Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Холодный ветер, тёплый ветер (сборник)

ModernLib.Net / Брэдбери Рэй Дуглас / Холодный ветер, тёплый ветер (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Брэдбери Рэй Дуглас
Жанр:

 

 


Рей Брэдбери
ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР, ТЁПЛЫЙ ВЕТЕР

Друг рядом

      Книги Рэя Брэдбери — особая страна. Мир, где проблемы ясны и отчетливы, где в открытой схватке схлестнулись добро и зло. Нравственный призыв проносится над пустынями Марса и полями Земли, проникает в ущелья городских улиц, в комфортабельные, но нередко пахнущие бедой домики американских пригородов. Рэй Брэдбери мягок и вместе с тем непримирим. В его рассказах торжествует поэзия, одухотворена природа, так что понятия «красота», «справедливость», «гордость» становятся атрибутами самой реальности; но там же порой клокочет ненависть, и к наказанию взывает преступленье. От этой ясности впечатление остается надолго, если не навсегда. Услышал имя Брэдбери, и губы сами собой складываются в задумчивую улыбку, словно отступила житейская суета, и ты делаешь шаг вверх, на другой, высокий уровень чувства и мысли.
      Этому писателю свойственна творческая обособленность. Большинство американских фантастов можно без особого труда соединить в группы, включающие сходные между собой по идейной тональности и тематике писателей. А сочинения некоторых можно смешать в кашу и, черпая из нее, получать в каждой ложке рассказ любого.
      С Брэдбери иначе. Никто не похож на него, и он ни с кем не сходен. Он лишен той поддержки привычного, которая позволяет другим фантастам легче пробиться в издательство, в журнал. Однако именно он впервые переступил невидимую черту, что в сознании тех, кто безразличен к научной фантастике, отделяет этот жанр от "настоящей литературы". "451 по Фаренгейту" и "Марсианские хроники" сразу по их появлении стали не только успехом в сфере научной фантастики, но и заметными вехами в культурной жизни США.
      В своих рассказах и повестях Рэй Брэдбери скромен, даже, если можно так выразиться, литературно застенчив. За редкими исключениями в них нет ни перелетов в другие галактики через миллионы парсеков, ни прыжков во времени через миллиарды лет, ни грандиозных сражений между звездными империями. Если космос, то чаще всего по-соседству — Марс, Венера. Если время — по большей части сегодня, завтра, двадцать первый век. А между тем негромкий голос писателя отчетливо слышен в литературе Соединенных Штатов Америки. Он заговорил, и умолкла даже медная глотка коммерческой фантастики.
      Всемирная известность этого фантаста — а Брэдбери, хотя он порой выступает и как поэт и как "реальный прозаик", именно в качестве фантаста пришел к самым широким массам, — и феномен неугасающей вот уже три десятилетия читательской любви к нему заставляют снова и снова задуматься о специфике того бурно развивающегося литературного жанра, который принято называть научной фантастикой. Что она есть? Намекает ли, например, подзаголовок "фантастическая повесть" на тему произведения или на особый подход к действительности? "О чем" или "Как"?
      Разумеется, теория жанра разработана, однако, как и вообще в искусстве (но не в науке), это "теория назад", скорее, история. Химики и металловеды могут на кончике пера создавать новые вещества и металлы с заданными свойствами, пушкиноведам же непременно предшествует А. С. Пушкин. Ни один теоретик еще не предсказал появления "Героя нашего времени", поэмы «Двенадцать», не вычислил заранее чуть горьковатого тона рассказов Шукшина. И если для технологии последних лет наука, как правило, выступает причиной, в сфере искусства теория — всегда следствие.
      Но разве не закономерно, что наибольшей популярностью пользуются те произведения, в которых писатель после фантастического взлета, после того, как он временно пренебрег известными нам законами природы, исказил привычные представления, обязательно возвращается на Землю, к нашим делам и заботам. Следовательно, хорошая, добротная фантастика, как и любой другой вид искусства, — про нас, людей. Не киберы, путешествия в прошлое или будущее, не трехглазые чудовища и таинственные лучи главное в ней, а современный человек и его отношения с миром. Отличие научной фантастики от других литературных жанров в том, что она в особой, парадоксальной форме, с использованием невероятных и просто невозможных явлений и ситуаций беседует с читателем о том, что его задевает, радует, тревожит. Когда вместе с автором мы отправляемся к другим галактикам, назад или вперед во времени, наш интерес к фантастическому роману или рассказу полностью зависит от того, насколько повествование приближает нас к "болевым точкам" современности. Пусть таинственные лучи, небывалые существа и немыслимые события — за всем этим напросвет, на втором плане обязаны проглядываться судьбы человечества в эпоху великих социальных катаклизмов и стремительного развития науки, угнетение и борьба за свободу, любовь, ненависть и драма решения.
      Фантастическая литература, поскольку она фантастическая,в некий момент уносит читателя в область нереального, но затем, так как она литература,возвращает его на Землю, в наш век, обогащенным новым пониманием того, что происходит вокруг. Разумеется, речь в данном случае идет о сюжете. Действие может происходить за пределами знакомой нам действительности — настоящий писатель-фантаст все равно вернет нас в наш мир, то ли через яркие характеры персонажей, то ли новой постановкой знакомых проблем, возникающими у нас при чтении ассоциациями с тем, что нам сегодня близко. Чем талантливее фантастическое произведение, тем резче проступает в нем земное начало. В романе "Машина времени" Уэллс не просто разделил мир воображенного им далекого будущего между элоями и морлоками, он привел этот раздел в соответствие с социальным устройством современной ему Англии. Именно оттого роман так художественно выразителен, оттого со смешанным чувством презрения и жалости мы смотрим на легкомысленных потомков богачей, с ужасом, но и с невольным уважением — на обитателей подземелья, узнавая в них выродившуюся бедноту, и так тяжело давит на сердце нарисованная писателем жуткая судьба разбитого на антагонистические классы человечества. "Машина времени" не только и не столько про то, как люди будут жить через восемьсот тысячелетий, сколько про то, правильно ли они жили в конце XIX столетия. Как чапековская "Война с саламандрами" — про фашизм.
      Иными словами, с произведения под грифом "научная фантастика" читателю следует спрашивать не псевдонаучной информации (хотя такая и может быть), и даже не научной, которая уместнее в научно-технической литературе, а живого, земного содержания. Фантастика — это прием, способ оторвать читателя от привычных ему обстоятельств и, следовательно, от заданных концепций, замысел, позволяющий обогнать действительность, и, возвысившись над ней, вынести суждение и призвать.
      Именно такому спросу отвечают творчество Рэя Брэдбери в целом и рассказы, представленные в настоящем сборнике, в частности. Да, это фантастика, но если (пожалуй, точнее "и если") мы зададимся вопросом, о чем эта книга, ответ будет: о людях, о проблемах, перед которыми мы оказались во второй половине, третьей трети и четвертой четверти XX века. Как и положено жанру, читатель встретится в рассказах с инопланетянами, познакомится с удивительными и даже чудесными машинами, попадет в марсианскую пустыню, взлетит в глубокий космос, отступит в прошлое, шагнет в будущее. Вместе с тем, парадоксальный ход сюжета, неожиданный ракурс, вдохновенная поэзия заставят нас глубже заглянуть в самих себя, выведут и поднимут на такую ступеньку, откуда яснее видны, понимаемы наши сегодняшние дела. Сборник "Холодный ветер, теплый ветер" — о том трепетном и нежном, что таится в душе человека, о злодеяниях поджигателей войны, о великих достижениях науки и искусства, о том, как страшно торгашеское общество искажает суть этих последних, о жажде мира, о трудолюбии и гордости, о равнодушии и героизме…
      Все это так, и тем не менее сказанное — далеко не исчерпывающая характеристика Брэдбери. Ведь и лучшие зарубежные и советские фантасты вводят в свои произведения умных роботов, немыслимых чудовищ на чужих планетах, всяческие зигзаги времени тоже не ради одного лишь описания роботов и зигзагов. Станислав Лем в «Солярисе» исследовал пределы познаваемости Вселенной, в "Хищных вещах века" Аркадий и Борис Стругацкие клеймят мещанство, а щемящий сердце "Бесконечный вестерн" Роберта Шекли-о том, как бизнес использует и опошляет героику тех ушедших в прошлое дней Америки, когда по огромному материку за отступающей «границей» двигались на закат смелые и упорные.
      Бесспорно, Брэдбери занимает особое место на Олимпе фантастики США. Но не одинок же он там. И, кстати, в чем-то даже уступает своим коллегам. Юмор, например, не самое сильное его место, здесь ему далеко до Уильяма Тенна. Роберт Шекли более энергичен и напряжен в своей прозе, разносторонний Айзек Азимов, "и физик и лирик" в одном лице, куда масштабнее, а Урсуле ле Гуин не у кого занимать философичности. В сравнении с этими писателями Брэдбери иногда даже простоват и наивен. Что уж такого особенного, скажем, в "Зеленом утре"? Ну, посеял что-то герой, ну, взошло… Разве приложимы к этому бесхитростному маленькому рассказу "модель будущего", «амбивалентность», "среда — антисреда" и прочие изысканные термины академического «фантастоведения»? Нет, разумеется.
      Так почему же на своих симпозиумах и конгрессах другие фантасты независтливо отдают ему первенство? Отчего в этом скрежещущем металлом веке мы, современники, осажденные со всех сторон насущнейшей для нас информацией, едва успевающие проворачивать гущу неотложного, нет-нет да и глянем на заветную полку, где стоит старенькое издание "Марсианских хроник"? Некогда перечитать всю книгу, но нас греет мысль о том, что все-таки она у нас есть.
      Потому что с именем Брэдбери прочно связана естественная, как трава, как дыхание, вера в высокое предназначение человека, в конечное торжество добра над злом, в прекрасное будущее человечества. Следствие этой веры — ненависть к торгашеству, угнетению, шовинизму и войне.
      По своему историческому оптимизму, пусть не во всем у него обоснованному, по своей вовлеченности в драму сегодняшнего бытия Брэдбери наш союзник. Сквозь всю его прозу светит луч веры и надежды, каждой своей строкой Рэй Брэдбери утверждает значимость таких понятий, как Справедливость, Братство, Достоинство, и зовет поступать по совести. Именно открытостью и силой этого призыва он и превосходит других, не менее, быть может, искусных, чем он, авторов, и в этом секрет его популярности повсюду, где людям свойственно, где они имеют возможность читать книги.
      Странная, на первый взгляд, особенность этого, как, впрочем, и любого другого сборника произведений Брэдбери в том, что нарисованный в них мир не складывается в единое целое. Если свести вместе все то, что в разных рассказах говорится о Марсе и Земле, о том, какова будет жизнь через сто или тысячу лет, выйдет нечто исполненное противоречий. Марс в "Земляничном окошке" совсем не тот, что в рассказе "Разговор оплачен заранее", семейный американский дом в "Часе привидений" — противоположность тому, с чем мы встречаемся в "Наказании без преступления". Конечно, нет одинаковых семей в Соединенных Штатах Америки, но в разных рассказах различны и отсветы того внешнего мира, что через окна падает на лица персонажей: в одних случаях мягкий и ласковый, в других — зловещий.
      Эта противоречивость запрограммирована в творческой манере писателя. В отличие от большинства зарубежных и советских фантастов Рэй Брэдбери не рисует детализированных картин иных планет или будущего Земли. У него другая задача. Он советует нам… нет, советуется с нами, как нам вести себя на этой планете, в этом мире. Близкий человек, который сам болеет теми же болями, что и мы, радуется тем же радостям. Не олимпиец, не вождь, не пророк. Друг рядом с нами.
      Да, противоречива, дробна фантастическая «реальность», встающая перед нами со страниц сборника. Но цельной, неизменной остается нравственная позиция писателя, т. е. то, что читатель, перевернув последнюю страничку книги, сможет взять с собой в качестве матрицы, системы подхода уже не к литературным явлениям, а к ситуациям собственной жизни. А ведь именно в этом и состоит воспитательное значение искусства.
      Брэдбери пишет и публикует много, он выступает в качестве публициста, поэта, прозаика-фантаста и прозаика, так сказать, «реального», занимается сценариями и очерками. Однако ему отнюдь не свойственна та профессиональная деформация, которая нередко делает того или иного писателя слепым ко всему, что лежит вне сферы его чисто ремесленных интересов. Не сюжет, не изящество фантастической выдумки, не желание «протолкнуть» свежую научную теорию либо гипотезу ведут его пером. От жизни, от насущных сторон бытия начинаются и растут его произведения, и в каждом проявляется свойственное писателю мировоззрение.
      Вместе с тем, и это очень важно, он никогда не снижает требований к своему творчеству, никогда не потакает читателю-иждивенцу, каких во множестве породила в США так называемая массовая культура с коммерческой фантастикой в том числе. Произведения Рэя Брэдбери требуют некоторого усилия от читателя, заставляя его подняться на новую ступеньку нравственного осознания действительности. Нередко простые по форме, они сложны но содержанию.
      Вот почему для правильного понимания включенных в сборник рассказов хотелось бы сказать несколько слов о той эпохе, которая вызвала к жизни их появление.
      Рэй Бредбери родился в 1920 г. В литературе он начал выступать в конце 40-х гг., однако как писатель сформировался в 50-е гг. — знаменательное десятилетие, наложившее зловещую печать на более позднюю жизнь страны.
      Середина XX века в США — это "холодная война" против Советского Союза, маккартизм с его всеобщей слежкой и доносами, страх перед атомной бомбой, возрождение после Великой Депрессии и войны буржуазных ценностей, т. е. ориентация на семью, дом, религиозность и респектабельность. Это, наконец, невиданное изобилие. США, вышедшие из второй мировой войны без потерь и разрушений, стали вотчиной стремительно богатеющих корпораций. Разоренные Европа и Япония не сделались конкурентами, сырье из слаборазвитых стран стоило баснословно дешево, готовый продукт продавался там же и в Европе дорого. Весь результат высокой производительности труда, достигнутый успехами науки, технологии, мастерством американского рабочего, достался деловой элите. Американцев завалили товарами. Лозунгом времени стало "Потребляй!" Вспомним: в 1946 г. в США насчитывалось 7 тыс. телевизоров, в 1960 — 50 млн. За этот же срок число частных домовладельцев достигло почти 33 млн. Состоятельные семьи покидали задымленные, кишащие преступниками и хулиганами города, и перебирались в пригороды. Стремительно увеличивалось число новых моделей автомобилей, телевизоров, телефонов, холодильников… Появились зажигалки, при высекании огня исполняющие популярную песенку, зубная паста с запахом виски, почтовые конверты, откуда, когда их вскрывали, раздавался громкий хохот. Казалось, богаты и счастливы все. Обывательская Америка не желала думать, она радовалась жирным кускам, что отваливали ей могущественные корпорации. Распространился всеобъемлющий конформизм, в цене стали типичность, похожесть, норма. "Средний американец имеет рост пять фунтов девять дюймов, предпочитает брюнеток, бифштекс… Средняя американка весит 132 фунта, не выносит небритых мужчин…" Так писал в 1954 г. журнал "Ридерс дайджест". Все воспевало слепые аппетиты силы и коммерческого успеха, все призывало к автоматизму реакций: есть возможность зарабатывать больше, хватай, появился новый товар — покупай!
      К чести лучших представителей американской творческой интеллигенции они отказались признать вакханалию купли-продажи нормой человеческого существования. Одним из символов протеста стал роман Рэя Брэдбери "451° по Фаренгейту". Особенностями этого десятилетия порождено также большинство рассказов, включенных в сборник. В них своеобразно отразился целый спектр американской действительности той поры.
      Жизнь в пригородах, доступная лишь людям с приличным доходом, оказалась не столь безоблачной, как утверждала реклама. Тонкие стены домов, построенных на скорую руку, крошечные участки без заборов стали средой, где человеку негде укрыться от чужого внимания. Отсюда не сходящая с уст вынужденная «дружеская» улыбка, маскирующая постоянную внутреннюю напряженность. Каждый должен был тянуться, чтобы не отстать от соседей в приобретении не так уж и нужных ему дорогих товаров. Механизмы и кнопки не оставляли жене среднего бизнесмена возможностей заняться осмысленным делом. Стерильная обстановка поселков, закрытых для постороннего нашествия, вызывала скуку; ее, как и напряженность, глушили таблетками, осторожным употреблением наркотиков, тихим, скрытым пьянством.
      Считалось, что такой дом заводится "для детей". Однако и дети не благоденствовали в комфортабельных домиках, отгороженных и от динамичной городской жизни и от природы. В этой лишенной подлинно воспитательного и образовательного качеств обстановке царем стал телевизор — больше неоткуда было черпать впечатлений. Развлекали еще с каждым годом все более изощренные и дорогие игрушки и другие товары для малышей. Детская роскошь, которую быстро стал выпускать в огромном ассортименте вездесущий бизнес, завалила коттеджи, в ее приобретении соседям тоже приходилось состязаться между собой. Не производящие ничего детство и юность потребили в 1959 г. специальных товаров на 10 млрд. долл. Журнал «Лайф» писал по этому поводу: "Если родители и могли бы создать какую-то организацию и восстать, то теперь уже поздно. Закрытие подросткового рынка превратит национальную экономику в хаос".
      Отсюда ясно, что такие рассказы Брэдбери, как "Час привидений", "Электрическое тело пою!" и "Станет моим сыном" — не только гимн науке, которая в принципе способна сделать разумными и счастливыми маленьких американцев, но и гневный протест против тех, кто в погоне за прибылью заваливает детские комнаты все новыми товарами, иссушая меркантилизмом душу ребенка.
      Рассказы «Убийца», «Бетономешалка» и "Наказание без преступления" объединены общим замыслом. Они, конечно, не о том, что достижения технологии вредны и бесполезны. Главное в них — требование вернуть личности самостоятельность, избавить ее от вторжений со стороны фальшивых «лидеров» и предательских «друзей», со стороны тех проворных господ с толстым карманом, кто в погоне за наживой превратил каждый взлет изобретательской мысли в средство оболванивания людей. Протест против угнетающей производительности общества, чьей целью является не человек, а прибыль. Герой «Убийцы» — отнюдь не враг телевизору, проигрывателю, телефону. С револьвером в руке он держит оборону затем, чтобы хоть ненадолго побыть с самим собой наедине, отделиться от того образа, что создан рекламой, массовой и частной информацией. В "Наказании без преступления" преступление все-таки есть, но наказание настигает не того, кто по-настоящему виноват. Здесь снова речь о бизнесе, который лезет в любую щель, потакает самым дурным наклонностям клиентов, стараясь в данном случае заработать не только на обслуживании их физических нужд, но на их чувствах — таких, например, как ревность. Отвергнутый муж, не имей он средств купить точную и в какой-то мере живую копию своей жены, вряд ли решился бы на убийство. Но злодеяние свершилось, а на казнь идет отнюдь не главный преступник. И, наконец, тема «Бетономешалки» — та внешняя и внутренняя нивелировка, которой особенно в два «жирных» послевоенных десятилетия подверглись задохнувшиеся в своем эфемерном богатстве Соединенные Штаты Америки.
      Очень важно подчеркнуть, что в этих, как и в других рассказах Рэй Брэдбери — отнюдь не противник науки, он лишь утверждает, что последняя должна быть средством не духовного порабощения, но освобождения людей. Да, писатель резок в своем неприятии официозного "американского образа жизни", много горького сказано им о своих соотечественниках и в романе "451° по Фаренгейту", и в рассмотренных выше рассказах. Но сказано для того, чтобы это дурное искоренить, ибо им движет тревога за судьбу своей страны.
      В какой-то мере в этом же ключе написан и рассказ «Кошки-мышки», рожденный атмосферой холодной войны тех же 50-х гг. Небрежное прочтение его может привести к ошибочной мысли, будто, по мнению автора, человечество и через полтораста-двести лет будет жить под угрозой катастрофического мирового конфликта. Но ведь такие произведения пишутся как раз во имя безопасного, светлого будущего! Боль за супружескую пару, которую в нашей современности преследуют агенты милитаристов из жестокого 2155 года, и есть та мобилизующая эмоция, которую хочет вызвать в нас автор.
      Вместе с тем, Рэй Брэдбери, представленный в этом сборнике, даже в своих, казалось бы, печальных рассказах не теряет оптимизма, примером чему может служить рассказ "Синяя бутылка". Здесь немудреная жизненная философия Крэйга, радующегося глотку «бурбона», найденному в Бутылке, противопоставлена бесплодной погоне за химерами, которая движет другими персонажами и приводит их к гибели.
      Светлы, прозрачны, словно они не написаны, а рождены легким дыханием "Апрельское колдовство", "Холодный ветер, теплый ветер". Перед нами редчайшей чистоты образы, раздвигающие рамки привычного, расширяющие пространство мысли вокруг изображенного.
      Героиня "Апрельского колдовства", юная Сеси, одарена способностью вселяться в лист яблони, в камень, видеть мир глазами жучка и лягушки, важно сидящей возле лужи, бежать сквозь кустарник в теле пронырливой лисицы. Кажется, будто этой чародейской силой владеет и сам писатель, чьи рассказы пронизаны уважением ко всякому живому и даже неживому — будь то лягушка, камень или лужа. Через них в рассказах писателя природа раскрывает нам свои объятья как естественное место существования человека.
      Удивителен рассказ "Холодный ветер, теплый ветер", давший название сборнику. Ничего из ставшего уже погремушечным привычного набора фантастических элементов, где господствуют супердрайв, лазерный пистолет, гиперпространство. Всего лишь одно фантастическое допущение: люди чувствуют чуть ярче, чуть сильнее, чем это свойственно нам в обычной жизни. Но прочитан абзац, второй, и без усилий осуществляется переход в иное, поэтическое измерение, мир раздвинулся, обсыпалась с предметов и явлений шелуха несущественного, открылись дали, и мягко, сама собой впечатывается в сердце мысль, что все мы, люди, хоть из северных краев, хоть из южных, — братья на этой Земле.
      Как живой очаг инициативы рассматривает писатель человека в рассказах «Космонавт», "Земляничное окошко", "Зеленое утро". Действительно незамысловат последний, но так сильно, так непоборимо льется сквозь страницу и излучает высокое, благородное чувство созидания, что редко кто из читателей не будет им заражен. А ведь это и есть главное — читательский отклик, сопереживание.
      Замечательным свойством произведений Брэдбери выступает их «долгодействие». Давно написал американский фантаст "Запах сарсапарели", "Земляничное окошко" и "Зеленое утро", но год от года все более актуальными становятся для нас тема охраны среды обитания, необходимость в быстро меняющемся мире не утерять духовной связи с прошлым, с ценностями, что оставлены в наследство отцами, дедами, прадедами.
      Многое сказано и можно еще сказать о роли литературы в нашей жизни. Конечно, она отражает, учит, ведет. Но у художественной литературы есть еще одно важное свойство, объединяющее ее с другими видами искусства. Человеку, как правило, хочется найти свое место в мире, а для этого ему необходимо понять самого себя. Великое достоинство подлинно художественного произведения — будь то роман или рассказ, симфония или картина — в том, что они дают реальное, зафиксированное существование нашему внутреннему миру, позволяют сделать его объектом нашего же внимательного рассмотрения, упорядочить и понять.
      Произведения Рэя Брэдбери мы по праву причисляем к такой литературе. Если мы негодуем вместе с ним, если радуемся, проникаемся восхищением перед деяниями человека, значит, и у нас в глубине души есть тот же счастливо способный к росту и не полностью востребованный запас, резерв прекрасного, который ждет использования.
      Важно ли вообще узнать про себя такое? Есть ли этот отклик на искусство частное дело каждого читателя, нечто замкнутое в пределах его комнаты, квартиры? Или то хорошее, что мы порой в житейской суете забыдаем про себя, имеет широкое общественное значение? Да, имеет.
      Мы живем в прекрасное, но трудное время. Грубый факт бытия состоит в том, что сегодня, в конце XX века, созданная усердием ученых и инженеров технологическая мощь антинародного капиталистического государства стремится подавить силу отдельной личности, лишить ее надежд и возможности участвовать в строительстве будущего. Но весь ход событий на нашей планете, пробуждающееся сознание честных людей утверждают нас во мнении, что будущее в конечном счете зависит не от технологии, а от нравственных и политических решений. Нравственность же — внутренняя прерогатива каждого из нас. Вот почему каждый значим на этой Земле, значим в той мере, в какой он готов расти, совершенствоваться, брать на себя ответственность, сознательно участвовать в построении того общества, к которому мы стремимся. О значимости человека говорит в своих книгах Рэй Брэдбери. Отсюда и радость общения с этим удивительным писателем.
       Север Гансовский

Холодный ветер, теплый ветер

      — Боже праведный, что это?
      — Что — "что"?
      — Ты ослеп, парень? Гляди!
      И лифтер Гэррити высунулся, чтобы посмотреть, на кого же это пялил глаза носильщик.
      А из дублинской рассветной мглы — как раз в парадные двери отеля "Ройял Иберниен", — шаркая прямо к стойке регистрации, откуда ни возьмись прутиковый мужчина лет сорока, а следом за ним — словно всплеск птичьего щебета — пять малорослых прутиковых юнцов лет по двадцати. И так все вьются, веют руками вокруг да около, щурят глаза, подмигивают, подмаргивают, губы в ниточку, брови в струночку, тут же хмурятся, тут же сияют, то покраснеют, то побледнеют (или все это разом?). А голоса-то, голоса-божественное пикколо, и флейта, и нежный гобой, — ни ноты фальши, музыка! Шесть монологов, шесть фонтанчиков, и все брызжут, сливаясь вместе, целое облако самосочувствия, щебетанье, чириканье о трудностях путешествия и ретивости климата — этот кордебалетреял, ниспадал, говорливо струился, пышно расцветая одеколонным благоуханием, мимо изумленного носильщика и остолбеневшего лифтера. Грациозно сбившись в кучку, все шестеро замерли у стойки. Погребенный под лавиной музыки, управляющий поднял глаза — аккуратные буковки «О» безо всяких зрачков посредине.
      — Что это? — прошептал Гэррити. — Что это было?
      — Спроси кого-нибудь еще! — ответил носильщик.
      В этот самый момент зажглись лампочки лифта и зажужжал зуммер вызова. Гэррити волей-неволей оторвал взгляд от знойного сборища и умчался ввысь.
      — Мы хотели бы комнату, — сказал тот самый высокий и стройный. На висках у него пробивалась седина. — Будьте так добры.
      Управляющий вспомнил, где он находится, и услышал собственный голос:
      — Вы заказывали номер, сэр?
      — Дорогой мой, конечно, нет! — сказал старший. Остальные захихикали.
      — Мы совершенно неожиданно прилетели из Таормины, — продолжал высокий. У него были тонкие черты лица и влажный, похожий на бутон рот. — Нам ужасно наскучило длинное лето, и тогда кто-то сказал: "Давайте полностью сменим обстановку, давайте будем чудить!" "Что?" — сказал я. "Ну ведь есть же на Земле самое невероятное место? Давайте выясним, где это, и отправимся туда." Кто-то сказал: "Северный полюс," — но это было глупо. Тогда я закричал: "Ирландия!" Тут все прямо попадали. А когда шабаш стих, мы понеслись в аэропорт. И вот уже нет ни солнца, ни сицилийских пляжей — все растаяло, как вчерашнее лимонное мороженое. И мы здесь, и нам предстоит свершить… нечто таинственное!
      — Таинственное? — спросил управляющий.
      — Что это будет, мы еще не знаем, — сказал высокий. — Но как только увидим, распознаем сразу же. Либо Этопроизойдет само собой, либо мы сделаем так, чтобы Онопроизошло. Верно, братцы?
      Ответ братцев отдаленно напоминал нечто вроде "тии-хии".
      — Может быть, — сказал управляющий, стараясь держаться на высоте, — вы подскажете мне, что вы разыскиваете в Ирландии, и я мог бы указать вам…
      — Господи, да нет же! — воскликнул высокий. — Мы просто помчимся вперед, распустим по ветру наше чутье, словно кончики шарфа, и посмотрим, что из этого получится. А когда мы раскроем тайну и найдем то, ради чего приехали, вы тотчас же узнаете об этом — ахи и охи, возгласы благоговения и восторга нашей маленькой туристской группы непременно донесутся до ваших ушей.
      —  Это надо же! — выдавил носильщик, затаив дыхание.
      — Ну что же, друзья, распишемся?
      Предводитель братцев потянулся за скрипучим гостиничным пером, но, увидев, что оно засорено, жестом фокусника вымахнул откуда-то собственную — сплошь из чистейшего золота, в 14 карат, — ручку, посредством которой замысловато, однако весьма красиво вывел светло-вишневой каллиграфической вязью: ДЭВИД, затем СНЕЛЛ, затем черточку и наконец ОРКНИ. Чуть ниже он добавил: "с друзьями".
      Управляющий зачарованно следил за ручкой, затем снова вспомнил о своей роли в текущих событиях.
      — Но, сэр, я не сказал вам, есть ли у нас место…
      — О, конечно же, вы найдете. Для шестерых несчастных путников, которые крайне нуждаются в отдыхе после чрезмерного дружелюбия стюардесс… Одна комната — вот все, что нам нужно!
      — Одна? — ужаснулся управляющий.
      — В тесноте да не в обиде — так, братцы? — спросил старшин, не глядя на своих друзей.
      Конечно, никто не был в обиде.
      — Ну что ж, — сказал управляющий, неловко возя руками по стойке. — У нас как раз есть два смежных…
      — Перфетто! — вскричал Дэвид Снелл-Оркни. Регистрация закончилась, и теперь обе стороны — управляющий за стойкой и гости издалека — уставились друг на друга в глубоком молчании. Наконец управляющий выпалил:
      — Носильщик! Быстро! Возьмите у джентльменов багаж…
      Только теперь носильщик опомнился и перевел взгляд на пол.
      Багажа не было.
      — Нет, нет, не ищите, — Дэвид Снелл-Оркни беззаботно помахал в воздухе ручкой. — Мы путешествуем налегке. Мы здесь только на сутки, может быть, даже часов на двенадцать, а смена белья рассована по карманам пальто. Скоро назад. Сицилия, теплые сумерки… Если вы хотите, чтобы я заплатил вперед…
      — В этом нет необходимости, — сказал администратор, вручая ключи носильщику. — Пожалуйста, сорок шестой и сорок седьмой.
      — Понял, — сказал носильщик.
      И словно колли, что беззвучно покусывает бабки мохнатым, блеющим, бестолково улыбающимся овцам, он направил очаровательную компанию к лифту, который как раз вовремя принесся сверху.
      К стойке подошла жена управляющего и встала за спиной мужа, во взгляде — сталь.
      — Ты спятил? — зашептала она в бешенстве. — Зачем? Ну зачем?
      — Всю свою жизнь, — сказал управляющий, обращаясь скорее к себе самому, — я мечтал увидеть не одного коммуниста, но десять и рядом, не двух нигерийцев, но двадцать — во плоти, не трех американских ковбоев, но целую банду, только что из седел. А когда своими ногами является букет из шести оранжерейных роз, я не могу удержаться, чтобы не поставить его в вазу. Дублинская зима долгая, Мэг, и это, может быть, единственный разгоревшийся уголек за весь год. Готовься, будет дивная встряска.
      — Дурак, — сказала она.
      И на их глазах лифт, поднимая тяжесть едва ли большую, чем пух одуванчиков, упорхнул в шахте вверх, прочь…

***

      Серия совпадений, которые неверной походкой, то и дело сбиваясь в сторону, двигались все вместе к чуду, развернулась в самый полдень.
      Как известно, отель "Ройял Иберниен" лежит как раз посредине между Тринити-колледж, да простят мне это упоминание, и парком Стивенс-Грин, более заслуживающим упоминания, а позади за углом лежит Графтен-стрит, где вы можете купить серебро, стекло, да и белье, или красный камзол, сапожки и шапку, чтобы выехать на псовую охоту. Но лучше всего нырнуть в кабачок Хибера Финна и принять приличную порцию выпивки и болтовни: час выпивки на два болтовни — лучшая из пропорций.
      Как известно ребята, которых чаще всего встретишь у Финна, — это Нолан (вы знаете Нолана), Тимулти (кто может забыть Тимулти?), Майк Ма-Гвайр (конечно же, друг всем и каждому), затем Ханаан, Флаэрти, Килпатрик, а при случае, когда господь бог малость неряшлив в своих делах и на ум отцу Лайему Лири приходит страдалец Иов, является патер собственной персоной — вышагивает, словно само Правосудие, и вплывает, будто само Милосердие.
      Стало быть, это и есть наша компания, на часах — минута в минуту полдень, и кому же теперь выйти из парадных дверей отеля "Ройял Иберниен", как не Снеллу-Оркни с его канареечной пятеркой?
      А вот и первая из ошеломительной серии встреч.
      Ибо мимо, мучительно разрываясь между лавками сладостей и Хибером Финном, следовал Тимулти собственной персоной.
      Как вы помните, Тимулти, когда за ним гонятся Депрессия, Голод, Нищета и прочие беспощадные Всадники, работает от случая к случаю на почте. Теперь же, болтаясь без дела, в промежутке между периодами страшной для души службы по найму, он вдруг унюхал запах, как если бы по прошествии ста миллионов лет врата Эдема вновь широко распахнулись и его пригласили вернуться. Так что Тимулти поднял глаза, желая разобраться, что же послужило причиной дуновения на кущ.
      А причиной возмущения воздуха был, конечно же, Снелл-Оркни со своими вырвавшимися на волю зверюшками.
      — Ну, скажу вам, — говорил Тимулти годы спустя, — глаза у меня выкатились так, словно кто-то хорошенько трахнул по черепушке. И волосы зашевелились.
      Тимулти, застыв на месте, смотрел, как делегация Снелла-Оркпи струилась по ступенькам вниз и утекала за угол. Тут-то он и рванул дальним путем к Финну, решив, что на свете есть услады почище леденцов.
      А в этот самый момент, огибая угол, мистер Дэвид Снелл-Оркни-и-пятеро миновал нищую особу, игравшую на тротуаре на арфе. И надо же было там оказаться именно Майку Ма-Гвайру, который от нечего делать убивал время в танце — выдавал собственного изобретения ригодон, крутя ногами сложные коленца под мелодию "Легким шагом через луг". Танцуя, Майк МаГвайр услышал некий звук — словно порыв теплого ветра с Гебридов. Не то чтобы щебет, не то чтобы стрекотанье, а чем-то похоже на зоомагазин, когда вы туда входите, и звякает колокольчик, и хор попугаев и голубей разражается воркованием и короткими вскриками. Но звук этот Майк услышал точно — даже за шарканьем своих башмаков и переборами арфы. И застыл в прыжке.
      Когда Дэвид Снелл-Оркни-и-пятеро проносился мимо, вся тропическая братия улыбнулась и помахала Ма-Гвайру.
      Еще не осознав, что он делает, Майк помахал в ответ, затем остановился и прижал оскверненную руку к груди.
      — Какого черта я машу? — закричал он в пространство. — Ведь я же их не знаю, так?!
      — В Боге обрящешь силу! — сказала арфистка, обращаясь к арфе, и грянула по струнам.
      Словно влекомый каким-то новым диковинным пылесосом, что вбирает все на своем пути, Майк потянулся за Шестерной Упряжкой вниз по улице.
      Так что речь идет уже о двух чувствах — о чувстве обоняния и чуткости ушей.
      А на следующем углу — Нолан, только что вылетевший из кабачка по причине спора с самим Финном, круто повернул и врезался в Дэвида Снелла-Оркни. Оба покачнулись и схватились друг за друга, ища поддержки.
      — Честь имею! — сказал Дэвид Снелл-Оркни.
      — Мать честная! — ахнул Нолан и, разинув рот, отпал, чтобы пропустить этот цирковой парад. Его страшно подмывало юркнуть назад, к Финну. Бой с кабатчиком вылетел из памяти. Он хотел тут же поделиться об этой сногсшибательной встрече с компанией из перьевой метелки, сиамской кошки, недоделанного мопса и еще трех прочих — жутких дистрофиков, жертв недоедания и чересчур усердного мытья.
      Шестерка остановилась возле кабачка, разглядывая вывеску.
      "О боже! — подумал Нолан. — Они собираются войти. Что теперь будет? Кого предупреждать первым? Их? Или Финна?"
      Но тут дверь распахнулась, и наружу выглянул сам Финн. "Черт! — подумал Нолан. — Это портит все дело. Теперь уж не нам описывать происшествие. Теперь начнется: Финн то. Финн се, а нам заткнуться, и все!" Очень-очень долго Снелл-Оркни и его братия разглядывали Финна. Глаза же Финна на них не остановились. Он смотрел вверх. И смотрел поверх. И смотрел сквозь.
      Но он виделих, уж это Нолан знал. Потому что случилось нечто восхитительное.
      Краска сползла с лица Финна.
      А затем произошло еще более восхитительное.
      Краска снова хлынула в лицо Финна.
      "Ба! — вскричал Нолан про себя. — Да он же… краснеет!"
      Но все же Финн по-прежнему блуждал взором по небу, фонарям, домам, пока Снелл-Оркни не прожурчал:
      — Сэр, как пройти к парку Стивенс-Грин?
      — Бог ты мой! — сказал Финн и повернулся спиной. — Кто знает, куда они задевали его на этой неделе! — И захлопнул дверь.
      Шестерка отправилась дальше, улыбаясь и лучась восторгом, и Нолан готов был уже вломиться в дверь, как стряслось кое-что почище предыдущего. По тротуару нахлестывал невесть откуда взявшийся Гэррити, лифтер из отеля "Ройял Иберниен". С пылающим от возбуждения лицом он первым ворвался к Финну с новостью.
      К тому времени, как Нолан оказался внутри, а следом за ним и Тимулти, Гэррити уже носился взадвперед вдоль стойки бара, а ошеломленный, еще не пришедший в себя Финн стоял по ту сторону.
      — Эх! Что сейчас было! Куда вам! — кричал Гэррити, обращаясь ко всем сразу. — Я говорю, это было почище, чем те фантастические киношки, что крутят в " Гэйети-синема"!
      — Что ты хочешь сказать? — спросил Финн, стряхнув с себя оцепенение.
      — Весу в них нет! — сообщил Гэррити. — Поднимать их в лифте — все равно что горсть мякины в каминную трубу запустить! И вы бы слышали. Они здесь, в Ирландии, для того, чтобы… — он понизил голос и зажмурился, — … совершить нечто таинственное!
      — Таинственное! — Все подались к нему.
      — Что именно — не говорят, но — попомните мои слова — они здесь не к добру! Видели вы когда чтонибудь подобное?
      — Со времени пожара в монастыре, — сказал Финн, — ни разу. Я…
      Однако слово «монастырь» оказало новое волшебное воздействие. Дверь тут же распахнулась, и в кабачок вошел отец Лири задом наперед. То есть он вошел пятясь, держась одной рукой за щеку, словно бы Парки исподтишка дали ему хорошую оплеуху.
      Его спина была столь красноречива, что мужчины погрузили носы в пиво, выждав, пока патер сам слегка не промочил глотку, все еще тараща глаза на дверь, будто на распахнутые врата ада.
      — Меньше двух минут назад, — сказал патер наконец, — узрел я картину невероятную. Ужели после стольких лет сбирания в своих пределах сирых мира сего Ирландия и впрямь сошла с ума?
      Финн снова наполнил стакан священника.
      — Не захлестнул ли вас поток пришельцев с Венеры, святой отец?
      — Ты их видел, что ли, Финн? — спросил преподобный.
      — Да. Вам зрится в них недоброе, ваша святость?
      — Не столько доброе или недоброе, сколько странное и утрированное, Финн, и я выразил бы это словами «рококо» и, пожалуй, «барокко», если ты следишь за течением моей мысли.
      — Я просто качаюсь на ее волнах, сэр.
      — Уж коли вы видели их последним, куда они направились-то? — спросил Тимулти.
      — На опушку Стивенс-Грина, — сказал священник. — Вам не мерещится ли, что сегодня в парке будет вакханалия?
      — Прошу прощения, отец мой, погода не позволит, — сказал Нолан, — но, сдается мне, чем стоять здесь и трепать языком, вернее было бы их проследить..
      — Это против моей этики, — сказал священник.
      — Утопающий хватается за все что угодно, — сказал Нолан, — но если он вцепится в этикувместо спасательного круга, то, возможно, пойдет на дно вместе с ней.
      — Прочь с горы, Нолан, — сказал священник, — хватит с нас нагорной проповеди. В чем соль?
      — А в том, святой отец, что такого наплыва досточтимых сицилийцев у нас не было — страшно упомянуть с каких пор. И откуда мы знаем, может быть, они вот прямо сейчас посередь парка читают вслух для миссис Мэрфи, мисс Клэнси или там миссис 0'Хэнлан… А что именно они читают вслух, спрошу я вас?
      — "Балладу Рэдингской тюрьмы"? — спросил Финн.
      — Точно в цель, и судно тонет, — вскричал Нолан, слегка сердясь, что самую соль-то у него выхватили из-под рук. — Откуда нам знать, может, эти чертики из бутылочки только тем и занимаются, что сбывают недвижимость в местечко под названием Файр-Айленд? Вы слышали о нем, патер?
      — Американские газеты часто попадают на мой стол, дружище.
      — Ага. Помните тот жуткий ураган в девятьсот пятьдесят шестом, когда волны захлестнули этот самый Файр — там, возле Нью-Йорка? Мой дядя, да сохранит господь очи его и рассудок, был там в рядах морской пограничной службы, что эвакуировала всех жителей Файра до последнего. По его словам, это было почище, чем полугодовая демонстрация моделей у Феннелли. И пострашнее, чем съезд баптистов. Десять тысяч человек как рванут в шторм к берегу, а в руках у них и рулоны портьер, и клетки, битком набитые попугайчиками, и спортивные на них жакеты цвета помидоров с мандаринами, и лимонно-желтые туфли. Это был самый большой хаос с тех времен, как Иероним Босх отложил свою палитру, запечатлев Ад в назидание всем грядущим поколениям. Не так-то просто эвакуировать десять тысяч разряженных клоунов, расписанных, как венецианское стекло, которые хлопают своими огромными коровьими глазами, тащат граммофонные симфонические пластинки, звенят серьгами в ушах, — и не надорвать при этом живот. Дядюшка мой вскоре после того ударился в смертельный запой.
      — Расскажи-ка еще что-нибудь о той ночи, — сказал завороженный Килпатрик.
      — Еще что-нибудь! Черта с два! — вскричал священник. — Вперед, я говорю! Окружить парк и держать ухо востро! Встретимся здесь через час.
      — Вот это больше похоже на дело, — заорал Келли. — Давайте действительно разузнаем, что за чертовщину они готовят.
      Дверь с треском распахнулась.
      На тротуаре священник давал указания.
      — Келли, Мэрфи, вам обойти парк с севера. Тимулти, зайдешь с юга. Нолан и Гэррити — на восток; Моран, Ма-Гвайр и Килпатрик — на запад. Пшли!
      Так или иначе, но в этой суматохе Келли и Мэрфи застопорились на полпути к Стивенс-Грину, в пивной "Четыре трилистника", где они подкрепились перед погоней; а Нолан и Моран повстречали на улице жен и вынуждены были бежать в противоположном направлении; а Ма-Гвайр и Килпатрик, проходя мимо «Элитсинема» и услышав, что с экрана поет Лоренс Тиббетт, напросились на вход в обмен на пару недокуренных сигарет. И вышло в результате так, что за пришельцами из иного мира наблюдали только двое — Гэррити с восточной и Тимулти с южной стороны парка.
      Простояв с полчаса на леденящем ветру, Гэррити приковылял к Тимулти и заявил:
      — Что стряслось с этими ублюдками? Они просто стоят и стояттам посреди парка. За полдня не сдвинулись ни с места. А у меня пальцы на ногах вымерзли напрочь. Я слетаю в отель, отогреюсь и тут же примчусь, Тим, назад — стоять с тобой на страже.
      — Можешь не спешить, — произнес Тимулти очень странным, грустным, далеким, философическим голосом, когда тот пустился наутек.
      Оставшись в одиночестве, Тимулти вошел в парк и целый час сидел там, созерцая шестерку, которая попрежнему не двигалась с места. Любой, кто увидел бы в этот момент Тимулти — глаза блуждают, рот искажен трагической гримасой, — вполне принял бы его за какого-нибудь ирландского собрата Канта или Шопенгауэра или подумал бы, что он недавно прочитал нечто поэтическое или впал в уныние от пришедшей на ум песни. А когда наконец час истек и Тимулти собрал разбежавшиеся мысли — словно холодную гальку в пригоршню, — он повернулся и направился прочь из парка. Гэррити уже был там. Он притоптывал ногами, размахивал руками и готов был лопнуть от переполнявших его вопросов, но Тимулти показал пальцем на парк и сказал:
      — Иди посиди. Посмотри. Подумай. И тогда сам мне все расскажешь.
      Когда Тимулти вошел к Финну, вид у всех был трусоватый. Священник все еще бегал с поручениями по городу, а остальные, походив для успокоения совести вокруг да около Стивенс-Грина, вернулись в замешательстве в штаб-квартиру разведки.
      — Тимулти! — закричали они. — Рассказывай же! Что? Как?
      Чтобы протянуть время, Тимулти прошел к бару и занялся пивом. Не произнося ни слова, он разглядывал свое отражение, глубоко-глубоко захороненное под лунным льдом зеркала за стойкой. Он повертывал тему разговора так. Он выворачивал ее наизнанку. И снова на лицевую, но задом наперед. Наконец он закрыл глаза и сказал:
      — Сдается мне, будто бы…
      "Да, да," — сказали про себя все вокруг.
      — Всю жизнь я путешествовал и размышлял, — продолжал Тимулти, — и вот через высшее постижение явилась ко мне мысль, что между ихним братом и нашим есть какое-то странное сходство.
      Все выдохнули с такой силой, что вокруг заискрилось, в призмах небольших люстр над стойкой тудасюда забегали зайчики света. А когда после выдоха перестали роиться эти косячки световых рыбок, Нолан вскричал:
      — А не хочешь ли надеть шляпу, чтобы я мог сшибить ее первым же ударом?
      — Сообразите-ка, — спокойно сказал Тимулти. — Мастера мы на стихи и песни или нет?
      Еще один вздох пронесся над сборищем. Это был теплый ветерок одобрения.
      — Конечно, еще бы!
      — О боже, так ты об этом?
      — А мы уж боялись…
      — Тихо! — Тимулти поднял руку, все еще не открывая глаз.
      Все смолкли.
      — Если мы не распеваем песни, то лишь потому, что сочиняем их. А если и не сочиняем, то пляшем под них. Но разве онине такие же любители песен, не так складывают их или не так танцуют? Словом, только что я слышал их близко, в Стивенс-Грине, — они читали стихи и тихонько пели, сами для себя.
      В чем-то Тимулти был прав. Каждый хлопнул соседа по плечу и вынужден был согласиться.
      — Нашел ты какие-нибудь другиесходства? — мрачно насупившись, спросил Финн.
      — О да, — сказал Тимулти, подражая судье. Пронесся еще один завороженный вздох, и сборище придвинулось ближе.
      — Порой они не прочь выпить, — сказал Тимулти,
      — Господи, он прав! — вскричал Мэрфи.
      — Далее, — продолжал нараспев Тимулти, — они не женятся до самой последней минуты, если женятся вообще! И…
      Но здесь поднялась такая суматоха, что, прежде чем закончить, ему пришлось подождать, пока она стихнет.
      — И они — э-э… — имеют очень мало дела с женщинами.

***

      После этого разразился великий шум, начались крики и толкотня, и все принялись заказывать пиво, и кто-то позвал Тимулти наружу поговорить по душам. Но Тимулти даже веком не дрогнул, и скандал улегся, а когда все сделали по доброму глотку, проглотив вместе с пивом едва не начавшуюся драку, ясный громкий голос — голос Финна — возвестил:
      — Теперь не сочтешь ли ты нужным дать объяснение тому преступному сравнению, каким ты только что осквернил чистый воздух моего достойного кабачка? Тимулти не торопясь приложился к кружке, и открыл наконец-то глаза, и спокойно взглянул на Финна, и звучно произнес — трубным гласом, дивно чеканя слова:
      — Где во всей Ирландии мужчина может лечь с женщиной?
      Он постарался, чтобы сказанное дошло до всех.
      — Триста двадцать девять дней в году у нас, как проклятый, идет дождь. Все остальное время вокруг такая сырость, что не найдешь ни кусочка, ни лоскутка сухой земли, где осмелишься уложить женщину, не опасаясь, что она тут же пустит корни и покроется листьями. Кто скажет что-нибудь против?
      Молчание подтвердило, что никто не скажет.
      — Так вот, когда дело касается мест, где можно предаться греховным порокам и плотскому неистовству, бедный, до чертиков глупый ирландец должен отправиться не куда-нибудь, а только в Аравию! Мы спим и видим во сне "Тысячу и одну ночь", теплые вечера, сухую землю, мечтаем о приличном местечке, где можно было бы не только присесть, но и прилечь, и не только прилечь, но и прижаться, пожаться, сжаться в неистовом восторге.
      — Иисусе! — сказал Финн. — Ну-ка, ну-ка, повтори.
      — Иисусе! — сказали все, качая головами.
      — Это номер раз, — Тимулти загнул палец на руке. — Место отсутствует. Затем — номер два — время и обстоятельства. К примеру, заговоришь сладким голосом зубы честной девушке, уведешь ее в поле — и что? На ней калоши, и макинтош, и платок поверх головы, и надо всем этим еще зонтик, и ты издаешь звуки, как поросенок, застрявший в воротах свинарника, что означает, что одна рука уже у нее на груди, а другая сражается с калошами, и это все, черт побери, что ты успеешь сделать, потому что кто это такой уже стоит у тебя за спиной и чье это душистое мягкое дыхание обдает твою шею?
      — Деревенского пастора? — попробовал угадать Гэррити.
      — Деревенского пастора! — сказали все в отчаянии.
      — Вот гвозди номер два и три, забитые в крест, на котором распяты все мужчины Ирландии, — сказал Тимулти.
      — Дальше, Тимулти, дальше.
      — Эти парни, что приехали к нам в гости из Сицилии, бродят компанией. Мы бродим компанией. Вот и сейчас вся наша братия собралась здесь, у Финна. Разве не так?
      — Будь проклят, если не так!
      — Иногда у нихгрустный и меланхолический вид, но все остальное время они беззаботны как черти и плюют решительно на все — вверх ли, вниз ли, но никогда не прямо перед собой. Кого вам этонапоминает?
      Все заглянули в зеркало и кивнули.
      — Если бы у нас был выбор, — продолжал Тимулти, — пойти домой — кислым и потным от страха — к злющей жене и жуткой теще и засидевшейся в девках сестренке или же остаться здесь, у Финна, спеть еще по песне, выпить еще пива и рассказать еще по анекдоту, чтобы все мы предпочли, парни?
      Тишина.
      — Подумайте об этом, — сказал Тимулти. — И отвечайте правдиво. Сходства. Подобия. Длинный список получается — с руки на руку и через плечо. Стоит хорошенько обмозговать все, прежде чем мы начнем прыгать повсюду и кричать "Иисусе!" и "Святая Мария!" и призывать на помощь стражу.
      Тишина.
      — Я хотел бы… — спустя много-много времени сказал кто-то странным, изменившимся голосом, — …разглядеть их поближе.
      — Думаю, твое желание исполнится. Тс-с!
      Все замерли в живой картине.
      Откуда-то издалека донесся слабый, еле уловимый звук. Как тем дивным утром, когда просыпаешься и лежишь в постели и особым чувством угадываешь, что снаружи падает первый снег, лаская на своем пути вниз небеса, и тогда тишина отодвигается в сторону, отступает, уходит.
      — О боже! — сказал наконец Финн. — Первый день весны…
      Да, и это тоже. Сначала тончайший снегопад шагов, ложащийся на булыжник, а затем птичий гомон.
      И на тротуаре, и ниже по улице, и возле кабачка слышались звуки, которые были и зимой, и весной одновременно. Дверь широко распахнулась. Мужчины качнулись, словно им уже нанесли удар в предстоящей стычке. Они уняли нервы. Они сжали кулаки. Они стиснули зубы, а в кабачке — словно дети явились на рождественский праздник, где куда ни глянь — безделицы, игрушки, краски, подарки на особицу, — уже стоял высокий тонкий человек постарше, который выглядел совсем молодым, и маленькие тонкие человечки помоложе, но в глазах у них — что-то стариковское. Снегопад стих. Птичий весенний гам смолк.
      Стайка чудных детей, подгоняемых чудным пастырем, неожиданно ощутила, будто волна людей схлынула и они оказались на мели, хотя никто из мужчин у бара не сдвинулся на волосок. Дети теплого острова разглядывали невысоких, ростом с мальчишек, взрослых мужчин этой холодной земли, и взрослые мужчины отвечали им такими же взглядами строгих судей.

***

      Тимулти и мужчины у бара медленно, с затяжкой втянули в себя воздух. Даже на расстоянии чувствовался ужасающе чистый запах детей. Слишком много весны было в нем.
      Снелл-Оркни и его юные-старые мальчики-мужи задышали быстро-быстро — так бьется сердце птички, попавшей в жестокую западню сжатых кулаков. Даже на расстоянии чувствовался пыльный, спертый, застоявшийся запах темной одежды низеньких взрослых. Слишком много зимы было в нем.
      Каждый мог бы выразиться по поводу выбора ароматов противной стороны, но…
      В этот самый момент двойные двери бокового входа с шумом распахнулись и в кабачок, трубя тревогу, ворвался Гэррити во всей красе:
      — Господи! Я все видел! Знаете ли вы, где они сейчас?И что они делают?
      Все до единой руки в баре предостерегающе взметнулись. По испуганным взглядам пришельцы поняли, что крик из-за них.
      — Они все еще в Стивенс-Грине! — на бегу Гэррити ничего не зрил перед собой. — Я задержался у отеля, чтобы сообщить новости. Теперь ваш черед. Те парни…
      — Те парни, — сказал Дэвид Снелл-Оркни, — находятся здесь, в… — он заколебался.
      — В кабачке Хибера Финна, — сказал Хибер Финн, разглядывая свои башмаки.
      — Хибера Финна, — сказал высокий, благодарно кивнув.
      — Где мы немедленно все и выпьем, — сказал, поникнув, Гэррити.
      Он метнулся к бару.
      Но шестеро пришельцев тоже пришли в движение. Они образовали маленькую процессию по обе стороны Гэррити, и из одного только дружелюбия тот ссутулился, став дюйма на три ниже.
      — Добрый день, — сказал Снелл-Оркни.
      — Добрый, да не очень, — осторожно сказал Финн, выжидая.
      — Сдается мне, — сказал высокий, окруженный маленькими мальчиками-мужами, — идет много разговоров о том, чем мы занимаемся в Ирландии.
      — Это было бы самым скромным толкованием событий, — сказал Финн.
      — Позвольте мне объяснить, — сказал Дэвид Снелл-Оркни. — Слышали ли вы когда-нибудь о Снежной Королеве и Солнечном Короле?
      Разом отвисли несколько челюстей.
      Кто-то задохнулся, словно от пинка в живот.
      Финн, поразмыслив с секунду, с какой стороны на него может обрушиться удар, с угрюмой аккуратностью медленно налил себе спиртного. Он с храпом опрокинул кружку и, ощутив во рту пламень, осторожно переспросил, выпуская горячее дыхание поверх языка:
      — Э-э… Что это там за Королева и Король еще?
      — Значит, так, — сказал высокий бледный человек. — Жила-была эта Королева, и жила она в Стране Льда, где люди никогда не видели лета, а тот самый Король жил на Островах Солнца, где никогда не видели зимы. Подданные Короля чуть ли не умирали от жары летом, а подданные Королевы чуть ли не умирали от стужи зимой. Однако народы обеих стран были спасены от ужасов своей погоды. Снежная Королева и Солнечный Король повстречались и полюбили друг друга, и каждое лето, когда солнце убивало людей на островах, они перебирались на север, в ледяные края, и жили в умеренном климате. А каждую зиму, когда снег убивал людей на севере, весь народ Снежной Королевы двигался на юг и жил на островах, под мягким солнцем. Итак, не стало больше двух наций и двух народов, а была единая раса, которая сменяла один край на другой — края странной погоды и буйных времен года. Конец.
      Последовал взрыв аплодисментов, но исходил он не от юношей-канареек, а от мужчин, выстроившихся вдоль позабытого бара. Финн увидел, что его ладони сами хлопают друг о друга, и убрал их вниз. Остальные глянули на свои руки и опустили их.
      А Тимулти заключил:
      — Боже, вам бы настоящий ирландский акцент! Какой рассказчик сказок из вас получился бы!
      — Премного благодарен, премного благодарен! — сказал Дэвид Снелл-Оркни.
      — Раз премного, то пора добраться до сути сказки, — сказал Финн. — Я хочу сказать, ну, об этой Королеве с Королем и всем таком.
      — Суть в том, — сказал Снелл-Оркни, — что последние пять лет мы не видели, как падают листья. Если мы углядим облако, то вряд ли распознаем, что это такое. Десять лет мы не ведали снега, ни даже капли дождя. В нашейсказке все наоборот. Либо дождь, либо мы погибнем, верно, братцы?
      — О да, верно, — мелодично прощебетала вся пятерка.
      — Шесть или семь лет мы гонялись за теплом по всему свету. Мы жили и на Ямайке, и в Нассау, и в Порт-о-Пренсе, и в Калькутте, и на Мадагаскаре, и на Бали, и в Таормине, но наконец сегодня мы сказали себе: мы должны ехать на север, нам снова нужен холод. Мы не совсем точно знали, что ищем, но мы нашли это в Стивенс-Грине.
      — Нечто таинственное? — воскликнул Нолан. — То есть…
      — Ваш друг вам расскажет, — сказал высокий.
      —  Нашдруг?
      Все посмотрели на Гэррити,
      — Что я и хотел сказать, — произнес Гэррити, — когда вошел сюда. Там, в парке, эти стояли и… смотрели, как желтеют листья.
      — И это все? — спросил в смятении Нолан.
      — В настоящий момент этого вполне достаточно, — сказал Снелл-Оркни.
      — Неужто в Стивенс-Грине листья действительно желтеют? — спросил Килпатрик.
      — Вы знаете, — оцепенело сказал Тимулти, — последний раз я наблюдалэто лет двадцать назад.
      — Самое прекрасное зрелище на свете, — сказал Дэвид Снелл-Оркни, — открывается именно сейчас, посреди парка Стивенс-Грин.
      — Он говорит дело, — пробормотал Нолан.
      — Выпивка за мной, — сказал Дэвид Снелл-Оркни.
      — В самую точку! — сказал Ма-Гвайр.
      — Всем шампанского!
      — Плачу я! — сказал каждый.
      И не прошло десяти минут, как все были уже в парке, все вместе.
      Ну так что же, как говаривал Тимулти много лет спустя, видели вы когда-нибудь еще столько же распроклятых листьев в одной кроне, сколько их было на первом попавшемся дереве сразу за воротами Стивенс-Грина? "Нет!" — кричали все. А что тогда сказать о втором дереве? На нем был просто миллиард листьев. И чем больше они смотрели, тем больше постигали, что это было чудо. И Нолан, бродя по парку, так вытягивал шею, что, споткнувшись, пал на спину, и двум или трем приятелям пришлось его поднимать; и были всеобщие благоговейные вздохи, и возгласы о божественном вдохновении, ибо, если уж на то пошло, насколько они помнят, на этих деревьях никогда не былони одного распроклятого листочка, а вот теперь они появились! Или, если они там и были, у них никогдане замечалось никакой окраски, или даже, если окраска и наличествовала, хм, это было так давно… "Ах, какого дьявола, — сказали все, — заткнитесь и смотрите!"
      Именно этим и занимались всю оставшуюся часть вечереющего дня и Нолан, и Тимулти, и Келли, и Килпатрик, и Гэррити, и Снелл-Оркни и его друзья. Суть в том, что страной завладела осень, и по всему парку были выкинуты миллионы ярких флагов.
      Именно там и нашел их отец Лири.
      Но прежде чем он смог что-либо сказать, три из шести летних пришельцев спросили его, не исповедует ли он их.
      А уже в следующий момент патер с выражением великой боли и тревоги на лице вел Снелла-Оркни и K° взглянуть на витражи в церкви и на то, как строительный мастер вывел апсиду, и церковь им так понравилась, и они так громко говорили об этом снова и снова, и выкрикивали "Дева Мария!", и еще несли какой-то вздор, что патер вмиг унесся, спасаясь бегством.
      Но день достиг апофеоза, когда, уже в кабачке, один из юных-старых мальчиков-мужей спросил, как быть: спеть ли ему "Матушку Макри" или "Дружка-приятеля"?
      Последовала дискуссия, а после того как подсчитали голоса и объявили результаты, он спел и то и другое.
      "У него дивный голос, — сказали все, и глаза их заблестели, наполнившись влагой. — Нежный, чистый, высокий голос".
      И как выразился Нолан:
      — Сынишка из него не ахти какой получился бы. Но где-то там прячется чудная дочка.
      И все проголосовали "за".
      И вдруг настало время прощаться.
      — Великий боже! — сказал Финн. — Вы же только что приехали!
      — Мы нашли то, что искали, нам больше незачем оставаться, — объявил высокий — грустный — веселый — старый — молодой человек. — Цветам пора в оранжерею… а то за ночь они поникнут. Мы никогда не задерживаемся. Мы всегда летим, и несемся вскачь, и бежим. Мы всегда в движении.
      Аэропорт затянуло туманом, и птичкам ничего другого не оставалось, как заключить себя в клетку судна, идущего из Дан-Лэре в Англию, а завсегдатаям Финна не оставалось ничего другого, как стоять в сумерках на пирсе и наблюдать за их отправлением. Вот там, на верхней палубе, стояли все шестеро и махали вниз своими тоненькими ручками, а вот там стояли Тимулти, и Нолан, и Гэррити, и все остальные и махали вверх своими толстыми ручищами. А когда судно дало свисток и отчалило, Главный Смотритель Птичек кивнул, взмахнул, словно крылом, правой рукой, и все запели:
 
Я шел по славному городу Дублину,
Двенадцать часов пробило в ночи,
И видел я девушку, милую девушку,
Власы распустившую в свете свечи.
 
      — Боже, — сказал Тимулти, — вы слышите?
      — Сопрано, все до одного сопрано! — вскричал Нолан.
      — Не ирландские сопрано, а настоящие, настоящиесопрано, — сказал Келли. — Проклятье, почему они не сказали раньше? Если бы мы знали, мы бы слушали этоеще целый час до отплытия.
      Тимулти кивнул. И шепнул, слушая, как мелодия плывет над водами:
      — Удивительно. Удивительно. Страшно не хочется, чтобы они уезжали. Подумайте. Подумайте. Сто лет или даже больше люди говорили, что их не осталось ни одного. И вот они вернулись, пусть даже на короткое время!
      —  Когони одного? — спросил Гэррити. — И ктовернулся?
      — Как кто, — сказал Тимулти, — эльфы, конечно. Эльфы, которые раньше жили в Ирландии, а теперь больше не живут, и которые явились сегодня и сменили нам погоду. И вот они снова уходят — те, что раньше жили здесь всегда.
      — Да заткнись же ты! — закричал Килпатрик. — Слушай!
      И они слушали — девять мужчин на самой кромке пирса, — а судно удалялось, и пели голоса, и опустился туман, и они долго-долго не двигались, пока судно не ушло совсем далеко и голоса не растаяли, как аромат папайи, в сумеречной дымке.
      Когда они возвращались к Финну, пошел дождь.

Превращение

      "Ну и запах тут," — подумал Рокуэл. От Макгайра несет пивом, от Хартли — усталой, давно не мытой плотью, но хуже всего острый, будто от насекомого, запах, исходящий от Смита, чье обнаженное тело, обтянутое зеленой кожей, застыло на столе. И ко всему еще тянет бензином и смазкой от непонятного механизма, поблескивающего в углу тесной комнатушки.
      Этот Смит — уже труп. Рокуэл с досадой поднялся, спрятал стетоскоп.
      — Мне надо вернуться в госпиталь. Война, работы по горло. Сам понимаешь, Хартли. Смит мертв уже восемь часов. Если хочешь еще что-то выяснить, вызови прозектора, пускай вскроют…
      Он не договорил — Хартли поднял руку. Костлявой трясущейся рукой показал на тело Смита — на тело, сплошь покрытое жесткой зеленой скорлупой.
      — Возьми стетоскоп, Рокуэл, и послушай еще раз. Еще только раз. Пожалуйста.
      Рокуэл хотел было отказаться, но раздумал, снова сел и достал стетоскоп. Собратьям-врачам надо уступать. Прижимаешь стетоскоп к зеленому окоченелому телу, притворяешься, будто слушаешь…
      Тесная полутемная комнатушка вокруг него взорвалась. Взорвалась единственным зеленым холодным содроганием. Словно по барабанным перепонкам ударили кулаки. Его ударило. И пальцы сами собой отдернулись от распростертого тела.
      Он услышал дрожь жизни.
      В глубине этого темного тела один только раз ударило сердце. Будто отдалось далекое эхо в морской пучине.
      Смит мертв, не дышит, закостенел. Но внутри этой мумии сердце живет. Живет, встрепенулось, будто еще не рожденный младенец.
      Пальцы Рокуэла, искусные пальцы хирурга, старательно ощупывают мумию. Он наклонил голову. В неярком свете волосы кажутся совсем темными, кое-где поблескивает седина. Славное лицо, открытое, спокойное. Ему около тридцати пяти. Он слушает опять и опять, на гладко выбритых щеках проступает холодный пот. Невозможно поверить такой работе сердца.
      Один удар за тридцать пять секунд.
      А дыхание Смита — как этому поверить? — один вздох за четыре минуты. Движение грудной клетки неуловимо. Ну а температура?
      Шестьдесят.  Хартли засмеялся. Не очень-то приятный смех. Больше похожий на заблудшее эхо. Сказал устало:
      — Он жив. Да, жив. Несколько раз он меня едва не одурачил. Я вводил ему адреналин, пытался ускорить пульс, но это не помогало. Уже три месяца он в таком состоянии. Больше я не в силах это скрывать. Потому я тебе и позвонил, Рокуэл. Он… это что-то противоестественное.
      Да, это просто невозможно, — и как раз поэтому Рокуэла охватило непонятное волнение. Он попытался поднять веки Смита. Безуспешно. Их затянуло кожей. И губы срослись. И ноздри. Воздуху нет доступа…
      — И все-таки он дышит…
      Рокуэл и сам не узнал своего голоса. Выронил стетоскоп, поднял и тут заметил, как дрожат руки.
      Хартли встал над столом — высокий, тощий, измученный.
      — Смит совсем не хотел, чтобы я тебя вызвал. А я не послушался. Смит предупредил, чтобы я тебя не вызывал. Всего час назад.
      Темные глаза Рокуэла вспыхнули, округлились от изумления.
      — Как он мог предупредить? Он же недвижим.
      Исхудалое лицо Хартли — заострившиеся черты, упрямый подбородок, сощуренные в щелку глаза — болезненно передернулось.
      — Смит… думает. Я знаю его мысли. Он боится, как бы ты его не разоблачил. Он меня ненавидит. За что? Я хочу его убить, вот за что. Смотри. — Он неуклюже полез в карман своего мятого, покрытого пятнами пиджака, вытащил блеснувший вороненой сталью револьвер.
      — На, Мэрфи. Возьми. Возьми, пока я не продырявил этот гнусный полутруп!
      Макгайр попятился, на круглом красном лице — испуг.
      — Терпеть не могу оружие. Возьми ты, Рокуэл.
      Рокуэл приказал резко, голосом беспощадным, как скальпель:
      — Убери револьвер, Хартли. Ты три месяца проторчал возле этого больного, вот и дошел до психического срыва. Выспись, это помогает. — Он провел языком по пересохшим губам. — Что за болезнь подхватил Смит?
      Хартли пошатнулся. Пошевелил непослушными губами. Засыпает стоя, понял Рокуэл. Не сразу Хартли удалось выговорить:
      — Он не болен. Не знаю, что это такое. Только я на него зол, как мальчишка злится, когда в семье родился еще ребенок. Он не такой… неправильный. Помоги мне. Ты мне поможешь, а?
      — Да, конечно, — Рокуэл улыбнулся. — У меня в пустыне санаторий, самое подходящее место, там его можно основательно исследовать. Ведь Смит… это же самый невероятный случай за всю историю медицины. С человеческим организмом такого просто не бывает!
      Он не договорил. Хартли прицелился из револьвера ему в живот.
      — Стоп. Стоп. Ты… ты не просто упрячешь Смита подальше, это не годится! Я думал, ты мне поможешь. Он зловредный. Его надо убить. Он опасен! Я знаю, он опасен!
      Рокуэл прищурился. У Хартли явно неладно с психикой. Сам не знает что говорит. Рокуэл расправил плечи, теперь он холоден и спокоен.
      — Попробуй выстрелить в Смита, и я отдам тебя под суд за убийство. Ты надорвался умственно и физически. Убери револьвер.
      Они в упор смотрели друг на друга.
      Рокуэл неторопливо подошел, взял у Хартли оружие, дружески похлопал по плечу и передал револьвер Мэрфи — тот посмотрел так, будто ждал, что револьвер сейчас его укусит.
      — Позвони в госпиталь, Мэрфи. Я там не буду неделю. Может быть, дольше. Предупреди, что я занят исследованиями в санатории.
      Толстая красная физиономия Мэрфи сердито скривилась.
      — А что мне делать с пистолетом?
      Хартли стиснул зубы, процедил:
      — Возьми его себе. Погоди, еще сам захочешь пустить его в ход.
      Рокуэлу хотелось кричать, возвестить всему свету, что у него в руках — невероятная, невиданная в истории человеческая жизнь. Яркое солнце освещало палату санатория; Смит, безмолвный, лежал на столе, красивое лицо его застыло бесстрастной зеленой маской.
      Рокуэл неслышными шагами вошел в палату. Прижал стетоскоп к зеленой груди. Получалось то ли царапанье, то ли негромкий скрежет, будто металл касается панциря огромного жука.
      Поодаль стоял Макгайр, недоверчиво оглядывал недвижное тело, благоухал недавно выпитым в изобилии пивом.
      Рокуэл сосредоточенно вслушивался.
      — Наверно, в машине скорой помощи его сильно растрясло. Не следовало рисковать…
      Рокуэл вскрикнул.
      Макгайр, волоча ноги, подошел к нему.
      — Что случилось?
      — Случилось? — Рокуэл в отчаянии огляделся. Сжал кулак. — Смит умирает!
      — С чего ты взял? Хартли говорил, Смит просто прикидывается мертвым. Он и сейчас тебя дурачит…
      — Нет! — Рокуэл выбивался из сил над бессловесным телом, пытался впрыснуть лекарство. Любое. И ругался на чем свет стоит. После всей этой мороки потерять Смита невозможно. Нет, только не теперь.
      А там, внутри, под зеленым панцирем, тело Смита содрогалось, билось, корчилось, охваченное непостижимым бешенством, и казалось, в глубине глухо рычит пробудившийся вулкан.
      Рокуэл пытался сохранить самообладание. Смит — случай особый. Обычные приемы скорой помощи не действуют. Как же тут быть? Как?
      Он смотрит остановившимся взглядом. Окостенелое тело блестит в ярких солнечных лучах. Жаркое солнце. Сверкает, горит на стетоскопе. Солнце. Рокуэл смотрит, а за окном наплывают облака, солнце скрылось. В комнате стало темнее. И тело Смита затихает. Вулкан внутри успокоился.
      — Макгайр! Опусти шторы! Скорей, пока не выглянуло солнце!
      Макгайр повиновался.
      Сердце Смита замедляет ход, удары его опять ленивы и редки.
      — Солнечный свет Смиту вреден. Чему-то он мешает. Не знаю, отчего и почему, но это ему опасно… — Рокуэл вздыхает с облегчением. — Господи, только бы не потерять его. Только бы не потерять. Он какой-то не такой, он создает свои правила, что-то он делает такое, чего еще не делал никто. Знаешь что, Мэрфи?
      — Ну?
      — Смит вовсе не в агонии. И не умирает. И вовсе ему не лучше умереть, что бы там ни говорил Хартли. Вчера вечером, когда я его укладывал на носилки, чтобы везти в санаторий, я вдруг понял — Смиту я по душе.
      — Бр-р! Сперва Хартли. Теперь ты. Смит тебе сам это сказал, что ли?
      — Нет, не говорил. Но под этой своей скорлупой он не без сознания. Он все сознает. Да, вот в чем суть. Он все сознает.
      — Просто-напросто он в столбняке. Он умрет. Больше месяца он живет без пищи. Это Хартли сказал. Хартли сперва хоть что-то вводил ему внутривенно, а потом кожа так затвердела, что уже не пропускала иглу.
      Дверь одноместной палаты медленно, со скрипом отворилась. Рокуэл вздрогнул. На пороге, выпрямившись во весь свой немалый рост, стоял Хартли; после нескольких часов сна колючее лицо его стало спокойнее, но серые глаза смотрели все так же зло и враждебно.
      — Выйдите отсюда, и я в два счета покончу со Смитом, — негромко сказал он. — Ну?
      — Ни с места, — сердито приказал Рокуэл, подходя к нему. — Каждый раз, как явишься, вынужден буду тебя обыскивать. Прямо говорю, я тебе не доверяю. — Оружия у Хартли не оказалось. — Почему ты меня не предупредил насчет солнечного света?
      — Как? — тихо, не сразу прозвучало в ответ. — А… да. Я забыл. На первых порах я пробовал передвигать Смита. Он оказался на солнце и стал умирать всерьез. Понятно, больше я не трогал его с места. Похоже, он смутно понимал, что ему предстоит. Может, даже сам это задумал, не знаю. Пока он не закостенел окончательно и еще мог говорить и есть, аппетит у него был волчий, и он предупредил, чтобы я три месяца его не трогал с места. Сказал, что хочет оставаться в тени. Что солнце все испортит. Я думал, он меня разыгрывает. Но он не шутил. Ел жадно, как зверь, как голодный дикий зверь, потом впал в оцепенение — и вот, полюбуйтесь… — Хартли невнятно выругался. — Я-то надеялся, ты оставишь его подольше на солнце и нечаянно угробишь.
      Макгайр всколыхнулся всей своей тушей — двести пятьдесят фунтов.
      — Слушайте… А вдруг мы заразимся этой смитовой болезнью?
      Хартли смотрел на неподвижное тело, зрачки его сузились.
      — Смит не болен. Неужели не понимаешь, тут же прямые признаки вырождения. Это как рак. Им не заражаешься, это в роду и передается по наследству. Сперва у меня не было к Смиту ни страха, ни ненависти, это пришло только неделю назад — тогда я убедился, что он дышит, и существует, и процветает, хотя ноздри и рот замкнуты наглухо. Так не бывает. Так не должно быть.
      — А вдруг и ты, и я, и Рокуэл тоже станем зеленые, и эта чума охватит всю страну, тогда как? — дрожащим голосом выговорил Макгайр.
      — Тогда, если я ошибаюсь, — может быть, и ошибаюсь, — я умру, — сказал Рокуэл. — Только меня это ни капельки не волнует.
      Он повернулся к Смиту и продолжал делать свое дело.

***

      Колокол звонит. Колокол. Два, два колокола. Десять колоколов, сто. Десять тысяч, миллион оглушительных, гремящих, лязгающих металлом колоколов. Все разом ворвались в тишину, воют, ревут, отдаются мучительным эхом, раздирают уши!
      Звенят, поют голоса, громкие и тихие, высокие и низкие, глухие и пронзительные. Бьют по скорлупе громадные хлопушки, в воздухе несмолкаемый грохот и треск!
      Под трезвон колоколов Смит не сразу понимает, где же он. Он знает, ему ничего не увидеть, веки замкнуты, знает — ничего ему не сказать, губы срослись. И уши тоже запечатаны, а колокола все равно оглушают.
      Видеть он не может. Но нет, все-таки может, и кажется — перед ним тесная багровая пещера, словно глаза обращены внутрь мозга. Он пробует шевельнуть языком, пытается крикнуть и вдруг понимает: язык пропал — там, где всегда был язык, пустота, щемящая пустота будто жаждет вновь его обрести, но сейчас — не может.
      Нет языка. Странно. Почему? Смит пытается остановить колокола. И они останавливаются, блаженная тишина окутывает его прохладным покрывалом. Что-то происходит. Происходит. Смит пробует шевельнуть пальцем, но палец не повинуется. И ступня тоже, нога, пальцы ног, голова — ничто не слушается. Ничем не шевельнешь. Ноги, руки, все тело — недвижимы, застыли, скованы, будто в бетонном гробу.
      И еще через минуту страшное открытие: он больше не дышит. По крайней мере, легкими.
      —  Потому что уменя больше нет легких! — вопит он. Вопит где-то внутри, и этот мысленный вопль захлестнуло, опутало, скомкало и дремотно повлекло куда-то в глубину темной багровой волной. Багровая дремотная волна обволокла беззвучный вопль, скрутила и унесла прочь, и Смиту стало спокойнее.
      "Я не боюсь, — подумал он. — Я понимаю непонятное. Понимаю, что вовсе не боюсь, а почему — не знаю.
      Ни языка, ни ноздрей, ни легких.
      Но потом они появятся. Да, появятся. Что-то… что-то происходит."
      В поры замкнутого в скорлупе тела проникает воздух, будто каждую его частицу покалывают струйки живительного дождя. Дышишь мириадами крохотных жабр, вдыхаешь кислород и азот, водород и углекислоту, и все идет впрок. Удивительно. А сердце как — бьется еще или нет?
      Да, бьется. Медленно, медленно, медленно. Смутный багровый ропот возникает вокруг, поток, река… медленная, еще медленней, еще. Так славно. Так отдохновенно.

***

      Дни сливаются в недели, и быстрей складываются в цельную картину разрозненные куски головоломки. Помогает Макгайр. В прошлом хирург, он уже многие годы у Рокуэла секретарем. Не Бог весть какая подмога, но славный товарищ.
      Рокуэл заметил, что хоть Макгайр ворчливо подшучивает над Смитом, но неспокоен, даже очень. Силится сохранить спокойствие. А потом однажды притих, призадумался — и сказал неторопливо:
      — Вот что, я только сейчас сообразил: Смит живой! Должен бы помереть. А он живой. Вот так штука!
      Рокуэл расхохотался.
      — А какого черта, по-твоему, я тут орудую? На той неделе доставлю сюда рентгеновский аппарат, посмотрю, что творится внутри Смитовой скорлупы.
      Он ткнул иглой шприца в эту жесткую скорлупу. Игла сломалась. Рокуэл сменил иглу, потом еще одну и наконец проткнул скорлупу, взял кровь и принялся изучать образцы под микроскопом. Спустя несколько часов он преспокойно сунул результаты проб Макгайру, под самый его красный нос, заговорил быстро:
      — Просто не верится. Его кровь смертельна для микробов. Я капнул взвесь стрептококков, и за восемь секунд они все погибли! Можно ввести Смиту какую угодно инфекцию — он любую бациллу уничтожит, он ими лакомится!
      За считанные часы сделаны были еще и другие открытия. Рокуэл лишился сна, ночью ворочался в постели с боку на бок, продумывал, передумывал, опять и опять взвешивал потрясающие догадки. К примеру. С тех пор, как Смит заболел, и до последнего времени Хартли каждый день вводил ему внутривенно какое-то количество кубиков питательной сыворотки. НИ ГРАММА ЭТОЙ ПИЩИ НЕ ИСПОЛЬЗОВАНО. Вся она сохраняется про запас — и не в жировых отложениях, а в совершенно неестественном виде: это какой-то очень насыщенный раствор, неведомая жидкость, содержащаяся у Смита в крови. Одной ее унции довольно, чтобы питать человека целых три дня. Эта удивительная жидкость движется в кровеносных сосудах, а едва организм ощутит в ней потребность, он тотчас ее усваивает. Гораздо удобнее, чем запасы жира. Несравнимо удобнее!
      Рокуэл ликовал — вот это открытие! В теле Смита накопилось этого икс-раствора столько, что хватит на многие месяцы. Он не нуждается в пище извне.
      Услыхав это, Макгайр печально оглядел свое солидное брюшко.
      — Вот бы и мне так…
      Но это еще не все. Смит почти не нуждается в воздухе. А нужное ему ничтожное количество впитывает, видимо, прямо сквозь кожу. И усваивает до последней молекулы. Никаких отходов.
      — И ко всему, — докончил Рокуэл, — в последнем счете Смиту, пожалуй, вовсе не надо будет, чтоб у него билось сердце, он и так обойдется!
      — Тогда он умрет.
      — Для нас с тобой — да. Для самого себя — может быть. А может, и нет. Ты только вдумайся, Макгайр. Что такое сейчас Смит? Замкнутая кровеносная система, которая сама собою очищается, месяцами не требует питания извне, почти не знает перебоев и совсем ничего не теряет, ибо с пользой усваивает каждую молекулу; система саморазвивающаяся и прочно защищенная, убийственная для любых микробов. И при всем при этом Хартли еще говорит о вырождении!
      Хартли принял открытие с досадой. И твердил свое: Смит перестает быть человеком. Он выродок — и опасен.
      Макгайр еще подлил масла в огонь:
      — Почем знать, может, возбудителя этой болезни и в микроскоп не увидишь, а он, расправляясь со своей жертвой, заодно уничтожает все другие микробы. Ведь прививают же иногда малярию, чтобы излечить сифилис; отчего бы новой неведомой бацилле не пожрать все остальные?
      — Довод веский, — сказал Рокуэл. — Но мы-то не заболели?
      — Может быть, эта бактерия уже в нас, только ей нужен какой-то инкубационный период.
      — Типичное рассуждение старомодного эскулапа. Что бы с человеком ни случилось, раз он не вмещается в привычные рамки, значит, болен, — возразил Рокуэл. — Кстати, это твоя мысль, Хартли, а не моя. Врачи не успокоятся, пока не поставят в каждом случае диагноз и не наклеят ярлычок. Так вот, по-моему, Смит здоров, до того здоров, что ты его боишься.
      — Ты спятил, — сказал Макгайр.
      — Возможно. Только Смиту, я думаю, вовсе не требуется вмешательство медицины. Он сам себя спасает. По-вашему, это вырождение. А по-моему, рост.
      — Да ты посмотри на его кожу, — почти простонал Макгайр.
      — Овца в волчьей шкуре. Снаружи — жесткий, ломкий покров. Внутри — упорядоченная перестройка, преобразование. Почему? Я начинаю догадываться. Эти внутренние перемены в Смите так бурны, что им нужна защита, броня. А ты мне вот что скажи, Хартли, только честно: боялся ты в детстве насекомых — пауков и всякой такой твари?
      — Да.
      — То-то и оно. У тебя фобия. Врожденный страх и отвращение, и все это обратилось на Смита. Поэтому тебе и противна эта перемена в нем.
      В последующие недели Рокуэл подробно разузнал о прошлом Смита. Побывал в лаборатории электроники, где тот работал, пока не заболел. Дотошно исследовал комнату, где Смит под присмотром Хартли провел первые недели своей «болезни». Тщательно изучил стоящий в углу аппарат. Что-то связанное с радиацией.
      Уезжая из санатория, Рокуэл надежно запер Смита в палате и к двери приставил стражем Макгайра на случай, если у Хартли появятся какие-нибудь завиральные мысли.
      Смиту тридцать два года, и жизнь у него была самая простая. Пять лет проработал в лаборатории электроники. Никогда серьезно не болел.
      Шли дни. Рокуэл пристрастился к долгим одиноким прогулкам вдоль соседнего пересохшего ручья. Так он выкраивал время подумать, обосновать невероятную теорию, что складывалась у него все отчетливей.
      А однажды остановился у куста жасмина, цветущего ночами подле санатория, поднялся на цыпочки и, улыбаясь, снял с высокой ветки что-то темное, поблескивающее. Осмотрел и сунул в карман. И прошел в дом.
      Он позвал с веранды Макгайра. Тот пришел. За ним, бормоча вперемешку жалобы и угрозы, плелся Хартли. Все трое сели в приемной.
      И Рокуэл заговорил.
      — Смит не болен. В его организме не выжить ни одной бацилле. И никакие дьяволы, бесы и злые духи в него не вселились. Упоминаю об этом в доказательство, что перебрал все мыслимые и немыслимые возможности. И любой диагноз любых обычных болезней отбрасываю. Предлагаю гораздо более важную и наиболее приемлемую возможность — замедленную наследственную мутацию.
      — Мутацию? — не своим голосом переспросил Макгайр.
      Рокуэл поднял и показал нечто темное, поблескивающее на свету.
      — Вот что я нашел в саду, на кусте. Отлично подтверждает мою теорию. Я изучил состояние Смита, осмотрел его лабораторию, исследовал несколько вот этих штучек, — он повертел в пальцах темный маленький предмет. — И я уверен. Это метаморфоза. Перерождение, видоизменение, мутация — не до, а после появления на свет. Вот. Держи. Это и есть Смит.
      И он кинул темную вещичку Хартли. Хартли поймал ее на лету.
      — Это же куколка, — сказал Хартли. — Бывшая гусеница.
      Рокуэл кивнул:
      — Вот именно.
      — Так что же, ты воображаешь, будто Смит тоже… куколка?!
      — Убежден, — сказал Рокуэл.

***

      Вечером, в темноте, Рокуэл склонился над телом Смита. Макгайр и Хартли сидели в другом конце палаты, молчали, прислушивались. Рокуэл осторожно ощупывал тело.
      — Предположим, жить — значит не только родиться, протянуть семьдесят лет и умереть. Предположим, что в своем бытии человек должен шагнуть на новую, высшую степень, — и Смит первый из всех нас совершает этот шаг.
      Мы смотрим на гусеницу и, как нам кажется, видим некую постоянную величину. Однако она превращается в бабочку. Почему? Никакие теории не дают исчерпывающего объяснения. Она развивается — вот что важно. Самое существенное: нечто будто бы неизменное превращается в нечто другое, промежуточное, совершенно неузнаваемое — в куколку, а из нее выходит бабочкой. С виду куколка мертва. Это маскировка, способ сбить со следа. Поймите, Смит сбил нас со следа. С виду он мертв. А внутри все соки клокочут, перестраиваются, бурно стремятся к одной цели. Личинка оборачивается москитом, гусеница бабочкой… а чем станет Смит?
      — Смит — куколка? — Макгайр невесело засмеялся.
      — Да.
      — С людьми так не бывает.
      — Перестань, Макгайр. Ты, видно, не понимаешь, эволюция совершает великий шаг. Осмотри тело и дай какое-то другое объяснение. Проверь кожу, глаза, дыхание, кровообращение. Неделями он запасал пищу, чтобы погрузиться в спячку в этой своей скорлупе. Почему он так жадно и много ел, зачем копил в организме некий икс-раствор, если не для этого перевоплощения? А всему причиной — излучение. Жесткое излучение в Смитовой лаборатории. Намеренно он облучался или случайно, не знаю. Но затронута какая-то ключевая часть генной структуры, часть, предназначенная для эволюции человеческого организма, которой, может быть, предстояло включиться только через тысячи лет.
      — Так что же, по-твоему, когда-нибудь все люди?..
      — Личинка стрекозы не остается навсегда в болоте, кладка жука — в почве, а гусеница — на капустном листе. Они видоизменяются и вылетают на простор. Смит — это ответ на извечный вопрос: что будет дальше с людьми, к чему мы идем? Перед нами неодолимой стеной встает Вселенная, в этой Вселенной мы обречены существовать, и человек, такой, каков он сейчас, не готов вступить в эту Вселенную. Малейшее усилие утомляет его, чрезмерный труд убивает его сердце, недуги разрушают тело. Возможно, Смит сумеет ответить философам на вопрос, в чем смысл жизни. Возможно, он придаст ей новый смысл.
      Ведь все мы, в сущности, просто жалкие насекомые и суетимся на ничтожно маленькой планете. Не для того существует человек, чтобы вечно прозябать на ней, оставаться хилым, жалким и слабым, но будущее для него пока еще тайна, слишком мало он знает.
      Но измените человека! Сделайте его совершенным. Сделайте… сверхчеловека, что ли. Избавьте его от умственного убожества, дайте ему полностью овладеть своим телом, нервами, психикой; дайте ясный, проницательный ум, неутомимое кровообращение, тело, способное месяцами обходиться без пищи извне, освоиться где угодно, в любом климате, и побороть любую болезнь. Освободите человека от оков плоти, от бедствий плоти, и вот он уже не злосчастное ничтожество, которое страшится мечтать, ибо знает, что хрупкое тело помешает ему осуществить мечты, — и тогда он готов к борьбе, к единственной подлинно стоящей войне. Заново рожденный человек готов противостоять всей, черт ее подери, Вселенной!
      Рокуэл задохнулся, охрип, сердце его неистово колотилось; он склонился над Смитом, бережно, благоговейно приложил ладони к холодному недвижному панцирю и закрыл глаза. Сила, властная тяга, твердая вера в Смита переполняли его. Он прав. Прав. Он это знает. Он открыл глаза, посмотрел на Хартли и Макгайра: всего лишь тени в полутьме палаты, при завешенном окне.
      Короткое молчание, потом Хартли погасил свою сигарету.
      — Не верю я в эту теорию.
      А Макгайр сказал:
      — Почем ты знаешь, может быть, все нутро Смита обратилось в кашу? Делал ты рентгеновский снимок?
      — Нет, это рискованно — вдруг помешает его превращению, как мешал солнечный свет.
      — Так значит, он становится сверхчеловеком? И как же это будет выглядеть?
      — Поживем — увидим.
      — По-твоему, он слышит, что мы про него сейчас говорим?
      — Слышит ли, нет ли, ясно одно: мы узнали секрет, который нам знать не следовало. Смит вовсе не желал посвящать в это меня и Макгайра. Ему пришлось как-то к нам приспособиться. Но сверхчеловек не может хотеть, чтобы все вокруг о нем узнали. Люди слишком ревнивы и завистливы, полны ненависти. Смит знает, если тайна выйдет наружу, это для него опасно. Может быть, отсюда и твоя ненависть к нему, Хартли.
      Все замолчали, прислушиваются. Тишина. Только шумит кровь в висках Рокуэла. И вот он, Смит — уже не Смит, но некое вместилище с пометкой «Смит», а что в нем — неизвестно.
      — Если ты не ошибаешься, нам, безусловно, надо его уничтожить, — заговорил Хартли. — Подумай, какую он получит власть над миром. И если мозг у него изменился в ту сторону, как я думаю… тогда, как только он выйдет из скорлупы, он постарается нас убить, потому что мы одни про него знаем. Он нас возненавидит за то, что мы проведали его секрет.
      — Я не боюсь, — беспечно сказал Рокуэл.
      Хартли промолчал. Шумное, хриплое дыхание его наполняло комнату. Рокуэл обошел вокруг стола, махнул рукой:
      — Пойдемте-ка все спать, пора, как по-вашему?

***

      Машину Хартли скрыла завеса мелкого моросящего дождя. Рокуэл запер входную дверь, распорядился, чтобы Макгайр в эту ночь спал на раскладушке внизу, перед палатой Смита, а сам поднялся к себе и лег.
      Раздеваясь, он снова мысленно перебирал невероятные события последних недель. Сверхчеловек. А почему бы и нет? Волевой, сильный…
      Он улегся в постель.
      Когда же? Когда Смит «вылупится» из своей скорлупы? Когда?
      Дождь тихонько шуршал по крыше санатория.

***

      Макгайр дремал на раскладушке под ропот дождя и грохот грома, слышалось его шумное, тяжелое дыхание. Где-то скрипнула дверь, но он дышал все так же ровно. По прихожей пронесся порыв ветра. Макгайр всхрапнул, повернулся на другой бок. Тихо затворилась дверь, сквозняк прекратился.
      Смягченные толстым ковром тихие шаги. Медленные шаги, опасливые, крадущиеся, настороженные. Шаги. Макгайр мигнул, открыл глаза.
      В полутьме кто-то над ним наклонился.
      Выше, на площадке лестницы, горит одинокая лампочка, желтоватая полоска света протянулась рядом с койкой Макгайра.
      В нос бьет резкий запах раздавленного насекомого. Шевельнулась чья-то рука. Кто-то силится заговорить.
      У Макгайра вырвался дикий вопль.
      Рука, что протянулась в полосу света, зеленая.
      Зеленая!
      — Смит!
      Тяжело топая, Макгайр с криком бежит по коридору.
      — Он ходит! Не может ходить, а ходит!
      Всей тяжестью он налетает на дверь, и дверь распахивается. Дождь и ветер со свистом набрасываются на него, он выбегает в бурю, бессвязно, бессмысленно бормочет.
      А тот, в прихожей, недвижим. Наверху распахнулась дверь, по лестнице сбегает Рокуэл. Зеленая рука отдернулась из полосы света, спряталась за спиной.
      — Кто здесь? — остановясь на полпути, спрашивает Рокуэл.
      Тот выходит на свет.
      Рокуэл смотрит в упор, брови сдвинулись.
      — Хартли! Что ты тут делаешь, почему вернулся?
      — Кое-что случилось, — говорит Хартли. — А ты поди-ка приведи Макгайра. Он выбежал под дождь и лопочет, как полоумный.
      Рокуэл не стал говорить, что думает. Быстро, испытующе оглядел Хартли и побежал дальше — по коридору, за дверь, под дождь.
      — Макгайр! Макгайр, дурья голова, вернись!
      Бежит под дождем, струи так и хлещут. На Макгайра наткнулся чуть не в сотне шагов от дома, тот бормочет:
      — Смит… Смит там ходит…
      — Чепуха. Просто это вернулся Хартли.
      — Рука зеленая, я видел. Она двигалась.
      — Тебе приснилось.
      — Нет. Нет! — В дряблом, мокром от дождя лице Макгайра ни кровинки. — Я видел, рука зеленая, верно тебе говорю. А зачем Хартли вернулся? Ведь он…
      При звуке этого имени Рокуэла как ударило, он разом понял. Пронзило страхом, мысли закружило вихрем — опасность! — резнул отчаянный зов: на помощь!
      — Хартли!
      Рокуэл оттолкнул Макгайра, рванулся, закричал и со всех ног помчался к санаторию. В дом, по коридору…
      Дверь в палату Смита взломана.
      Посреди комнаты с револьвером в руке — Хартли. Услыхал бегущего Рокуэла, обернулся. И вмиг оба действуют. Хартли стреляет, Рокуэл щелкает выключателем.
      Тьма. И вспышка пламени, точно на моментальной фотографии высвечено сбоку застывшее тело Смита. Рокуэл метнулся в сторону вспышки. И уже в прыжке, потрясенный, понял, почему вернулся Хартли. В секунду, пока не погас свет, он увидел руку Хартли.
      Пальцы, покрытые зеленой чешуей.
      Потом схватка врукопашную. Хартли падает, и тут снова вспыхнул свет, на пороге мокрый насквозь Макгайр, выговаривает трясущимися губами:
      — Смит… он убит?
      Смит не пострадал. Пуля прошла выше.
      — Болван, какой болван! — кричит Рокуэл, стоя над обмякшим на полу Хартли. — Великое, небывалое событие, а он хочет все погубить!
      Хартли пришел в себя, говорит медленно:
      — Надо было мне догадаться. Смит тебя предупредил.
      — Ерунда, он… — Рокуэл запнулся, изумленный. Да, верно. То внезапное предчувствие, смятение в мыслях. Да. Он с яростью смотрит на Хартли. — Ступай наверх. Просидишь до утра под замком. Макгайр, иди и ты. Не спускай с него глаз.
      Макгайр говорит хрипло:
      — Погляди на его руку. Ты только погляди. У Хартли рука зеленая. Там в прихожей был не Смит — Хартли!
      Хартли уставился на свои пальцы.
      — Мило выглядит, а? — говорит он с горечью. — Когда Смит заболел, я тоже долго был под этим излучением. Теперь я стану таким… такой же тварью… как Смит. Это со мной уже несколько дней. Я скрывал. Старался молчать. Сегодня почувствовал — больше не могу, вот и пришел его убить, отплатить, он же меня погубил…
      Сухой резкий звук, что-то сухо треснуло. Все трое замерли.
      Три крохотных чешуйки взлетели над Смитовой скорлупой, покружили в воздухе и мягко опустились на пол.
      Рокуэл вмиг очутился у стола, вгляделся.
      — Оболочка начинает лопаться. Трещина тонкая, едва заметная — треугольником, от ключиц до пупка. Скоро он выйдет наружу!
      Дряблые щеки Макгайра затряслись:
      — И что тогда?
      — Будет у нас сверхчеловек, — резко, зло отозвался Хартли. — Спрашивается: на что похож сверхчеловек? Ответ: никому не известно.
      С треском отлетели еще несколько чешуек. Макгайра передернуло.
      — Ты попробуешь с ним заговорить?
      — Разумеется.
      — С каких это пор… бабочки… разговаривают?
      — Поди к черту, Макгайр!

***

      Рокуэл засадил их обоих для верности наверху под замок, а сам заперся в комнате Смита и лег на раскладушку, готовый бодрствовать всю долгую дождливую ночь — следить, вслушиваться, думать.
      Следить, как отлетают чешуйки ломкой оболочки, потому что из куколки безмолвно стремится выйти наружу Неведомое.
      Ждать осталось каких-нибудь несколько часов. Дождь стучится в дом, струи сбегают по стеклу. Каков-то он теперь будет с виду, Смит? Возможно, изменится строение уха, потому что станет тоньше слух; возможно, появятся дополнительные глаза; изменятся форма черепа, черты лица, весь костяк, размещение внутренних органов, кожные ткани; возможно несчетное множество перемен.
      Рокуэла одолевает усталость, но уснуть страшно. Веки тяжелеют, тяжелеют. А вдруг он ошибся? Вдруг его домыслы нелепы? Вдруг Смит внутри этой скорлупы — вроде медузы? Вдруг он — безумный, помешанный… или совсем переродился и станет опасен для всего человечества? Нет. Нет. Рокуэл помотал затуманенной головой. Смит — совершенство. Совершенство. В нем нет места ни единой злой мысли. Совершенство.
      В санатории глубокая тишина. Только и слышно, как потрескивают чешуйки хрупкой оболочки, падая на пол…
      Рокуэл уснул. Погрузился во тьму, и комната исчезла, нахлынули сны. Снилось, что Смит поднялся, идет, движения угловатые, деревянные, а Хартли, пронзительно крича, опять и опять заносит сверкающий топор, с маху рубит зеленый панцирь и превращает живое существо в отвратительное месиво. Снился Макгайр — бегает под кровавым дождем, бессмысленно лопочет. Снилось…
      Жаркое солнце. Жаркое солнце заливает палату. Уже утро. Рокуэл протирает глаза, смутно встревоженный тем, что кто-то поднял шторы. Кто-то поднял… Рокуэл вскочил как ужаленный. Солнце! Шторы не могли, не должны были подняться. Сколько недель они не поднимались! Он закричал.
      Дверь настежь. В санатории тишина. Не смея повернуть голову, Рокуэл косится на стол. Туда, где должен бы лежать Смит.
      Но его там нет.
      На столе только и есть, что солнечный свет. Да еще какие-то опустелые остатки. Все, что осталось от куколки. Все, что осталось.
      Хрупкие скорлупки — расщепленный надвое профиль, округлый осколок бедра, полоска, в которой угадывается плечо, обломок грудной клетки — разбитые останки Смита!
      А Смит исчез. Подавленный, еле держась на ногах, Рокуэл подошел к столу. Точно маленький, стал копаться в тонких шуршащих обрывках кожи. Потом круто повернулся и, шатаясь как пьяный, вышел из палаты, тяжело затопал вверх по лестнице, закричал:
      — Хартли! Что ты с ним сделал? Хартли! Ты что же, убил его, избавился от трупа, только куски скорлупы оставил и думаешь сбить меня со следа?
      Дверь комнаты, где провели ночь Макгайр и Хартли, оказалась запертой. Трясущимися руками Рокуэл повернул ключ в замке. И увидел их обоих в комнате.
      — Вы тут, — сказал растерянно. — Значит, вы туда не спускались. Или, может, отперли дверь, пошли вниз, вломились в палату, убили Смита и… нет, нет.
      — А что случилось?
      — Смит исчез! Макгайр, скажи, выходил Хартли отсюда?
      — За всю ночь ни разу не выходил.
      — Тогда… есть только одно объяснение… Смит выбрался ночью из своей скорлупы и сбежал! Я его не увижу, мне так и не удастся на него посмотреть, черт подери совсем! Какой же я болван, что заснул!
      — Ну, теперь все ясно! — заявил Хартли. — Смит опасен, иначе он бы остался и дал нам на себя посмотреть. Одному Богу известно, во что он превратился.
      — Значит, надо искать. Он не мог уйти далеко. Надо все обыскать! Быстрее, Хартли! Макгайр!
      Макгайр тяжело опустился на стул.
      — Я не двинусь с места. Он и сам отыщется. С меня хватит.
      Рокуэл не стал слушать дальше. Он уже спускался по лестнице, Хартли за ним по пятам. Через несколько минут за ними, пыхтя и отдуваясь, двинулся Макгайр.
      Рокуэл бежал по коридору, приостанавливаясь у широких окон, выходящих на пустыню и на горы, озаренные утренним солнцем. Выглядывал в каждое окно и спрашивал себя: да есть ли хоть капля надежды найти Смита? Первый сверхчеловек. Быть может, первый из очень и очень многих. Рокуэла прошиб пот. Смит не должен был исчезнуть, не показавшись сперва хотя бы ему, Рокуэлу. Не мог он вот так исчезнуть. Или все же мог?
      Медленно отворилась дверь кухни.
      Порог переступила нога, за ней другая. У стены поднялась рука. Губы выпустили струйку сигаретного дыма.
      — Я кому-то понадобился?
      Ошеломленный Рокуэл обернулся. Увидел, как изменился в лице Хартли, услышал, как задохнулся от изумления Макгайр. И у всех троих вырвалось разом, будто под суфлера:
      — Смит!

***

      Смит выдохнул струйку дыма. Лицо ярко-розовое, словно его нажгло солнцем, голубые глаза блестят. Ноги босы, на голое тело накинут старый халат Рокуэла.
      — Может, вы мне скажете, куда это я попал? И что со мной было в последние три месяца — или уже четыре? Тут что, больница?
      Разочарование обрушилось на Рокуэла тяжким ударом. Он трудно глотнул.
      — Привет. Я… То есть… Вы что же… вы ничего не помните?
      Смит выставил растопыренные пальцы:
      — Помню, что позеленел, если вы это имеете в виду. А потом — ничего.
      И он взъерошил розовой рукой каштановые волосы — быстрое, сильное движение того, кто вернулся к жизни и радуется, что вновь живет и дышит.
      Рокуэл откачнулся, бессильно прислонился к стене. Потрясенный, спрятал лицо в ладонях, тряхнул головой, потом, не веря своим глазам, спросил:
      — Когда вы вышли из куколки?
      — Когда я вышел… откуда?
      Рокуэл повел его по коридору в соседнюю комнату, показал на стол.
      — Не пойму, о чем вы, — просто, искренне сказал Смит. — Я очнулся в этой комнате полчаса назад, стою и смотрю — я совсем голый.
      — И это все? — обрадованно спросил Макгайр. У него явно полегчало на душе.
      Рокуэл объяснил, откуда взялись остатки скорлупы на столе. Смит нахмурился.
      — Что за нелепость. А вы, собственно, кто такие?
      Рокуэл представил их друг другу.
      Смит мрачно поглядел на Хартли.
      — Сперва, когда я заболел, явились вы, верно? На завод электронного оборудования. Но это же все глупо. Что за болезнь у меня была?
      Каждая мышца в лице Хартли напряглась до отказа.
      — Никакая не болезнь. Вы-то разве ничего не знаете?
      — Я очутился с незнакомыми людьми в незнакомом санатории. Очнулся голый в комнате, где какой-то человек спал на раскладушке. Очень хотел есть. Пошел бродить по санаторию. Дошел до кухни, отыскал еду, поел, услышал какие-то взволнованные голоса, а теперь мне заявляют, будто я вылупился из куколки. Как прикажете все это понимать? Кстати, спасибо за халат, за еду и сигареты, я их взял взаймы. Сперва я просто не хотел вас будить, мистер Рокуэл. Я ведь не знал, кто вы такой, но видно было, что вы смертельно устали.
      — Ну, это пустяки. — Рокуэл отказывался верить горькой очевидности. Все рушится. С каждым словом Смита недавние надежды рассыпаются, точно разбитая скорлупа куколки. — А как вы себя чувствуете?
      — Отлично. Полон сил. Просто замечательно, если учесть, как долго я пробыл без сознания.
      — Да, прямо замечательно, — сказал Хартли.
      — Представляете, каково мне стало, когда я увидел календарь. Стольких месяцев — бац — как не бывало! Я все гадал, что же со мной делалось столько времени.
      — Мы тоже гадали.
      Макгайр засмеялся:
      — Да не приставай к нему, Хартли. Просто потому, что ты его ненавидел…
      Смит недоуменно поднял брови:
      — Ненавидели? Меня? За что?
      — Вот. Вот за что! — Хартли растопырил пальцы. — Ваше проклятое облучение. Ночь за ночью я сидел около вас в вашей лаборатории. Что мне теперь с этим делать?
      — Тише, Хартли, — вмешался Рокуэл. — Сядь. Успокойся.
      — Ничего я не сяду и не успокоюсь! Неужели он вас обоих одурачил? Это же подделка под человека! Этот розовый молодчик затеял такой страшный обман, какого еще свет не видал! Если у вас осталось хоть на грош соображения, убейте этого Смита, пока он не улизнул!
      Рокуэл попросил извинить вспышку Хартли. Смит покачал головой:
      — Нет, пускай говорит дальше. Что все это значит?
      — Ты и сам знаешь! — в ярости заорал Хартли. — Ты лежал тут месяц за месяцем, подслушивал, строил планы. Меня не проведешь. Рокуэла ты одурачил, теперь он разочарован. Он ждал, что ты станешь сверхчеловеком. Может, ты и есть сверхчеловек. Так ли, эдак ли, но ты уже никакой не Смит. Ничего подобного. Это просто еще одна твоя уловка. Запутываешь нас, чтоб мы не узнали о тебе правды, чтоб никто ничего не узнал. Ты запросто можешь нас убить, а стоишь тут и уверяешь, будто ты человек как человек. Так тебе удобнее. Несколько минут назад ты мог удрать, но тогда у нас остались бы подозрения. Вот ты и дождался нас, и уверяешь, будто ты просто человек.
      — Он и есть просто человек, — жалобно вставил Макгайр.
      — Неправда. Он думает не по-людски. Чересчур умен.
      — Так испытай его, проверь, какие у него ассоциации, — предложил Макгайр.
      — Он и для этого чересчур умен.
      — Тогда все очень просто. Возьмем у него кровь на анализ, прослушаем сердце, впрыснем сыворотки.
      На лице Смита отразилось сомнение.
      — Я чувствую себя подопытным кроликом. Разве что вам уж очень хочется. Все это глупо.
      Хартли возмутился. Посмотрел на Рокуэла, сказал:
      — Давай шприцы.
      Рокуэл достал шприцы. "Может быть, Смит все-таки сверхчеловек, — думал он. — Его кровь — сверхкровь. Смертельна для микробов. А сердцебиение? А дыхание? Может быть, Смит — сверхчеловек, но сам этого не знает. Да. Да, может быть…"
      Он взял у Смита кровь, положил стекло под микроскоп. И сник, ссутулился. Самая обыкновенная кровь. Вводишь в нее микробы — и они погибают в обычный срок. Она уже не сверхсмертельна для бактерий. И неведомый икс-раствор исчез. Рокуэл горестно вздохнул. Температура у Смита нормальная. Пульс тоже. Нервные рефлексы, чувствительность — ни в чем никаких отклонений.
      — Что ж, все в порядке, — негромко сказал Рокуэл.
      Хартли повалился в кресло, глаза широко раскрыты, костлявыми руками стиснул виски.
      — Простите, — выдохнул он. — Что-то у меня… ум за разум… верно, воображение разыгралось. Так тянулись эти месяцы. Ночь за ночью. Стал как одержимый, страх одолел. Вот и свалял дурака. Простите. Простите. — И уставился на свои зеленые пальцы. — А что ж будет со мной?
      — У меня все прошло, — сказал Смит. — Думаю, и у вас пройдет. Я вам сочувствую. Но это было не так уж скверно… В сущности, я ничего не помню.
      Хартли явно отпустило.
      — Но… да, наверно, вы правы. Мало радости, что придется вот так закостенеть, но тут уж ничего не поделаешь. Потом все пройдет.
      Рокуэлу было тошно. Слишком жестоко он обманулся. Так не щадить себя, так ждать и жаждать нового, неведомого, сгорать от любопытства — и все зря. Стало быть, вот он каков, человек, что вылупился из куколки? Тот же, что был прежде. И все надежды, все домыслы напрасны.
      Он жадно глотнул воздух, попытался остановить тайный неистовый бег мысли. Смятение. Сидит перед ним розовощекий, звонкоголосый человек, спокойно покуривает… просто-напросто человек, который страдал какой-то накожной болезнью — временно отвердела кожа да еще под действием облучения разладилась на время внутренняя секреция, — но сейчас он опять человек как человек, и не более того. А буйное воображение Рокуэла, неистовая фантазия разыгрались — и все проявления странной болезни сложились в некий желанный вымысел, в несуществующее совершенство. И вот Рокуэл глубоко потрясен, взбудоражен и разочарован.
      Да, то, что Смит жил без пищи, его необыкновенно защищенная кровь, крайне низкая температура тела и другие преимущества — все это лишь проявления странной болезни. Была болезнь, и только. Была — и прошла, миновала, кончилась и ничего после себя не оставила, кроме хрупких осколков скорлупы на залитом солнечными лучами столе. Теперь можно будет понаблюдать за Хартли, если и его болезнь станет развиваться, и потом доложить о новом недуге врачебному миру.
      Но Рокуэла не волновала болезнь. Его волновало совершенство. А совершенство лопнуло, растрескалось, рассыпалось и сгинуло. Сгинула его мечта. Сгинул выдуманный сверхчеловек. И теперь ему плевать, пускай хоть весь свет обрастет жесткой скорлупой, позеленеет, рассыплется, сойдет с ума.
      Смит обошел их всех, каждому пожал руку.
      — Мне нужно вернуться в Лос-Анджелес. Меня ждет на заводе важная работа. Пора приступить к своим обязанностям. Жаль, что не могу остаться у вас подольше. Сами понимаете.
      — Вам надо бы остаться и отдохнуть хотя бы несколько дней, — сказал Рокуэл, горько ему было видеть, как исчезает последняя тень его мечты.
      — Нет, спасибо. Впрочем, этак через неделю я к вам загляну, доктор, обследуете меня еще раз, хотите? Готов даже с годик заглядывать, примерно раз в месяц, чтоб вы могли меня проверить, ладно?
      — Да. Да, Смит. Пожалуйста, приезжайте. Я хотел бы еще потолковать с вами об этой вашей болезни. Вам повезло, что остались живы.
      — Я вас подвезу до Лос-Анджелеса, — весело предложил Макгайр.
      — Не беспокойтесь. Я дойду до Туджунги, а там возьму такси. Хочется пройтись. Давненько я не гулял, погляжу, что это за ощущение.
      Рокуэл ссудил ему пару старых башмаков и поношенный костюм.
      — Спасибо, доктор. Постараюсь как можно скорей вернуть вам все, что задолжал.
      — Ни гроша вы мне не должны. Было очень интересно.
      — Что ж, до свиданья, доктор. Мистер Макгайр. Хартли.
      — До свиданья, Смит.
      — До свиданья.
      Смит пошел по дорожке к старому руслу, дно ручья уже совсем пересохло и растрескалось под лучами предвечернего солнца. Смит шагал непринужденно, весело, посвистывал. "Вот мне сейчас не свищется", — устало подумал Рокуэл.
      Один раз Смит обернулся, помахал им рукой, потом поднялся на холм и стал спускаться с другой его стороны к далекому городу.
      Рокуэл провожал его глазами — так смотрит малый ребенок, когда его любимое творение — замок из песка — подмывают и уносят волны моря.
      — Не верится, — твердил он снова и снова. — Просто не верится. Все кончается так быстро, так неожиданно. Я как-то отупел, и внутри пусто.
      — А по-моему, все прекрасно! — Макгайр радостно ухмылялся.
      Хартли стоял на солнце. Мягко опущены его зеленые руки, и впервые за все эти месяцы, вдруг понял Рокуэл, совсем спокойно бледное лицо.
      — У меня все пройдет, — тихо сказал Хартли. — Все пройдет, я поправлюсь. Ох, слава богу. Слава богу. Я не сделаюсь чудовищем. Я останусь самим собой. — Он обернулся к Рокуэлу. — Только запомни, запомни, не дай, чтоб меня по ошибке похоронили, ведь меня примут за мертвеца. Смотри, не забудь.

***

      Смит пошел тропинкой, пересекающей сухое русло, и поднялся на холм. Близился вечер, солнце уже опускалось за дальние синеющие холмы. Проглянули первые звезды. В нагретом недвижном воздухе пахло водой, пылью, цветущими вдали апельсиновыми деревьями.
      Встрепенулся ветерок. Смит глубоко дышал. И шел все дальше.
      А когда отошел настолько, что его уже не могли видеть из санатория, остановился и замер на месте. Посмотрел на небо.
      Бросил недокуренную сигарету, тщательно затоптал. Потом выпрямился во весь рост — стройный, ладный, — отбросил со лба каштановые пряди, закрыл глаза, глотнул, свободно свесил руки вдоль тела.
      Без малейшего усилия, — только чуть вздохнул теплый воздух вокруг, — Смит поднялся над землей.
      Быстро, беззвучно взмыл он ввысь и вскоре затерялся среди звезд, устремляясь в космические дали…

"Чертово колесо"

      Как ветер октября, прилетели в городок аттракционы; будто из-за холодного озера, стуча костями в ночи, причитая, вздыхая, шепча над крышами балаганов в темном дожде, черные летучие мыши. Аттракционы поселились на месяц возле серого, неспокойного октябрьского озера под свинцовым небом, в черной непогоде гроз, бушующих все сильней.
      Уже шла третья неделя месяца, был четверг, надвигались сумерки, когда на берегу озера появились в холодном ветре двое мальчишек.
      — Ну-у, я не верю! — сказал Питер.
      — Пошли, увидишь сам, — отозвался Хэнк.
      Их путь по сырому коричневому песку грохочущего берега отмечали густые плевки. Мальчики бежали на безлюдную сейчас площадку, где разместились аттракционы. По-прежнему лил дождь. Никто сейчас на этой площадке возле шумящего озера не покупал билеты в черных облупившихся будках, никто не пытался выиграть соленый окорок у взвизгивающей рулетки, и никаких уродов, ни худых, ни толстых, не видно было на помостах. В проходе, рассекавшем площадку пополам, царило молчание, только брезент балаганов хлопал на ветру, похожий на огромные крылья доисторических чудовищ. В восемь вечера, может быть, вспыхнут мертвенно-белые огни, громко зазвучат голоса, над озером разнесется музыка. Но пока лишь слепой горбун сидел в одной из будок, чем-то напоминающей треснувшую фарфоровую чашку, из которой он не спеша отхлебывал какое-то ароматное питье.
      — Вот, — прошептал Хэнк и показал рукой.
      Перед ними безмолвно высилось темное "чертово колесо", огромное созвездие электрических лампочек на фоне затянутого облаками неба.
      — Все равно не верю, — сказал Питер.
      — Я своими глазами видел. Не знаю, как они это делают, но так все и про изошло. Сам знаешь, какие они бывают, эти приезжие с аттракционами, — все чудные. Ну а эти еще чудней других.
      Схватив Питера за руку, Хэнк потащил его к дереву неподалеку, и через минуту они сидели уже на толстых ветках, надежно укрытые от посторонних взглядов густой зеленой листвой.
      Хэнк вдруг замер.
      — Тсс! Мистер Куджер, директор — вон, смотри!
      Невидимые, они впились в него глазами.
      Мистер Куджер, человек лет тридцати пяти, прошел прямо под их деревом. На нем был светлый наглаженный костюм, в петлице розовела гвоздика, из-под коричневого котелка блестели напомаженные волосы. Три недели тому назад, когда аттракционы прибыли в городок, он, приветствуя жителей, почти беспрерывно размахивал этим котелком и нажимал на клаксон своего блестящего красного "форда".
      Вот мистер Куджер кивнул и что-то сказал маленькому слепому горбуну. Горбун неуклюже, на ощупь, запер мистера Куджера в черной корзине и послал ее стремительно ввысь, в сгущающиеся сумерки. Мотор выл и жужжал.
      — Смотри! — прошептал Хэнк. — "Чертово колесо" крутится неправильно! Назад, а не вперед!
      — Ну и что из этого?
      — Смотри хорошенько!
      Двадцать пять раз прокрутилось огромное черное колесо. Потом слепой горбун, протянув вперед бледные руки, на ощупь выключил мотор. Чуть покачиваясь, колесо замедлило ход и остановилось.
      Черная корзина открылась, и из нее выпрыгнул мальчишка лет десяти. Петляя между балаганами и аттракционами в шепоте ветра, он быстро зашагал прочь.
      Питер едва не сорвался с ветки, его взгляд метался по "чертову колесу".
      — Куда же девался мистер Куджер?
      Хэнк ткнул его торжествующе в бок:
      — А еще мне не верил! Теперь убедился?
      — Что он задумал?
      — Скорей за ним!
      Хэнк камнем упал с дерева, и еще до того, как ноги его коснулись земли, он уже мчался вслед за десятилетним мальчиком.
      Во всех окнах белого дома миссис Фоли, стоявшего у оврага, в тени огромных каштанов, горел свет. Кто-то играл на рояле. За занавесками, в тепле дома, двигались силуэты. Дождь все шел, унылый, неотвратимый, бесконечный.
      — До костей промок, — пожаловался Питер, сидя в кустах. — Будто из шланга окатили. Сколько нам еще ждать?
      — Тише! — прошипел Хэнк из-за завесы дождя.
      Следуя за мальчиком от самого "чертова колеса", они пересекли весь городок, и темные улицы привели их к дому миссис Фоли, на край оврага. И сейчас в теплой столовой дома незнакомый мальчик обедал, уписывая за обе щеки сочные отбивные из барашка и картофельное пюре.
      — Я знаю, как его зовут, — торопливо зашептал Хэнк. — Мама на днях о нем говорила. Она сказала: "Ты, наверное, слышал, Хэнк, про сироту, который будет жить теперь у миссис Фоли? Его зовут Джозеф Пайке, недели две назад он пришел к миссис Фоли прямо с улицы и рассказал, что он сирота, бродяжничает, и спросил, не найдется ли ему чего-нибудь поесть, и с тех пор их с миссис Фоли водой не разольешь". Это мне рассказала мама. — Хэнк замолчал, не отрывая взгляда от запотевшего изнутри окна. С носа его падали капли. Он стиснул локоть Питера, сжавшегося от холода, — Он мне сразу не понравился. Пит, еще в первый раз, как я его увидел. Он… злой какой-то.
      — Я боюсь, — захныкал, уже не стесняясь товарища, Питер. — Мне холодно, я хочу есть, и я не понимаю, что здесь делается.
      — Ой, ну и туп же ты! — И Хэнк с презрительной гримасой досадливо тряхнул головой. — Соображать надо! Аттракционы приехали три недели назад. И примерно тогда же к миссис Фоли заявился этот противный сиротка. А ее собственный сын умер когда-то ночью, зимой, давным-давно, и она с тех пор так и не утешилась, а тут вдруг появился противный сиротка и стал к ней подлизываться!
      — О-ох, — почти простонал, трясясь, Питер.
      — Пойдем!
      Дружным шагом они подошли к парадному и застучали в дверь молотком с львиной мордой.
      Не сразу, но дверь отворилась, и наружу выглянула миссис Фоли.
      — Входите, вы совсем промокли, — сказала она, и они вошли в переднюю. — Что вам нужно, дети? — спросила, наклонившись к ним, эта высокая дама. Ее полную грудь закрывали кружева, лицо у нее было худое и бледное, волосы седые. — Ведь ты Генри Уолтерсон, не так ли?
      Хэнк кивнул, глядя испуганно в столовую; незнакомый мальчик оторвался от еды и через открытую дверь тоже посмотрел на них.
      — Можно нам поговорить с вами наедине, мэм?
      Похоже было, что эти слова несколько удивили миссис Фоли; Хэнк между тем, прокравшись на цыпочках к двери в столовую, тихонько притворил ее и после этого прошептал:
      — Мы хотим предупредить вас кое о чем — об этом мальчике, который у вас, о сироте.
      В передней повеяло холодом. Миссис Фоли как будто стала еще выше.
      — В чем дело?
      — Он приехал с аттракционами, и никакой он не мальчик, а взрослый, и он придумал жить у вас, пока не узнает, где у вас лежат деньги, а когда узнает, то как-нибудь ночью убежит с ними, и тогда люди начнут его разыскивать, но ведь они будут разыскивать десятилетнего мальчика, и даже если взрослый, которого зовут мистер Куджер, окажется совсем рядом, им и в голову не придет, что он и есть тот мальчик, который украл деньги! — почти прокричал Хэнк.
      — О чем ты говоришь? — сухо спросила миссис Фоли, повысив голос.
      — Об аттракционах, о "чертовом колесе" и этом приезжем, мистере Куджере! "Чертово колесо" крутится назад, и я не знаю как, но мистер Куджер от этого становится все моложе, моложе и превращается наконец в мальчика и приходит к вам, но этому мальчику нельзя доверять, ведь когда ваши деньги будут у него в руках, он снова сядет в "чертово колесо", но теперь оно будет вертеться вперед, и он опять станет взрослым, а мальчика уже не будет!
      — Спокойной ночи, Генри Уолтерсон, и никогдабольше не приходи сюда! — крикнула миссис Фоли.
      Дверь за Питером и Хэнком захлопнулась. Они опять были под дождем.
      — Ну и дурак же ты! — фыркнул Питер. — Что придумал! А если он все слышал, если придет и убьет нас, когда мы будем спать, сегодня же ночью, чтобы мы никому больше не проболтались?
      — Он этого не сделает, — сказал Хэнк.
      — Не сделает? — Питер схватил Хэнка за плечо. — Смотри!
      В большом, выступающем фонарем окне столовой тюлевая занавеска была сдвинута в сторону. В ореоле розового света стоял и грозил им кулаком маленький сирота.
      Но длилось это одно мгновенье, а потом занавеска закрыла окно. Полило как из ведра. Медленно, чтобы не поскользнуться, Питер и Хэнк побрели сквозь ливень и темноту домой.
      За ужином отец посмотрел на Хэнка и сказал:
      — Будет чудо, если ты не заболеешь воспалением легких. Ну и вымок же ты! Кстати, что там за история с аттракционами?
      Поглядывая на окна, дребезжащие под порывами ветра и дробью капель, Хэнк ковырял вилкой пюре.
      — Знаешь мистера Куджера, хозяина аттракционов, пап?
      — С розовой гвоздикой в петлице?
      — Он самый! — Хэнк поднял голову. — Значит, ты его видел?
      — Он остановился на нашей улице, в пансионе миссис О'Лири, его комната выходит окнами во двор. А что?
      — Просто так, — ответил, краснея, Хэнк.
      После ужина Хэнк позвонил по телефону Питеру. Питера на другом конце провода терзал кашель.
      — Послушай, Пит! — сказал Хэнк. — Я все понял до конца. Этот несчастненький сиротка, Джозеф Пайке, заранее хорошо продумал, что ему делать, когда он завладеет деньгами миссис Фоли.
      — И что же он придумал?
      — Он будет околачиваться у нас в городке под видом хозяина аттракционов, будет жить в пансионе миссис О'Лири. И никто на него не подумает. Все будут искать мальчика-воришку, а воришка будто сквозь землю провалился. Зато хозяин аттракционов будет спокойненько повсюду разгуливать. И никому в голову не придет, что это его рук дело. А если аттракционы сразу снимутся с места, все очень удивятся и могут что-нибудь заподозрить.
      — О-ой, о-ой, — заныл, шмыгая носом, Питер.
      — Так что надо действовать быстро, — продолжал Хэнк.
      — Никто нам не поверит, я попробовал рассказать родителям, а они мне: "Какай чушь!" — прохныкал Питер.
      — И все равно надо действовать, сегодня же вечером. Почему? Да потому, что теперь он постарается нас убить! Мы единственные, кто знает, и если мы скажем полиции, чтобы за ним следили, что он притворился сиротой, чтобы украсть деньги миссис Фоли, покоя у него больше не будет. Готов спорить, сегодня вечером он что-нибудь предпримет. Потому я и говорю: давай встретимся через полчаса опять около дома миссис Фоли.
      — О-ой, — снова заныл Питер.
      — Так ты что, умереть хочешь?
      — Нет, не хочу, — помедлив, ответил тот.
      — Тогда о чем мы разговариваем? Значит, встречаемся у ее дома и, готов спорить, сегодня же вечером увидим, как сирота смоется с ее деньгами и побежит сразу к аттракционам, а миссис Фоли в это время будет крепко спать и даже не услышит, как он уйдет. В общем, я тебя жду. Пока, Пит!
      — Молодой человек, — сказал отец за спиной у Хэнка, едва тот положил трубку. — Вы больше никуда не пойдете. Вы отправляетесь в постель. Вот сюда. — Он повел Хэнка вверх по лестнице. — Я заберу всю твою одежду. — Хэнк разделся. — Больше, надеюсь, у тебя в комнате одежды нет? Или есть? — спросил отец.
      — Больше нет, остальная в стенном шкафу в передней, — ответил, горестно вздохнув, Хэнк.
      — Хорошо, — сказал отец, вышел, закрыл за собою дверь и запер ее на ключ.
      Хэнк стоял голышом.
      — Ну и ну, — пробормотал он.
      — Укладывайся, — донеслось из-за двери.
      Питер появился у дома миссис Фоли около половины десятого, он все время чихал под огромным, не по росту, плащом, а на голове у него была нахлобучена матросская бескозырка. Он стоял, похожий на водоразборную колонку, и тихонько оплакивал свою судьбу. Окна верхнего этажа светились приветливым теплом, Питер простоял целых полчаса, глядя на блестящие от дождя ночные улицы.
      Наконец в мокрых кустах метнулось и зашуршало что-то светлое.
      — Это ты, Хэнк? — спросил Питер, вглядываясь в кусты.
      — Я.
      Из кустов вынырнул Хэнк.
      — Что за черт? — сказал, вытаращив на него глаза, Питер. — Почему ты голый?
      — Я так бежал от самого дома. Отец ни за что не хотел меня пускать.
      — Ведь ты заболеешь воспалением легких.
      Свет в доме потух.
      — Прячься! — крикнул Хэнк, и они бросились в заросли и затаились.
      — Пит, — сказал Хэнк, — ты ведь в штанах?
      — Конечно!
      — И в плаще, так что не будет видно, если ты мне их дашь.
      Без энтузиазма, но Питер снял штаны. Хэнк натянул их на себя.
      Дождь затихал. В тучах появились разрывы.
      Минут через десять из дома выскользнула маленькая фигурка, в руках у нее был туго набитый чем-то бумажный мешок.
      — Он, — прошептал Хэнк.
      — Он! — вырвалось у Питера.
      Сирота побежал.
      — За ним! — крикнул Хэнк.
      Они понеслись между каштанами, но за сиротой было не угнаться: взбежали за ним на холм, потом, по ночным улицам, вниз, мимо сортировочной станции, мимо мастерских, к проходу посередине безлюдной сейчас площадки с аттракционами. Они здорово отстали — Питер путался в тяжелом плаще, а у Хэнка зуб на зуб не попадал от холода. Им казалось, будто шлепанье голых пяток Хэнка слышно по всему городу.
      — Быстрей, Пит! Если он раньше нас добежит до "чертова колеса", он снова превратится во взрослого, и тогда уже нам никто не поверит!
      — Я стараюсь быстрей!
      Но Пит отставал все больше, Хэнк шлепал уже где-то далеко впереди.
      — Э-э, э-э, э-э! — оглядываясь, дразнил их сирота, потом стрелой метнулся вперед и стал для них всего лишь тенью где-то вдалеке. Тень эта растворилась во мраке, царившем на площадке с аттракционами.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5