Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тетка

ModernLib.Net / Брылль Эрнест / Тетка - Чтение (стр. 3)
Автор: Брылль Эрнест
Жанр:

 

 


      – Ну, как бы это сказать… – заколебался я. – По нынешним…
      – Короче, – прервала она. – Меня как раз интересует, как это будет по нынешним незаконным установкам. Раньше мне бы и в голову не пришло спрашивать, имеет ли она право. Раньше я тут права устанавливала. И никто не может пожаловаться… – прибавила она, повернувшись в сторону неподвижно сидящего в кресле ксендза. – Никого не убивали, никто ни у кого земли не отнимал. А вы, ксендз, все поучаете: не укради…
      Все немного помолчали. Потом Тетка коснулась пальцем письма и, словно бы черпая в этом прикосновении силу для дальнейших вопросов, сказала:
      – Ну, так имеет она сейчас право или нет…
      – Имеет, – пробормотал я, а ксендз добавил:
      – Ну, сами видите, сударыня…
      – Пока еще ничего не вижу, – сказала Тетка, вставая, – ничего еще не вижу… У вас тут темно.
      И вдруг, – мы были убеждены, что сейчас она выйдет из комнаты, – бачевская помещица тяжело оперлась о стол, а потом, как-то смешно растопырив пальцы, принялась рвать на себе ворот темного, застегнутого под самую шею платья.
      – Сударыня, – перепугался ксендз, – может, воды…
      Тетка выпрямилась и, схватившись рукой за спинку кресла, прошептала:
      – Здесь – ни хлеба, ни воды. – И не успел я подбежать к ней, она тихо, легко опустилась на пол гостиной ксендза.

* * *

      Так началось мое вторичное бдение у ее постели. На этот раз, быть может, так же, как и я, вспоминая то время, когда она с парализованными конечностями лежала в ожидании выздоровления в лучшей комнате нашего дома, Тетка принимала мои заботы с невиданной доныне благодарностью. Впрочем, она как-то притихла в последние годы, и порой, сидя подле нее и нащупывая кончиками пальцев ее едва заметный пульс, я невольно думал, как все же устала бачевская помещица. Теперь она не могла уже, как бывало прежде, даже в год убийства брата, находить в себе все новые запасы сил. Слухи о ее твердости уже не соответствовали действительности. Именно в то время, внезапно разбуженный среди ночи, я впервые услышал ее плач.
      Тетка лежала неподвижно и, вглядываясь в тусклый огонек негасимой лампады перед старым, помнящим еще графские паломничества в Рим, образом, то и дело надрывалась от кашля. И если бы не слезы, медленно катившиеся по ее исхудавшему лицу, я бы подумал, что ошибся и что это просто-напросто кашель.
      – И для чего все это, – шепнула она, когда я склонился над ней, пытаясь как-то остановить ее скорей похожие на икоту рыдания. – Одна я теперь осталась… С этой… – Она взглянула на потрескавшийся, отделанный под мрамор алебастровый потолок. – С позволения сказать, усадьбой…
      – Может, все еще поправится, – пробормотал я, тупо всматриваясь в запутанную сеть трещин, в новые и новые изломы, возникающие за каждым слоем масляной краски. – На пасху я привезу мастеров из города. Они лучше это сделают…
      – Ты и вправду веришь…
      – Ну да, – поспешил я ее успокоить. – Я лично знаю нескольких хороших мастеров. Из тех, знаете, тетя, что в давние времена в усадьбах работали…
      – Ах, в усадьбах, – донеслось до меня из постели. – Они теперь безработные, верно…
      – Уже недолго, – заверил я ее, думая о близком восстановлении Охотничьего Домика. – Еще несколько месяцев… Пасха…
      Но Тетка уже забыла о потрескавшемся потолке. Она взглянула на меня и, когда я нагнулся, чтобы разобрать ее шепот, произнесла вдруг неожиданно громко:
      – Чепуха, ничего уже не изменишь. Ни на какую пасху… – А потом добавила потише: – Усадьбам конец. Бачевская умерла с Молодым Помещиком.
      Этот ночной разговор был, впрочем, единственным, когда Тетка обнаружила столь тяжкие сомненья в целях своей борьбы. Никогда более, даже перед самой смертью, не дано мне было видеть ее слез. Впрочем, не думаю, чтобы она сама считала этот ночной разговор недопустимой слабостью, следствием болезни и что нам обоим лучше было бы забыть о нем. Бачевская помещица просто высказала мне то, о чем, верно, не раз задумывалась в одиночестве. Я был удостоен чести быть посвященным в ее сомнения. Однако тот факт, что она уже не верила в возможность возврата к прошлому, отнюдь не менял ее обычного поведения. Это, возможно, прозвучит слишком патетически, но она, подобно человеку, твердо знающему, что болезнь неизлечима, даже не пыталась причаститься другой, способной недели на две оттянуть ее смерть, но столь чуждой ей жизни. Тетке оставалось лишь до самого конца скрывать от окружающих тот факт, что она сознавала закономерность своей смерти. Именно потому я и расценивал тот ночной разговор как честь, оказанную мне, как отличие, которое я заслужил многолетней свой благодарностью.
      О ночи той не вспоминалось больше никогда. Единственным, пожалуй, ее следствием были участившиеся теперь разговоры о бачевском помещике. Тетка, единожды одарив меня своим доверием, позволила теперь вспоминать это имя; более того, даже сама пыталась каждый вечер во время своей болезни вызывать его в нашей памяти.
      Я мог подробней, чем другие, рассказать ей о его смерти. А предвидел я эту смерть с тех самых пор, когда после прихода армии Молодой Барин поехал в город и вернулся оттуда в мундире капрала. На его конфедератке вместо довоенного орла красовалась пястовская «ворона». В местных трактирах, где в ожидании лучших времен отсиживались парни, не желавшие примириться с новой эмблемой этой странной польской армии, много разглагольствовали о помещичьей «вороне». Даже больше, пожалуй, чем о его нашивках, – вопреки всем ожиданиям он был тогда всего лишь в чине капрала. Бачевский с капральскими нашивками и с лишенным короны орлом на конфедератке…
      Именно необычность его жизненного выбора помогла ему, как я думаю, весьма быстро получить мундир. Не прошло и двух дней со времени вступления помещика в коммунистическую армию, а новый президент города на торжественном банкете уже ораторствовал о тех, кто, несмотря на чуждое классовое происхождение, присоединяется к правому делу.
      – Мы не отвергаем никого из тех, кто хочет вместе с нами созидать основанное на справедливости отечество, – говорил он, провозглашая очередной тост. – Вот вам, – бывший помещик становится капралом народного войска. Идет на Берлин, воюет против гитлеровцев… А если потребуется, пойдет вместе с нами, как хороший солдат и честный гражданин, против тех, кто любой ценой хотел бы сохранить власть помещиков и фабрикантов…
      В городских трактирах велись долгие споры о том, согласен ли молодой Бачевский с заключительными словами тоста. То, что он пошел против немцев вместе с коммунистами, было еще понятно. Кое-кто из трактирных стратегов намекал даже на необходимость использовать любую форму борьбы. Вспомнили о литературных интересах Молодого Барина. Старый усадебный гувернер, сколотивший себе немалое состояние – около двадцати гектаров земли – на торговых сделках с оккупантами, гремел на весь зал:
      – Он всегда зачитывался Конрадом Валленродом. Вы, конечно, понимаете, дорогие мои, Конрадом Валленродом…
      – Как бы он не просчитался с этим самым Валленродом, – откликнулся один из ожидавших лучших времен парней. Они сидели рядком у стойки, сторожко разглядывая зал, наблюдая за дверями, встревоженные этим неожиданным для них поворотом истории. Я опасался этой их тревоги.
      «От этого страха, – думал я, наблюдая, как они судорожно ощупывают внутренние карманы курток, – от этого страха они и перед убийством не остановятся».
      – Ну, земляк, так как же с Валленродом? Верно это или нет? Только ясно отвечай, по-солдатски, – приказал тот, что сидел рядом с моим столиком.
      – А что, если он шпионит по приказу бывшего помещика, а нынешнего народного вояки? – раздумчиво произнес какой-то блондин.
      – Глуп он для этого. И Старую Барыню слушает, – заявил бывший гувернер. – А что та обо всем об этом думает, вам известно.
      – Итак, здоровье старой Бачевской, – поднялся один из сидящих у стойки. – Да здравствует истинная польская гетманша!
      – И наследница сенаторов! – завопил развеселившийся гувернер и вдруг осекся, с ужасом глядя в глаза парней, замерших у стойки по приказу «смирно». А те, спокойно выпив за здоровье Тетки, сели, балуясь содержимым внутренних карманов и не сводя глаз с незадачливого шутника. Гувернер нервно тянул руки по швам псевдовоенных бриджей. Под взглядами парней его загоревшая, отливающая медью голова покрылась испариной. Наконец один из них оторвал руку от кармана куртки и рявкнул:
      – Вольно.
      А так как гувернер, неуверенный, позволительно ли сесть после этой команды, продолжал стоять у своего столика, человек, подавший команду, подозвал его к себе и сказал вроде бы шепотом, но так, чтобы все в зале его слышали:
      – Скажи ему по старому знакомству, в Валленрода пусть лучше не балуется. Прошло время с крестоносцами драться…
      Это предостережение, видимо, не достигло ушей Молодого Барина. Прежде чем завсегдатаи местных трактиров успели установить, является ли он сторонником коронованного орла и как относится к реформе, он уже лежал в поморском военном госпитале. Из письма, которое получила моя сестра, стало известно, что ему прострелили легкое в бою за какую-то местность с непольским, труднозапоминающимся названием. К тому же его произвели в сержанты, и это обстоятельство привело Тетку в бешенство. «Что за абсурд, – сокрушалась она, бегая по опустевшим комнатам Охотничьего Домика. – Чтобы помещик носил нашивки армии, снарядами уничтожившей усадебные строения!» И никакими уговорами нельзя было убедить ее в том, что артиллерийский огонь, срезавший верхушки парковых деревьев, вовсе не имел целью сровнять Бачев с землей.
      – Настоящее польское войско, – сетовала она, – никогда бы не осмелилось обстреливать усадьбу. В двадцатом году уланы сражались тут с большевиками. Я была при этом и видела, как, входя в комнаты, уланы даже сабли приподымали, чтоб пол не оцарапать. Все тут в развалинах, а он, видите ли, в сержанты произведен и в полевом госпитале лежит.
      Несмотря на эти сетования, в усадьбе готовили для раненого внушительных размеров котомку, которую должна была отвезти ему моя сестра. Меры, которые она предприняла, чтоб получить разрешение на проезд в военных эшелонах, ее старания во что бы то ни стало добиться расположения начальника местного гарнизона, – все это, как мне кажется, положило начало ее будущему разрыву с мужем и с Бачевом. В разговорах, которые сестра пыталась тогда вести со мной, она то и дело повторяла еще незнакомое мне выражение: чуждый элемент.
      – Но ведь его наградили Крестом Доблестных, – возражал я.
      – Это ничего не значит, – бубнила сестра как затверженный урок. – Он не сможет тут остаться. Получит какую-нибудь должность на западных землях, – там, куда уж никто ехать не хочет…
      – Почему он не сможет тут остаться? Ведь его не в чем упрекнуть.
      – Хватит и того, что он бачевский помещик.
      Визит к раненому, как я и ожидал, не принес сестре утешения. Из каких-то сплетен она узнала, что рана ее мужа была результатом бессмысленной бравады. А может, иначе – молодой Бачевский вынужден был один атаковать немецкий пулемет. В мрачных залах переоборудованного под полевой госпиталь юнкерского замка кружили слухи, будто Молодой Помещик решился на этот обреченный на неудачу поступок после спора с политруком своего отделения. Чуждый элемент, – твердили эти, ставшие мне ненавистными слова, – должен был делом доказать свою верность новой идее.
      – А ему все равно не верят, – твердила сестра. – Лежит там и ждет официального утверждения своего звания и награды. Понимаешь, даже этого им мало. В госпитале, по ее рассказам, горячо осуждали такое обращение с героями. Но в госпитале работали тоже чуждые элементы, в лучшем случае, нейтрально настроенные люди – врачи, аптекари…
      – Там его вынудили к рискованной атаке, а тут повелят реформе поклониться. Еще должен будет у них руки целовать за то, что они его поместье забрали.
      Хуже всего, что слова ее вполне могли сбыться. И я, столь убежденный в несомненных заслугах молодого Бачевского, не мог все же вообразить, что же будет, когда он вернется. Как он расценит, например, визит, который нанесли Тетке представители комитета по разделу господской земли.
      Тетка приняла их в самой лучшей комнате Охотничьего Домика. Облаченная в темно-коричневое с кружевами платье – напоминание о минувших временах, – она со вниманием выслушала все, что они имели сообщить ей. Потом, словно они сейчас только вошли, указала им тросточкой на стулья, пригласила сесть и спросила:
      – Итак, господа, насколько я поняла, вы явились с просьбой в усадьбу?
      – Не с просьбой, а с государственным уведомлением, – спокойно промолвил руководитель делегации. Впрочем, его одного не испугала манера поведения помещицы, не ошеломил столь изысканный прием. Грозно поглядывая на двух здешних батраков, которые рады-радешеньки были бы поскорей улизнуть отсюда, он спокойно разъяснил, что усадебная земля уже перестала быть собственностью Тетки и «переходит в руки этих вот людей, – с пафосом закончил он, – тех, кто испокон веков ее возделывал».
      – Эти люди – возделывали? – удивилась Тетка. – Да ведь Михал, – она указала на одного из делегатов, – всегда был форейтором при цуговых. Ты же в жизни плуг в руках не держал, верно, Михал?
      Огорошенный столь неожиданным оборотом разговора, делегат Михал испуганно всплеснул руками и признался:
      – Да вроде так.
      – Ну, видите, – обратилась Тетка к главному. – Я же сразу сказала, что вы пришли с просьбой в усадьбу. Понимаю, – предупредила она возражение делегата, – сейчас трудности с продовольствием. И как христианка я готова даже отдать часть земли в аренду по низкой, ну, скажем, символической, цене. Пусть и батраки поиграют в хозяев. Старым слугам положена помощь…
      Наступила тишина. Тетка выждала минутку, а потом, полагая, очевидно, что на горячую благодарность делегатов за ее милосердие рассчитывать нечего, попросила меня принести чаю.
      – Простите, господа, но сейчас я лишена слуг. Через год все образуется. А может, ты, Михал, предпочитаешь водку? – обратилась она к форейтору.
      – Не надо, – ответил Михал.
      Держа кувшин в руке, я видел, как он демонстративно сунул руку в карман, вытащил оттуда огромный кисет с махоркой, оторвал клочок официального уведомления и стал скручивать «козью ножку».
      – Михал, ты же испортил служебную бумагу, – заметила Тетка.
      – Ничего, ведь вы уже знаете ее содержание, – сказал главный. – Мы оставляем вам этот домик и часть парка с садом, сочтя это службами. И то лишь благодаря вашему брату, – добавил он.
      Старая Барыня поднесла ко рту стакан и, отпив глоток чаю, вымолвила с удивлением:
      – Не могу взять в толк, о чем это вы? Я ведь уже сказала, что из милосердия выделю дворовым людям усадебную землю.
      – Да речь-то не только о дворовых, – прервал ее Михал. – Деревенские тоже получают.
      – Как это, деревенские?
      – Малоземельные, – добавил главный.
      – Что это еще за малоземельные? – удивилась Тетка.
      – Деревня делится на малоземельных, – стал объяснять Михал, – то есть бедняков, а еще на середняков и богатеев, иначе говоря, кулаков. Эти ничего не получат.
      – Впервые слышу, – удивилась Тетка с такой улыбкой, словно ей рассказали о новой разновидности перепончатокрылых. – Это даже интересно, то, о чем ты говоришь. Я вижу, ты, Михал, усвоил азбуку, которой я тебя тут, в усадьбе, выучила… Понимаете, раньше, – обратилась Тетка к главному, – деревня делилась на крестьянство и дворянство. А что, «малоземельные» дворяне тоже получат землю?
      – Если малоземельные, то получат, – подтвердил главный.
      – Странно, ведь они, так же как и я, эти… как их, напомни, дорогой…
      – Чуждые элементы, – подсказал я.
      – Не понимаете вы, пани помещица, – снова начал Михал, но Тетка прервала его, властно взмахнув тросточкой, и, поднявшись с места, что должно было означать конец визита, промолвила:
      – Надеюсь, вас, господа, удовлетворит мое обещание выделить из христианского милосердия окрестным беднякам усадебную землю на Гурешне.
      Два местных делегата побледнели. А чужой, не зная, что Гурешно означает непроходимые болота, и потому не понимая всей глубины оскорбления, еще пытался что-то разъяснить помещице:
      – Вы снова нас не поняли…
      – Она очень даже хорошо нас поняла, – рявкнул Михал и, приблизившись к Тетке, закончил:
      – Прошло ваше времечко… Думаешь, по-прежнему свою усадебную задницу выгревать тут будешь?…
      – Пан Стоковский, – воскликнул потрясенный глава делегации.
      Тетка отпрянула и, мгновенно занеся свою окованную серебром трость, изготовилась рассечь побагровевшую физиономию Михала. Форейтор заслонил лицо, и оба они замерли так, словно шепот делегата: «Опомнитесь, пан Стоковский», – возымел силу чудодейственного заклинания. Наконец Тетка опустила трость и, указав на дверь, промолвила:
      – А теперь вон.
      Михал, подталкиваемый остальными делегатами, попятился к двери и, заботливо подняв опрокинутый стул, заметил спокойно:
      – Жаль, коли сломается. Тоже ведь наш будет.
      – Стекло! – вдруг крикнула Тетка. Испуганный этим криком, вроде бы никак не связанным с предыдущими событиями, я взглянул на нее. Стискивая в руке осколки раздавленного стакана, она тупо всматривалась в капельки просочившейся сквозь пальцы крови.

V

      Спустя месяц вернулся Молодой Помещик. Люди, описывающие последние недели его жизни, готовы присягнуть, что это его встречал на перроне бургомистр и прочие городские власти. А как же иначе? Ведь благодаря своей смерти молодой Бачевский стал героем местной легенды. Так стоит ли помнить, как он выглядел в действительности? Тщедушному пареньку – даже с орденскими своими ленточками, криво пришитыми на сержантском кителе, который он вывез из-под самого Фюрстенвальде, он казался мне гимназистом в одежде с чужого плеча – этому пареньку местная молва приписала черты истинного героя.
      Его наделили силой. Да кабы не измена, твердили вокруг, он никогда не оказался бы на площадке, где за старыми деревьями и сейчас еще возвышается статуя святого Флориана. Даже поставленный лицом к лицу с крестьянами, которых силком выгнали из хат, он – если верить легенде – еще мог спастись бегством. Разве они не помогли бы? Такому человеку деревня помогла бы, это точно. Тут же, за купой деревьев, окружавших статую патрона пожарников, начиналось поле с кустами можжевельника, а за ним – густой сосновый молодняк.
      – Да ему стоило только знак подать, – уверяли очевидцы последних минут жизни Молодого Помещика. – Стоило лишь моргнуть, и мы бы кинулись на них. Ведь эти недобитки скрывавшихся в лесу «отрядов» чувствовали себя здесь не очень-то уверенно.
      – Вот там, в усадьбе у помещицы, – следовал жест в сторону торчащих башенок Охотничьего Домика, – они как дома были. – А здесь победили только из-за измены. И родилась эта измена за стенами восстановленной Теткой псевдомавританской развалины. Уверенность в том, что бачевская помещица сознательно выдала брата, обрекла его на смерть, как Иуда Христа, была непоколебима. «А теперь веночками хочет откупиться, возлагает их на его могиле во все дни поминовения». Но бог, по всеобщему мнению, таких измен не прощает. Он нетороплив, но справедлив – придет час, он поразит сердце Старухи, и тогда уж ничто ей не поможет – ни восстановленные гостиные Охотничьего Домика, ни отобранные у крестьян земли, те, что она в воскресные дни объезжает в своей коляске.
      Все это ложь. А точнее, в этом столько же правды, сколько в торжественной – по всеобщему убеждению – встрече вернувшегося с войны молодого Бачевского. Кому же сегодня охота помнить, что помещик, как и все прочие, вернулся поездом, до отказа набитым военными, и лишь в толпе своих товарищей имел честь выслушать блистательную речь бургомистра, завершенную мощным ревом труб местного оркестра, гремевшего «Роту».
      Как беднейший из бедных направился он домой пешком. Весь в пыли – ее вздымали мчавшиеся во весь опор подводы – он медленно брел по обочине, равнодушный к тому интересу, который возбуждали и это пешее его странствие, и сержантские нашивки, столь несоответствующие положению Бачевских. Тетка, когда я спросил ее об этом, призналась, что понятия не имела о его возвращении. Он появился в Охотничьем Домике лишь поздним вечером, до такой степени грязный, словно долгие часы, что прошли с момента его приезда на станцию до той минуты, когда он решился наконец постучаться в заслоняющие узор мавританских окон наспех сбитые дощатые ставни, он провел, бродя по окрестным болотам, там, где некогда гости Бачевского неутомимо выслеживали стайки уток-чирков.
      – Я подумала, из деревни кто-то, от больного, – рассказывала Тетка. В то время, несмотря на растущую ненависть между усадьбой и окрестными крестьянами, кое-кто из деревенских еще приходил за лекарствами или за советом к известной своими врачевательными способностями помещице. Чего там вспоминать старые обиды, если больному помощь нужна. Впрочем, для многих крестьян обещанный раздел усадебной земли представлялся дурным бредом представителей новой власти. Горячкой, которой следует опасаться и тут, на земле, – к ним ведь наведывались враждебные новой власти отряды – и на небе, – вряд ли можно рассчитывать на милость неба к тем, кто покусился на чужое добро.
      – Вон, видишь, – Тетка показывала темное пятно на полу, – только я протянула руку к аптечке за лекарством, постучали во второй раз, я услышала его голос, и баночка с соляной кислотой так и выпала у меня из рук. Ничем не смывается. Весной придется доску менять.
      До этого дело не дошло. Пятно на полу дождалось той минуты, когда в соответствии с предсказанием деревенской легенды справедливый бог поразил перстом своим сердце бачевской барыни. И, пожалуй, никто, кроме меня, не знал, как сильно любила она брата. Как, готовая ради него на любые уступки, она просто захотела еще раз – последний – испытать волю человека, которого никак не могла признать взрослым мужчиной.
      – Мой мальчик, – говорила она о нем даже в минуты сильнейшего гнева. – Братишка…
      Ведь, по сути, они были очень похожи друг на друга. Но это бросалось в глаза лишь при длительном с ними общении. Вдруг обнаруживалось, что в резких Жестах Тетки как бы в зародыше кроется столь характерное для поведения ее брата застенчивое удивление.
      – Сестра как-никак, – говорил ксендз Станиславский. – Я не стану вмешиваться в семейные неурядицы…
      Не в силах разобраться, что же происходит в маленьких комнатках Охотничьего Домика, я почти ежедневно прибегал в приход. Это от меня ксендз Станиславский узнал о тайных вечерних встречах Молодого Помещика с окрестными крестьянами. Я даже спрашивал его, не надо ли оповестить об этом Тетку. Потому что меня пугали разговоры, которые вел вечерами бывший владелец Бачева, а ныне сержант народного войска, сидя на заборе, огораживающем участок усадебного парка, уцелевший после артиллерийской канонады. Еще издалека, по дороге от Охотничьего Домика к службам, видны были огоньки батрацких цигарок.
      – Махоркой воняешь, – нервничала Тетка. – И когда уже я перестану за версту узнавать в тебе героя битвы под Шлохау, или как там назвали его в поздравительном послании, под Члуховом.
      Я уверен, она никак не предполагала, что вонь грубого самосада, которой пропитан был сержантский китель Молодого, есть первый вестник скорого упадка имения.
      А пока что в Бачеве было спокойно. После визита к Тетке на усадебных полях появились одиночные фигуры землемеров. Запахнувшись в солдатские шинели, под моросящим, холодным в том году, как в ноябре, апрельским дождиком, они переставляли с борозды на борозду длинные конечности сажени. Так как Тетка ежедневно посылала меня узнать, как продвигается «эта работа», я видел будущие контуры новых межей. Но земля пока что не возделывалась.
      – Ага, боятся взять. Вот видишь. Я даже не думала, что здешний народ так к нам привязан, – говорила Тетка. – Ты вот уже освоился с этим коммунизмом, скажи-ка, а что будет, если крестьянам как раз и не понравится реформа, а? Ведь явно же, она им не по душе.
      – Ничего не будет, – угрюмо отвечал Молодой Помещик.
      – Как это ничего? – удивлялась Тетка. – Ведь земля не может долго не возделываться.
      – Не знаю…
      – Помяни меня, годик этак спустя приедет ко мне сам староста или бургомистр. Поклонятся низко: «Сделайте милость, хозяйствуйте, пани помещица. Нам в городах хлебушек нужен». А я их приму. Да, да, приму, важничать не стану. Видишь ли, – обратилась она ко мне, – эта революция и меня кое-чему научила. Чего уж там, прав был благочестивый ксендз в своих проповедях. Гордыня сверх меры обуяла Бачевских. Такой уж это род. А теперь мы служим в народном войске, так что и я могу поставлять зерно на хлебушек для рабочих. Не вечно же на «них» оглядываться.
      «Они» были командирами двух разбитых войском отрядов и ждали «с оружием в руках, пока кончится кратковременная передышка в войне». По их убеждению, наступить это должно было очень скоро. Сколько может длиться шок, несомненно поразивший тех там, на Западе, после уничтожения немецкой армии? От силы полгода.
      Вера в то, что лишь короткая передышка отделяет мир от решающего сражения, позволяла им спокойно выжидать, оберегая свои драгоценные жизни от излишних конфликтов с представителями новой власти. Порой они приходили на проповеди и, смешавшись с толпой, спокойно выслушивали недвусмысленные намеки ксендза Станиславского, который не упускал случая прогреметь с амвона о тех, кто непотребно растрачивает молодой энтузиазм, и напоминал, что сам Христос велел воздать кесарю кесарево, хотя кесарь и не верил в истинного бога. После богослужения отряд, построившись в шеренги, маршевым шагом направлялся в деревню. Там, как раз у изваяния святого Флориана, происходил небольшой смотр – к страху прятавшихся на это время по сусекам сторонников и служителей нового порядка.
      Все чего-то ждали. Я тогда почти ежедневно ходил из Охотничьего Домика в деревню и ощущал какой-то дух временности в осторожных разговорах о политике. Хозяйки не желали ничего продавать за новые Деньги, крестьяне, несмотря на близость жары, забивали свиней и солили мясо. Некоторые не верили даже, что им удастся завершить жатву. Зачем же тогда выпахивать новые межи на усадебной земле?
      На торжество вручения актов надела землей послушно явилась вся деревня. С интересом слушали приезжих певцов, внимательно смотрели выступления военных танцоров. Ждали, чем все это кончится. Акты на пожалованную землю заботливо упрятали в сундуки, в старое шматье, – пока что они были не более чем многообещающими бумажками. Некоторые по этому поводу ходили на исповедь.
      – Понимаешь, – говорил ксендз Станиславский, – я и сам не знаю, что им посоветовать. Но мне кажется, что по божеским законам можно взять эту землю.
      – Почему же вы, ксендз, не провозгласите это с амвона? – со злостью ответил я; уж очень претил мне невозмутимый покой, царящий тут, в тени лип и башни костела.
      «Пусть бы уж решился, – думал я, – пусть бы выбрал – за деревню он или за усадьбу».
      Его колебания каждый раз напоминали мне мое собственное, весьма мерзкое положение Теткиного доверенного слуги, состоявшего при этом в дружбе с «местными» – она ежедневно посылала меня в деревню узнать, что там новенького. Однако твердо встать на сторону одной из борющихся сторон я не мог. Одно то, что деревенские приходили к ксендзу советоваться, как быть с землей, то, что они старательно припрятали пока что бесполезные акты наделов, означало: придет время, и деревня поторопится прибрать свое к рукам.
      Впрочем, не все умели ждать. Батраки из имения, поселившиеся в недогоревших руинах бывшего барского дома, не могли спокойно смотреть, подобно крестьянам – из тех, кто имел хоть клочок собственного поля и запасался на случай будущей войны, – как осыпаются несобранные колосья.
      Сперва косили по ночам.
      – Ах, воры, и всегда были ворами, – говорила Тетка при виде торопливо выкошенного косяка в целине ржаного поля. – Что поделаешь, пусть крадут, пока что я вынуждена разрешить им это.
      После каждого такого воровства регулярно вызывались представители местной власти. Они озабоченно осматривали вытоптанные в спешке участки ржи, скрупулезно подсчитывали убытки и в который уж раз призывали народ открыто взять себе усадебные земли.
      После какого-то очередного их визита в деревне грянула весть, что оставшуюся рожь скосят и заберут в свои склады военные. Власти, мол, не могут допустить, чтоб хлеб безнаказанно погиб.
      На следующий день на полях появились батраки. Стоя на взгорке, с которого открывалась побуревшая уже целина ржаного поля, я смотрел, как наспех налаженные старые телеги вязли в песке на дороге, ведущей к руинам усадьбы. Коровы, запряженные в эти широкие, решетчатые, тяжело груженные возы, упирались худыми ногами и, подгоняемые окриками, медленно, шаг за шагом, продвигались вперед. Наконец копыта их, вязнувшие в сыпучем песке, ощутили твердый грунт хорошо утрамбованной дороги, телеги пошли быстрее, людей и животных словно бы напугала нависшая над деревьями парка мрачная грозовая туча. Облако поднялось выше – и вот уже под ним блеснули первые языки пламени.
      – Закон божеский позволяет брать эту землю. В этом я уверен. Но что я могу им посоветовать, – задумался, слушая мой рассказ о пожаре, ксендз Станиславский. – По деревне пошли слухи, будто сожжение усадебных руин, в которых жили батраки, это, мол, божья кара за грехи. Но я же не господь бог и не могу защитить их от пожара. Грех, такой грех, что даже священник тут беспомощен.
      – Выходит, пусть ждут? – спросил я.
      – Сам не знаю. – Он беспомощно развел руками. – Я с амвона буду опять все то же твердить. Но словами тут не поможешь. Нужно, чтобы все без исключения ззяли землю. Всей деревни «они», – он показал пальцем в сторону голубеющих вдали лесов, – спалить не смогут. Понимаешь, надо брать землю, и как можно скорее, пока ничего не изменилось. Чтобы они считали ее своей. Но я то и дело слышу, что это, мол, грех, кража.
      – Ну да, а Тетка, само собой, не подтвердит законность этих государственных актов, – заметил я, чтобы как-то, пусть дурацкой шуткой, закончить этот разговор, и вдруг, словно пронзенные одной мыслью, мы с ксендзом одновременно взглянули в сторону Узкой дорожки, ведущей к Охотничьему Домику, порой уже называемому Новой Усадьбой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7