— Я снова смогу писать?
— Hу конечно!
— Не знаю, хватит ли у меня терпения… — сказал он. — Я встаю ни свет ни заря и заставляю себя работать до тех пор, пока не замечаю, что у меня ничего не выходит… И тогда я, конечно же, откупориваю новую бутылку… Да и кому все это нужно?
— Вам! Нет, к черту, мне!
— Только о себе и думаете.
— Это вы точно сказали.
Он вновь внимательно заглянул мне в лицо.
— Вам бы философские трактаты писать.
— Что вы! Речь идет о самой банальной гигиене.
Папа посмотрел на дверь.
— Ну ладно, катитесь отсюда.
— Только если вы отдадите мне свои ружья.
— Вы что, спятили?
— Нет, это вы спятили. Постоянная боль свела вас с ума, а с талантом вашим все в порядке! Небольшой перерыв в творчестве, невозможно думать, когда все болит. Вы когда-нибудь пытались писать в состоянии тяжелого похмелья? То-то и оно, что сделать это невозможно! Критики, которые ругают ваши последние вещи, и думать забыли о той авиакатастрофе в Африке, которая привела ко всему этому. Но, может, уже через неделю вы проснетесь, а в груди ничего не колет, ноги в полном порядке, головной боли как не бывало, и вы поймете, какого дурака чуть не сваляли!
— А сейчас я готов свалять дурака?
— Да, но для того я и здесь, чтобы предупредить вас!
— Вы все сказали?
— Почти. Папа, если вас не станет, они назовут ваш рассказ «Недолгим несчастьем Френсиса Макомбера», а ваш роман получит название «По ком не звонит колокол»! Вы можете себе это представить?
— Третья катастрофа мне не нужна.
— Ну, тогда… — Я потянулся за ружьями.
— Не стоит, — сказал Папа. — Я найду другой способ.
— Примите четыре таблетки аспирина. Боль пройдет. Я позвоню вам завтра.
Я направился к входной двери.
— Как вас зовут? — спросил он.
Я назвал ему свое имя.
— Живите долго и счастливо.
— Нет, Папа, это вы должны долго жить!
Я успел отойти от дома футов на пятьдесят, не больше. Услышав выстрел, я зажмурился и бросился бежать.
Огромные крылья бабочки, зашелестев, сложились и замерли.
Я посмотрел за дверь и увидел будочку нантакетской таможни, а в ней старика, который ставил, и ставил, и ставил печати на бланках.
Подойдя поближе, я спросил:
— Господин Мелвилл?
Он взглянул на меня подслеповатыми глазами старой морской черепахи.
— Что вам угодно, сэр? — спросил он.
— Сэр, не хотите ли немного перекусить?
Старик задумался, оценивая уровень своего аппетита.
— Заодно мы могли бы немного пройтись по причалу. — В одной руке я держал мешочек с яблоками и апельсинами, а в другой — некую книгу. Он долго изучал книгу, затем, пожав плечами, облачился в пальто, на что потребовалось тоже изрядно времени, и наконец мы вышли на свет, тусклый свет сумрачного дня. Повернувшись спиной к морю, он спросил:
— Вероятно, вы литературный критик и приехали сюда откуда-нибудь из Бостона?
— Нет, — ответил я. — Вы имеете дело с обыкновенным читателем.
— Обыкновенных читателей не бывает! — возразил старик. — Либо вы пребываете вне библиотеки, либо находите прибежище в ее стенах. Воздух библиотеки наполнен книжной пылью, которая укрепляет кости, просветляет взор и прочищает уши! Поэтому каждый вдох приносит обновление читателю, пока он плавает по библиотечным глубям, населенным бесчисленными слепыми созданиями. Скорее наверх, подсказывает разум, не то они схватят тебя, утопят, поглотят целиком! Да, ты тонешь, но остаешься живым, ты теперь как остров в этом безбрежном море. Таким образом, ты вовсе не простой читатель, ты уцелел в волнах прибоя, разбивающихся о берега Шекспира, Поупа и Мольера, истинных маяков этого мира. Иди же, борись с бурями и побеждай!.. То есть, конечно, — перебил он сам себя, — если я заткнусь и дам вам возможность читать. — Слабая улыбка мелькнула на его губах. — А теперь скажите, зачем вы привели меня на причал?
— Сэр, — ответил я. — Вы должны жить в море, а не на суше!
— Обойти мыс Доброй Надежды? Поразить своим появлением китайцев?
— Почему бы и нет?
— Вы видите, как трясутся мои старые руки, которые не смогут удержать теперь ничего, кроме этой треклятой печати!
— Нет, я вижу морского волка, стоящего рядом с татуированным темнокожим островитянином, и первого помощника безумного капитана, вздумавшего тягаться с самим Богом! Дорогой Мелвилл! Прошу вас, держитесь подальше от суши! Вам принадлежит море! Вы подобны тому древнему богу: поверженный, коснувшись земли, он вновь обретал мощь, а если его поднять в воздух, оторвать от земли, он слабел. Только его сила шла от земли, а ваша — от моря! Так сбросьте оковы, станьте вновь морским волком, бороздящим океаны во всех концах света, усмиряющим мановением руки ураганы, вздымаемые могучим хвостом белого кита! Брейтесь при свете огней святого Эльма! Суша, берег, город, пристань должны стать для вас синонимом могилы и смерти! Живя здесь, вы роете себе могилу! Расстаньтесь же с землей и с таможенной печатью, станьте снова молодым, лазайте на мачту, чтобы нырять с нее и плавать, вас ждут сказочные острова! Я кончил.
— Вы начитались Шекспира.
— Извините.
— Вы тоже должны простить меня за Белого Кита, жир которого горит в рассеивающих тьму здешних городов фонарях! Вы христианин?
— По Божьей милости, да.
— Тогда покой храните, судить покуда буду корабли и время назначать приливам и отливам…
Старый Мелвилл долго смотрел вдаль, затем обвел взглядом пропитанные солью стены таможни, никогда не слыхавшей иных звуков, кроме стука печати о бесчисленные формуляры уплывающих и приплывающих кораблей.
— Джек! — прошептал я еле слышно.
Мелвилл вздрогнул. Я затаил дыхание. Джек, набожный парень, прекрасный душой и телом, верный товарищ, с которым можно смело пускаться в любое плавание… А Готорн[58]? Что, если прихватить с собою и его? Каких бы разговорчиков мы наслушались! Он сделает нашу жизнь праздником, а Джек будет трогать сердца и услаждать взоры. Готорн — для шумной дневной суеты, Джек — для безмолвия ночи и бесконечных рассветов.
— Джек, — прошептал Герман Мелвилл. Разве он живой?
— Я мог бы дать ему жизнь.
— Так что же оно такое, эта ваша машина, Божье благословение или проклятье? Творенье Бога или языческие штучки Времени?
— Словами это не выразить, сэр. Это как центрифуга, которая отшвыривает годы, возвращая нам молодость.
— И вы действительно можете все это?
— И получить корону короля Ричарда? Да!
Мелвилл попытался встать на ноги.
— О боже… — Голос его упал. — Я не могу идти…
— Попробуйте еще раз!
— Слишком поздно, — сказал он. Я уже ни рыба и ни мясо… На суше — Стоунхендж, на море же — разверстая пучина. Но что же между ними? И где оно — это «между»?
— Здесь, — ответил я, коснувшись своей головы. — И здесь, — добавил я, коснувшись сердца.
Глаза старика наполнились слезами.
— О, если бы я действительно мог поселиться в этой голове и в этом сердце!
— Вы уже там.
— Я готов провести у вас день. — Он продолжал рыдать.
— Нет, капитан «Пекода», — сказал я. — Тысячу дней!
— Какая радость! Но постойте…
Я подхватил его под локоть.
— Вы отворили двери библиотеки и даровали мне глоток прошлого! Но стал ли я выше? Выпрямился? И голос больше не дрожит?
— Почти не дрожит.
— Руки?
— Руки юнги.
— Значит, оставить сушу?
— Да, оставить.
— Посмотрите на мои ноги… Разве я смогу сняться с этих якорей? Но все равно спасибо за чудо ваших слов, огромное вам спасибо…
В тысяче миль от меня увидел я старика, его рука поднимала и опускала, поднимала и опускала штемпель, ставила, и ставила, и ставила печать на таможенные бланки. Закрыв глаза, я пятился вслепую, пока не почувствовал на шее прикосновение крыльев. Я повернулся, и огромная бабочка подобрала меня.
— Герман! — крикнул я что было сил, но нантакетская таможня и причал уже исчезли из виду.
Подхвативший вихрь вынес меня совсем в другом времени перед домом, дверь которого открылась и закрылась за мной, и я увидел прямо перед собой невысокого коренастого человека.
— Как вы здесь оказались? — спросил он.
— Спустился по трубе, просочился под дверью. Простите, кто вы?
— Граф Лев Толстой.
— Автор «Войны и мира»?
— А что, есть другой? — воскликнул он возмущенно. — Лучше ответьте, как вы сюда попали и что вам здесь нужно?
— Я хочу помочь вам бежать отсюда!
— Бежать?!
— Да, бежать из дома. Вам больше нельзя здесь оставаться. Вы сходите с ума, ваша жена не в себе от ревности.
Граф Лев Толстой окаменел.
— Откуда вам это?..
— Я читал об этом в книгах.
— Таких книг не существует!
— Скоро они появятся! Ваша супруга ревновала вас к горничным и кухаркам, к дочкам садовника и к любовнице вашего счетовода, к жене молочника и к вашей племяннице!
— Прекратите! — воскликнул граф Лев Толстой. — Я не хочу слушать этот вздор!
— Это неправда?
— Может быть, да, а может быть, и нет. Да как вы смеете!
— Ваша супруга грозилась порвать все простыни, поджечь кровать, запереть дверь и укоротить ваш «модус операнди»[59].
— Сколько можно все это терпеть! То виновен, то невиновен! Ну что за жена! Повторите, чего вы хотели?
— Я предложил вам сбежать из дома.
— Так поступают дети.
— Да!
— Вы хотите, чтобы я уподобился подросткам? Решение помешанного.
— Это лучше, чем кара помешанной.
— Говорите потише! — прошептал граф. Жена в соседней комнате!
— Ну так идем!
— Она спрятала мое белье!
— Постираем по дороге.
— По дороге куда?
— Куда угодно!
— И долго ли мне придется прятаться?
— Пока ее кондрашка не хватит!
— Отлично! Но кто вы?
— Единственный человек на свете, который не только прочел роман «Война и мир», но и запомнил имена всех персонажей! Хотите, перечислю?
В этот момент кто-то начал ломиться в дальнюю дверь.
— Слава богу, она заперта! — сказал я.
— Что я должен взять с собой?
— Зубную щетку! Быстро!
Я распахнул входную дверь. Граф Лев Толстой выглянул наружу.
— А что это тут туманное, с прозрачными листьями?
— Это ваше спасение!
— Замечательно!
Дверь сотрясалась так, словно в нее ломились слоны.
— Она совершенно обезумела! — воскликнул граф.
— Вы уже надели кроссовки?
— Я…
— Бегите!
Он ринулся к машине, и машина укрыла его.
Дверь библиотеки распахнулась широко, как врата ада, и на пороге возникла бешеная фурия.
— Где он? — крикнула она.
— Это вы о ком? — спросил я — и исчез.
Не знаю точно, то ли я материализовался перед Билли Барлоу, то ли он материализовался передо мной. Билли сидел в моей библиотеке, листая увесистые тома произведений Толстого, Мелвилла и Папы.
— Два поражения и одна победа! — сказал я.
Билли захлопнул Мелвилла, закрыл Папу и улыбнулся Толстому.
— Он все-таки оставил свою мадам, — сказал я.
— И что же — она последовала примеру Анны Карениной?
— Бросилась под поезд? Нет.
— А жаль. И куда же ты двинешься теперь? Может быть, стоит отправиться в Белый дом апреля тысяча восемьсот шестьдесят пятого и стащить у Мэри Тодд билеты в театр для Линкольна?[60]
— Нет уж, уволь. Она мне за них глаза выцарапает. Отдать швартовы!
Золотые крылья затрепетали, коснувшись брызг из отделанного мрамором фонтана, находившегося вблизи отеля «Плаза». Струи фонтана били высоко в ночное летнее небо. По фонтану с хохотом, гиканьем и воплями расхаживали, пошатываясь, с бокалами мартини в руках красивый мужчина в промокшем насквозь смокинге и интересная женщина в серебристом вечернем платье.
— Эгей! — окликнул их я. — Зельда! Скотти! На выход!
НУ И ЧТО ЖЕ ТЫ МОЖЕШЬ СКАЗАТЬ В СВОЕ ОПРАВДАНИЕ?
Well, What Do You Have to Say for Yourself? 2002 год
Переводчик: А. Чех
— Ну и что же ты можешь сказать в свое оправдание?
Он взглянул на трубку и придвинул ее поближе к уху.
— Ты знаешь, который сейчас час?
— У тебя что, своих часов нет?
— Они остались на тумбочке возле кровати.
— Сейчас шесть тридцать пять.
— Господи, и в такую рань ты спрашиваешь меня, что я могу сказать в свое оправдание? Я еще и проснуться-то толком не успел.
— Сделай себе кофе. Скажи мне, как выглядит твой отель?
— В шесть тридцать пять все отели выглядят одинаково, дорогая. Я не люблю отели. Вот и сейчас — три скверных ночи без сна.
— Думаешь, я высыпаюсь?
— Послушай, — сказал он. — Я только поднялся с постели, дай мне надеть очки, взглянуть на часы, а потом продолжим, а?
— О чем?
— Ты спросила, что я могу сказать, вот я и скажу.
— Ну так говори.
— Не по телефону. Понадобится какое-то время. Дай мне полчаса. Или хотя бы четверть часа. Ладно, десять минут.
— Тебе придется уложиться в пять минут, — сказала она и повесила трубку.
В десять минут девятого она разлила кофе по чашкам. Он взял свою, а она, выжидая, скрестив руки на груди, уставилась в потолок.
— Пять минут уже прошло, а все, что мы успели, это разлить кофе, — заметил он.
Она молча посмотрела на часы.
— Все понял.
Он глотнул горячий кофе и обжег губы, вытер рот, затем закрыл глаза и сложил руки так, словно собрался молиться.
— Ну? — не выдержала она.
— Не надо меня торопить, — сказал он. — Начнем. Тема — мужчины. Все мужчины одинаковы.
— Не буду спорить.
Не открывая глаз, он немного подождал, не скажет ли она еще что-нибудь.
— Значит, по крайней мере в одном вопросе у нас нет разногласий. Все мужчины одинаковы. Я похож на любого другого мужчину, и все остальные мужчины похожи на меня. Так всегда было, и так всегда будет. Закон природы. Базальтовый фундамент генетической истины.
— При чем здесь генетика?
— Создав Адама, Бог положил начало генетике. С твоего позволения, я продолжу?
Он расценил ее молчание как знак согласия.
— Я буду исходить из предположения — мы обсудим его как-нибудь в другой раз — о том, что все те биллионы мужчин, которые когда-либо обитали на Земле, суетились, вопили, вели себя как сумасшедшие, все они отличались друг от друга разве что ростом и весом. И я один из них.
Он вновь подождал, не скажет ли она чего, но поскольку комментариев не последовало, снова прикрыл глаза, сплел пальцы и продолжил:
— Вместе с этими цирковыми животными на Земле появились и другие человеческие существа, несколько более достойные этого названия, которые должны были мириться с этим зверинцем, чистить клетки, приводить в порядок пещеры, гостиные, воспитывать детей, выходить из себя, приходить в себя, снова сходить с ума и так далее.
— Уже поздно.
— Всего-то четверть девятого утра. Ради бога, дай мне время до половины девятого. Ну, пожалуйста.
Она ничего не ответила, и он продолжил:
— Вот и прекрасно. На то, чтобы выйти из пещер, чтобы перейти от охоты к оседлой жизни, у людей ушло несколько сотен тысяч лет. По сути, все это произошло совсем недавно. Сейчас я пишу эссе под условным названием «Слишком рано вышли из пещер, слишком далеко еще до звезд». — Молчание. — Впрочем, не важно. После десятков тысяч лет трудного детства человечества женщины далеко ушли от тех существ, которых мужчины таскали за волосы и как только не лупили. Теперь они заявили мужчинам: «Ну-ка, успокойтесь! Сядьте не горбясь, подтяните свои носки и слушайте!» И мужчины — тоже несколько изменившиеся к тому времени, уже не прежние немые дикари, обитатели пещер — успокоились, сели прямо, подтянули свои грязные носки и стали слушать. И знаешь, что они услышали?
Она так и сидела молча, скрестив на груди руки.
— Они услышали нечто поразительное. Это было описание свадебного обряда. Да-да — я не шучу. Сначала примитивное, оно становилась все сложнее, изощреннее и завлекательнее. И мужчины немели и слушали, слушали… Сперва просто из любопытства, но постепенно, по непонятной им самим причине, загораясь все больше и больше. Было во всем этом нечто доходившее до этих неприрученных зверей. И вот один из них кивнул, соглашаясь, потом другой, и через некоторое время закивали все: а почему бы, черт побери, и не попробовать!.. И было там, наверное, что-то, заставившее нас успокоиться и вести себя надлежащим образом, на время, а то и навсегда, — продолжал он. — Все мы застыли в ожидании, пока не нашлись первые смельчаки, готовые рискнуть. Их примеру последовали десятки, сотни, тысячи и миллионы брызжущих семенем юнцов. «Согласны ли вы?» — спрашивали у них, и они отвечали: «Да, согласны», хотя не имели ни малейшего понятия о том, на что же они согласились, и удивленно взирали на плачущих невест и держащихся позади них, подобно Великой китайской стене, их отцов, исполненных не только сомнений, но и надежд. Помню, как, стоя рядом с тобою, я думал, это же смешно, ничего из этого не выйдет, долго это не протянется, я люблю ее, конечно, я очень люблю ее, но где-нибудь, неизвестно когда и почему, я, как и все на свете, сойду с рельсов, сделаю какую-нибудь чудовищную глупость, как последний осел, в надежде, что она не узнает, а если узнает, то не обратит внимания, а если и обратит внимание, то не придаст особого значения. И пока я давал все правильные ответы, черви сомнения нашептывали все новые вопросы, а следующее, что я помню, мы уже выходим и нас осыпают рисом.
Он посмотрел на свои руки — пальцы больше не сцеплены, ладони обращены вверх, будто собираясь принять что-то.
— В общем, все. Добавлю только, в ближайшие пятьсот, тысячу или миллион лет люди начнут создавать колонии на Луне, на Марсе, на планетах Альфы Центавра, но как бы далеко мы ни забрались, как бы грандиозны ни были наши цели и устремления, мы никогда не изменимся. Мужчины всегда останутся мужчинами, глупыми, высокомерными, напористыми, упрямыми, безрассудными, агрессивными, но также книжниками и поэтами, пилотами воздушных змеев и мальчишками, способными разглядеть картины в очертаниях облаков, наследниками Роберта Фроста[61] и Шекспира, с мягким сердцем под толстой кожей, способными заплакать при виде умирающего ребенка, всегда поглядывающими туда, где трава позеленей и молока побольше, добравшимися до кратеров Луны и до лун Сатурна, но оставшимися теми же животными, завывавшими в пещерах полмиллиона лет назад, без существенных изменений, а другая половина человеческой расы все так же будет предлагать им послушать свадебную церемонию, вполуха, вполсердца, и иногда, иногда они будут слушать…
Ее молчание пугало его. Немного подождав, он продолжил.
— Знаешь, каждое утро, проезжая по дороге на работу мимо всех этих домов на склоне холма, я думаю о тех людях, кто в них живет, и надеюсь, что они счастливы, что в доме не пусто, что здесь не поселилась тишина, и возвращаясь с работы мимо тех же домов, я думаю, по-прежнему ли счастливы они, есть ли здесь какое-нибудь движение или звуки. И заметив баскетбольный щит перед одним из домов, я думаю, что здесь растет сын, а на дорожке, ведущей к другому дому, я вижу горсти риса и понимаю, что здесь выросла дочь, и надеюсь, что она счастлива, хотя как знать. Но каждое утро я думаю одно и то же: надеюсь, они счастливы, о Господи, сделай, чтоб это было так, я очень надеюсь!
Сбившись с дыхания, он замолчал и, закрыв глаза, ждал ответа.
— Таким, значит, ты видишь себя? — сказала она.
— Приблизительно так.
— И другие мужчины тоже такие?
— Да, все и всегда.
— Ты хочешь заручиться их поддержкой?
— Нет, мы совершенно открыты и не прячемся.
— И даже не маскируетесь?
— Нисколько.
— Все одинаковы?
— Никаких отличий.
— Выходит, у нас, женщин, вообще нет ни какого выбора?
— Есть, но очень небольшой. Принимайте нас такими, как мы есть, или не принимайте вообще. С вами другое дело. Мы видим в вас подруг, любовниц, жен, матерей, воспитательниц, сиделок. У вас столько самых разных сторон! У нас — только одна, и то если повезет. Это — наша работа.
Он сделал паузу.
— Ты закончил? — спросила она.
— Пожалуй что, да. Да. Я думаю, это все.
Помолчав, она спросила еще:
— Это что, попытка извинения?
— Нет.
— Рассудочная схема?
— Не думаю.
— Коллективное алиби?
— Нет!
— Ты ищешь понимания?
— Пожалуй что, да.
— Симпатии?
— Ни в коем случае.
— Сострадания?
— Конечно же нет!
— Сопереживания?
— Все эти слова кажутся мне излишне громкими.
— Так чего же ты хочешь?!
— Я хотел, чтобы ты выслушала меня!
— Я это уже сделала.
— Спасибо тебе за это.
Теперь уже она сидела с закрытыми глазами.
Он бесшумно поднялся со стула и вышел.
Когда он открывал дверь своего номера в отеле, зазвонил телефон. Он поднял трубку только после четвертого или пятого звонка.
— Ты — крыса, вот ты кто! — раздалось из трубки.
— Я это знаю, — спокойно ответил он.
— Ты — мерзавец!
— И это я знаю.
— А еще невежа и хам!
— Разумеется.
— И сукин сын!
— Это само собой.
— Но…
Он затаил дыхание.
— Но я люблю тебя!
— Слава богу! — прошептал он.
— Поскорее возвращайся домой!
— Я уже выезжаю!
— И не смей хныкать! Ненавижу, когда мужчины плачут!
— Хорошо, не буду…
— А когда придешь…
— Да?
— Когда придешь, не забудь запереть дверь на засов.
— Считай, что уже запер.
ДИАНА ДЕ ФОРЕ
Diane de Foret 2002 год
Переводчик: А. Чех
Осенью 1989 года, под вечер, в час, когда парижские кладбища уже закрывались, я, незамеченный охранниками, выводившими последних посетителей, недвижно стоял возле невысокого мраморного надгробия на могиле Дианы де Форе, то есть лесной девы, прислушиваясь к удаляющимся голосам охранников и скрипу запираемых кладбищенских ворот. Я даже не осознал перспективы заночевать на кладбище Пер-Лашез, настолько увлекся созерцанием одного из прекраснейших надгробий, которые я когда-либо видел, с совершенно блистательной резьбой по мрамору.
Надгробие представляло собой мраморную плиту шести футов длиной и дюймов восемнадцати высотой, на верхней грани которой в ажурных складках мрамора вырисовывалась фигура неземной красоты. Это была молодая женщина, не старше восемнадцати лет, со сложенными на груди изящными руками, с тонкими чертами лица и легкой улыбкой на губах, без всякого почтения к этому месту, времени и погоде.
Я стоял, боясь пошелохнуться, испытывая смешанное чувство трепета, радости и страха, которое нередко предшествует настоящей любви.
Все эти элементы, проникая в нашу душу, таинственным образом взаимодействуют друг с другом, образуя особые эмоции, не являющиеся ни суммой, ни смесью исходных, и самые разнообразные эмоции возникают из одних и тех же элементов, в зависимости от того, какие из них мы принимаем, а какие немедленно отбрасываем.
При свете последних лучей заходящего солнца я наклонился, чуть не падая, чтобы получше разглядеть это потрясшее меня, явившееся из прошлого воплощение юности и красоты. Когда головокружение унялось, я прочитал наверху надгробия:
Диана де Форе 1800-1818
Господи, прошептал я. Она умерла задолго до того, как я появился на свет.
Ниже были высеченные на мраморе слова:
Как скор был бег ее!
Одна лишь только Смерть
Догнать ее смогла.
Мне счастье выпало узнать ее на час
И полюбить навек.
Еще пониже виднелись инициалы Р. С. и приписка:
Кто образ сей запечатлел на камне,
Чтоб памяти ее дать зримые черты.
Господи, подумалось мне, здесь двое влюбленных, не только молодая девушка, но и ее возлюбленный, скульптор, создавший из камня этот поразительный образ! Как часто он возвращался сюда, сколько слез он пролил у ее могилы!
Я склонился еще ниже, запоминая каждую черточку — тонкие брови, изящный нос, полуулыбку на губах, которую не стерли ни непогода, ни время. Из глаз моих, мешая мне смотреть, потекли слезы, падая на мраморное лицо. Мне почудилось, что его черты стали расплываться, но прежде чем я отпрянул, пораженный, они застыли вновь.
Мои слезы коснулись ее век, и стало казаться, что она плачет. Это были уже не мои слезы, а ее, они катились по ее щекам, коснулись ее губ, и те шевельнулись, заставив меня усомниться в собственном рассудке.
— Что это? — послышался едва уловимый шепот.
Я замер.
— Кто здесь? — спросили каменные губы.
Нет-нет, — пронеслось у меня в голове. Этого не может быть!
— Почему вы молчите? — послышался шепот.
Слезинки задрожали на холодных губах.
— Это всего лишь я, — вырвалось у меня.
— Это правда? Но где же ты был все это время?
— Я…
— Я тебя ждала…
— Я…
— О, как долго я ждала! — прошептала она. — Почему ты меня оставил?
Ты не поймешь меня, подумалось мне, ибо нас разлучила смерть. Сначала твоя, потом — твоего возлюбленного.
— Что же я могу сказать? — пробормотал я.
— Скажи хоть что-нибудь.
— Я рядом с тобою.
— Боже, благодарю тебя!
— Ты можешь простить меня?
Упавший с ветки лист коснулся ее щеки.
— Конечно! Ты здесь, и всех этих лет нет и в помине. Пожалуйста, скажи что-нибудь еще!
Я перевел дыхание и тихо произнес:
— Я люблю тебя!
— О да! — воскликнула она. Казалось, мраморная плита сейчас расколется и женщина-ребенок вырвется из своего холодного кокона. — Теперь я понимаю, именно этих слов я и ждала! Повтори их еще раз!
— Я люблю тебя! — повторил я, и это была правда.
— Как я рада! — вновь зазвучал ее звонкий голосок. — Я знаю, что ты говоришь правду! Господи, теперь мне не страшно и умирать!
— Но ведь… — начал было я и остановился.
Ты же давно умерла, подумал я.
— О, есть ли что на свете прекраснее любви! — доносился захлебывающийся голос из глубины мрамора. — Любить — значит жить вечно, ибо любовь бессмертна! Слушать о любви никогда не в тягость, слышать признание в любви никогда не надоест! От этих слов человек воскресает снова и снова! Повтори их еще раз!
— Я люблю тебя!
Из глубины плиты донесся сердца стук, как будто Жизнь сама, стуча, рвалась наружу.
— И все-таки, — тихо сказала она, — нам нужно поговорить и о других вещах. Когда мы раз говаривали с тобой последний раз?
Сто семьдесят один год тому назад, подумал я и сказал вслух:
— Очень давно. Прости меня…
— Ты исчез так неожиданно. Мне даже жить расхотелось… Наверное, ты объехал весь свет, многое повидал и забыл меня?
А вернувшись, подумал я, нашел тебя здесь и сделал этот памятник…
— Чем же ты теперь занимаешься?
— Я писатель, — ответил я. — Я хочу написать рассказ о старом кладбище, о прекрасной женщине и о возвращении пропавшего возлюбленного.
— Но при чем здесь кладбище? Пусть действие происходит в каком-то другом месте!
— Хорошо, я попробую написать иначе.
— Любимый, — спросила она тихо, — почему ты такой грустный? Позволь мне тебя утешить.
Я сел на краешек могильной плиты.
— Вот так, — прошептала она. — Теперь возьми меня за руку.
Я коснулся ее мраморной руки.
— Какие у тебя холодные руки! — сказала она. — Как же мне их согреть?
— Скажи мне те же слова!
— Я тебя люблю?
— Да.
— Я тебя люблю! …Вот, уже теплее! И все-таки я чувствую, ты что-то от меня скрываешь… Пожалуйста, скажи мне всю правду!
— Когда-то тебе было восемнадцать, — ответил я. — Прошло больше ста лет, но тебе все те же восемнадцать!
— Но разве так бывает?
— Там, где ты находишься, нет ни возраста, ни времени. Ты навсегда останешься юной!
— Но где же я нахожусь? И что хранит меня от старости?
— Посмотри вокруг! Ты поймешь сама.
Мы молчали. Ни один луч солнца больше не освещал кладбище Пер-Лашез. Падали листья. Тихий стук сердца стал еще тише, как и ее голос, когда она заплакала.
— О нет! Неужели это правда?
— Да, это правда.
— Но ты пришел, чтобы спасти меня!
— Нет, милая Диана де Форе. Я хотел лишь повидаться с тобою.
— Ты говорил, что любишь меня!
— Видит Бог, это правда!
— Так в чем же дело?
— Ты так ничего и не поняла. Ты принимаешь меня за другого. А я мечтал встретиться с тобой всю свою жизнь!
— Это правда?
— Да!
— Выходит, ты ждал нашей встречи все эти годы, как ждала я?
— Выходит, так.
— Ты рад, что ждал?
— Теперь да. Хотя до этого мне было очень-очень одиноко…
— А теперь?
— Ты знаешь, сколько мне лет?
— Какое это имеет для нас значение?
— Мне уже семьдесят три.
— Так много?
— Увы…
— Но у тебя такой молодой голос!
— Это потому, что я говорю сейчас с тобою…
Я услышал какие-то странные звуки. Она плакала? Я ждал и слушал.
— Милый мой, хороший мой, — сказала она наконец, — как все это странно… Такое чувство, будто мы сидим на качелях. Если я поднимаюсь, ты опускаешься, если я опускаюсь, ты поднимаешься. Неужели мы так никогда и не встретимся?
— Разве что здесь, — ответил я.
— Значит, когда-нибудь ты сюда вернешься? Ты больше не исчезнешь?
— Нет. Я обещаю.
— Подойди поближе, — прошептала она. Мне трудно говорить.
Я наклонил голову, и мои слезы вновь упали на ее мраморное лицо.
— Знаешь, — сказала она окрепшим голосом, — пока твои слезы дарят мне силы говорить, самое время…