикарь, маклай.
      В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб, как чужих фотографий, не держат карт даже игральных - как бы кладя предел покушеньям судьбы на беззащитность тел. Существуют обои; и населенный пункт освобождаем ими от внешних пут столь успешно, что дым норовит назад воротиться в трубу, не подводить фасад; что оставляют слившиеся в одно белое после себя пятно.
      Необязательно помнить, как звали тебя, меня; тебе достаточно блузки и мне - ремня, чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу), что безымянность нам в самый раз, к лицу, как в итоге всему живому, с лица земли стираемому беззвучным всех клеток "пли". У вещей есть пределы. Особенно - их длина, неспособность сдвинуться с места. И наше право на "здесь" простиралось не дальше, чем в ясный день клином падавшая в сугробы тень
      дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж, будем считать, что клин этот острый - наш общий локоть, выдвинутый вовне, которого ни тебе, ни мне не укусить, ни, подавно, поцеловать. В этом смысле, мы слились; хотя кровать
      даже не скрипнула. Ибо она теперь целый мир, где тоже есть сбоку дверь. Но и она - точно слышала где-то звон годится только, чтоб выйти вон.
      * * *
      То не муза воды набирает в рот, то, должно, крепкий сон молодца берет, и махнувшая вслед голубым платком наезжает на грудь паровым катком.
      И не встать ни раком, ни так словам, как назад в осиновый строй дровам, и глазами по наволочке лицо растекается, как по сковороде яйцо.
      Горячей ли тебе под сукном шести одеял в том садке, где - господь прости точно рыба - воздух, сырой губой я хватал то, что было тогда тобой?
      Я бы заячьи уши пришил к лицу, наглотался б в лесах за тебя свинцу,ет; но и в черном пруду из дурных коряг я бы всплыл пред тобой, как не смог "варяг".
      Но, видать, не судьба, и года не те, и уже седина стыдно молвить где, больше синих жил, чем для них кровей, да и мысли мертвых кустов кривей.
      Навсегда расстаемся с тобой, дружок.Ца. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него - и потом сотри.
      * * *
      Я был только чем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую, воронью ночь склоняла чело.
      Я был лишь тем, что ты там, внизу, различала: смутный облик сначала, много позже - черты.
      Это ты, горяча, ошую, одесную раковину ушную мне творила, шепча.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4