Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский советский научно-фантастический роман

ModernLib.Net / Критика / Бритиков Анатолий Федорович / Русский советский научно-фантастический роман - Чтение (стр. 7)
Автор: Бритиков Анатолий Федорович
Жанр: Критика

 

 


Частица «анти» характеризует не только политическую направленность, но и отношение антиутопии к науке. Чаадаев, отказываясь от революционной борьбы и переделки сознания народных масс в новых социальных условиях, делал ставку на инкубаторное воспитание гениальной элиты. «Самураи утопии» (выражение Уэллса) и должны были, по его мнению, преобразовать русскую действительность. Высокогражданственный же интеллект им должен был обеспечить таинственный «умород». В романе Чаадаева было всего понемногу: и от толстовской идеи самоусовершенствования, и от уэллсовского интеллектуального элитизма, и от народнического мессианства, и от мистического мещанства Крыжановской.

Кремнев, мечтая о ниспровержении диктатуры рабочего класса, возлагал надежду на «крестьянские пулеметы» и прочую военную технику. А так как в кулацкой республике, естественно, не предполагалось промышленного рабочего класса, то пулеметы, очевидно, должны были произрастать на грядках вместе с огурцами. Отражая агрессию советской (!) Германии, кулацкая Россия сметает врага тропической силы ливнями. Их создают гигантские ветроустановки, а циклопическую энергию ветрякам подают, вероятно, опять же какие-нибудь буренки.

Генерал— писатель Краснов додумался до воздушных кораблей из листового железа. Подъемную силу им сообщает газ в 500 (!) раз легче воздуха. Царь велел покрыть кулацкие избы негорючим составом, и теперь избяная Россия (гигантский взлет воображения!) застрахована от пожаров. Наверно в благодарность за такую реформу мужики терпеть не могут слова «товарищ». Фантазия Краснова, пожалуй, уникальна: слепая ненависть и махровая мистика -единственные опоры этой белой утопии,


* * *

На другом полюсе утопического жанра были «Аэлита» А. Толстого, «Красная звезда» А. Богданова (переизданная в 1918 г. и очень популярная в то время), «Страна Гонгури» (1922) В. Итина, «Грядущий мир» (1923) и «Завтрашний день» (1924) Я. Окунева. Эти произведения — разные по художественному уровню, жанру, стилю, читательскому адресу. Романтическое прославление очистительного пламени революции в «Аэлите» не спутаешь с драматическим лиризмом «Страны Гонгури». Интеллектуальное утверждение социалистического идеала в «Красной звезде» не похоже на приключенческий калейдоскоп романов Окунева. Но всем этим утопиям присущ оптимистический пафос. Безнадежный же пессимизм кулацких, монархистских, эсеровских, анархистских утопий сравним разве что с их безнадежной реакционностью.

Зачинатели советской социальной фантастики не только противопоставляли энтузиазм победителей отчаянию побежденных — они ставили на место прежней мечты убежденность — убежденность в том, что начинают сбываться чаяния провозвестников счастья человечества. Революционный оптимизм ранних советских утопий был эмоциональной проекцией современности в будущее.

Старая утопия получила свое наименование от вымышленного Томасом Мором острова, и это слово, обозначавшее идеальное общество, сделалось вместе с тем синонимом несбыточной мечты. Ни один социалист-утопист не в силах был указать реальный путь в свою идеальную страну (не оттого ли ее укрывали на легендарных островах?). Сила старого утопического романа была в другом: он противопоставлял гуманистический идеал существующей несправедливости и тем самым заострял отрицание социального зла.

Для утопического романа становление научного социализма Маркса — Энгельса — Ленина имело важные последствия. Потеряли значение «предвиденья», построенные в полном смысле на утопической основе. Даже романисты, далекие от марксизма, не смогли не учесть в своих прогнозах марксистской революционной теории и практики. В переведенном в России в 10-х годах XX в. романе «Заброшенный в будущее» австрийский экономист Т. Герцка приурочил мировую социальную революцию не к отдаленному будущему, а к 1918 г. В, Моррис написал «Вести ниоткуда» (1890) в полемике с популярной реформистской утопией Э. Беллами «Взгляд назад» (1888), рисовавшей социализм как регламентированное царство мещанина (из подбных сочинений и черпали свое вдохновение авторы антиутопий). Зигзагообразная и во многом реформистская концепция утопических романов Уэллса все-таки опиралась на идею гармонии коллективизма с индивидуальной свободой. Еще радикальней была установка на революционное утверждение социализма в романе социал-демократа Богданова «Красная звезда».

Марксистский анализ загнивания капитализма осветил социально-фантастическому роману путь научной критики капитализма; марксистское же предвидение инволюции капитализма подготовило появление жанра романа-предостережения. И, наконец, самое главное: чем больше претворялось в жизнь учение научного социализма, тем очевидней делалось, что ценность социальной фантастики перемещается с критики и отрицания зла — к утверждению и обоснованию идеала. Эпоха научного социализма и пролетарской революции обратила утопический роман к действительности как первоисточнику социальной фантазии. Делалось очевидным, что облик будущего должен быть выведен не только из умозрительной теории, но и из практики социалистического строительства.

Для утопического романа век идеалистического романтизма сменился веком реалистической романтики. Но, как ни парадоксально, волна реализма влила в ранний советский утопический роман новую романтическую струю.

Для нашей социальной фантастики 20-х (и отчасти 30-х) годов характерно своеобразное сочетание темы будущего с злободневной современностью. Первые советские утопии писались под свежим впечатлением гражданской войны. Невозможно было рисовать картины будущего без того, чтобы не откликнуться на сегодняшнюю борьбу за это будущее. К тому влекло и ожидание мировой революции. Всеобщее восстание против капитала страстно призывали, его назначали на завтра, в крайнем случае на послезавтра… И намерение фантаста заглянуть в коммунизм нередко выливалось в романтизацию «последнего и решительного» боя.

Для создания картин будущего, в которых учтен был бы реальный опыт великого Октября (существенное отличие от гипотетических утопий прошлого!), фантасты, однако, не располагали в то время ни достаточным жизненным материалом, ни глубоким знанием теории коммунизма, ни соответствующей художественной традицией.

Среди ранних попыток создать произведение о коммунизме наиболее интересна повесть В. Итина «Страна Гонгури». Небольшая по объему, она написана в характерной для начала 20-х годов манере: концентрированная «стиховая» образность, ритмизация, символика. Итин оригинально решил жанровую проблему «современной» утопии тех лет. Он показал, что хроникально-непрерывное сюжетное продолжение настоящего в будущее не обязательно. В «Стране Гонгури» философский образ будущего соотнесен с борьбой за коммунизм композиционно — как бы окольцован трагическим эпизодом из гражданской войны в России.

Вероятно, что и эту осовременивающую окольцовку, и социалистическое философское заострение повесть обрела при втором рождении. «Страна Гонгури» была задумана во время империалистической войны (когда Богданов уже опубликовал свою «Красную звезду») петроградским студентом Вивианом Итиным, будущим большевиком и активным участником революции и советского строительства в Сибири. В стихотворении, посвященном Ларисе Рейснер, Итин вспоминал, в какой грозовой атмосфере рождались «грезы о светлой Гонгури». [114] В первом варианте повесть предложена была горьковской «Летописи». Журнал, однако, вскоре закрылся, и «Страну Гонгури» удалось напечатать лишь в 1922 г. в городе Канске. [115] (В новой редакции под заглавием «Открытие Риэля» переиздана в книге Итина «Высокий путь», 1927).

Гражданская война неизгладимо запечатлелась в поэтическом сознании писателя. В колчаковском застенке перед внутренним взором героя повести Гелия проходят картины прекрасного справедливого мира Гонгури. Старый прием — будущее в сновиденьях — Итин делает, с одной стороны, более реальным: молодого революционера Гелия погружает в гипнотический сон его друг, врач, вместе с ним коротающий ночь перед расстрелом. Но, с другой стороны, писатель не избежал иррационализма: во сне Гелий, как это уже с ним бывало не раз, перевоплощается в жителя далекой планеты, гениального ученого Риэля (мотив, встречающийся у Д. Лондона в «Звездном скитальце» и хорошо известный русским символистам).

Риэль открывает единство законов мироздания: «Жизнь насыщает мертвое вещество, повторяясь в единообразных формах…». [116] Риэль — Гелий трагически переживает повторяющийся в истории человечеств, разбросанных по Вселенной, единообразный круг несчастий, крови и ужасов. Все это неизбежно при эволюции стихийных социальных форм к вершинам гуманного общества. Страшные картины борьбы он наблюдает в изобретенной им установке и, полубезумный, желая постичь самого себя в вечной смене существовании-перевоплощении, принимает яд…

И вот уже он не Риэль, а вновь Гелий. Солнечным утром колчаковцы ведут его на расстрел. Гелий должен умереть, чтобы вновь возникнуть под новым именем и увидеть на Земле мир более прекрасный, чем в стране своей сказки-сна… Автор не настаивает на мистическом толковании: мотив перевоплощений — скорее дань поэтическим атрибутам символистов, чем идеологии символизма.

Ритмичностью, стиховой красочностью и главное образной силой чувства, обращенного к будущему, повесть напоминает поэму в прозе. Будущее не планируется с мелочной регламентацией, как в утопиях Кабе, Беллами, Герцка, и не описывается прозаически, — о нем поется искренним, драматическим голосом бойца за этот прекрасный мир. Эмоциональна не только форма повести, сам идеал будущего проникнут у Итина сознанием того, что коммунизм будет построен и по законам сердца. Итин не смог подняться к гармоническому единству личности с обществом, которое уверенно намечено в современном романе о коммунизме. Он отдал даже известную дань индивидуалистической концепции будущего. Но в «Стране Гонгури» нет и механического рационализма, который порой заслоняет человека в романах А. Богданова, Я. Окунева, Э. Зеликовича.

В этой поэме-повести встречаются оптимистические и новые (по тем временам) для научной фантастики догадки из области естествознания. «Мир идет, — верил Итин, — не по мертвому, безразличному пространству, всемирной пустыне, где нет миражей лучшего будущего, а к накоплению высшей силы» (53). Феерическая культура гонгурийцев — плод коммунистического строя, — эту мысль Итин утверждает с одушевляющей силой. Поэзия естественнонаучных идей Итина, сжатая и образная (хотя и несколько туманная), близка философским мотивам фантастики А. Толстого и И. Ефремова.

Но главная ценность повести в том, что она рисовала дорогу к будущему как путь трудной и долгой борьбы — и с классовым врагом, и с пережитками варварства в людях, которым этот путь суждено пройти. «Страна Гонгури» предостерегала от идиллического представления о коммунизме. Мужественный трудовой идеал будущего в этой книге противостоял «красным» мещанским представлениям, вроде тех, что полуосмеивал-полувоспевал Гончаров: «Роскошь и красота нового мира достигала невиданных, неслыханных и немыслимых когда-либо форм. Жизнь каждого члена социалистического общества Солнечной системы была обставлена таким комфортом, который вызывал даже некоторое сомнение: и человечество после этого не выродилось? Развлечениям и утонченнейшим наслаждениям не было конца…». [117]

Многим авторам ранних советских утопий представлялось, что «роскошная жизнь», безоблачная, как майский день, придет сама собой вслед за мировой революцией, да и эта революция будет не такой трудной и долгой, как минувшая гражданская война.



«Создадим советскую научную фантастику»

Александр Беляев. Познавательность приключенческого сюжета. Научный и социальный оптимизм. Мировоззренческая заостренность фантастических идей («Голова профессора Доуэля», «Человек-амфибия»). Юмористическая фантастика (рассказы о профессоре Вагнере). Популяризация проектов К. Циолковского («Прыжок в ничто»), переписка с ученым. «Социальная часть советской фантастики должна иметь такое же научное основание»: теория и романы А. Беляева о будущем.

Имя Александра Романовича Беляева связано с целой эпохой советской научной фантастики. Первые его научно-фантастические произведения появились почти одновременно с «Гиперболоидом инженера Гарина» А. Толстого, публикацию последнего прервала Отечественная война. Поиски жанровых форм и попытки создать теорию жанра, характерный для фантастики 20 — 30-х годов компромисс между научной достоверностью и приключенческой условностью, злободневность и мечта о будущем — многие успехи и неудачи этого периода нашли отражение в творчестве Беляева.

Ему повезло меньше иных случайных пришельцев в этот жанр. Его романами зачитываются до сих пор, а при жизни они выходили малыми тиражами, подолгу дожидались издателя. Ученые по сей день обращаются к его фантастическим идеям, а литературная критика была к Беляеву несправедлива. Но его творчество высоко оценили К. Циолковский и Г. Уэллс. В 1934 г. группа ленинградских ученых и литераторов встретилась с Уэллсом во время визита знаменитого фантаста в нашу страну. Среди них был Беляев. Отвечая на вопрос, читают ли в Англии советскую фантастику, Уэллс сказал: «Я по нездоровью не могу, к сожалению, следить за всем, что печатается в мире. Но я с огромным удовольствием, господин Беляев, прочитал Ваши чудесные романы „Голова профессора Доуэля“ и „Человек-амфибия“. О! они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху». [118]

«Когда я был в концентрационном лагере Маутхаузен, — вспоминает известный писатель и ученый Ж. Бержье, — пленные советские товарищи рассказывали мне о многих романах этого автора, которые я так и не смог впоследствии достать. Прочитанные же мной романы Беляева я нахожу просто замечательными. Научная мысль превосходна, рассказ ведется очень хорошо и главные научно-фантастические темы отлично развиты… Беляев, безусловно, один из крупнейших научных фантастов». [119]

Алексей Толстой был зачинателем, Беляев — первым советским писателем, для кого научно-фантастическая литература стала делом всей жизни. До него наша фантастика не знала ни такого тематического диапазона, ни такого многообразия форм. Он оставил след во всех ее разновидностях и смежных жанрах и создал свои, беляевские (например, цикл лукавых юморесок об изобретениях профессора Вагнера).


1

Беляев связал нашу фантастику с мировой традицией. Иногда его называют советским Жюль Верном. Дело не только в том, что Беляев шел по стопам патриарха мировой фантастики, заимствовал и развил некоторые его приемы. Его роднит с Верном умный гуманизм, энциклопедическая разносторонность, вещественность вымысла, богатая и в то же время научно дисциплинированная фантазия.

У Беляева тоже был «прирожденный» талант фантаста: он налету подхватывал новую идею, задолго до того, как она находила публичное признание, и время подтвердило многие его предвосхищения. [120] О некоторых из них мы еще вспомним, а сейчас сошлемся только на одно и притом нетипичное произведение — «Борьбу в эфире» (1928). Авантюрно-пародийная направленность, казалось бы, безоговорочно отбрасывает этот роман к ненаучной фантастике, и в то же время даже эта книга насыщена добротным научным материалом. Вот неполная выборка: радиокомпас, радиопеленгация, передача энергии без проводов, объемное телевидение, лучевая болезнь, звуковое оружие, искусственное очищение организма от токсинов усталости и искусственное же улучшение памяти, научно-экспериментальная выработка эстетических норм. Иные из этих открытий и изобретений во времена Беляева только еще осуществлялись, другие и сейчас еще остаются научной проблемой, третьи не потеряли свежести как научная фантастика.

Любопытно, что в 60-х годах известный американский физик Л. Сцилард напечатал рассказ «Фонд Марка Гайбла», [121] удивительно напоминающий беляевский рассказ 20-х годов «Ни жизнь, ни смерть». Сцилард не только взял ту же научную тему — анабиоз (длительное затормаживание жизненных функций), но и пришел к такой же, как у Беляева, пардоксальной социальной трактовке: у Сциларда капиталистическое государство тоже замораживает «до лучших времен» резервную армию безработных. Беляев физиологически грамотно определил явление: ни жизнь, ни смерть. В отличие от многих собратьев-фантастов он верно избрал главным фактором анабиоза охлаждение организма. В этой связи нелишне вспомнить замечание, сделанное в статье акад. В. Парина и Р. Баевского, что проблема анабиоза наиболее подробно освещена была не в научной литературе, а в художественной фантастике. [122]

Вместе с жюль-верновской традицией научности Беляев принес в советский фантастический роман высокое сознание общекультурной и мировоззренческой ценности жанра. Отсюда — подвижническое трудолюбие. Свыше двухсот печатных листов — целую библиотеку романов, повестей, очерков, рассказов, киносценариев, статей и рецензий (некоторые совсем недавно разысканы в старых газетных подшивках) — написал он за каких-нибудь пятнадцать лет, нередко месяцами прикованный к постели. Некоторые замыслы развертывались в роман лишь после опробования в сокращенном варианте, в виде рассказа («Голова профессора Доуэля»). Немногие сохранившиеся рукописи свидетельствуют, каким кропотливым трудом Беляев добивался той легкости, с какой читаются его вещи.

Беляев не был так литературно одарен, как например Алексей Толстой, и сознавал это: «Образы не всегда удаются, язык не всегда богат», [123] — сокрушался он. И все же его мастерство выделяется на фоне фантастики того времени. Беляеву — писателю яркого воображения, занимательному рассказчику — отдавали должное и те, кто отрицал научность его романов. [124] «Сюжет — вот над чем он ощущал свою власть», [125] — говорил В. Азаров, и это справедливо. Беляев умело сплетает фабулу, искусно перебивает действие «на самом интересном» и т. д. Но его талант богаче искусства приключенческой литературы. Главная пружина беляевских романов — внутреннее действие, романтика неведомого, интерес исследования и открытия, интеллектуальная ситуация и социальное столкновение.

Уже Жюль Верн старался сообщать научные сведения в тех эпизодах, где они логично увязывались бы с поступками героев. Беляев сделал дальнейший шаг — включил научное содержание в разработанный психологический контекст и подтекст (в романах Верна они выражены весьма слабо). Научно-фантастическая тема получила у Беляева таким образом очень важную художественную характеристику — индивидуализированную психологическую окраску. Беляев утвердил советский научно-фантастический роман как новый род искусства, более высокий, чем роман приключений. Он — в числе немногих, кто спас его для большой литературы.

Когда в романе «Человек, нашедший свое лицо» доктор Сорокин, беседуя с Тонио Престо, уподобляет содружество гормональной и нервной систем рабочему самоуправлению; когда он противопоставляет свою концепцию мнению о «самодержавии» мозга и мимоходом иронизирует: «Монархам вообще не повезло в двадцатом веке», [126] — всё это не только остроумный перевод медицинских понятий в социальные образы, но и чутко подхваченный врачом иронический тон пациента:

" — На что жалуетесь, мистер Престо?

— На судьбу" (4, 342).

Доктор отлично понимает, о какой судьбе может горевать знаменитый артист — уморительный карлик. Действие происходит в Америке. В глубине уподобления организма «совету рабочих депутатов» кроется принадлежность доктора Сорокина другому миру. Образная ассоциация предвосхищает бунт Тонио против американской демократии. Фантастическая тема (доктор Сорокин превращает карлика в привлекательного молодого человека) развивается в пересечении нескольких психологических планов.

Рациональный смысл своей фантазии Беляев стремился выразить поэтично. В его произведениях немало точных красочных деталей. Но главная поэзия его романов — в фантастической идее. Тайна его литературного мастерства в искусстве, с каким он владел научно-фантастическим материалом. Беляев тонко чувствовал его эстетику и умел извлечь не только рациональные, но и художественно-эмоциональные потенции фантастической идеи. Научная посылка у Беляева не просто отправная точка занимательной истории, но зерно всей художественной структуры. Удавшиеся ему романы развертываются из этого зерна так, что фантастическая идея «программирует», казалось бы, самые нейтральные в научном отношении, чисто художественные детали. Оттого его лучшие произведения цельны и законченны и сохраняют поэтическую привлекательность и после того, как научная основа устаревает.

Метафорой, порой символичной, выраженной уже в заглавии («Человек-амфибия», «Прыжок в ничто»), Беляев как бы венчал фантастическую трансформацию исходной научной посылки. И не только в известных его романах, но и в рассказах, погребенных в старых журналах. Один из них назван «Мертвая голова». Имеется в виду бабочка, за которой погнался (и заблудился в джунглях) энтомолог. Но это и символ утраты человеком своего человеческого естества в социальном безмолвии необитаемых лесов. «Белый дикарь» — не только белокожий человек, выросший один на один с дикой природой, это и светлая человеческая природа на мрачном фоне капиталистической цивилизации.

В «Белом дикаре» Беляев воспользовался сюжетом, нещадно выжатым Э. Берроузом в романах о Тарзане. (В 20-е годы они пользовались на книжном рынке шумным успехом). Беляев умел придать неожиданно глубокий и поучительный — научно и социально — поворот, казалось бы, самой банальной приключенческой коллизии. В 1926 г. журнал «Всемирный следопыт» начал публиковать его фантастический кинорассказ «Остров погибших кораблей» — «вольный перевод» американского кинобоевика, как было сказано в предисловии. В типичную мелодраму с погонями и стрельбой Беляев вложил массу сведений о кораблестроении, о жизни моря и переключил романтику в познавательный план. Его неистребимое любопытство к неведомому всегда искало опору в факте, в логике научного познания, фабульность же использовалась главным образом как занимательная форма серьезного научного и социального содержания.

Впрочем, и вымышленная фабула нередко отправлялась от факта. Толчком к приключенческому сюжету одного из ранних произведений Беляева, «Последний человек из Атлантиды» (1926), могла послужить вырезка из «Фигаро»: «В Париже организовано общество по изучению и эксплуатации (финансовой) Атлантиды». [127] Беляев заставляет экспедицию разыскать в глубинах Атлантики описание жизни и гибели гипотетического материка. Это описание составило сюжет произведения. Материал писатель почерпнул из книги Р. Девиня «Атлантида, исчезнувший материк», вышедшей в 1926 г. в русском переводе. Сюжет в свою очередь служит обрамлением главной мысли, тоже взятой у Девиня (Беляев приводит ее в экспозиции романа): «Необходимо… найти священную землю, в которой спят общие предки древнейших наций Европы, Африки и Америки» (2, 9). Роман развертывается как фантастическая реализация этой задачи.

Девинь очень живо воссоздавал картины Атлантиды. В известном смысле это уже была готовая научно-фантастическая реконструкция, и Беляев воспользовался ее фрагментами. Он подверг текст литературной редактуре (устраняя такие, например, эффектности, как «кошмарный океан» и т. д.), а некоторые незаметные частности развертывал в целые образы. "Девинь упоминал, например, что на языке древних аборигенов Америки (предполагаемых потомков атлантов) Луна называлась Сель. Под пером Беляева Сель превратилась в прекрасную дочь властителя Атлантиды.

Беляев сохранил стремление ученого-популяризатора не отрываться от научных источников. Если А. Толстой в атлантических главах «Аэлиты» пошел путем фантаста-поэта, взяв самый романтичный, но и призрачный покров псевдоисторических преданий, то Беляев избрал путь фантаста-историка или точней археолога. Он воссоздает облик давно минувшей культуры из каких-то крупиц возможной исторической правды и логичных догадок. Девинь относит легенду о золотых храмовых садах аборигенов Америки (по преданию, укрытых от опустошительного вторжения испанцев в недоступные горные страны Южной Америки) к осколкам легендарной истории атлантов. Беляев переместил эти сады в Атлантиду. В его романе нет ни реактивных летательных аппаратов, ни других невероятных для древности вещей. Его воображение строго следует реальным возможностям древнего мира. Была или не была Атлантида, были или не были в ней сады, где листья и птицы вычеканены из золота, но достоверно известно, что высокая культура металла уходит в глубочайшую древность.

При всем том Беляев не следовал рабски книжным источникам. Н. Жиров писал автору этих строк: «Мне кажется, что Беляев ввел в роман много своего, особенно — использование в качестве скульптур природы горных массивов. Этим самым он как бы предвосхитил открытие моего перуанского друга, д-ра Даниэля Русо, открывшего в Перу гигантские скульптуры, напоминающие беляевские (конечно, меньших масштабов)», У Беляева высеченная из цельной скалы скульптура Посейдониса возвышается над главным городом атлантов.

Это, конечно, частность, хотя и примечательная. Существенней, что Беляев самостоятельно нашел социальную пружину сюжета. У Девиня к веслам армады, покидающей гибнущую Атлантиду, прикованы каторжники. У Беляева — рабы. Атлантида в его романе — сердце колоссальной рабовладельческой империи. Сюда поступает вся кровь, весь пот десятков царств. Нечто похожее было в Римской империи, империях Александра Македонского, Карла Великого, Чингизхана. И Беляев показывает, как рушились эти вавилонские башни. Геологический катаклизм лишь приводит в действие клубок противоречий, в центре которого — восстание рабов.

Один из вожаков восстания — царский раб Адиширна-Гуанч. Гениальный механик, архитектор и ученый, он подарил своей возлюбленной Сели изумительные золотые сады. Маловероятно, правда, чтобы даже самое горячее чувство преодолело пропасть между царской дочерью и рабом. Но необычайную судьбу молодых людей вскоре отодвигает в сторону апокалиптическая картина катастрофы.

Гибель Атлантиды описана с большим драматизмом, но и это нужно Беляеву, чтобы вернуть течение романа к исходной мысли. Он приводит читателя к суровым берегам Старого Света — туда прибило полуразрушенный корабль с уцелевшим атлантом. Странный пришелец рассказал белокурым северянам «чудесные истории о Золотом веке, когда люди жили… не зная забот и нужды… о Золотых Садах с золотыми яблоками…» (2, 130). Люди берегли предание, атлант «завоевал своими знаниями их глубокое уважение… он научил их обрабатывать землю… он научил их добывать огонь» (2, 129). Библейский миф о божественном происхождении разума может быть объяснен очень рационально. Эстафета знания кружила по свету, то замирая, то разгораясь тысячелетиями, медленно поднимая человека над природой. Вот эту идею Беляев и вложил в вымышленные приключения экзотических героев.


2

Беляев учился (по образованию он был юрист), выступал на любительской сцене, увлекался музыкой, работал в детском доме и в уголовном розыске, изучал множество вещей, а главное — жизнь, в те годы, когда Циолковский в захолустной Калуге вынашивал грандиозные замыслы освоения космоса, когда Ленин в голодной Москве беседовал с его соратником Ф. Цандером (прототип инженера Лео Цандера в романе Беляева «Прыжок в ничто»), когда Уэллс со скептицизмом и сочувствием наблюдал первые шаги великого эксперимента. Страстный публицистический очерк «Огни социализма, или господин Уэллс во мгле», [128] в котором Беляев полемизировал с известной книгой Уэллса, отстаивая ленинскую мечту, — только одно из многих звеньев активной и убежденной связи Беляева с революционной Россией.

Многие сюжеты Беляев строил на зарубежных темах. Кое-кто порицал его за этот «уход» от советской действительности. У ревнителей почвенничества оказалась короткая память. Они не помнили повести «Земля горит» (1931) и романа «Подводные земледельцы» (1930), в которых Беляев откликнулся на преобразование советской деревни; революционно-приключенческой фантастики «Продавца воздуха» (1929); «Звезды КЭЦ» (1936), прославлявшей проекты Циолковского в коммунистическом будущем, антифашистских мотивов «Прыжка в ничто» (1933) и уж, конечно, не воспринимали «Голову профессора Доуэля» и «Человека-амфибию» как социально-разоблачительные романы. Трудно назвать произведение, где Беляев упустил бы случай подчеркнуть силу материалистического мировоззрения и превосходство социалистической системы. Он делал это убежденно и ненавязчиво.

Мало осталось людей, лично знавших Беляева в ранние годы. В оккупированном Пушкине, у стен осажденного Ленинграда погиб вместе с писателем его архив. Но остались главные свидетели — книги. И не себя ли в числе русских интеллигентов, признавших советскую власть, имел в виду Беляев, вкладывая в уста профессора Ивана Семеновича Вагнера знаменательное признание? Германские милитаристы похитили ученого и соблазняют изменить Советской России — во имя «нашей старой европейской культуры» (8, 275), которую «губят» большевики. «Никогда еще, — ответил Вагнер, — столько научных экспедиций не бороздило вдоль и поперек великую страну… Никогда самая смелая творческая мысль не встречала такого внимания и поддержки… А вы?… — Да он сам большевик! — воскликнул узколобый генерал» (8, 275 — 276).

Да, профессор пережил сомнения. Но он увидел и созидательную роль большевизма — а она ведь совпадает с целью подлинной науки и культуры! Беляев решительно стал на сторону Советской власти, и последние его строки были в защиту Советской Родины от гитлеровского нашествия.

Вместе с Алексеем Толстым Беляев мог бы сказать, что писателем его сделала революция. Но к идеям коммунизма он пришел своим путем. Социализм оказался созвучен его влюбленности в созидательную силу научного творчества. В детстве Жюль Верн заразил его верой во всемогущество гуманного разума. И непреклонность большевиков в возрождении России вдохновила Беляева надеждой, что на его родине осуществятся самые дерзкие утопии. Вот этот сплав социального и научного оптимизма и определил направленность беляевской романтики.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32