И в этот миг - она увидела - из сеней во двор вышли Толя и Аржанец с полотенцем на плече.
"Мамочка моя! Хоть бы они ничего не заметили!.."
Люда пошла навстречу гостям. И ей казалось, что ведро в ее руке и меньше, и менее заметно, чем письмо, хотя оно и спрятано, хотя оно и маленькое...
Все, чем хата богата, уже на столе - сухая, снятая дедом с жерди на чердаке колбаса, помидоры, тушенная с уткой картошка, малосольные огурцы, творог, и мед, и то, без чего, как говорят мужчины, им и еда не в еду.
А молодая хозяйка все еще волнуется: считает глазами полные и пустые тарелки, снова выбегает в кухню и на этот раз приносит только солонку. А так хотелось бы еще побегать из комнаты на кухню, чтоб хоть немного успокоиться. И минутки времени не выбрать, чтобы вынуть, развернуть, прочитать дорогую свою тайну. Дверь на кухню открыта, слишком много глаз.
- Может, и щи сразу подать или попозже? - спрашивает Люда.
- Садись ты, - отвечает старик. - Мы щи после похлебаем, кто захочет. Не в щах сила. - И он протянул свою большую руку к бутылке.
- Хозяюшка, иди ко мне, - говорит Аржанец. - Садись вот здесь. Ты, брат Толя, подвинься. Все вы очень хорошие, но если бы не Люда, я тут сегодня, на этой лавке, не сидел бы. Даже не знал бы, что вы здесь собрались. Эх, жаль, что нет Максима!
- Мне, дядька Антось, девяносто девять, - говорит Толя, когда над чаркой его угрожающе склоняется бутылка.
- А я тебе сто один, - отвечает старик. - Не бойся, у меня тут не корчма.
- За хозяйку! - говорит Аржанец. - Чтоб за этим столом скоро еще гостей прибавилось. - И он смеется, глядя, как краснеет девушка.
"Мамка моя, - думает Люда, - точь-в-точь - заручины..."
И вот три чарки протягиваются к ней, чтоб чокнуться.
Толе тоже как-то неловко, но больше радостно, и ему хочется уже сейчас, здесь, сказать своей Люде давно заготовленные слова.
Своей?.. А где же тревога? Откуда уверенность? Кто его знает. Ему просто хорошо.
Он пьет вместе с мужчинами за хозяйку, а потом смотрит, как она с девичьей осторожностью и милым невольным кокетством лишь пригубила свою, до половины налитую рюмочку и снова поставила ее.
"Ну, что ж это ты?" - спросил Толя взглядом.
"А ты молчи", - отвечала она тоже без слов, украдкой глянув на него, даже передернув бровями.
Ни Аржанец, ни дядька Антось не замечают этой их беседы.
- Можем, Толя, продолжить, что начали, во дворе, - говорит Аржанец. Ты мне про этот мешок, про бедность, про отсталые... На такой вопрос "отчего?" - отвечать, брат, очень нелегко. И не одному только тебе. Я уже который год в самой гуще живу, не раз меня спрашивали, не раз отвечал, как мог, а все же душа болит, браток, от такого вопроса. Болит... Отсталый колхоз. Что такое отсталый колхоз? Не издали, не по сводкам, не по телефону. Это горькие нехватки в хате, это наши хорошие, наши советские люди, что в светлый день глядят на тебя исподлобья. Ты пока еще студент. А у меня, брат, спрашивают не только как у учителя, но еще и как у коммуниста, у старшего над коммунистами. Так говорят у нас в Цибуличах, потому что я уже четвертый год секретарем колхозной парторганизации. Думай не думай, а сам, один всего не передумаешь...
- Один, - проворчал в усы старик. - Раньше батька Сталин один за всех нас думал, теперь уже ты думаешь. Что, уж больше некому и подумать?
- Да вот сегодня началась в Москве сессия Верховного Совета...
- Первая, что ли? - махнул рукой старик. - Ни разу не собирались?
- Антось Данилович, от этой сессии ждут нового. Оно не может не прийти. Оно необходимо - ой как необходимо. Хорошенечко надо подумать о магните, который потянул бы людей сюда. Не только рыбку удить да загорать... Ты, Толя, не гляди так на меня, у тебя каникулы. А я все думаю: что ж это будет, что молодежь так бежит из села? Кто на завод, кто на учебу, а кто и в домашние работницы. В каждой хате - по два, по три студента.
- Так это ж хорошо, Сергей Григорьевич!
- И я, Людочка, рад. Что учатся. Я не о том. Надо же думать и перспективно. Не может же так быть, чтоб все мы: кончил десятилетку - и в город шасть! Корми меня, родная деревня... Ты вот скажи мне, Толя, ты об этом думал, наверно, - почему у нас на мужика, на колхозника смотрят свысока. Сам, верно, тоже не раз слышал: "Что вы хотите - ведь это ж колхозник!.." Что ж это такое - хлебороб, кормилец, а они его на задворки!..
- А кто, Сергей Григорьевич, они?
- Как - кто они? - переспросил учитель, удивленно посмотрев на студента. - Уж верно не мы с тобой...
- И правда, - поддержала Люда Аржанца. - Я сама слышала в Барановичах, как одна разодетая дамочка говорила другой: "А зачем вам, милая Анна Петровна, надрываться самой - возьмите Глашу". Это о наших деревенских девчатах!..
- Что, нетипично? - язвительно усмехнулся, глядя на Толю, Аржанец. - Ох и мастера мы прикрываться этими словами. Так распишет иной - читать тошно. А пускай бы пришел сюда, пускай подумал, каково это - жить в ожидании, когда повесомее станет трудодень. Ты, Климёнок, и на свой счет возьми из этой ношки хоть трошки. Тоже, браток, приукрашиваешь. Я твой очерк читал.
Люда, сидевшая между ними, встревоженно посмотрела на Толю. Хотела даже спросить: "Что с тобой?.." Как-то очень уж странно он себя ведет покраснел, глядит в пустую тарелку, покусывая нижнюю губу и некстати барабаня пальцами по столу... "Что с тобой, Толя?" - напрасно ждали ответа черные испуганные глаза.
Люда хотела уже прийти ему на помощь, сказать Сергею Григорьевичу, что Толя не такой, но вот он сам словно проглотил - даже на сторонний взгляд приметно - что-то очень горькое, поднял глаза и, принужденно улыбнувшись, сказал:
- Хорошо, Сергей Григорьевич, учту.
- И я скажу, Толя, - хорошо. Привыкай, хлопче, с правдой дружить. Ваш брат писатель да журналист...
- Да какой я писатель! - вспыхнул Толя. - Какой я им брат!
Аржанец засмеялся.
- Ну ладно, - сказал он, - ты им еще не брат, ты еще только учишься. Мир? Но начинай ты уже, браток, сразу без патоки. Будь и сегодня добрым разведчиком. Гляди не сверху, не издалека...
Сначала, когда только сели за стол и Аржанец заговорил, Толя смотрел на его руки. Большие, рабочие, как видно, еще с давними мужицкими мозолями. Студент с уважением, даже с гордостью подумал, что эти самые руки были когда-то в панских наручниках, потом сжимали партизанский автомат, листали странички школьных тетрадок и институтских учебников, когда он, учитель, учил и заочно доучивался сам. Толя вспомнил ночь в лесу, огонек в занесенной снегом землянке под высокими шумевшими соснами, первую встречу с Аржанцом и простые, тогда казалось - на диво простые, негероические слова комиссара: "Долби под рельсом и долби... Сегодня заряд, а завтра два..."
Сейчас он думал о той ночи, вообще об Аржанце уже несколько иначе. Даже глядел на него исподлобья.
"Тогда в лесу, - думал он, - мне стало легче даже от твоего присутствия, от слов твоих, от взгляда, от смеха. А теперь ты, неожиданно явившись, взял у меня это горькое "отчего?", как будто только затем, чтоб еще больше колоть им душу. Уже не только не утешаешь меня, а колешь, словно хочешь себя этим облегчить. Ты и тогда не утешал. Однако же и не колол. "Без патоки... Разведчиком..." Спасибо и на том. Только кто ж это напечатает без патоки? Ты?.."
В разговор вмешался дед, который до тех пор, видно от недомогания, молчал.
- Правильно говоришь, Сергей, - сказал он. - Рабочего человека надо поднять высоко, чтоб перед ним всякая дрянь с накрашенной мордой не морщилась, чтоб его уважали, чтоб он знал свое, чтоб он свое имел. Что, мы не можем сделать, чтоб ему было лучше? Заводов вон понастроили всяких, машин, городов, а тут так и руки отсохли. Не фыркай, Люда, - очень уж ты стала деликатная... Только за дело никто не возьмется как след...
Стало помаленьку смеркаться. Дядька Антось почувствовал усталость, он ушел за перегородку.
А они все сидели, разговаривали и, точно по безмолвному уговору, поджидали Максима, то и дело вспоминая его.
- Сергей, - послышалось вдруг из-за стены, - иди, брат, сюда.
Все встревоженно встали.
Старик сидел за перегородкой у столика, оседлав лысину полуобручиком наушников, и слушал радио. Так вот почему дед молчал!
- О налоге говорят. Налог снизили, - шепотом сказал он, точно боясь помешать тому, кого слушал. Снял наушники, отделил один и протянул его Аржанцу.
- Ну, ну... - прошептал тот и присел рядом с дедом на табуретке.
Толя и Люда тихо стояли в тесной спаленке, в сумерках, а слушавшие только дразнили их проявлениями своих чувств.
- А что! - гудел старик. - Вот это так! С сотки бери, а не с деревца, не с улья...
- Тш-ш-ш... - шипел Аржанец, утихомиривая его и только улыбкой выдавая волнение.
Снова долгая пауза.
- А что! - снова не выдержал старик. - Правильно говорит! Лодырей только разводили да финагентов...
- Да тише вы, папа!
На этот раз Аржанец остановил Люду, посмотрел на нее, сказал свое "тш-ш-ш" и даже шутя погрозил девушке пальцем.
Опять пауза, на этот раз еще более тягостная.
- О! - не выдержал Аржанец. - Давно пора. Народ наш это облегчение заслужил.
Последовавшее за этим молчание было еще более долгим и мучительным.
Толя и Люда стояли рядом в темном углу; старик и Аржанец сидели полуотвернувшись от них. Толя осторожненько нашел руку девушки и горячо сжал маленькие пальцы...
Рука ее едва уловимо вздрогнула, а потом ответила таким же едва уловимым пожатием.
Потом Люда опомнилась, отняла руку и вышла в другую комнату.
Там она почти неслышно ходила в кухню и обратно, осторожно бренчала посудой, казалось пряча за этим волнение, а может быть, даже вызывая Толю... Кто знает?
Толя вышел и, осторожно ступая, пошел за нею на кухню.
"Подумают, что напиться", - мелькнула мысль.
Люда ждала его. Хмельной от счастья, он встретил в полутьме ее волнующее тепло, ощутил его и на груди, и на губах, и вокруг шеи...
- Толечка... что ты... не надо... - шептала она между поцелуями. - Ну, иди... Ну, не надо...
А руки жарко обвивали шею, губы тянулись к губам, и глубокие черные глаза были наконец так близко - то у самых глаз его, то под горячими и жадными губами...
Письмо все еще не было прочитано.
Позднее утро.
Солнце, которое сегодня взошло как раз за мельницей, поднялось уже значительно правее и выше и свысока поглядывало на дедову усадьбу и островок. Роса прячется только в тени густой листвы.
Работяги жернова уже грохочут, все так же ласково повторяя имя молодой хозяйки.
Сквозь этот шум, к которому здесь давно привыкли люди, и лошади, и птицы, сегодня пробивается бодрый стук молотка по железу, напоминая прошедшую косовицу. Косу чаще всего отбивают до солнца. А это четкое постукивание - совсем другая работа. И не работа даже, как сказал бы дядька Антось, а забава.
Но сегодня он и этой забаве рад.
Завтракали рано, как обычно перед дорогой. Ребята были готовы в путь кто с охотой, а кто и без особой...
Еще за столом отец не выдержал.
- А то побыл бы еще денек? - обратился он к Максиму, и не подозревая, как пришлись по сердцу эти слова дочке и одному из гостей.
Второму гостю, Аржанцу, как выяснилось, предложение тоже понравилось.
- И правда, Максим, останься, - сказал он с полной ложкой в своей большой руке. - Лес, брат, никуда от тебя не уйдет - как шумел, говорится, так и дальше будет шуметь. - И, словно ставя точку, учитель хлебнул свой горячий суп.
Максим поглядел на Аржанца и по своей привычке, точно набрав в рот воды, растянул тонкие губы в улыбке.
- Ты мне, чего доброго, - сказал он, - и такую присказку подсунешь: "Кто в лесу не крадет, тот в доме не хозяин..."
- При чем тут "крадет"? Если побудешь еще денек, что случится? И я работу твою прочитаю.
- Не велико счастье. Будешь в Минске - посмотришь. А побыть, так я ведь уже пять дней пробыл.
- Какие там пять! - перебил его старик. - Ты и вчерашний день считаешь?
- Правда, Максим, останься еще на сегодня.
Это сказала Люда. Максим посмотрел на нее и опять улыбнулся:
- А что мне на это скажет "Вы изволили"?
- Ничего не скажет. Он добрый. Останься.
- Добрый, но и строгий. - Максим повернулся к Аржанцу. - Это мой руководитель, профессор Силантьев. Человечище, ума - палата, но немножко старозаветный. В первый раз, когда привез нас в пущу, спросил: "Нагорный, я слышал, что вы изволили партизанить в этих местах?" А останься я сегодня, он скажет: "Вы изволили, милостивый государь, заставить меня волноваться, ждать вас целые сутки..." Впрочем, дело не только в нем. Работа.
Казалось, на этом все и кончится, но дядька Антось не сдался. Он был мрачен с самого утра, и желание свое - побыть с сыном, отцовскую нежность дед выказывал, как всегда, по-своему.
- Э-э, - махнул он рукой, - уперся, как баран, и к чему это - не понимаю.
Молодежь и Аржанец ответили ему взрывом смеха. И смех этот решил все дело.
- Ну что ж, батя, - сказал Максим, - поедем сегодня под вечер. А ты, заметил он Толе, - кстати и бобров поглядишь ночью. Ясно?
- Ясно-то ясно... - усмехнулся Аржанец. - Однако вам, Антось Данилович, хоть вы и родной отец, науку все же обижать не следовало бы. Человек, можно сказать, уже почти кандидат, а вы... И слова того не вымолвлю, каким вы его назвали...
- Стерпит. Кто ж ему еще скажет, коли не я? От женки разве что дождется...
Старик ушел на мельницу, точно сразу поправившись. Аржанец засел в комнате над рукописью Максима. Сам же автор ее побренчал в чулане инструментом, взял молоток, бабку для клепанья косы, какой-то замысловатый шпенек, плоскогубцы и, бросив Толе: "Пошли!", отправился с ним на остров.
Там, поставив старую, забытую богом колоду торчком, забил в нее бабку и достал из кармана несколько монет.
- Из пятачка сделаем, желтую, - сказал он, имея в виду еще одну блесну для спиннинга.
И вот он клепает, ловко орудуя молотком. Глаза спрятались под черным, упавшим на лоб чубом. Однако Толе, который сидит на песке по другую сторону колоды, и так отлично видно, что Максим недоволен: уступил старику, а думает о пуще, куда "изволит" запаздывать...
А Толе радостно... И немного стыдно перед Максимом. Но радостно...
Вчера... да вовсе и не вчера, а сегодня, потому что Толя и глаз не сомкнул, и сегодняшний день для него - просто продолжение вчерашнего... Между этими двумя днями была только очень короткая ночь, когда они с Людой остались наконец одни.
Над замолкшей мельницей, над тихой водой, над стрехами двух лозовичских хат, над деревьями, кустарником и лугами по обоим берегам Быстрянки - над всем этим высилось тихое звездное небо, а на востоке, над грядою холмов, поросших молодым лесом, стоял ущербный месяц, молчаливый и равнодушный, как подкупленный влюбленными страж. В этой таинственной полупрозрачной тишине они блуждали, как призраки, по луговой дороге, словно в поисках приюта, которого никак не найти. Потом они нашли его, и очень близко - у самой мельницы, на мостике, укрытом тенью высоких деревьев. Он посадил ее на перила и держал обеими руками, а то она могла бы упасть в реку... И до чего же хорошо было пугать ее, наклоняя над водой, чтобы еще раз услышать взволнованный шепот, чтобы она опять, как будто со страху, сама прижалась к нему. Он ясно слышал, как под его пылающей щекой бьется девичье сердце. Пальцы ее нежно, точно утренний ветерок листву, перебирали его непослушные вихры. Только слышно становилось и как журчит внизу прохладная вода, словно успокаивая их, и как за ольшаником, у запертой мельницы, покашливает сторож, старик Артем, словно напоминая, что скоро день...
А Люда все никак не верит, что не видит их здесь никто. "Мамка моя! - в волнении шепчет она. - А я еще, глупая, белое платье надела. Издалека видно. Ах, боже мой, да не все ли теперь равно..."
И она сжимала ладонями его щеки, долго и пытливо смотрела Толе в глаза и вдруг, подхваченная новым порывом, покрывала его лицо поцелуями и шептала задыхаясь:
"Мой!.. Мой!.. Мой!.."
А потом она устало и смущенно припадала лбом к его плечу, и снова он слышал, как бьется ее сердце. Опять спокойно журчала внизу вода, а вокруг под звездами - стрекотали мириады кузнечиков, для каждой звездочки свой...
Сейчас над водой стучит по пятачку молоток.
А Толя слышит только свое счастье. В белой майке, обняв колени голыми до локтей руками, он смотрит то на свои босые ноги, то на торопливые мелкие волны Быстрянки, которые переливаются на солнце веселыми зайчиками, и думает, молчит.
Вспоминается Толе почему-то один давний, еще из детства, случай.
Как-то зимой - это было при панах - деревню их чуть не дотла вымел пожар. У Климёнков в хате поселилось еще три семьи. Старый глуховатый Мирон, вдовец, в первый после пожара вечер тренькал на балалайке и напевал, и по лицу его, в то время как он ребячился, не понять было, куда он упрятал свое тяжкое, кровавое горе. Сразу, конечно, и придумать было трудно, с чего начать: то ли в долги залезать, то ли по миру идти, то ли просто сесть да заплакать? Плакали три его дочки, здоровые работящие девки, а восьмилетний Сашка, единственный сынок, смеялся. Тихий болезненный мальчик. И вот как-то отец взял его с собой на ярмарку. Первый выезд в далекий таинственный мир, за пределы мальчишечьего кругозора. Мальчуган не спал всю ночь, несколько раз будил отца - боялся опоздать. А вечером привез всем детям, жившим теперь у Климёнков в хате, гостинцев. Отец купил ему несколько дешевых конфеток, и Сашка привез их домой, всю дорогу держась за карман. И вот, когда он стал оделять ребят, конфеток не хватило, не хватило как раз самому Сашке. Последнюю он дал Толе, а когда еще раз сунул руку в карман посконных штанишек - там было пусто.
"Ну и что ж... Ну и что ж..." - растерянно повторял мальчик и смеялся, а на большие умные глаза сами набегали слезы. "Ну и что ж..."
Толе было тогда десять лет. Он первый протянул Сашке свою конфету, следом за ним - соседова девочка Галя, потом и Костик Рябой.
"На, ешь, я не хочу, ей-богу", - говорил он, протягивая Сашке ладонь, на которой лежала мучительно заманчивая сласть, даже вынутая уже из цветной бумажки.
"Я не хочу... я вам привез!.." - отказывался Сашка и уже не смеялся, а плакал.
Много прошло времени, а Толя и сейчас помнит тот ясный предвесенний вечер, и Сашкины слезы сквозь смех, и то радостное чувство, с каким они поделили конфетки, раскусив их на части, а потом бегали взапуски по улице, где уже сходил снег, были сухие проталины, а под лаптями трещал ледок.
Иной раз казалось потом, что радость эта - детская, и только в детстве так бывает, а вот теперь Толя-студент, Толя-мужчина, переполненный своим огромным счастьем, как-то по-новому начинает понимать слово "радость" и жажду поделиться ею с другим.
Но Максим молчит, упорно постукивает молотком, постепенно превращая пятак в продолговатую бляшку блесны, и подойти к нему со своими чувствами не так-то просто.
Толя не в первый раз уже подымает с коленей светловолосую голову, смотрит на друга, прищурив голубые глаза, а потом улыбается, найдя очень простое и подходящее начало для разговора.
- Ты не спрашиваешь, - говорит он, - ну это понятно, а вот что я, дурак, молчу, так ты, брат, прости. Я ведь прочитал твою диссертацию.
- Добил? - с усмешкой спрашивает Максим, не переставая стучать.
- Пошел ты... знаешь! "До-би-ил"...
Небольшая пауза. Потом Толя говорит:
- Я тебе, кажется, никогда не лгал. Так и теперь условимся. Прочитал, брат, как говорится, с удовольствием. Но не потому, что так оно говорится. Может, закурим?
Максим кладет на колоду молоток и достает папиросы. Еще одна пауза, заполненная торжественной процедурой закуривания, также кончается, и Толя снова заговаривает:
- Старик спрашивал вчера, что ты пишешь. Был у нас такой секретный разговор. Книгу пишет, говорю. И в самом деле, я понимаю дело так: диссертация - это книга; если же она не книга, так не считайте ее, пожалуйста, и научной работой.
- Не совсем так. Не преувеличивай, брат, обязанностей кандидата.
- Ну, пускай не книга, так толковая статья должна все-таки получиться. А у тебя получается книга. Что мне прежде всего понравилось, так это стремление найти свое место в науке, помочь народу в его великом труде. И у тебя это есть. Правда, об этом "изволит" иметь свое суждение профессор Силантьев, но я в тебя верю. Твоя работа - это не то вялое размазывание давно всем известного, за что уже не один бакалавр огребает народные тысячи. Я не лезу в другие области, имею зуб в той, где я немного разбираюсь. Читал я их, эти диссертации, - и сырые, и недоваренные, и защищенные, и беззащитные...
Студент помолчал под снова начавшийся стук молотка.
"Имею зуб"... Не случайно выскочили эти слова. Вчера Толя все-таки разозлился на Аржанца. "Без патоки... Разведчиком..." "Ты погляди пойди, подумал он теперь, - на тех, кто учит, как писать!.."
- Так вот, - с деланным спокойствием продолжал он, - что такое, по-моему, некоторые наши литературные диссертации? Это своего рода "научное" сооружение, со всех сторон поддерживаемое дружескими подпорками руководителей, оппонентов и даже иной раз ученого совета. Это, браток, этакая тематическая лохань - огромная, иногда претендующая даже на всеобъемлемость, на дне которой растекается литературоведческая водица. Заберется этакий Колумб, предположим, в поэзию Купалы или в прозу Чорного и давай пересказывать их содержание. При этом так основательно, так на-уч-но, что даже Робинзон на своем острове стал бы зевать со скуки. А где твои собственные мысли, что ты мне нового сказал? Читал я одну такую весной. Помнишь, в "Охотничьем счастье" Самуйленка Лаврен выводит на прогулку жеребца? Картина! А диссертант подсел к этой картине и давай: что сказал о лошади товарищ Икс, что сказал товарищ Игрек, что у нас вообще сказано о роли жеребца в народном хозяйстве... Эврика! И все это, браток, не кое-как, а со сносками, с научным аппаратом и учеными словесами. Сколько их, таких "научных" работ, пылится в архивах на утеху мышам! Сколько бездарностей лезет в науку или в литературу, вместо того чтоб гнуть дуги в райпромкомбинате!
Толя умолк, заметив, как мучает Максима желание рассмеяться. Аспирант словно набрал в рот воды и, сжав тонкие губы, старался не выпустить ее. Но не удержался - хохочет, черт, по обыкновению тихо и заразительно.
- Ну, чего?
- Ишь ты как сегодня разошелся!..
- А что?
- Да ничего. - Максим перестал клепать, улыбнулся. - Глас вопиющего на острове. А ты вот напиши об этом.
- И напишу. Что ты думаешь, буду фигу в кармане показывать?.. - Он помолчал. - Почему, скажи ты мне, - заговорил потом, - наши люди разговаривают не так, как мы пишем? Почему мы не пишем так, как и о чем люди говорят? Я что - мое тут дело покуда телячье. А о тех, кто уже книги печатает. У тебя здесь все, как дважды два, ясно. "Лес горит - надо его спасать. Бороться с низовыми пожарами надо, по-моему, вот так". А во многих наших книгах, в журналах? Я некоторых писателей не только по их произведениям знаю, они у нас и выступают иногда. Мы их даже критикуем. Ну, как критикуем - вякнет кто-нибудь с места или записку пошлет. Попробовали как-то задеть одного - какое там! "У вас все очень уж хорошо живут, написали ему в записке. - А бывали ли вы в бедных колхозах?" Прочитал он, покраснел, а потом, словно обрадовавшись, чуть ли не крикнул: "А я к лодырям и ездить-то не хочу!" И сыто - ке-ке-ке - засмеялся. И наш Енот за ним. Сошлись - мастер слова и исполин мысли. Беда, брат, не в том, что такой "классик" глуп или бездарен, что такой гусак сто лет проживет и ничего не поймет, ничему не поверит. Помнишь у Чехова: гусак, хоть ты его палкой по голове, - все равно ничего не поймет. Беда главная в том, что он лжет, за деньги чадит зловонной отравой, и это ему дозволено. Он еще и затирает настоящих писателей. Пока те молчат или ходят да шепчутся вокруг своей правдочки, как кот вокруг горячей похлебки. Да и не шепчутся даже остерегаются. А спекулянт гремит, поверху плавает, как дерьмо. Важность темы, злободневность...
Максим уже не клепал - он слушал. И не улыбался, как раньше.
- Ну, видишь, Толя... Ты...
- Что? - не выдержал паузы студент. - Начал, так говори.
- Я, брат, рад за тебя. Разреши как старшему. Шесть лет - все-таки шесть лет. Дело, конечно, не в том, что ты меня похвалишь, я - тебя. Смешно было бы. Мы ночью говорили тут с Аржанцом. Он о твоем "отчего?", о вашем разговоре рассказал. Надо видеть все. А ты видишь. - Он помолчал. - Может, немного получше станет у нас. Кажется даже, помаленьку уже началось. Хотя бы с налогами, с этой льготой. Великий в этом смысл - облегчить положение народа. Он это запомнит. Подумай только, как эта весть покатилась по всей стране... Хорошо!.. Только сам знаешь - это далеко не все. Много, много еще остается всяких "отчего?".
Старая колода была, оказывается, универсальным верстаком. Вытащив из нее бабку, Максим воткнул в дырку шпенек и начал на нем обивать свою продолговатую бляшку, чтоб придать ей нужную выпуклость. Закончив эту довольно канительную процедуру, он подкинул на ладони почти готовую блесну:
- Во, брат! Хоть сам хватай, не то что щука! А ты чего притих?
Тут он увидел Толины глаза.
- Читал я когда-то одно стихотворение, - тише обычного заговорил студент. - Не помню чье, да и позабыл я его, а вот последняя строфа запомнилась, и, должно быть, навсегда. Как будто прямо мое, для меня.
Думы, как волны бурливые, вольные,
Вечно все к тем же бегут берегам.
Руки в мозолях и сердце сыновнее
Все я родному народу отдам!..
Может, у меня, Максим, больше и нет ничего, как только это сердце и руки... Руки даже без мозолей... А как хочется что-нибудь сделать! Такое, что осталось бы надолго, что было бы нужно людям. Не много, хотя бы одну книгу написать, но такую, чтоб в ней была правда. Пускай горькая, но чистая правда. А вот напишу ли - кто знает?
Над трубой хаты показался почти невидимый дымок. Приближался час обеда, и хозяйка знала свое дело. В хате, за столом, застланным белой льняной скатертью, сидел Аржанец, держа в своей сильной мужицкой руке страничку рукописи, от которой пахнуло на него живицей родных наднеманских сосен. Дядька Антось был на мельнице или возле мельницы, в толпе новых помольщиков, где беседа сегодня шла веселее вчерашней.
А Толе уже не весело.
Слова Максима - те, что, между дружеских и радостных, напоминали о вчерашнем "отчего?", - разбередили горечь давешних переживаний, снова вызвали боль, стыд поражения...
"Кричу, киваю на других, пророк задрипанный, а сам?.. Дом на песке. Какой там дом - жалкий шалаш. А я кричу, я фыркаю... Все, все надо заново с самого начала!.."
Толя думал так, глядя в быстрые, чистые волны речки, до дна насыщенной солнцем щедрого, ясного дня. Он не слышал постукивания молотка. Казалось, что мастер просто остановился почему-то, что-то ищет или потихоньку отделывает. Не видел он также, как смотрел на него Максим.
- А что ты думаешь, - услышал Толя, - сердце и руки - это, брат, тоже великая сила.
Студент молчал.
Позор вчерашнего "отчего?" - это еще не все, что вызывало в нем горечь... Не все!..
Хлопцы уехали под вечер.
Когда чайка отчалила от запруды возле мельницы и вскоре скрылась за поворотом, первым среди оставшихся заговорил Аржанец:
- И я уже поеду. Бывайте здоровеньки, Антось Данилович! - протянул он деду руку.
- А я вас, Сергей Григорьевич, не отпущу, - сказала Люда. - Мне надо с вами поговорить.
- Не пустишь? Ну, так я уж и удирать не стану.
- Вы себе тут говорите, а я пойду, - сказал дядька Антось. - Будь здоров, Аржанец. Когда еще приведет бог увидеться. Будешь поблизости, гляди не обходи нашей хаты!
Старик направился к мельнице.
- Давайте я вас немного провожу, Сергей Григорьевич.
Они пошли по мосту, где на кругляках настила подскакивал, брякая звоночком, видавший виды велосипед Аржанца, затем спустились на луговую дорогу. Аржанец шел по колее, конской тропой катя машину, а Люда рядом с ним по молодой отаве.
- Так что ж - как педагог с педагогом, Люда?
- Я хотела с вами поговорить. И вчера и сегодня. Да что...
- Знаю, знаю. Мы всё спорили, решали мировые проблемы.
- Вы спорили, а мне даже обидно было: что я, ребенок, которому не полагается вмешиваться в беседу взрослых, или только хозяйка, которой, кроме печки да уток, ни до чего и дела нет? В самом деле, Максим уже, видно, до конца жизни будет считать, что я Людочка, девчонка. Вы, кажется, тоже. Даже Толя... Младше всех, студент...
- Даже Толя? - многозначительно спросил Аржанец.
Люда покраснела. И стыдно и приятно стало от мысли, что вот уже все и знают, что Сергей Григорьевич не просто смотрит на эту дорогу и на нее: он видит - это ничего, что просохла роса! - их вчерашние следы на этой чистенькой травке, от него не скроешь ни глаз, ни лица, что и до сих пор горит... Но Люда тряхнула головой и, кажется, почти спокойно спросила:
- А что Толя? Что с ним об этом говорить? Ведь это не литература! Я все волнуюсь, Сергей Григорьевич, я все боюсь...
- Чего?
- Мне пятый класс дали. Самых шалых. Я их знаю, мне и на практике повезло на пятый. Да, как назло, в мужской школе, одни мальчишки, много второгодников. Вошла я в класс... И не одна вошла, а как на суд: и воспитатель их, и методист, и студенты... Мамка моя! Никогда я не думала, что так страшно будет, когда встанет весь класс, когда надо будет им сказать "Здравствуйте. Садитесь". Сели они, а потом: "Ого-о!" И не поймешь который. А какое там "ого!", когда я и так еле стою, еле хожу, всю ночь перед этим не спала? А потом я одна урок вела, заменяла преподавательницу. Ну, я не знаю! Кто-то воткнул в щель парты спицу, сами смотрят на меня, да так внимательно, а что-то все гудит и гудит, точно шмель. Пока я догадалась, в чем дело, пока себя в руки взяла!.. И вот боюсь теперь, волнуюсь. Правда, тут у меня будет смешанный класс - и мальчики и девочки.