Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сборники рассказов Рэя Брэдбери - Р — значит ракета

ModernLib.Net / Брэдбери Рэй Дуглас / Р — значит ракета - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Брэдбери Рэй Дуглас
Жанр:
Серия: Сборники рассказов Рэя Брэдбери

 

 


Р — значит ракета

Р — значит ракета

       R Is for Rocket
       1946
       Переводчик: Эдвадра Кабалевская
      Эта ограда, к которой мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы и откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть…
      Но ведь мы были мальчишки — и нам нравилось быть мальчишками; и мы жили в небольшом флоридском городе — и город нам нравился; и мы ходили в школу — и школа нам безусловно нравилась; и мы лазали по деревьям и играли в футбол, и наши мамы и папы нам тоже нравились…
      И все-таки иногда — каждую неделю, каждый день, каждый час в ту минуту или секунду, когда мы думали о пламени, и звездах, и об ограде, за которой они нас ожидали — иногда ракеты нравились нам больше.
      Ограда. Ракеты.
      Каждую субботу утром…
      Ребята собирались возле моего дома.
      Солнце едва взошло, а они уже стоят, голосят, пока соседи не выставят из форточек пистолеты-парализаторы — дескать, сейчас же замолчите, не то заморозим на часок, тогда на себя пеняйте!
      — А, влезь на ракету, сунь голову в дюзу! — кричали ребята в ответ. Кричали, надежно укрывшись за нашей изгородью: ведь старик Уикард из соседнего дома стреляет без промаха.
      В это прохладное, мглистое субботнее утро я лежал в постели, думая о том, как накануне провалил контрольную по семантике, когда снизу донеслись голоса ватаги. Еще и семи не было, и ветер нес с Атлантики густой туман, и расставленные на всех углах вибраторы службы погоды только что начали жужжать, разгоняя своими лучами эту кашу: слышно было, как они нежно и приятно подвывают.
      Я дотащился до окна и выглянул наружу.
      — Ладно, пираты космоса! Глуши моторы!
      — Эгей! — крикнул Ральф Прайори. — Мы только что узнали: расписание запусков изменили! Лунная, с новым мотором «Икс-Л-З», стартует через час!
      — Будда, Мухаммед, Аллах и прочие реальные и полумифические деятели! — молвил я и отскочил от окна с такой прытью, что ребята от толчка повалились на траву.
      Я мигом натянул джемпер, живо надел башмаки, сунул в задний карман питательные капсулы — сегодня нам будет не до еды, глотай пилюли, как в животе заворчит — и на вакуумном лифте ухнул со второго этажа вниз, на первый.
      На газоне ребята, вся пятерка, кусали губы и подпрыгивали от нетерпения, строили сердитые рожи.
      — Кто последним добежит до монорельсовой, — крикнул я, проносясь мимо них со скоростью 5 тысяч миль в час, — тот будет жукоглазым марсианином!
      Сидя в кабине монорельсовой, со свистом уносившей нас на Космодром за двадцать миль от города — каких-нибудь несколько минут езды — я чувствовал, как у меня словно жуки копошатся под ложечкой. Пятнадцатилетнему мальчишке подавай одни только большие запуски. Чуть не каждую неделю по расписанию приходили и уходили малые межконтинентальные грузовые ракеты, но этот запуск… Совсем другое дело — сила, мощь… Луна и дальше…
      — Голова кружится, — сказал Прайори и стукнул меня по руке.
      Я дал ему сдачи.
      — У меня тоже. Ну, скажи, есть в неделе день лучше субботы?
      Мы обменялись широкими понимающими улыбками. Мысленно мы проходили все ступени предстартовой готовности. Другие пираты были правильные парни. Сид Россен, Мак Леслин, Ирл Марни — они тоже, как все ребята, прыгали, бегали и тоже любили ракеты, но почему-то мне думалось, что вряд ли они будут делать то, что в один прекрасный день сделаем мы с Ральфом. Мы с Ральфом мечтали о звездах, они для нас были желаннее, чем горсть бело-голубых брильянтов чистейшей воды.
      Мы горланили вместе с горланами, смеялись вместе со смехачами, а в душе у нас обоих было тихо; и вот уже бочковатая кабина, шурша, остановилась, мы выскочили и, крича и смеясь, побежали, но побежали спокойно и даже как-то замедленно: Ральф впереди меня, и все показывали рукой в одну сторону, на заветную ограду, и разбирали места вдоль проволоки, поторапливая отставших, но не оглядываясь на них; и наконец все в сборе, и могучая ракета вышла из-под пластикового купола, похожего на огромный межзвездный цирковой шатер, и пошла по блестящим рельсам к точке пуска, провожаемая огромным портальным краном, смахивающим на доисторического крылатого ящера, который вскормил это огненное чудовище, холил и лелеял его, и теперь вот-вот состоится его рождение в раскаленном внезапным сполохом небе.
      Я перестал дышать. Даже вдоха не сделал, пока ракета не вышла на бетонный пятачок в сопровождении тягачей-жуков и больших кургузых фургонов с людьми, а кругом, возясь с механизмами, механики-богомолы в асбестовых костюмах что-то стрекотали, гудели, каркали друг другу в незримые для нас и неслышные нам радиофоны, да мы-то в уме, в сердце, в душе все слышали.
      — Господи, — вымолвил я наконец.
      — Всемогущий, всемилостивый, — подхватил Ральф Прайори, стоя рядом со мной.
      Остальные ребята тоже сказали что-то в этом роде.
      Да и как тут не восхищаться! Все, о чем людям мечталось веками, разобрали, просеяли и выковали одну — самую заветную, самую чудесную и самую крылатую мечту. Что ни обвод — отвердевшее пламя, безупречная форма… Застывший огонь, готовый к таянию лед ждали там, посреди бетонной прерии; еще немного, и с ревом проснется, и рванется вверх, и боднет эта бездумная, великолепная, могучая голова Млечный Путь, так что звезды посыплются вниз метеорным огнепадом. А попадется на пути Угольный Мешок — ей-Богу, как даст под вздох, сразу в сторону отскочит!
      Она и меня поразила прямо под вздох, так стукнула, что я ощутил острый приступ ревности, и зависти, и тоски, как от чего-то незавершенного. И когда наконец через поле пошел окруженный тишиной самоходный вагончик с космонавтами, я был вместе с ними, облаченными в диковинные белые доспехи, в шаровидные гермошлемы и в этакую величественную небрежность — ни дать ни взять магнитофутбольная команда представляется публике перед тренировочной встречей на каком-нибудь местном магнитополе. Но они-то вылетали на Луну — теперь туда каждый месяц уходила ракета — и у ограды давно уже не собирались толпы зевак, одни мы, мальчишки, болели за благополучный старт и вылет.
      — Черт возьми, — произнес я. — Чего бы я ни отдал, только бы полететь с ними. Представляешь себе…
      — Я так отдал бы свой годовой проездной билет, — сказал Мак.
      — Да… Ничего бы не пожалел.
      Нужно ли говорить, какое это было великое событие для нас, ребятишек, словно взвешенных посередине между своей утренней игрой и ожидающим нас вскоре таким мощным и внушительным пополуденным фейерверком.
      И вот все приготовления завершены. Заправка ракеты горючим кончилась, и люди побежали от нее в разные стороны, будто муравьи, улепетывающие от металлического идола. И Мечта ожила, и взревела, и метнулась в небо. И вот уже скрылась вместе с утробным воем, и остался от нее только жаркий звон в воздухе, который через землю передался нашим ногам, и вверх по ногам дошел до самого сердца. А там, где она стояла, теперь была черная оплавленная яма да клуб ракетного дыма, будто прибитое к земле кучевое облако.
      — Ушла! — крикнул Прайори.
      И мы все снова часто задышали, пригвожденные к месту, словно нас оглушили из какого-нибудь чудовищного парапистолета.
      — Хочу поскорее вырасти, — ляпнул я. — Хочу поскорее вырасти, чтобы полететь на такой ракете.
      Я прикусил губу. Куда мне, зеленому юнцу; к тому же на космические работы по заявлению не принимают. Жди, пока тебя не отберут. Отберут.
      Наконец кто-то, кажется Сидни, сказал:
      — Ладно, теперь айда на телешоу.
      Все согласились — все, кроме Прайори и меня. Мы сказали «нет», и ребята ушли, заливаясь хохотом и разговаривая, только мы с Прайори остались смотреть на то место, где недавно стоял космический корабль.
      Он отбил нам вкус ко всему остальному, этот старт.
      Из-за него я в понедельник провалил семантику.
      И мне было совершенно наплевать.
      В такие минуты я говорил спасибо тому, кто придумал концентраты. Когда у вас вместо желудка ком нервов, меньше всего тянет сесть за стол и расправиться с обедом из трех блюд. Без аппетита несколько таблеток концентрата отлично заменяли и первое, и второе, и третье.
      Все дни напролет и до поздней ночи меня неотступно, упорно преследовала одна и та же мысль. Дошло до того, что я каждую ночь должен был прибегать к снотворному массажу в сочетании с тихими мелодиями Чайковского, чтобы хоть ненадолго сомкнуть веки.
      — Помилуйте, молодой человек, — сказал в тот понедельник мой учитель, — если это будет продолжаться, придется на следующем заседании психологического комитета снизить вам общую оценку.
      — Простите, — ответил я.
      Он пристально посмотрел на меня:
      — У вас какой-то затор в голове? Очевидно, что-то совсем простое, и притом осознанное.
      Я поежился.
      — Верно, сэр, осознанное, но никак не простое. А очень даже сложное. Но, в общем-то, можно сказать одним словом — ракеты…
      Он улыбнулся:
      — Р — значит ракета, так что ли?
      — Вот именно, сэр, что-то вроде этого.
      — Но мы не можем допустить, молодой человек, чтобы это отражалось на вашей успеваемости.
      — По-вашему, сэр, меня надо подвергнуть гипнотическому внушению?
      — Нет-нет. — Учитель перебрал листки, вверху которых большими буквами была написана моя фамилия.
      У меня все сжалось под ложечкой. Он опять посмотрел на меня:
      — Вы ведь у нас, Кристофер, первый номер в классе, фаворит, так сказать.
      Он закрыл глаза, раздумывая.
      — Тут надо основательно поразмыслить, — закончил он. Похлопал меня по плечу и добавил: — Ладно, продолжайте заниматься. И не надо горевать.
      Он отошел от меня.
      Я попробовал сосредоточиться на занятиях, но не мог. До конца уроков учитель все посматривал на меня, листал мой табель и задумчиво покусывал губы. Часов около двух он набрал какой-то номер на своем аудиофоне и минут пять с кем-то разговаривал.
      Я не мог расслышать, что он говорил.
      Но когда он положил трубку на место, то очень-очень странно поглядел на меня.
      Зависть, и восторг, и сожаление — все смешалось вместе в этом взгляде. Немножко грусти и много радости. Да, выразительные были глаза.
      Я сидел и не знал, смеяться мне или плакать.
      В тот день мы с Ральфом Прайори улизнули пораньше из школы домой. Я рассказал Ральфу, что приключилось, и он насупился: такая у него привычка.
      Я встревожился. И мы принялись вместе подстегивать эту тревогу.
      — Ты что, Крис, думаешь, тебя куда-нибудь отправят?
      Кабина монорельсовой зашипела. Это была наша остановка. Мы вышли. И медленно зашагали к дому.
      — Не знаю, — ответил я.
      — Это было бы свинство, — сказал Ральф.
      — Может быть, мне нужно пойти к психиатру, чтобы он прочистил мне мозги, Ральф? Так ведь тоже нельзя — чтобы учеба кувырком летела.
      У моего дома мы остановились и долго глядели на небо. Тут Ральф сказал одну странную вещь:
      — Днем нету звезд, а мы их все равно видим, правда ведь, Крис?
      — Правда, — сказал я. — Видим.
      — Мы будем держаться заодно, идет, Крис? Не могут они, черт бы их взял, убирать тебя сейчас из школы. Мы друзья. Это было бы несправедливо.
      Я ничего не ответил, потому что горло мое плотно закупорил ком.
      — Что у тебя с глазами? — спросил Прайори.
      — А, ничего, слишком долго на солнце глядел. Пошли в дом, Ральф.
      Мы ухали под струями воды в душевой, но как-то без особого воодушевления, даже когда пустили ледяную воду.
      Пока мы стояли в сушилке, обдуваемые горячим воздухом, я усиленно размышлял. Литература, рассуждал я, полным-полна людей, которые сражаются с суровыми, непримиримыми противниками. Мозг, мышцы — все обращают на борьбу против всяких препон, пока не победят или сами не проиграют. Но ведь у меня-то никаких признаков внешнего конфликта. То, что меня грызет острыми зубами, грызет изнутри, и, кроме меня, только врач-психолог разглядит все мои царапины. Конечно, мне от этого ничуть не легче.
      — Ральф, — сказал я, когда мы начали одеваться, — я влип в войну.
      — Ты один? — спросил он.
      — Я не могу тебя впутывать, — объяснил я. — Потому что это совсем личное дело. Сколько раз мама говорила: "Крис, не ешь так много, у тебя глаза больше желудка"?
      — Миллион раз.
      — Два миллиона. А теперь перефразируем это, Ральф. Скажем иначе: "Не фантазируй так много, Крис, твое воображение чересчур велико для твоего тела". Так вот, война идет между воображением и телом, которое не может за ним поспевать.
      Прайори сдержанно кивнул:
      — Я тебя понял, Кристофер. Понял то, что ты говоришь про личную войну. В этом смысле во мне тоже идет война.
      — Знаю, — сказал я. — У других ребят, так мне кажется, это пройдет. Но у нас с тобой, Ральф, по-моему, это никогда не пройдет. По-моему, мы будем ждать все время.
      Мы устроились под солнцем на крыше дома, разложили тетрадки и принялись за домашние задания. У Прайори ничего не выходило. У меня тоже. Прайори сказал вслух то, чего я не мог собраться с духом выговорить.
      — Крис, Комитет космонавтики отбирает людей. Желающие не подают заявлений. Они ждут.
      — Знаю.
      — Ждут с того дня, когда у них впервые замрет сердце при виде Лунной ракеты, ждут годами, из месяца в месяц все надеются, что в одно прекрасное утро спустится с неба голубой вертолет, сядет на газоне у них в саду, из кабины вылезет аккуратный, подтянутый пилот, стремительно поднимется на крыльцо и нажмет кнопку звонка. Этого вертолета ждут, пока не исполнится двадцать один год. А в двадцать первый день рождения выпивают бокал-другой вина и с громким смехом небрежно бросают: дескать, ну и черт с ним, не очень-то и нужно.
      Мы посидели молча, взвешивая всю тяжесть его слов. Сидели и молчали. Но вот он снова заговорил:
      — Я не хочу так разочаровываться, Крис, Мне пятнадцать лет, как и тебе. Но если мне исполнится двадцать один, а в дверь нашего интерната, где я живу, так и не позвонит космонавт, я…
      — Знаю, — сказал я, — знаю. Я разговаривал с такими, которые прождали впустую. Если так случится с нами, Ральф, тогда… тогда мы выпьем вместе, а потом пойдем и наймемся в грузчики на транспортную ракету Европейской линии.
      Ральф сжался и побледнел.
      — В грузчики…
      Кто-то быстро и мягко прошел по крыльцу, и мы увидели мою маму. Я улыбнулся:
      — Здорово, леди!
      — Здравствуй. Здравствуй, Ральф.
      — Здравствуйте, Джен.
      Глядя на нее, никто не дал бы ей больше двадцати пяти — двадцати шести лет, хотя она произвела на свет и вырастила меня и уже далеко не первый год служила в Государственном статистическом управлении. Тонкая, изящная, улыбчивая: я представлял себе, как сильно должен был любить ее отец, когда он был жив. Да, у меня хоть мама есть. Бедняга Ральф воспитывался в интернате…
      Джен подошла к нам и положила ладонь на лоб Ральфа.
      — Что-то ты плохо выглядишь, — сказала она. — Что-нибудь неладно?
      Ральф изобразил улыбку:
      — Нет-нет, все в порядке.
      Джен не нуждалась в подсказке.
      — Оставайся ночевать у нас, Прайори, — предложила она. — Нам тебя недостает. Верно ведь, Крис?
      — Что за вопрос!
      — Мне бы надо вернуться в интернат, — возразил Ральф, правда, не очень убежденно. — Но раз вы просите, да вот и Крису надо помочь с семантикой, так я уж ему помогу.
      — Очень великодушно, — сказал я.
      — Но сперва у меня есть кое-какие дела. Я быстро туда-обратно на монорельсовой, через час вернусь.
      Когда Ральф ушел, мама многозначительно посмотрела на меня, потом ласковым движением пальцев пригладила мне волосы.
      — Что-то назревает, Крис.
      Мое сердце притихло, ему захотелось помолчать немного. Оно ждало. Я открыл рот, но Джен продолжала:
      — Да, где-то что-то назревает. Мне сегодня два раза звонили на работу. Сперва звонил твой учитель. Потом… нет, не могу сказать. Не хочуничего говорить, пока это не произойдет…
      Мое сердце заговорило опять, медленно и жарко.
      — В таком случае не говори, Джен. Эти звонки…
      Она молча посмотрела на меня. Сжала мою руку мягкими теплыми ладонями.
      — Ты еще такой юный, Крис. Совсем-совсем юный.
      Я сидел молча.
      Ее глаза посветлели.
      — Ты никогда не видел своего отца, Крис. Ужасно жалко. Ты ведь знаешь, кем он был?
      — Конечно, знаю, — сказал я. — Он работал в химической лаборатории и почти не выходил из подземелья.
      — Да, он работал глубоко под землей, Крис, — подтвердила мама. И почему-то добавила: — И никогда не видел звезд.
      Мое сердце вскрикнуло в груди. Вскрикнуло громко, пронзительно.
      — Мама… мама…
      Впервые за много лет я вслух назвал ее мамой.
      Когда я проснулся на другое утро, комната была залита солнцем, но кушетка, на которой обычно спал Прайори, гостя у нас, была пуста. Я прислушался. Никто не плескался в душевой, и сушилка не гудела. Ральфа не было в доме.
      На двери я нашел приколотую записку.
      Увидимся днем в школе. Твоя мать попросила меня кое-что сделать для нее. Ей звонили сегодня утром, и она сказала, что ей нужна моя помощь. Привет.
      Прайори.
      Прайори выполняет поручения Джен. Странно. Джен звонили рано утром. Я вернулся к кушетке и сел.
      Я все еще сидел, когда снаружи донеслись крики:
      — Эгей, Крис! Заспался!
      Я выглянул из окна. Несколько ребят из нашей ватаги стояли на газоне.
      — Сейчас спущусь!
      — Нет, Крис.
      Голос мамы. Тихий и с каким-то необычным оттенком. Я повернулся. Она стояла в дверях позади меня, лицо бледное, осунувшееся, словно ее что-то мучило.
      — Нет, Крис, — мягко повторила она. — Скажи им, пусть идут без тебя, ты не пойдешь в школу… сегодня.
      Ребята внизу, наверно, продолжали шуметь, но я их не слышал. В эту минуту для меня существовали только я и мама, такая тонкая, бледная, напряженная… Далеко-далеко зажужжали, зарокотали вибраторы метеослужбы.
      Я медленно обернулся и посмотрел вниз на ребят. Они глядели вверх все трое — губы раздвинуты в небрежной полуулыбке, шершавые пальцы держат тетради по семантике.
      — Эгей! — крикнул один из них. Это был Сидни.
      — Извини, Сидни. Извините, ребята. Топайте без меня. Я сегодня не смогу пойти в школу. Попозже увидимся, идет?
      — Ладно, Крис!
      — Что, заболел?
      — Нет. Просто… Словом, шагайте без меня. Потом встретимся.
      Я стоял будто оглушенный. Наконец отвернулся от обращенных вверх вопрошающих лиц и глянул на дверь. Мамы не было. Она уже спустилась на первый этаж. Я услышал, как ребята, заметно притихнув, направились к монорельсовой.
      Я не стал пользоваться вакуум-лифтом, а медленно пошел вниз по лестнице.
      — Джен, — сказал я, — где Ральф?
      Джен сделала вид, будто поглощена расчесыванием своих длинных русых волос виброгребенкой.
      — Я его услала. Мне нужно было, чтобы он ушел.
      — Почему я не пошел в школу, Джен?
      — Пожалуйста, Крис, не спрашивай.
      Прежде чем я успел сказать что-нибудь еще, я услышал в воздухе какой-то звук. Он пронизал достаточно плотные стены нашего дома и вошел в мою плоть, стремительный и тонкий, как стрела из искрящейся музыки.
      Я глотнул. Все мои страхи, колебания, сомнения мгновенно исчезли.
      Как только я услышал этот звук, я подумал о Ральфе Прайори. Эх, Ральф, если бы ты мог сейчас быть здесь. Я не верил сам себе. Слушал этот звук, слушал не только ушами, а всем телом, всей душой, и не верил. Ближе, ближе… Ох, как я боялся, что он начнет удаляться. Но он не удалился. Понизив тон, он стал снижаться возле дома, разбрасывая свет и тени огромными вращающимися лепестками, и я знал, что это вертолет небесного цвета. Гудение прекратилось, и в наступившей тишине мама подалась вперед, выпустила из рук виброгребенку и глубоко вздохнула.
      В наступившей тишине я услышал шаги на крыльце. Шаги, которых я так долго ждал.
      Шаги, которых боялся никогда не услышать.
      Кто-то нажал звонок.
      Я зналкто.
      И упорно думал об одном: "Ральф, ну почему тебе непременно надо было уйти теперь, когда это происходит? Почему, черт возьми?"
      Глядя на пилота, можно было подумать, что он родился в своей форме. Она сидела на нем как влитая, как вторая кожа — серебристая кожа: тут голубая полоска, там голубой кружок. Строгая и безупречная, как и надлежит быть форме, и в то же время — олицетворение космической мощи.
      Его звали Трент. Он говорил уверенно, с непринужденной гладкостью, без обиняков.
      Я стоял молча, а мама сидела в углу с видом растерянной девочки. Я стоял и слушал.
      Из всего, что было сказано, мне запомнились лишь какие-то обрывки.
      — …отличные отметки, высокий коэффициент умственного развития. Восприятие А-1, любознательность ААА. Необходимая увлеченность, чтобы настойчиво и терпеливо заниматься восемь долгих лет…
      — Да, сэр.
      — …разговаривали с вашими преподавателями семантики и психологии…
      — Да, сэр.
      — …и не забудьте, мистер Кристофер…
       МистерКристофер!
      — …и не забудьте, мистер Кристофер, никто не должен знать про то, что вы отобраны Комитетом космонавтики.
      — Никто?
      — Ваша мать и преподаватели, конечно, знают об этом. Но, кроме них, никто не должен знать. Вы меня хорошо поняли?
      — Да, сэр.
      Трент сдержанно улыбнулся, упершись в бока своими ручищами.
      — Вам хочется спросить — почему, так? Почему нельзя поделиться со своими друзьями? Я объясню. Это своего рода психологическая защита. Каждый год мы из миллиардного населения Земли отбираем около десятка тысяч молодых людей. Из них три тысячи через восемь лет выходят из училища космонавтами, с той или другой специальностью. Остальным приходится возвращаться домой. Они отсеялись, но окружающим-то незачем об этом знать. Обычно отсев происходит уже в первом полугодии. Не очень приятно вернуться домой, встретить друзей и доложить им, что самая замечательная работа в мире оказалась вам не по зубам. Вот мы и делаем все так, чтобы возвращение проходило безболезненно. Есть и еще одна причина. Тоже психологическая. Мальчишкам так важно быть заправилами, в чем-то превосходить своих товарищей. Строго-настрого запрещая вам рассказывать друзьям, что вы отобраны, мы лишаем вас половины удовольствия. И таким способом проверяем, что для вас главное: мелкое честолюбие или сам космос. Если вы думаете только о том, чтобы выделиться — скатертью дорога. Если космос ваше призвание, если он для вас все — добро пожаловать.
      Он кивнул маме:
      — Благодарю вас, миссис Кристофер.
      — Сэр, — сказал я. — Один вопрос. У меня есть друг. Ральф Прайори. Он живет в интернате…
      Трент кивнул:
      — Я, естественно, не могу вам сказать его данные, но он у нас на учете. Это ваш лучший друг? И вы, конечно, хотите, чтобы он был с вами. Я проверю его дело. Воспитывается в интернате, говорите? Это не очень хорошо. Но… мы посмотрим.
      — Если можно, прошу вас. Спасибо.
      — Явитесь ко мне на Космодром в субботу, в пять часов, мистер Кристофер. До тех пор — никому ни слова.
      Он козырнул. И ушел. И взмыл в небо на своем вертолете, и в ту же секунду мама очутилась возле меня.
      — О, Крис, Крис… — твердила она, и мы прильнули друг к другу, и шептали что-то, и говорили что-то, и мама говорила, как это важно для нас, особенно для меня, как замечательно, и какая это честь, вроде как в старину, когда человек постился, и давал обет молчания, и ни с кем не разговаривал, только молился и старался стать достойным, и уходил в какой-нибудь монастырь, где-нибудь в глуши, а потом возвращался к людям, и служил образцом, и учил людей добру. Так и теперь, говорила она, заключала она, утверждала она, это тоже своего рода высокий орден, и я стану как бы его частицей, больше не буду принадлежать ей, а буду принадлежать Вселенной, стану всем тем, чем отец мечтал стать, да не смог, не дожил…
      — Конечно, конечно, — пробормотал я. — Я постараюсь, честное слово, постараюсь… — Я запнулся. — Джен, а как же… как мы скажем Ральфу? Как нам быть с ним?
      — Ты уезжаешь, и все, Крис. Так ему и скажи. Коротко и ясно. Больше ничего ему не говори. Он поймет.
      — Но, Джен, ты
      Она ласково улыбнулась:
      — Да, Крис, мне будет одиноко. Но ведь у меня остается моя работа и остается Ральф.
      — Ты хочешь сказать…
      — Я заберу его из интерната. Он будет жить здесь, когда ты уедешь. Ведь именно это ты желалот меня услышать, Крис, верно?
      Я кивнул, внутри у меня все будто онемело.
      — Да, я как раз это хотел услышать.
      — Он будет хорошим сыном, Крис. Почти таким же хорошим, какты.
      — Отличным!
      Мы сказали Ральфу Прайори. Сказали, что я, очевидно, уеду учиться в Европу на год, и мама хочет, чтобы он поселился у нас, был ей сыном, пока я не вернусь домой. Мы выпалили все это так, будто слова обжигали нам язык. Когда же мы кончили, Ральф сперва пожал мне руку, потом поцеловал маму в щеку и сказал:
      — Я буду рад. Я буду очень рад.
      Странно, Ральф даже не стал допытываться, почему я все-таки уезжаю, куда именно и когда думаю вернуться. Сказал только:
      — А здорово мы вместе играли, верно? — и примолк, словно боялся продолжать разговор.
      Это было в пятницу вечером, Прайори, Джен и я ходили на концерт в Зеленый театр в центре нашего общественного комплекса, потом, смеясь, возвратились домой и стали готовиться ко сну.
      У меня ничего не было уложено. Прайори вскользь отметил это, но спрашивать почему не стал. А дело в том, что на ближайшие восемь лет другие брали на себя заботу о моей личной экипировке. Укладываться незачем.
      Позвонил учитель семантики, коротко и ласково пожелал мне, улыбаясь, всего доброго.
      Наконец мы легли, но я целый час не мог уснуть, все думал о том, что это моя последняя ночь вместе с Джен и Ральфом. Последняя ночь.
      И я всего лишь пятнадцатилетний мальчишка…
      Я уже начал засыпать, когда Прайори в темноте мягко повернулся на своей кушетке лицом в мою сторону и торжественно прошептал:
      — Крис?
      Пауза.
      — Крис, ты еще не спишь? — Глухо, будто далекое эхо.
      — Не сплю, — ответил я.
      — Думаешь?
      Пауза.
      — Да.
      — Ты… ты теперь перестал ждать, да, Крис?
      Я понимал, что он подразумевает. И не мог ответить.
      — Крис, ты еще не спишь?
      — Я жутко устал, Ральф, — сказал я.
      Он отвернулся, лег на спину и сказал:
      — Я так и думал. Ты уже не ждешь. Ах, черт, как это здорово, Крис. Здорово.
      Он протянул руку и легонько стукнул меня по бицепсу.
      Потом мы оба уснули.
      Наступило субботнее утро. За окном в семичасовом тумане раскатились голоса ребят. Я услышал, как стукнула форточка старика Уикарда, и жужжание его парапистолета стало подкрадываться к мальчишкам.
      — Сейчас же замолчите! — крикнул он, но совсем беззлобно. Это была обычная субботняя игра. Было слышно, как ребята смеются в ответ.
      Проснулся Прайори и спросил:
      — Сказать им, Крис, что ты сегодня не пойдешь с ними?
      — Ни в коем случае. — Джен прошла от двери к открытому окну, и светлый ореол ее волос потеснил туман. — Здорово, ватага! Ральф и Крис сейчас выйдут. Задержать пуск!
      — Джен! — воскликнул я.
      Она подошла к нам с Ральфом.
      — Проведете вашу субботу, как обычно, вместе с ребятами!
      — Я думал побыть с тобой, Джен.
      — Разве день отдыха для этого существует?
      Она живо накормила нас завтраком, поцеловала в щеку и выставила за дверь, в объятия ватаги.
      — Давай не пойдем сегодня к Космодрому, ребята.
      — Ты что, Крис… Почему?
      Их лица отразили целую гамму чувств. Впервые в истории я отказывался идти к Космодрому.
      — Ты нарочно, Крис.
      — Конечно, дурака валяет.
      — Вот и нет, — сказал Прайори. — Он это серьезно. Мне тоже туда не хочется. Каждуюсубботу ходим. Надоело. Лучше на следующей неделе сходим.
      — Да ну…
      Они были недовольны, но без нас идти не захотели. Сказали, что без нас неинтересно.
      — Ну и ладно… Пойдем на следующей неделе.
      — Конечно. А сейчас что будем делать, Крис?
      Я сказал им.
      В этот день мы играли в "бей банку" и другие, давно оставленные нами игры, потом пошли в небольшой поход вдоль ржавых путей старой, заброшенной железной дороги, побродили по лесу, сфотографировали каких-то птиц, поплавали нагишом, и я все время думал об одном: сегодня последний день.
      Все, что мы когда-либо прежде затевали по субботам, все это мы вспомнили. Всякие там штуки и проказы. И, кроме Ральфа, никто не подозревал о моем отъезде, и с каждой минутой все ближе подступали заветные "пять часов".
      В четыре я сказал ребятам "до свидания".
      — Уже уходишь, Крис? Ну а вечером что?
      — Заходите в восемь, — сказал я. — Пойдем посмотрим новую картину с Салли Гибберт!
      — Так точно.
      — Ключ на старт!
      И мы с Ральфом отправились домой.
      Мамы дома не было, но на моей кровати лежал ролик аудиофильма, на котором она оставила частицу себя — свою улыбку, свой голос, свои слова. Я вставил ролик в проектор и навел на стену. Мягкие русые волосы, мамино белое лицо, ее негромкий голос:
      — Не люблю я прощаться, Крис. Пойду в лабораторию, поработаю там. Счастливо тебе. Крепко-крепко обнимаю. Когда я тебя снова увижу… ты будешь уже мужчиной.
      И все.
      Прайори ждал за дверью, а я в четвертый раз прокрутил ролик.
      — Не люблю я прощаться, Крис. Пойду… поработаю… счастливо. Крепко… обнимаю…
      Я тоже еще накануне вечером записал ролик. Теперь я засунул его в проектор и оставил — два-три прощальных слова.
      Прайори проводил меня до полдороги. Нельзя же, чтобы он ехал со мной до Космопорта. У станции монорельсовой я крепко пожал ему руку и сказал:
      — Отлично мы сегодня день провели.
      — Ага. Теперь, что же, до следующей субботы?
      — Хотел бы я ответить "да".
      — Все равно ответь «да». Следующая суббота — лес, ватага, ракеты, старина Уикард с его верным парапистолетом.
      Мы дружно рассмеялись.
      — Договорились. В следующую субботу, рано утром. А ты береги… береги нашу маму, ладно, Прайори, обещаешь?
      — Что за глупый вопрос, балда ты, — сказал он.
      — Точно, балда.
      Он глотнул.
      — Крис.
      — Да?
      — Я буду ждать. Так же, как ты ждал, а теперь тебе больше не нужно ждать. Буду ждать.
      — Думаю, тебе не придется ждать долго, Ральф. Я надеюсь, что недолго.
      Я легонько стукнул его разок по руке. Он ответил тем же.
      Закрылась дверь монорельсовой. Кабина ринулась вперед, и Прайори остался позади.
      Я вышел на остановке «Космопорт». До здания управления было каких-нибудь пятьсот метров. Я шел этот отрезок десять лет.
      "Когда я тебя снова увижу, ты будешь уже мужчиной…"
      "Никому ни слова…"
      "Я буду ждать, Крис…"
      Все это — пробкой в сердце, и никак не хочет уходить, и плавает перед глазами…
      Я подумал о своей мечте. Лунная ракета. Теперь она уже не будет частицей моей души, моей мечты. Теперь я стану ее частицей.
      Я все шел, и шел, и шел, чувствуя себя совсем ничтожным.
      В ту самую минуту, когда я подошел к управлению, стартовала вечерняя Лондонская ракета. Она всколыхнула землю, и всколыхнула и наполнила сладким трепетом мое сердце.
      И я сразу начал страшно быстро расти.
      Я провожал глазами ракету до тех пор, пока рядом со мной не щелкнули чьи-то приветствующие каблуки.
      Я окаменел.
      — К. М. Кристофер?
      — Так точно, сэр. Явился по вызову, сэр.
      — Сюда, Кристофер, В эти ворота.
      В эти ворота и внутрьограды…
      Ограды, к которой неделю назад мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы, откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть…
      Ограды, у которой неделю назад стояли мальчишки — которым нравилось быть мальчишками, нравилось жить в небольшом флоридском городе, и школа безусловно нравилась, и нравилось играть в футбол, и папы и мамы им тоже нравились…
      Мальчишки, которые каждую неделю, каждый день, каждый час хоть минуту непременно думали о пламени, и звездах, и ограде, за которой все это их ожидало…
      Мальчишки, которым ракеты нравились больше.
      Мама, Ральф, мы увидимся. Я вернусь.
      Мама!
      Ральф!
      И я прошел через ворота и вошел внутрь ограды.

Конец начальной поры

       The End of the Beginning
       1956
       Переводчик: Нора Галь
      Он почувствовал: вот сейчас, в эту самую минуту, солнце зашло и проглянули звезды — и остановил косилку посреди газона. Свежескошенная трава, обрызгавшая его лицо и одежду, медленно подсыхала. Да, вот уже и звезды — сперва чуть заметные, они все ярче разгораются в ясном пустынном небе. Он услыхал, как затворилась дверь — на веранду вышла жена, и, глядя в вечернее небо, он почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
      — Уже скоро, — сказала она.
      Он кивнул: ему незачем было смотреть на часы. Ощущения его поминутно менялись, он казался сам себе то глубоким стариком, то мальчишкой, его бросало то в жар, то в холод. Вдруг он перенесся за много миль от дома. Это уже не он, это его сын надевает летную форму, проверяет запасы еды, баллоны с кислородом, шлем, скафандр, прикрывая размеренными словами и быстрыми движениями громкий стук сердца, вновь и вновь охватывающий страх — и, как все и каждый в этот вечер, запрокидывает голову и смотрит в небо, где становится все больше звезд.
      И вдруг он очутился на прежнем месте, он снова — только отец своего сына, и снова ладони его сжимают рычаг косилки.
      — Иди сюда, посидим на веранде, — позвала жена.
      — Лучше я буду заниматься делом!
      Она спустилась с крыльца и подошла к нему.
      — Не тревожься за Роберта, все будет хорошо.
      — Уж очень это ново и непривычно, — услышал он собственный голос. — Никогда такого не бывало. Подумать только — люди летят в ракете строить первую внеземную станцию. Господи Боже, да это просто невозможно, ничего этого нет — ни ракеты, ни испытательной площадки, ни срока отлета, ни строителей. Может, и сына, по имени Боб, у меня никогда не было. Не умещается все это у меня в голове!
      — Тогда чего ты тут стоишь и смотришь?
      Он покачал головой:
      — Знаешь, сегодня утром иду я на работу и вдруг слышу — кто-то хохочет. Я так и стал посреди улицы как вкопанный. Оказывается, это я сам хохотал! А почему? Потому что наконец понял — Боб и вправду нынче летит! Наконец я в это поверил. Никогда я зря не ругаюсь, а тут стал столбом у всех на дороге и думаю — чудеса, разрази меня гром! А потом сам не заметил, как запел. Знаешь эту песню: "Колесо в колесе высоко в небесах…"? И опять захохотал. Надо же, думаю, внеземная станция! Этакое громадное колесо, спицы полые, а внутри будет жить Боб, а потом, через полгода или месяцев через восемь, полетит к Луне. После, по дороге домой, я припомнил, как там дальше поется: "Колесом поменьше движет вера, колесом побольше — милость Божья". И мне захотелось прыгать, кричать, самому вспыхнуть ракетой!
      Жена тронула его за рукав:
      — Если уж не хочешь на веранду, давай устроимся поудобнее.
      Они вытащили на середину лужайки две плетеные качалки и тихо сидели и смотрели, как в темноте появляются все новые и новые звезды, точно блестящие крупинки соли, рассыпанные по всему небу, от горизонта до горизонта.
      — Мы будто в праздник фейерверка ждем, — после долгого молчания сказала жена.
      — Только нынче народу больше…
      — Я вот думаю: в эту самую минуту миллионы людей смотрят на небо, разинув рот.
      Они ждали и, казалось, всем телом ощущали вращение Земли.
      — Который час?
      — Без одиннадцати минут восемь.
      — И никогда ты не ошибешься! Видно, у тебя в голове устроены часы.
      — Нынче я не могу ошибиться. Я тебе точно скажу, когда им останется одна секунда до взлета. Смотри, сигнал! Осталось десять минут.
      На западном небосклоне распустились четыре алых огненных цветка; подхваченные ветром, они поплыли, мерцая, над пустыней, беззвучно канули вниз и угасли. Стало темнее прежнего, муж и жена выпрямились в качалках и застыли. Немного погодя он сказал:
      — Восемь минут.
      Молчание.
      — Семь минут.
      Молчание — на этот раз оно словно тянется много дольше.
      — Шесть…
      Жена откинулась в качалке, пристально смотрит на звезды — на те, что прямо над головой.
      — Зачем это все? — бормочет она и закрывает глаза. — Зачем ракеты и этот вечер? Зачем? Если бы знать…
      Он смотрит ей в лицо, бледное, словно припудренное отсветом Млечного Пути. Он уже хотел ответить, но передумал — пусть она договорит. И жена продолжает:
      — Может быть, это как в старину, когда люди спрашивали: зачем подниматься на Эверест? А им отвечали: затем, что он существует. Никогда я этого не понимала. По-моему, это не ответ.
      Пять минут, подумал он. Время идет… тикают часы на руке… колесо в колесе… колесом поменьше движет… колесом побольше движет… высоко в небесах… четыре минуты! Люди уже устроились поудобнее в ракете, все на местах, светится приборная доска…
      Губы его дрогнули.
      — Я знаю одно: это конец начальной поры. Каменный век, Бронзовый век, Железный век — теперь мы всему этому найдем одно общее имя: век, когда мы ходили по Земле и утром спозаранку слушали птиц и чуть не плакали от зависти. Может быть, мы назовем это время — Земной век, или Век земного притяжения. Миллионы лет мы старались побороть земное притяжение. Когда мы были амебами и рыбами, мы силились выйти из вод океана, да так, чтобы нас не раздавила собственная тяжесть. Очутившись на берегу, мы всячески старались распрямиться — и чтобы сила тяжести не переломила наше новое изобретение — позвоночник. Мы учились ходить, не спотыкаясь, и бегать, не падая. Миллионы лет притяжение удерживало нас дома, а ветер и облака, кузнечики и мотыльки насмехались над нами. Вот что сегодня главное: пришел конец нашему старинному спутнику — притяжению, век притяжения миновал безвозвратно. Не знаю, что там будут считать началом новой эпохи — может, персов, они мечтали о ковре-самолете, а может, китайцев — они, когда праздновали день рожденья или Новый год, запускали в небо фейерверки и воздушных змеев; а может быть, счет начнется через час, неведомо в какую минуту или секунду. Но сейчас кончается эра долгих и тяжких усилий, миллионы лет — они нелегко дались нам, людям, и как-никак делают нам честь.
      Три минуты… две минуты пятьдесят девять секунд… две минуты пятьдесят восемь секунд…
      — И все равно, — сказала жена, — я не знаю, зачем все это.
      Две минуты, подумал он. "Готовы? Готовы? Готовы?" — окликает по радио далекий голос. "Готовы! Готовы! Готовы!" — чуть слышно доносится быстрый ответ из гудящей ракеты. "Проверка! Проверка! Проверка!"
      Сегодня! — думал он. Если не выйдет с этим первым кораблем, мы пошлем другой, третий. Мы доберемся до всех планет, а там и до звезд. Мы не остановимся, и наконец громкие слова — бессмертие, вечность — обретут смысл. Громкие слова — да, но нам того и надо. Непрерывности. С тех пор как мы научились говорить, мы спрашивали об одном: в чем смысл жизни? Все другие вопросы нелепы, когда смерть стоит за плечами. Но дайте нам обжить десять тысяч миров, что обращаются вокруг десяти тысяч незнакомых солнц, и уже незачем будет спрашивать. Человеку не будет пределов, как нет пределов вселенной. Человек будет вечен, как вселенная. Отдельные люди будут умирать, как умирали всегда, но история наша протянется в невообразимую даль будущего, мы будем знать, что выживем во все грядущие времена и станем спокойными и уверенными, а это и есть ответ на тот извечный вопрос. Нам дарована жизнь, и уж по меньшей мере мы должны хранить этот дар и передавать потомкам — до бесконечности. Ради этого стоит потрудиться!
      Чуть поскрипывали плетеные качалки, с шорохом задевая траву.
      Одна минута.
      — Одна минута, — сказал он вслух.
      — Ох! — Жена порывисто схватила его за руку. — Только бы наш Боб…
      — Все будет хорошо!
      — Господи, помоги им…
      Тридцать секунд.
      — Теперь смотри.
      Пятнадцать, десять, пять…
      — Смотри!
      Четыре, три, две, одна.
      — Вот она! Вот!
      Оба вскрикнули. Вскочили. Опрокинутые качалки свалились наземь. Шатаясь, не видя, муж и жена, как слепые, пошарили в воздухе, схватились за руки, стиснули пальцы. В небе разгоралось зарево, еще десять секунд — и взмыла огромная яркая комета, затмила собою звезды, прочертила огненный след и затерялась среди головокружительных россыпей Млечного Пути.
      Муж и жена ухватились друг за друга, словно под ногами у них разверзлась непостижимая, непроглядно черная бездонная пропасть. Они смотрели вверх, и плакали, и слышали только собственные рыдания. Прошло немало времени, пока они, наконец, сумели заговорить.
      — Она улетела, улетела, правда?
      — Да…
      — И все благополучно, правда?
      — Да… да…
      — Она ведь не упала?
      — Нет, нет, она цела и невредима. Боб цел и невредим, все благополучно.
      Они наконец разняли руки.
      Он провел ладонью по лицу, посмотрел на свои мокрые пальцы.
      — Черт меня побери, — сказал он. — Черт меня побери.
      Они смотрели еще пять минут, потом еще десять, пока темную глубину зрачков и мозга не стали больно жечь миллионы крупинок огненной соли. Пришлось закрыть глаза.
      — Что ж, — сказала она, — пойдем в дом.
      Он не двинулся с места. Только рука сама собой протянулась и нащупала рычаг косилки. И, заметив, что держит рычаг, он сказал:
      — Осталось еще немножко скосить…
      — Так ведь ничего не видно.
      — Увижу, — сказал он. — Надо же мне кончить. А после, перед сном, посидим немного на веранде.
      Он помог жене оттащить на веранду качалки, усадил ее, вернулся на лужайку и снова взялся за косилку. Косилка. Колесо в колесе. Нехитрая машина, берешься обеими руками за рычаг и ведешь ее вперед, колеса вертятся, стрекочут, а ты шагаешь сзади и спокойно раздумываешь о своем. Шум, треск, а над всем этим — покой и тишина. Круженье колеса — и неслышная поступь раздумья.
      Мне миллионы лет от роду, сказал он себе. Я родился минуту назад. Я ростом в дюйм, нет, в десять тысяч миль. Я опускаю глаза и не могу разглядеть своих ног, они слишком далеко внизу.
      Он вел косилку по газону. Срезанная трава брызгала из-под ножей и мягко падала вокруг; он вдыхал ее свежесть, упивался ею и чувствовал — не его одного, но все человечество наконец-то омывает животворный родник вечной молодости.
      И, омытый этими живительными водами, он снова вспомнил песенку про колеса, про веру и про милость Божью там, высоко в небе, среди миллионов неподвижных звезд, куда вторглась одна-единственная, дерзкая, и летит, и ее уже не остановить.
      Потом он скосил оставшуюся траву.

Ревун

       The Fog Horn
       1951
       Переводчик: Лев Жданов
      Среди холодных волн, вдали от суши, мы каждый вечер ждали, когда приползет туман. Он приползал, и мы — Макдан и я — смазывали латунные подшипники и включали фонарь на верху каменной башни. Макдан и я, две птицы в сумрачном небе…
      Красный луч… белый… снова красный искал в тумане одинокие суда. А не увидят луча, так ведь у нас есть еще Голос — могучий низкий голос нашего Ревуна; он рвался, громогласный, сквозь лохмотья тумана, и перепуганные чайки разлетались, будто подброшенные игральные карты, а волны дыбились, шипя пеной.
      — Здесь одиноко, но, я надеюсь, ты уже свыкся? — спросил Макдан.
      — Да, — ответил я. — Слава богу, ты мастер рассказывать.
      — А завтра твой черед ехать на Большую землю. — Он улыбался. — Будешь танцевать с девушками, пить джин.
      — Скажи, Макдан, о чем ты думаешь, когда остаешься здесь один?
      — О тайнах моря. — Макдан раскурил трубку.
      Четверть восьмого. Холодный ноябрьский вечер, отопление включено, фонарь разбрасывает свой луч во все стороны, в длинной башенной глотке ревет Ревун. На берегу на сто миль ни одного селения, только дорога с редкими автомобилями, одиноко идущая к морю через пустынный край, потом две мили холодной воды до нашего утеса и в кои-то веки далекое судно.
      — Тайны моря. — задумчиво сказал Макдан. — Знаешь ли ты, что океан — огромная снежинка, величайшая снежинка на свете? Вечно в движении, тысячи красок и форм, и никогда не повторяется. Удивительно! Однажды ночью, много лет назад, я сидел здесь один, и тут из глубин поднялись рыбы, все рыбы моря. Что-то привело их в наш залив, здесь они стали, дрожа и переливаясь, и смотрели, смотрели на фонарь, красный — белый, красный — белый свет над ними, и я видел странные глаза. Мне стало холодно. До самой полуночи в море будто плавал павлиний хвост. И вдруг — без звука — исчезли, все эти миллионы рыб сгинули. Не знаю, может быть, они плыли сюда издалека на паломничество? Удивительно! А только подумай сам, как им представлялась наша башня: высится над водой на семьдесят футов, сверкает божественным огнем, вещает голосом исполина. Они больше не возвращались, но разве не может быть, что им почудилось, будто они предстали перед каким-нибудь рыбьим божеством?
      У меня по спине пробежал холодок. Я смотрел на длинный серый газон моря, простирающийся в ничто и в никуда.
      — Да-да, в море чего только нет… — Макдан взволнованно пыхтел трубкой, часто моргая. Весь этот день его что-то тревожило, он не говорил — что именно. — Хотя у нас есть всевозможные механизмы и так называемые субмарины, но пройдет еще десять тысяч веков, прежде чем мы ступим на землю подводного царства, придем в затонувший мир и узнаем 'настоящий страх. Подумать только: там, внизу, все еще 300000 год до нашей эры! Мы тут трубим во все трубы, отхватываем друг у друга земли, отхватываем друг другу головы, а они живут в холодной пучине, двенадцать миль под водой, во времена столь же древние, как хвост какой-нибудь кометы.
      — Верно, там древний мир.
      — Пошли. Мне нужно тебе кое-что сказать, сейчас самое время.
      Мы отсчитали ногами восемьдесят ступенек, разговаривая, не спеша. Наверху Макдан выключил внутреннее освещение, чтобы не было отражения в толстых стеклах. Огромный глаз маяка мягко вращался, жужжа, на смазанной оси. И неустанно каждые пятнадцать секунд гудел Ревун.
      — Правда, совсем как зверь. — Макдан кивнул своим мыслям. — Большой одинокий зверь воет в ночи. Сидит на рубеже десятка миллиардов лет и ревет в Пучину: "Я здесь. я здесь, я здесь…" И Пучина отвечает-да-да, отвечает! Ты здесь уже три месяца, Джонни, пора тебя подготовить. Понимаешь, — он всмотрелся в мрак и туман, — в это время года к маяку приходит гость.
      — Стаи рыб, о которых ты говорил?
      — Нет, не рыбы, нечто другое. Я потому тебе не рассказывал, что боялся — сочтешь меня помешанным. Но дальше ждать нельзя: если я верно пометил календарь в прошлом году, то сегодня ночью оно появится. Никаких подробностей — увидишь сам. Вот, сиди тут. Хочешь, уложи утром барахлишко, садись на катер, отправляйся на Большую землю, забирай свою машину возле пристани на мысу, кати в какой-нибудь городок и жги свет по ночам — я ни о чем тебя не спрошу и корить не буду. Это повторялось уже три года, и впервые я не один — будет кому подтвердить. А теперь жди и смотри.
      Прошло полчаса, мы изредка роняли шепотом несколько слов. Потом устали ждать, и Макдан начал делиться со мной своими соображениями. У него была целая теория насчет Ревуна.
      — Однажды, много лет назад, на холодный сумрачный берег пришел человек, остановился, внимая гулу океана, и сказал: "Нам нужен голос, который кричал бы над морем и предупреждал суда; я сделаю такой голос. Я сделаю голос, подобный всем векам и туманам, которые когда-либо были; он будет как пустая постель с тобой рядом ночь напролет, как безлюдный дом, когда отворяешь дверь, как голые осенние деревья. Голос, подобный птицам, что улетают, крича, на юг, подобный ноябрьскому ветру и прибою у мрачных, угрюмых берегов. Я сделаю голос такой одинокий, что его нельзя не услышать, и всякий, кто его услышит, будет рыдать в душе, и очаги покажутся еще жарче, и люди в далеких городах скажут: "Хорошо, что мы дома". Я сотворю голос и механизм, и нарекут его Ревуном, и всякий, кто его услышит, постигнет тоску вечности и краткость жизни".
      Ревун заревел.
      — Я придумал эту историю, — тихо сказал Макдан, — чтобы объяснить, почему оно каждый год плывет к маяку. Мне кажется, оно идет на зов маяка…
      — Но… — заговорил я.
      — Шшш! — перебил меня Макдан. — Смотри!
      Он кивнул туда, где простерлось море.
      Что-то плыло к маяку.
      Ночь, как я уже говорил, выдалась холодная, в высокой башне было холодно, свет вспыхивал и гас, и Ревун все кричал, кричал сквозь клубящийся туман. Видно было плохо и только на небольшое расстояние, но так или иначе вот море, море, скользящее по ночной земле, плоское, тихое, цвета серого ила, вот мы, двое, одни в высокой башне, а там, вдали, сперва морщинки, затем волна, бугор, большой пузырь, немного пены.
      И вдруг над холодной гладью — голова, большая темная голова с огромными глазами и шея. А затем нет, не тело, а опять шея, и еще и еще! На сорок футов поднялась над водой голова на красивой тонкой темной шее. И лишь после этого из пучины вынырнуло тело, словно островок из черного коралла, мидий и раков. Дернулся гибкий хвост. Длина туловища от головы до кончика хвоста была, как мне кажется, футов девяносто — сто.
      Не знаю, что я сказал, но я сказал что-то.
      — Спокойно, парень, спокойно, — прошептал Макдан.
      — Это невозможно! — воскликнул я.
      — Ошибаешься, Джонни, это мы невозможны. Оно все такое же, каким было десять миллионов лет назад. Оно не изменялось. Это мы и весь здешний край изменились, стали невозможными. Мы!
      Медленно, величественно плыло оно в ледяной воде, там, вдали. Рваный туман летел над водой, стирая на миг его очертания. Глаз чудовища ловил, удерживал и отражал наш могучий луч, красный — белый, красный — белый. Казалось, высоко поднятый круглый диск передавал послание древним шифром. Чудовище было таким же безмолвным, как туман, сквозь который оно плыло.
      — Это какой-то динозавр! — Я присел и схватился за перила.
      — Да, из их породы.
      — Но ведь они вымерли!
      — Нет, просто ушли в пучину. Глубоко-глубоко, в глубь глубин, в Бездну. А что, Джонни, правда, выразительное слово, сколько в нем заключено: Бездна. В нем весь холод, весь мрак и вся глубь на свете.
      — Что же мы будем делать?
      — Делать? У нас работа, уходить нельзя. К тому же здесь безопаснее, чем в лодке. Пока еще доберешься до берега, а этот зверь длиной с миноносец и плывет почти так же быстро,
      — Но почему, почему он приходит именно сюда?
      В следующий миг я получил ответ.
      Ревун заревел.
      И чудовище ответило.
      В этом крике были миллионы лет воды и тумана. В нем было столько боли и одиночества, что я содрогнулся. Чудовище кричало башне. Ревун ревел. Чудовище закричало опять. Ревун ревел. Чудовище распахнуло огромную зубастую пасть, и из нее вырвался звук, в точности повторяющий голос Ревуна. Одинокий, могучий, далекий-далекий. Голос безысходности, непроглядной тьмы, холодной ночи, отверженности. Вот какой это был звук.
      — Ну, — зашептал Макдан, — теперь понял, почему оно приходит сюда?
      Я кивнул.
      — Целый год, Джонни, целый год несчастное чудовище лежит в пучине, за тысячи миль от берега, на глубине двадцати миль, и ждет. Ему, быть может, миллион лет, этому одинокому зверю. Только представь себе: ждать миллион лет. Ты смог бы?
      Может, оно последнее из всего рода. Мне так почему-то кажется. И вот пять лет назад сюда пришли люди и построили этот маяк. Поставили своего Ревуна, и он ревет, ревет над Пучиной, куда, представь себе, ты ушел, чтобы спать и грезить о мире, где были тысячи тебе подобных; теперь же ты одинок, совсем одинок в мире, который не для тебя, в котором нужно прятаться. А голос Ревуна то зовет, то смолкнет, то зовет, то смолкнет, и ты просыпаешься на илистом дне Пучины, и глаза открываются, будто линзы огромного фотоаппарата, и ты поднимаешься медленно-медленно, потому что на твоих плечах груз океана, огромная тяжесть. Но зов Ревуна, слабый и такой знакомый, летит за тысячу миль, пронизывает толщу воды, и топка в твоем брюхе развивает пары, и ты плывешь вверх, плывешь медленно-медленно. Пожираешь косяки трески и мерлана, полчища медуз и идешь выше, выше всю осень, месяц за месяцем, сентябрь, когда начинаются туманы, октябрь, когда туманы еще гуще, и Ревун все зовет, и в конце ноября, после того как ты изо дня в день приноравливался к давлению, поднимаясь в час на несколько футов, ты у поверхности, и ты жив. Поневоле всплываешь медленно: если подняться сразу, тебя разорвет. Поэтому уходит три месяца на то, чтобы всплыть, и еще столько же дней пути в холодной воде отделяет тебя от маяка. И вот, наконец, ты здесь — вон там, в ночи, Джонни, — самое огромное чудовище, какое знала Земля. А вот и маяк, что зовет тебя, такая же длинная шея торчит из воды и как будто такое же тело, но главное — точно такой же голос, как у тебя. Понимаешь, Джонни, теперь понимаешь?
      Ревун взревел.
      Чудовище отозвалось.
      Я видел все, я понимал все: миллионы лет одинокого ожидания — когда же, когда вернется тот, кто никак не хочет вернуться? Миллионы лет одиночества на дне моря, безумное число веков в Пучине, небо очистилось от летающих ящеров, на материке высохли болота, лемуры и саблезубые тигры отжили свой век и завязли в асфальтовых лужах, и на пригорках белыми муравьями засуетились люди.
      Рев Ревуна.
      — В прошлом году, — говорил Макдан, — эта тварь всю ночь проплавала в море, круг за кругом, круг за кругом. Близко не подходила — недоумевала, должно быть. Может, боялась. И сердилась: шутка ли, столько проплыть! А наутро туман вдруг развеялся, вышло яркое солнце, и небо было синее, как на картине. И чудовище ушло прочь от тепла и молчания, уплыло и не вернулось. Мне кажется, оно весь этот год все думало, ломало себе голову…
      Чудовище было всего лишь в ста ярдах от нас, оно кричало, и Ревун кричал. Когда луч касался глаз зверя, получалось огонь — лед, огонь — лед.
      — Вот она, жизнь, — сказал Макдан. — Вечно все то же: один ждет другого, а его нет и нет. Всегда кто-нибудь любит сильнее, чем любят его. И наступает час, когда тебе хочется уничтожить то, что ты любишь, чтобы оно тебя больше не мучило.
      Чудовище понеслось на маяк.
      Ревун ревел.
      — Посмотрим, что сейчас будет, — сказал Макдан, И он выключил Ревун.
      Наступила тишина, такая глубокая, что мы слышали в стеклянной клетке, как бьются наши сердца, слышали медленное скользкое вращение фонаря.
      Чудовище остановилось, оцепенело. Его глазищи-прожекторы мигали. Пасть раскрылась и издала ворчание, будто вулкан. Оно повернуло голову в одну, другую сторону, словно искало звук, канувший в туман. Оно взглянуло на маяк. Снова заворчало. Вдруг зрачки его запылали. Оно вздыбилось, колотя воду, и ринулось на башню с выражением ярости и муки в огромных глазах.
      — Макдан! — вскричал я. — Включи Ревун!
      Макдан взялся за рубильник. В тот самый миг, когда он его включил, чудовище снова поднялось на дыбы. Мелькнули могучие лапищи и блестящая паутина рыбьей кожи между пальцевидными отростками, царапающими башню. Громадный глаз в правой части искаженной страданием морды сверкал передо мной, словно котел, в который можно упасть, захлебнувшись криком. Башня содрогнулась. Ревун ревел; чудовище ревело.
      Оно обхватило башню и скрипнуло зубами по стеклу; на нас посыпались осколки.
      Макдан поймал мою руку.
      — Вниз! Живей!
      Башня качнулась и подалась. Ревун и чудовище ревели. Мы кубарем покатились вниз по лестнице.
      — Живей!
      Мы успели — нырнули в подвальчик под лестницей в тот самый миг, когда башня над нами стала разваливаться.
      Тысячи ударов от падающих камней, Ревун захлебнулся.
      Чудовище рухнуло на башню. Башня рассыпалась. Мы стояли молча, Макдан и я, слушая, как взрывается наш мир.
      Все. Лишь мрак и плеск валов о груду битого камня.
      И еще…
      — Слушай, — тихо произнес Макдан. — Слушай.
      Прошла секунда, и я услышал. Сперва гул вбираемого воздуха, затем жалоба, растерянность, одиночество огромного зверя, который, наполняя воздух тошнотворным запахом своего тела, бессильно лежал над нами, отделенный от нас только слоем кирпича. Чудовище кричало, задыхаясь. Башня исчезла.
      Свет исчез. Голос, звавший его через миллионы лет, исчез.
      И чудовище, разинув пасть, ревело, ревело могучим голосом Ревуна. И суда, что в ту ночь шли мимо, хотя не видели света, не видели ничего, зато слышали голос и думали: "Ага, вот он, одинокий голос Ревуна в Лоунсам-бэй! Все в порядке. Мы прошли мыс".
      Так продолжалось до утра.
      Жаркое желтое солнце уже склонялось к западу, когда спасательная команда разгребла груду камней над подвалом.
      — Она рухнула, и все тут, — мрачно сказал Макдан. — Ее потрепало волнами, она и рассыпалась.
      Он ущипнул меня за руку.
      Никаких следов. Тихое море, синее небо. Только резкий запах водорослей от зеленой жижи на развалинах башни и береговых скалах. Жужжали мухи. Плескался пустынный океан.
      На следующий год поставили новый маяк, но я к тому времени устроился на работу в городке, женился и у меня был уютный, теплый домик, окна которого золотятся в осенние вечера, когда дверь заперта, а из трубы струится дымок. А Макдан стал смотрителем нового маяка, сооруженного по его указаниям из железобетона.
      — На всякий случай, — объяснял он.
      Новый маяк был готов в ноябре. Однажды поздно вечером я приехал один на берег, остановил машину и смотрел на серые волны, слушал голос нового Ревуна: раз… два… три… четыре раза в минуту, далеко в море, один-одинешенек.
      Чудовище?
      Оно больше не возвращалось.
      — Ушло, — сказал Макдан. — Ушло в Пучину. Узнало, что в этом мире нельзя слишком крепко любить. Ушло вглубь, в Бездну, чтобы ждать еще миллион лет. Бедняга! Все ждать, и ждать, и ждать… Ждать.
      Я сидел в машине и слушал. Я не видел ни башни, ни луча над Лоунсам-бэй. Только слушал Ревуна, Ревуна, Ревуна. Казалось, это ревет чудовище.
      Мне хотелось сказать что-нибудь, но что?

Ракета

       The Rocket
       1950
       Переводчик: Нора Галь
      Ночь за ночью Фиорелло Бодони просыпался и слушал, как со свистом взлетают в черное небо ракеты. Уверясь, что его добрая жена спит, он тихонько поднимался и на цыпочках выходил за дверь. Хоть несколько минут подышать ночной свежестью, ведь в этом домишке на берегу реки никогда не выветривается запах вчерашней стряпни Хоть ненадолго сердце безмолвно воспарит в небо вслед за ракетами
      Вот и сегодня ночью он стоит чуть не нагишом в темноте и следит, как взлетают ввысь огненные фонтаны. Это уносятся в дальний путь неистовые ракеты — на Марс, на Сатурн и Венеру!
      — Ну и ну, Бодони.
      Он вздрогнул.
      На самом берегу безмолвно струящейся реки, на корзине из-под молочных бутылок, сидел старик и тоже следил за взлетающими в полуночной тиши ракетами.
      — А, это ты, Браманте!
      — И ты каждую ночь так выходишь, Бодони?
      — Надо же воздухом подышать.
      — Вон как? Ну, а я предпочитаю поглядеть на ракеты, — сказал Браманте. — Я был еще мальчишкой, когда они появились. Восемьдесят лет прошло, а я так ни разу и не летал.
      — А я когда-нибудь полечу, — сказал Бодони.
      — Дурак! — крикнул Браманте. — Никогда ты не полетишь. Одни богачи делают что хотят. — Он покачал седой головой. — Помню, когда я был молод, на всех перекрестках кричали огненные буквы: МИР БУДУЩЕГО — РОСКОШЬ, КОМФОРТ, НОВЕЙШИЕ ДОСТИЖЕНИЯ НАУКИ И ТЕХНИКИ — ДЛЯ ВСЕХ! Как же! Восемьдесят лет прошло. Вот оно, будущее. Мы, что ли, летаем в ракетах? Держи карман! Мы живем в хижинах, как жили наши предки.
      — Может быть, мои сыновья… — начал Бодони.
      — Ни сыновья, ни внуки, — оборвал старик. — Вот богачам, тем все можно — и мечтать, и в ракетах летать.
      Бодони помолчал.
      — Послушай, старина, — нерешительно заговорил он. — У меня отложены три тысячи долларов. Шесть лет копил. Для своей мастерской, на новый инструмент. А теперь, вот уже целый месяц, не сплю по ночам. Слушаю ракеты. И думаю. И нынче ночью решился окончательно. Кто-нибудь из моих полетит на Марс! — Темные глаза его блеснули.
      — Болван! — отрезал Браманте. — Как ты будешь выбирать? Кому лететь? Сам полетишь — жена обидится, как это ты побывал в небесах, немножко поближе к Господу Богу. Потом ты станешь годами рассказывать ей, какое замечательное это было путешествие, и думаешь, она не изойдет злостью?
      — Нет, нет!
      — Нет, да! А твои ребята? Они на всю жизнь запомнят, что папа летал на Марс, а они торчали тут как пришитые. Веселенькую задачку задашь ты своим сыновьям. До самой смерти они будут думать о ракетах. По ночам глаз не сомкнут. Изведутся с тоски по этим самым ракетам. Вот как ты сейчас. До того, что если не полететь разок, так хоть в петлю. Лучше ты им это в голову не вбивай, верно тебе говорю. Пускай примирятся с бедностью и не ищут ничего другого. Их дело — мастерская да железный лом, а на звезды им глазеть нечего.
      — Но…
      — А допустим, полетит твоя жена? И ты будешь знать, что она всего повидала, а ты нет — что тогда? Молиться на нее, что ли? А тебе захочется утопить ее в нашей речке. Нет уж, Бодони, купи ты себе лучше новый резальный станок, без него тебе и впрямь не обойтись, да пусти свои мечты под нож, изрежь на куски и истолки в порошок.
      Старик умолк и уставился неподвижным взглядом на реку — в глубине мелькали отражения проносящихся по небу ракет.
      — Спокойной ночи, — сказал Бодони.
      — Приятных снов, — отозвался старик.
 
      Из блестящего тостера выскочил ломоть поджаренного хлеба, и Бодони чуть не вскрикнул. Всю ночь он не сомкнул глаз. Беспокойно спали дети, рядом возвышалось большое сонное тело жены, а он все ворочался и всматривался в пустоту. Да, Браманте прав. Лучше эти деньги вложить в дело. Стоило ли их откладывать, если из всей семьи может полететь только один, а остальные станут терзаться завистью и разочарованием?
      — Ешь свой хлеб, Фиорелло, — сказала Мария, жена.
      — У меня в глотке пересохло, — ответил Бодони.
      В комнату вбежали дети — трое сыновей вырывали друг у друга игрушечную ракету, в руках у обеих девочек были куклы, изображающие жителей Марса, Венеры и Нептуна — зеленые истуканчики, у каждого по три желтых глаза и по двенадцать пальцев на руках.
      — Я видел ракету, она пошла на Венеру! — кричал Паоло.
      — Она взлетела и как зашипит: ууу-шшш! — вторил Антонелло.
      — Тише вы! — прикрикнул Бодони, зажав ладонями уши.
      Дети с недоумением посмотрели на отца. Он не часто повышал голос. Бодони поднялся.
      — Слушайте все, — сказал он. — У меня есть деньги, хватит на билет до Марса для кого-нибудь одного.
      Дети восторженно завопили.
      — Вы поняли? — сказал он. — Лететь может только один из нас. Так кто полетит?
      — Я, я, я! — наперебой кричали дети.
      — Ты, — сказала Мария.
      — Нет, ты, — сказал Бодони.
      И все замолчали. Дети собирались с мыслями.
      — Пускай летит Лоренцо, он самый старший.
      — Пускай летит Мириамна, она девочка!
      — Подумай, сколько ты всего повидаешь, — сказала мужу Мария. Но глаза ее смотрели как-то странно, и голос дрожал. — Метеориты, как стаи рыбешек. Небо без конца и края. Луна. Пускай летит тот, кто потом все толком расскажет. А ты хорошо умеешь говорить.
      — Чепуха. Ты тоже умеешь.
      Всех била дрожь.
      — Ну, так, — горестно сказал Бодони. Взял веник и отломил несколько прутиков разной длины. — Выигрывает короткий. — Он выставил стиснутый кулак. — Тяните.
      Каждый по очереди сосредоточенно тащил прутик.
      — Длинный.
      — Длинный.
      Следующий.
      — Длинный.
      Вот и все дети. В комнате стало очень тихо.
      Оставались два прутика. У Бодони защемило сердце.
      — Теперь ты, Мария, — прошептал он.
      Она вытянула прутик.
      — Короткий, — сказала она.
      — Ну вот, — вздохнул Лоренцо и с грустью, и с облегчением. — Мама полетит на Марс.
      Бодони силился улыбнуться.
      — Поздравляю! Сегодня же куплю тебе билет.
      — Обожди, Фиорелло.
      — На той неделе и полетишь, — пробормотал он.
      Дети смотрели на мать — у всех крупные прямые носы, и все губы улыбаются, а глаза печальные. Медленно она протянула прутик мужу.
      — Не могу я лететь.
      — Да почему?!
      — Я должна думать о будущем малыше.
      — Что-о?
      Мария отвела глаза.
      — В моем положении путешествовать не годится.
      Он сжал ее локоть.
      — Это правда?
      — Начните сначала. Тяните еще раз.
      — Почему же ты мне раньше ничего не говорила? — недоверчиво сказал Бодони.
      — Да как-то к слову не пришлось.
      — Ох, Мария, Мария, — прошептал он и погладил ее по щеке. Потом обернулся к детям: — Тяните еще раз. И тотчас Паоло вытащил короткий прутик.
      — Я полечу на Марс! — Он запрыгал от радости. — Вот спасибо, папа!
      Другие дети бочком, бочком отошли в сторону.
      — Счастливчик ты, Паоло!
      Улыбка сбежала с лица мальчика, он испытующе посмотрел на мать с отцом, на братьев и сестер.
      — Мне правда можно лететь? — неуверенно спросил он.
      — Правда.
      — А когда я вернусь, вы будете меня любить?
      — Конечно.
      Драгоценный короткий прутик лежал у Паоло на раскрытой ладони, рука его дрожала, он внимательно поглядел на прутик и покачал головой. И отшвырнул прутик.
      — Совсем забыл. Начинаются занятия. Мне нельзя пропускать школу. Тяните еще раз.
      Но никто больше не хотел тянуть жребий. Все приуныли.
      — Никто не полетит, — сказал Лоренцо.
      — Это самое лучшее, — сказала Мария.
      — Браманте прав, — сказал Бодони.
 
      После завтрака, который не доставил ему никакого удовольствия, Фиорелло пошел в мастерскую и принялся за работу: разбирался в старом хламе и ломе, резал металл, отбирал куски, не разъеденные ржавчиной, плавил их и отливал в чушки, из которых можно будет сделать что-нибудь толковое. Инструмент совсем развалился; двадцать лет бьешься как рыба об лед, чтобы выдержать конкуренцию, и ежечасно тебе грозит нищета. Прескверное выдалось утро.
      Среди дня во двор вошел человек и окликнул хозяина, который хлопотал у старого резального станка.
      — Эй, Бодони! У меня есть для тебя кое-какой металл.
      — Что именно, мистер Мэтьюз? — рассеянно спросил Бодони.
      — Ракета. Ты что? Разве тебе ее не надо?
      — Надо, надо! — Фиорелло схватил посетителя за рукав и, растерявшись, осекся.
      — Понятно, она не настоящая, — сказал Мэтьюз. — Ты же знаешь, как это делается. Когда проектируют ракету, сперва изготовляют модель из алюминия в натуральную величину. Если ты расплавишь алюминий, кое-какой барыш тебе очистится. Уступлю за две тысячи.
      Рука Бодони бессильно опустилась.
      — Нет у меня таких денег.
      — Жаль. Я хотел тебе помочь. В последний раз, когда мы разговаривали, ты жаловался, что все перебивают у тебя лом. Вот я и подумал — шепну тебе по секрету. Ну что ж…
      — Мне позарез нужен новый инструмент. Я скопил на него деньги.
      — Понятно.
      — Если я куплю вашу ракету, мне даже не в чем будет ее расплавить. Моя печь для алюминия на той неделе прогорела…
      — Ясно.
      — Если я и куплю эту ракету, я ничего не смогу с ней сделать.
      — Понимаю.
      Бодони мигнул и зажмурился. Потом открыл глаза и посмотрел на Мэтьюза.
      — Но я распоследний дурак. Я возьму свои деньги из банка и отдам вам.
      — Так ведь если ты не сможешь расплавить алюминий.
      — Привозите вашу ракету, — сказал Бодони.
      — Ладно, раз тебе так хочется. Сегодня вечером?
      — Чего лучше, — сказал Бодони. — Да, сегодня вечером мне ракета будет очень кстати.
 
      Светила луна Ракета высилась во дворе среди металлического лома — большая, белая Она вобрала в себя белое сияние луны и голубой свет звезд Бодони смотрел на нее с нежностью Ему хотелось погладить ее, приласкать, прижаться к ней щекой, поведать ей свои самые заветные желания и мечты
      Он смотрел на нее, закинув голову.
      — Ты моя, — сказал он. — Пускай ты никогда не извергнешь пламя и не сдвинешься с места, пускай будешь пятьдесят лет торчать тут и ржаветь, а все-таки ты моя.
      От ракеты веяло временем и далью. Это было все равно что войти внутрь часового механизма. Каждая мелочь отделана и закончена с ювелирной тщательностью. Эту ракету можно бы носить на цепочке, как брелок.
      — Пожалуй, сегодня я в ней и переночую, — взволнованно прошептал Бодони.
      Он уселся в кресло пилота.
      Тронул рычаг.
      Стал то ли напевать, то ли гудеть с закрытым ртом, с закрытыми глазами.
      Гудение становилось все громче, громче, все тоньше и выше, все странней и неистовей, оно ликовало, нарастало, наполняя дрожью все тело, оно заставило Бодони податься вперед, окутало его и весь воздушный корабль каким-то оглушительным безмолвием, в котором только и слышался визг металла, а руки Бодони перелетали с рычага на рычаг, плотно сомкнутые веки вздрагивали, а звук все нарастал — и вот уже обратился в пламя, в мощь, в небывалую силу, которая поднимает его, и несет, и грозит разорвать на части. Бодони чуть не задохнулся. Он гудел и гудел не переставая, остановиться было невозможно — еще, еще, он крепче зажмурил глаза, сердце колотится, вот-вот выскочит.
      — Старт! — пронзительно кричит он.
      Толчок! Громовой рев!
      — Луна! — кричит он. — Метеориты! — кричит он, не видя, изо всех сил зажмурив глаза.
      Неслышный головокружительный полет в багровом пляшущем зареве.
      — Марс, о Господи, Марс! Марс!
      Задыхаясь, он без сил откачнулся на спинку кресла. Трясущиеся руки сползли с рычагов управления, голова запрокинулась. Долго он сидел так, медленно и тяжело дыша, реже, спокойнее стучало сердце.
      Медленно, медленно он открыл глаза.
      Перед ним был все тот же двор.
      С минуту он сидел не шевелясь. Неотрывно смотрел на груды лома. Потом подскочил, яростно ударил по рычагам.
      — Старт, черт вас подери!
      Ракета не отозвалась.
      — Я ж тебя!
      Он вылез наружу, его обдало ночной прохладой; спеша и спотыкаясь, он запустил на полную мощность мотор грозной резальной машины и двинулся с нею на ракету. Ловко ворочая тяжелый резак, задрал его вверх, в лунное небо. Трясущиеся руки уже готовы были обрушить всю тяжесть на эту нахальную, лживую подделку, искромсать, растащить на части дурацкую выдумку, за которую он заплатил так дорого, а она не желает работать, не желает повиноваться!
      — Я тебя проучу! — заорал он.
      Но рука его застыла в воздухе.
      Лунный свет омывал серебристое тело ракеты. А поодаль, за ракетой, светились окна его дома. Там слушали радио, до него доносилась далекая музыка. Полчаса он сидел и думал, глядя на ракету и на огни своего дома, и глаза его то раскрывались во всю ширь, то становились как щелки. Потом он оставил резак и пошел прочь и на ходу засмеялся, а подойдя к черному крыльцу, перевел дух и окликнул жену:
      — Мария! Собирайся, Мария! Мы летим на Марс!
 
      — Ой!
      — Ух ты!
      — Даже не верится!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3