- А думаешь, не скажу? Ты, может, мне запретишь? Это вам не при панах теперь народу бедному свобода!..
- Ну ладно, ладно, - снова обернулся мой зять, и Тарадра опять угомонилась.
- Правильная политика нашей Коммунистической партии, - спокойно продолжал Кастусь, - политика всемерного развития индустрии и коллективизации сельского хозяйства - оправдала себя полностью. Благодаря этой политике советский народ победил в войне и теперь восстанавливает, строит, уверенным шагом идет к светлым дням коммунизма. Мы, жившие под властью панов, на целых двадцать лет отстали от нашей Советской родины. Нас разделяла граница. За то, чтобы не было этой границы, мы боролись когда-то с панами. За нашу отчизну, плечом к плечу со всем советским народом, мы воевали недавно с фашистами. А теперь мы не хотим, чтобы наши западные области плелись в хвосте, чтобы и сейчас еще существовала какая-то межа... я хочу сказать - какая-то разница между нашей жизнью и жизнью всей страны.
- Неплохо говорит, - снова наклонился ко мне Воробей.
- Как будто ничего.
Ведь это тот самый Костик Ячный, с - которым мы вместе пасли коров, вместе когда-то тайно слушали Минск и Москву, разделив на двоих наушники детекторного радиоприемника, вместе потом, в дни великой радости, делили панское поле. "Боевой был партизан", - говорят о нем товарищи. И сейчас хороший работник. Не в отца солидный и неразговорчивый, Кастусь не стал кабинетным сухарем.
После доклада начались выступления. Лучше всех было слово Шарейки и старой Зозулихи.
- Кто еще хочет сказать? - спросил Шарейка. - Больше никто? Татьяна, ты же все время рвалась.
- Захочу - скажу, у тебя не спрошусь! - отрезала Тарадра.
- Вот видишь!.. Все люди как люди, а ты... Как это говорят: "Весна, весна! Все люди ткут кросна, а моя Шеша все еще лен чешет".
- Пускай у того язык отсохнет, кто чешет! Я правду говорю, я за народ!
Дружный смех прокатился по залу.
- Знаем мы, за какой ты народ! - отозвался Шарейка. - Твой народ не дурак, сам не будет брехать. Копейка, правду я говорю? А ты не прячься за спины, взгляни хоть разок на людей! Мы тебя сколько времени хлебом кормим, а ты нам за это хоть словечко скажи. Как по-твоему: вступать нам в колхоз или нет?
Копейка сидел на одной из задних лавок, ближе к двери. От слов Шарейки он пригнулся, но теперь уже деваться было некуда: все смотрели на него.
- Ну, видишь, - говорил Шарейка. - Вдруг и голос пропал у тебя, как у жабы зимой. Ты только по углам шептать мастер.
- Ишь пристал! - не выдержала Тарадра. - Чего ты привязался? Да вы тут хоть передеритесь меж собой, а он чужой человек!
- Мы знаем, что чужой. Только тебе он, видно, свой...
- Вместе градусы выжимают!.. Примак - пришей кобыле хвост!.. выделялись в общем шуме голоса.
И тогда произошло чудо: Копейка встал и заговорил.
- Вы надо мной, товарищ Шарейка, зря насмешки строите, - сказал он, поглядывая исподлобья. - Я всегда говорил и теперь говорю, что в колхозы вступать надо. Колхозы везде, и такой есть порядок советской власти.
- Ну вот видишь, - поддержал его Шарейка. - Как батюшка говаривал: "И отверзлися небеса, и послышались голоса!" Все твои свояки, Копейка, говорить, конечно, не будут. Пан Шпек, я гляжу, на двор потихоньку подался. Как раз теперь ему приспичило. Зато Ганна Носик скажет нам веское словцо. Как там, Ганночка, по священному писанию, скоро будет война?
Ганночка, мать эсэсовца, сидела рядом со своим Якубом, сложив руки с видом святой невинности.
- Напрасно ты, Ленечка, зря поклеп возводишь. Сучок в глазу ближнего видишь, а в своем и бревна не замечаешь. Мы никогда против никакой власти не шли: святой апостол Павел сказал, что всякая власть от бога есть. То же самое, Ленечка, и колхоз - послал нам господь испытание, даст силы и перенести его.
- А, что, нарвался? - злорадно выкрикнула Тарадра. - Уже и на бога руку поднимаешь! Отсохнет!
- Да-а, да, - покачал головой Шарейка. - Сучок в вашем глазу есть. Здоровый сучок! Слепнет где-нибудь в погребе сидючи. Или, может, ягодки в лесу собирает под снегом!..
Тогда совершилось еще одно чудо: "святая Ганночка" спустилась с небес на землю.
- Видел ты его?! - кричала она, вскочив с места. - Чего ты цепляешься к невинной душе, чтоб тебя на кол нацепило, чтоб... Я свои глазыньки по нем выплакала, хомут ты несчастный! Господи, господи! Один ты, создатель, все видишь!
- Тоже слезу проливает, полицейская шкура!
Это сказал мой зять.
- Правильно, Миша, - поднял руку Шарейка. - Знаем мы, какая власть была для них от бога! Еще только Бобручихи не хватает для полного комплекта. Молится дома - беды у бога на нашу голову просит. Правду я, Миша, говорю?
Михась подозрительно глянул на Шарейку.
- А ты меня, пожалуйста, - сказал он, - сделай милость, в эту компанию не мешай. Я кровь проливал за советскую власть.
- Браток, Михась, - удивился Шарейка. - Да кто ж тебя, Миша, станет с ними мешать, что ты выдумал? Я - да тебя?..
Тут я не сдержался:
- Михась, а ты сегодня заявление напишешь? Пойдешь вместе с нами в колхоз?
Михась еще подозрительнее глянул в мою сторону.
- Ты, шурин, - сказал он, - делаешь свое дело, ну и делай. А у меня своя голова на плечах. Кто хочет идти, пускай идет, а я живу за рекой...
Народ захохотал. В общем веселом шуме слышались голоса:
- Мостик, мостик ему проложите! Паром! За границей живет человек!
Валя смеялась вместе со всеми. И правда же, глупость отколол! Сказал бы еще о том, что инвалид, а то: "живу за рекой"! Она смеялась, а Михась посмотрел на нее, отвернулся и не произнес больше ни слова.
Шарейка еще раз спросил:
- Кто хочет сказать, товарищи? Никто не хочет?
Тогда встала старая Зозулиха.
- Почему, Левонка, никто? Сказала бы и я, да не выйдет у меня так складно.
- Как, тетка, скажете, так и будет хорошо. Говорите!
- А что тут много говорить? Бывало, человек - к примеру, мой покойник Макар или я сама - жил и на солнце взглянуть боялся. А теперь вон у меня весь двор бревнами завален. В новой хате буду жить. А через кого? Через нашу власть, через добрых людей. И чтоб я тут еще раздумывала!.. Володька, иди-ка, внучек, сюда!
Она сказала это, обращаясь в тот конец, где на передних лавках сидела молодежь, комсомольцы. Володька Цитович - тот самый, который выступал в роли Якима Сороки, - по своему обыкновению, и тут покраснел.
- А зачем туда? - спросил он, вставая. - Вы сюда идите. Здесь и бумага и стол.
- А ведь и правда, внучек, правда! - заторопилась старуха, пробираясь между лавками.
Клуб загудел.
- Здорово, а? - чуть не кричал мне в ухо Воробей.
Заболотье писало заявления в колхоз.
Не успел Володька присесть к столу, как встал со своего места и подошел к нему Синица, за ним Семениха, Чижик...
- Дядечка! - засмеялся Володька. - Так я ж тут с вами один пропаду!
Старик Ячный, сидевший за столом президиума с туго обмотанной платком шеей, сказал или, вернее, просипел:
- Тавай, прат, я помоху, что ли?.. Хорло у меня сехотня схватило - хоть пери та плачь!..
Он сошел со сцены к столу, где примостился Володька, молча надел очки, взял второе перо и, поглядев на выстроившуюся очередь, поманил пальцем Чижика:
- Ити, прат, Смитрок, сюта.
- Глянь, святая шатия пошла! - толкнул меня Кастусь.
И верно: к очереди, собравшейся возле стола, присоединился молчаливый Якуб Носик, а перед ним стоял наш католик Шпек.
- Еще одного не хватает для ансамбля, - засмеялся Кастусь. - Сейчас Бобрук сунется... А что, не говорил?
Старый кулак, мрачно сидевший где-то позади, за спинами всего "вражьего стана", поднялся и, держа в правой руке свою лохматую овчинную шапку, тяжело ссутулившись, направился к столу.
- Погоди, пусть подойдет к твоему отцу, - сказал я Кастусю. - Будет маленький спектакль.
Но спектакль не состоялся: Бобрук подошел к Володьке. Комсомолец поднял голову, взглянул на очередного "просителя" и, узнав в нем Бобрука, растерянно посмотрел на президиум.
- Поздно, дядька, собрался идти с народом, - сказал со сцены Кастусь. Не пиши ему, Володька, заявления. Не примем мы его в колхоз.
Старик, не поднимая глаз, помолчал.
- Ну что ж, - сказал он глухо. - И на том спасибо.
И так же, как подошел, держа лохматую шапку в руке, двинулся обратно, к выходу.
8
В клубе танцы. И потому мы, правление и гости из района, собрались у Ячного.
- Нынче летом, товарищи, - говорит Воробей, - широко размахнуться, к сожалению, не удастся. Начнем как следует только с осени, когда собран будет урожай. Сейчас ведь и трактора негде выпустить, как у людей. До осени хочешь не хочешь, а полосы придется терпеть. Единоличника ведь не попросишь с колхозного массива - будет свою рожь жать, а рядом земелька колхозная, колхозный ячмень, колхозная картошка...
Он, Воробей, сидит, как хозяин, в красном углу. Слушаешь его, и кажется, что по широкому полю идет хлебороб - в тяжелых сапогах, степенным шагом. Пригоршней зачерпывает он из лукошка отборное зерно и сеет спокойно, уверенно. Сам он родом из нашего района. Больше двадцати лет назад, чуть ли не подростком, ушел он вслед за многими за границу, в СССР. А вернулся к нам агрономом. В гости приехал сразу же после войны, мать-старушку и брата проведать, да так и остался. "Хлопцы, - говорит, - назад не пустили". Павел Иванович Концевой и другие "хлопцы", выросшие здесь за годы его отсутствия, добились его перевода из Рязанской области сюда.
- Весна идет, - говорит он сейчас, - и готовиться мы к ней будем по-новому. Семена все придется менять на сортовые. В первую очередь, конечно, яровые и картошку. Тут нам во всем поможет государство. О минеральных удобрениях и о машинах тоже надо сейчас подумать: сеялки нужны, жнейки, косилки... Так что насчет ссуды долго рассуждать нечего.
Кастусь Ячный перестает ходить по хате.
- Все это хорошо, Петрович, - говорит он агроному. - Ты о весне хлопочешь, а нам, строителям, зима коротка. Будем ставить весной колхозный двор, а материал весь еще на корню, в лесу. У нас зима известно какая; сегодня на санях, завтра на колесах, а послезавтра пошел Неман, ты и сиди, поглядывай на лес. Моста еще нет, а от парома не много помощи. Приходи, Василь, хоть завтра за нарядом, не откладывай.
Все это для нас ново, да и сами мы тоже как будто стали новее. Не раз приходилось сидеть здесь, у Ячного, и Комлюку и Коляде, но такими, как сегодня, они не были никогда.
В новой роли, роли хозяина жизни, как-то совсем особенно - и радостно, и непривычно, и неловко - чувствует себя самый горький бедняк в Заболотье Григорий Комлюк.
- Товарищ агроном, - говорит он, и голос его звучит глухо, - Петро Петрович, - повторяет он, откашлявшись, уже звучней, - вот у соседей наших, в понемонском колхозе, жито какое, и который год! Густое - змея не проползет, а колос как плеть.
- У понемонцев "вятка", сорт такой, - отвечает Воробей.
- Вот бы нам житечка этого. Чтоб и у нас...
- А что ж, браток, колхозы на том и стоят, что друг дружке помогают. Поговори с Малевичем, председатель, - уже ко мне обращается агроном. - И яровые у них славные. Берите и яровые.
Когда я вернулся домой, Валя сидела у нас и... плакала.
- Я ему морду пойду набью, - горячился Микола. - Совсем уже сдурел!..
- Чего ты расходился? - успокаивала его мать. - Угомонись. Хватит того, что один начал рукам волю давать. За что он ее, дурья голова, за что? А ты, Валька, не плачь. Чего не бывает в семейной жизни! Ну, он немного вспылил: опамятуется, ничего...
Я проводил Валю домой, на усадьбу зятя за речкой.
И хоть бы река стоящая была, эта самая наша Сёвда, а то ведь лягушечья канавка, и только! А он, чудак, ею от людей отгородиться хочет.
- Он еще, может, стерпел бы, - говорила Валя, прижимаясь к моей руке, если б не получилось так смешно с рекой. "Я тебе, говорит, посмеюсь, я вам еще покажу!" И о тебе всякий вздор мелет, потому что из-за тебя, говорит, весь этот сыр-бор загорелся. Еще и передразнивает: "Подумаешь прид-си-да-тель!.." Ой, никогда он еще не был таким!.. Как там Верочка бедная, рыбка моя?..
Валя снова прижалась ко мне, как бы ища защиты. И жалко мне сестру, и обидно, и злость разбирает. Но я успокаиваю ее и стараюсь успокоиться сам:
- Ничего, Валя, ничего... Все уладится, все будет хорошо. Он же свой хлопец и не дурак...
Однако вернулся я из-за речки невеселый. Хорошо, что мать уже спала и Микола тоже, - можно было, никому ничего не говоря, сворачивать одну цигарку за другой и думать: как оно пойдет дальше?..
Зловещий отблеск пламени лизнул сначала оконные стекла, потом вдруг зарозовел печной карниз.
- Микола! - вскочил я. - Пожар!
Страшное это слово для старой деревни, где хата прилепилась к хате, крыша к крыше!.. Сразу и ветер невесть откуда появится, и пламя, раздутое им, точно жадный, безжалостный зверь, загуляет по соломенным хребтам строений, пожирая их иной раз вместе с людьми и скотиной.
И потому мы с детства привыкли к истошному крику на улице, который не раз за год заставляет женщин ночами голосить, а мужчин кидаться на борьбу с огнем.
Я кричу, и на голос мой отвечают другие. И этот дикий, первобытный крик горькой обидой обжигает сердце. Нельзя уже таким способом тушить, столько гореть, так строиться!..
Горит наш клуб - все та же солома и дерево.
Высокая крыша занялась с тыла, от огородов.
Огонь уже вошел в силу: он с шумом и треском вгрызается в тугой пласт спрессованной соломы, и черный дым над пламенем вздымается все выше и выше. На крышах ближних хат снег уже растаял, и солома подсыхает на глазах. Маленькая, стоящая совсем рядом хатка даже, кажется, присела от страха в ожидании, что лютый зверь вот-вот кинется на нее...
Мы, мужчины, сидим на крышах ближайших строений. Единственное, что мы можем сделать, - это задержать огонь, не дать ему распространиться. Нам подают снизу ведра с водой, и мы заливаем искры. Они летят сначала не густо, а потом, когда вся клубная крыша встает над срубом сплошным костром, нас засыпает, как мякиной из веялки, и глаза сами жмурятся от грозного дыхания огня.
- Крышу, крышу срывай! - звучит запоздалая команда.
Какое там срывай! Она уже горит, и вот я, закрыв лицо, качусь с конька крыши на огород, в снег... И именно тогда, когда уже мне кажется, что наши ведра ничем помочь не смогут, я различаю среди общего крика слова:
- Понемонцы! Пожарники!
С горы по улице мчится, беспрерывно сигналя, трехтонка понемонского колхоза. Она резко останавливается, и, как пехота с танковой брони, с нее соскакивают понемонцы-пожарники.
Мотор помпы включен, шланг спущен в колодец, и вот струя воды врезается в огонь...
...Занимался день, когда мы заглушили последние вспышки пожара. На месте клуба дымились остатки обгорелых, залитых водой бревен.
Незаметный до этих пор в общей суете, рядом со мной стоит Юрий Малевич, председатель понемонского колхоза. Мы все - и понемонцы и наши - окружили его, как командира, благодаря которому выигран бой.
- Так говорите, хлопцы, крыша занялась с тыла? - спрашивает Малевич. Ясно: подожгли.
- А на собрании, гляди ты! - говорит кто-то. - Хоть бы один обронил словцо против!
- Книжек, хлопцы, жалко!
- Ничего, их же больше на руках, чем в клубе.
Ячный сегодня не может говорить громко. Он стоит возле кабины понемонского грузовика, и мне не слышно его вопросов, доносятся только ответы шофера. Ячный сипит в шерстяной платок, которым он обвязан по самые усы, и шоферу кажется, что старик глуховат.
- Двадцать тысяч! То и другое - помпа и машина! - кричит он с полусвернутой цигаркой в грязных руках. - По единоличному делу, дядька, шиш купишь!..
- А может, из вас, хлопцы, кто-нибудь уже испугался? - с затаенной усмешкой спрашивает Малевич. - Может, придет к председателю и попросит заявление обратно?
Наши в ответ смеются.
- Кто боится, Юрий Иванович, - говорит Шарейка, - тот заявления не писал.
"И не такие, как сегодня, удары пришлись на долю этой рано поседевшей головы, - думаю я, глядя на Юрия Ивановича. - Пять лет панской тюрьмы: батрак, был одним из активнейших подпольщиков. А в сорок четвертом, вернувшись с фронта, он узнал, что мать, жена и две дочки погибли от фашистской руки... Разоренный захватчиками колхоз, который хорошо пошел было перед войной, пришлось строить заново, на голом месте..."
- Юрий Иванович, - говорю я, - у нас вчера о вашем зерне разговор был.
И вот он глядит на меня, этот тихий, на вид даже угрюмый человек, глядит с доброй улыбкой старшего брата.
- Мы решили обратиться к вам, - продолжаю я, - чтоб вы нам помогли до осени семенами.
Пожарище клуба все еще тлеет, как свежая рана, а мы уже вон о чем.
9
Нелегкое это дело - порывать со старым, издавна устоявшимся укладом жизни, отказываться от того, что наживалось годами и кровавыми мозолями.
Людям, родившимся при коллективном строе, смешно и дико кажется, что в наши дни какая-нибудь тетка Агата стоит на загуменье чуть не плача, потрясенная тем, что и сюда пришел трактор и пашет уже по-новому - не вдоль поля, а поперек...
Людям смешно, а тетка чуть не плачет. С каждым заходом трактора все приближается к деревне сплошной массив пашни, все короче становятся полоски и межи. И старуха, кажется, готова просить тракториста:
- Сынок, хоть бы кусочек межи оставил, а то...
По этой вот меже сорок лет назад она в первый раз шла жать свою полосу. Иван впереди, а она следом. Хоть и тесно было на загоне, жали рядом. И все толковали о том, как бы это да где бы это найти такой заработок, чтобы шире стало и их поле?.. От этих мыслей, должно быть, и прихватил Иван плугом свою межу, отодвинул ее малость к чужой полосе, за что ему тогда чуть не проломили голову соседи.
Тут, у этой межи, родила Агата первую дочку. Запеленала свою Зосю в платок и снова взялась за серп. Страшные были тогда времена: одни бабы, мужья-то все на "николаевской" войне...
По этой меже маленькая Зося, шатаясь от тяжести жбанка, носила батьке и маме воду, когда отец вернулся с войны. Жали все ту же полоску. Снова Иван говорил про широкое поле, про хлеб. После Октября здесь, под властью панов, вековечная тяга к вольной земле стала еще сильнее. Говорил и Иван про тот край, где народу просторно и сытно. Все двадцать лет говорил, пока не пришло и сюда освобождение. Сам не дожил: подкосили болезнь, принесенная из окопов, и тяжелый труд, нищета. Старуха вдовой праздновала тот, самый радостный в жизни, день, когда их, бедняков, наделяли землей.
Теперь люди говорят, что в колхозе будет лучше. Говорит об этом и Зося, дочка, которая замужем в соседней деревне, где уже третий год колхоз. Согласилась тетка на все, пошла вместе с добрыми людьми, а все-таки полоски ей жалко, жалко даже межи...
Нам было смешно, когда в клубе на собрании мой зять Михась сказал о реке, за которой он живет. Потому что не река отделяла хлопца от колхоза, а свой хуторок за рекой, куда он весной сорокового года перенес отцовскую хату, получив надел земли. За эту свою, свободную землю он с первых дней войны пошел в партизаны, а затем на фронт. Земельку эту - свою - ему нетрудно пахать и с протезом.
Как только мы освободили и приспособили под конюшню два обобществленных гумна, Ячный заявил, что первым хочет сдать свою лошадь в колхоз.
И вот мы пришли к старику во двор.
Из открытых дверей хлева, услышав нас, с писком рассыпались воробьи. Гнедая Ласточка стояла над желобом. Подняла голову и приветственно фыркнула: "Фу-туту!.."
Не нам, конечно, а хозяину. Она подошла к двери, уперлась грудью в жердь загородки.
Старые пальцы Ячного перебирали черные пряди челки. Ласточка покрутила головой и ущипнула зубами рыжий кожух старика, а потом, чтобы показать, что это в шутку, ткнулась в его ладонь испачканными овсяной мукой губами.
В левой руке старик держал уздечку - новую, с красными кистями у наглазников.
- На, возьми, - передал ее Ячный Шарейке.
Шарейка поглядел на Ячного, молча взял из его рук уздечку и вывел кобылу из хлева.
- Эх ты, пава! - восторженно крикнул он, когда веселая, холеная Ласточка горделиво заплясала на снегу. - Вот так бы тебе всегда и в плугу и в возу. Ну, пошли!
- Погоди, дай теперь мне, - остановил его Ячный.
- Глядите вы! - засмеялась Олечка, дочь старика. - Наш тата сегодня ворожит, что ли? "На тебе, дай мне". Ей-богу, прямо смешно!
Но Ячный ничего не ответил. Он молча взял повод и зашагал с кобылой на улицу.
- Весь век путного коня не имел, - бормотал на ходу, - а вот нажил, и жалко... Хоть кланяйся вам, хлопцы, чтоб никому не говорили...
Да... нелегкое это дело - порывать со старым.
В тот же день со дворов потянулись телеги, плуги, бороны, веялки... Все это на середину деревни, где в обобществленном гумне был устроен склад инвентаря.
И вот приезжает туда дед Милюк.
Кобыла ладная у него, а хомут на ней почему-то тесный и старенький. Прежде чем снимать с его телеги добро, Ячный поглядел на деда Милюка, поглядел на этот самый хомуток и как ни в чем не бывало поздоровался:
- Здорово, Семен! Может, закурим? У меня, брат, мультанчик забористый, огнем печет, черт его задери...
Они отошли и начали потихоньку сворачивать и слюнить цигарки.
- Старый дурень, - таинственно зашептал Ячный, прищуривая на деда свой хитрый глаз.
- То есть как - дурень? Ты что?
- Я-то ничего. Я член оценочной комиссии, а вот ты-то что? Ты думаешь, я ослеп, или забыл, или у меня не записано, что мы у тебя оценивали? Пускай кобыла постоит, а ты ковыляй, брат, домой и неси сюда новый хомут. А этот, если хочешь, можешь взять себе обратно. Будешь на праздники сам надевать заместо галстука. Вот что.
И что бы вы думали, дед Милюк оставил кобылу и тихонько потопал от гумна. А вскоре уже сам хозяин, молодой Милюк, принес новый хомут.
- Выжил из ума старик, что ты хочешь! - оправдывался он, а хомута старого не взял. - Берите, - говорит, - хлопцы, и этот: в хорошем хозяйстве все пригодится. Не подумайте только, что мы жалеем или думаем, как говорится, что-нибудь такое...
Шпек привез на склад целый воз добра - плуг, окучник, весы. Да еще, конечно, всего сразу не забрал: дома остались молотилка, соломорезка, веялка...
- Привет трудящимся! - крикнул он, подъезжая к гумну. - Новую жизнь строим, товарищи! Принимай, дядька Степан, и мой вклад. Чем хата богата, тем и рада.
Ячный походил вокруг воза, присмотрелся, подумал, потом спросил:
- Расписку сразу возьмешь или позже?
- Хе-хе-хе! - по-своему захихикал Шпек. - Расписку, хе-хе-хе!.. Ты был бы не ты, дядька, кабы не нашел над чем посмеяться!
- Какой тут, к черту, смех! Ты нам вот сколько добра даешь, а забирать обратно как будешь? На плуге ты, скажем, меточку поставил, на боронах тоже, а коня как отметишь?
- Какого коня? Ты что? Смех смехом...
Ячный взял Шпека за руку и, как маленького, подвел к возу:
- Пригнись и погляди. Хоть бы замазал чем-нибудь, а то совсем свежая метка.
Шпек все еще прикидывался удивленным:
- Да что ты, дядька, разве, может, дети?
- А хоть бы и жинка, мне что! А только будь моя власть, повернул бы ты у меня назад со всем твоим вкладом вместе. "Вклад", пайщик нашелся! Не буду я у тебя принимать, катись!..
- Как это катись? Ты не имеешь права не принимать! Вот я пойду к председателю.
- Иди, иди, он тебя по головке погладит.
Шпек разыскал меня возле кузницы, где мы с Чугунком осматривали телеги, отобранные для ремонта.
- На минуточку, Василь Петрович, - обратился Шпек ко мне, отходя в сторонку.
- Шепоты хату рушат, - усмехнулся Чугунок.
- Ничего, ничего. Алесь, у нас свой личный вопрос. Так, значит, Василь Петрович, получилось вот что...
Тип этот служил когда-то в панском войске капралом, для чего и перешел в католичество - стал из Герасима Генрихом. Женился он, конечно, на шляхтянке, с далекого хутора Партуны. Во время сенокоса, обедая с нанятыми им косцами, Генрих, бывало, ел кашу отдельно, ножичком из горшочка; по праздникам ездил в бричке в костел и, как человек "интеллигентный и свой" так считали паны из полицейского участка и волостного правления, - из года в год назначался старостой. В первые месяцы гитлеровской оккупации, пока в нашей округе не зашевелились как следует партизаны, Шпек помогал фашистам грабить Заболотье - опять-таки в чине старосты. Гитлеровцы до того, как начали обирать наши деревни подряд, поголовно, пробовали устроиться поспокойней: выжимать соки из народа через своих подручных. Вот одним из таких подручных и был Шпек. Пока он хозяйничал в деревне, всегда выходило так, что овец, коров и другое имущество забирали в первую очередь у того, кто победнее.
И вот сейчас я гляжу на него, панского да фашистского прихвостня, слушаю, как он виляет, льстивым голосом излагая мне свое "особое дело", и думаю о том, какой вид имел этот самый Шпек, когда Ячный стоял перед ним и просил его: "Романович, неужто так и заберешь у меня коровенку? Последнюю..." - "Я сказал, что на этот раз ведет Ячный. Все, можешь идти", отчеканил пан Шпек и по-капральски лихо повернулся к нему спиной.
С весны сорок второго года, когда Ячный вслед за своим Кастусем подался в отряд, Шпек притих, а в сорок четвертом пошел вместе со всеми на фронт, вернулся с легким ранением и даже с медалью.
И вот теперь он стоит передо мною и извивается, как уж.
- Все в ваших руках, вы наша власть, товарищ председатель, и как вы скажете, так оно и будет.
- Нет, брат, - говорю я ему, - и власть не только моя, и дело это не такое, чтоб нам шептаться в стороне от людей. Приходи вечером на правление.
Не припомню кто, но кто-то из наших мужиков сказал:
- Не разбогатеет колхоз от такого хозяина, как Иван Авдотьич. Голенькое заявление принесет, и все.
И правда, про бедность Ивана сказки рассказывать можно. О том, как жил да был в Заболотье Мурашка, как жил он в хатенке на курьих ножках и звали его Авдотьич...
Прилепилась эта хатка на крутом откосе в конце деревни, словно ласточкино гнездо. Идешь иной раз, поглядишь - и зашел бы, кажется, сзади, двинул ее ногой, чтобы света не застила! Тебе и смешно на нее глядеть, и обидно, а люди живут, век в ней прожили. Самое, можно сказать, бородатое горе, извечное.
И дед и отец Ивана были батраками. Иван Авдотьич пошел по их дорожке: и работящий был, как муравей*, и не везло ему ни в чем, должно быть, еще больше, чем им.
______________
* Мурашка - по-белорусски муравей.
Да чего лучше, пришли наши, наделили Ивана землей того самого имения, где проработали все три поколения Мурашек, дали и лесу - живи! А он почему-то, чудак человек, и строиться начал не по-людски: не хату сделал, а гумно. А хаты новой так и не одолел до войны. Почти все Заболотье сгорело во время оккупации, а его хатенка осталась, сама, можно сказать, просится в музей.
Заявление в колхоз Иван подал одним из первых. И вот тогда кто-то и ляпнул, что от таких, как наш Авдотьич, колхоз не разбогатеет.
А тут он приходит, и что бы вы думали? Несет совершенно новую сбрую - и хомут новый, и русскую красную дугу, и шоры, и уздечку! И все это, как видно, давно уж висело где-то, только дегтем смазывал время от времени, поглядывал и думал: когда же наконец разживется он к этой сбруе конем, первым в Мурашковом роду!..
- Хлопцы, - сказал Авдотьич, - коня у меня, сами знаете, нет. Придется запрячь колхозного. Подъеду, еще кое-что возьму.
Запряг коня, поехал и привозит новый скат колес.
- Тоже, - говорит, - собирали, еще отец-покойник начал.
А в первую нашу поездку пришел Авдотьич к гумну, где стояли телеги, выкатил новую, собранную на его колесах, а тут ему сам Ячный, старший конюх, приводит коня.
- Как раз, - говорит, - подошел твой хомут, Иванка. На, запрягай, а мы закурим. И пускай это считается, что мы за твой выезд молебен служим.
Стоим мы вокруг, глядим. Поставил Авдотьич коня в оглобли, заправил дугу и давай засупонивать хомут. За супонь берется, а руки дрожат... Приладил все, подходит ко мне и говорит:
- Ну, Василь, а теперь, закурю, брат, и я.
Не диво было бы, если бы человек курил, а то ведь и цигарки свернуть не умеет. И руки все еще дрожат, махорка с газеты сыплется. А стал прикуривать, гляжу: в глазах вроде слезы. Тянет, пыхкает, губы не слушаются...
- А ну его! - махнул рукой Иван.
Тут я ему спичку поднес. Прикурил человек и давай с непривычки кашлять.
Хлопцы у нас веселые, насмешники есть отчаянные, и нередко они над Авдотьичем потешались, а в тот раз хоть бы один голос подал! Даже Ячный и тот молчал... Да что я говорю, он, пожалуй, лучше всех понимал, что тут к чему.
10
Высоко-высоко над селом мерцает созвездие Большой Медведицы. А снег под сапогами скрипит так старательно, что и звездам в вышине, пожалуй, слышно.
Иду и улыбаюсь этой мысли.
Мигайте, звезды, подмигивайте, как заговорщицы, вы видели все: и заснеженное крыльцо школы и наше счастье в любимых глазах. Быть может, и вы чувствовали, как бьются рядом сердца, как горят поцелуями губы...
Комнатка при нашей школе. В приоткрытой печке дотлевают жаркие угли. На столе у окна светит из-под абажура лампа. Книги. Стопка школьных тетрадей.
Как часто, выйдя поздним вечером из дому, я думаю про этот стол и тихий свет в окне, перед которым сидит над тетрадями Леночка. Как тянет меня сюда, как не хочется отсюда уходить...
Сегодня я снова там был.
Нина всегда здоровается со мной как-то застенчиво:
- Добрый вечер, Василь Петрович.
Тихая, скромная, вечно за делом. И учит хорошо, и сама хорошо учится: заочно кончает педучилище. Мне знакома эта тяга к науке, охватившая нашу молодежь. Нина из работящей семьи: знаю отца ее, активиста из соседней деревни, знаю брата Тимоха. Когда мы встретились впервые, она рассказала: "Панов я почти не помню, так только мерещится что-то, словно сквозь сон. Когда-то мама говорила: "Вырастешь, девонька, пойдешь к пану Рушчицу гряды полоть и заработаешь себе на платьице..."