Рэй БРЭДБЕРИ
ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ ТЕЛО ПОЮ!
I Sing the Body Electric, 1969
* * *
1. The Kilimanjaro Device / Машина до Килиманджаро
2. The Terrible Conflagration up at the Place / Поджог по — ирландски
3. Tomorrow's Child / И все-таки наш…
4. The Women / Женщины
5. The Inspired Chicken Motel / Мотель вещей курицы
6. Downwind from Gettysburg / Ветер из Геттисберга
7. Yes, We'll Gather at the River / До встречи над рекой
8. The Cold Wind and the Warm / Холодный ветер, теплый ветер
9. Night Call, Collect / Разговор оплачен заранее
10. The Haunting of the New / Призраки нового замка
11. I Sing the Body Electric! / Электрическое тело пою!
12. The Tombling Day / День поминовения усопших
13. Any Friend of Nicholas Nickleby's Is a Friend of Mine / Самое прекрасное время
14. Heavy-Set / Силач
15. The Man in the Rorschach Shirt / Рубашка с тестами Роршаха
16. Henry the Ninth / Генрих девятый
17. The Lost City of Mars / Марсианский затерянный город
18. Christus Apollo / Христос-Аполло
Машина до Килиманджаро
The Kilimanjaro Device 1965 год
Переводчик: Н. Галь
Я приехал на грузовике ранним-ранним утром. Гнал всю ночь, в мотеле все равно не уснуть, вот я и решил — лучше уж не останавливаться, и прикатил в горы близ Кетчума и Солнечной долины как раз к восходу солнца, и рад был, что веду машину и ни о чем больше думать недосуг.
В городок я въехал, ни разу не поглядев на ту гору. Боялся, что, если погляжу, это будет ошибка. Главное — не смотреть на могилу. По крайней мере так мне казалось. А тут уж надо полагаться на свое чутье.
Я поставил грузовик перед старым кабачком, и пошел бродить по городку, и поговорил с разными людьми, и подышал здешним воздухом, свежим и чистым. Нашел одного молодого охотника, но он был не то, что надо, я поговорил с ним всего несколько минут и понял — не то. Потом нашел очень старого старика, но этот был не лучше. А потом я нашел охотника лет пятидесяти, и он оказался в самый раз. Он мигом понял или, может, почуял, чего мне надо.
Я угостил его пивом, и мы толковали о всякой всячине, потом я спросил еще пива и понемногу подвел разговор к тому, что я тут делаю и почему хотел с ним потолковать. Мы замолчали, и я ждал, стараясь не выдать нетерпение, чтобы охотник сам завел речь о прошлом, о тех днях, три года тому назад, и о том, как бы выбрать время и съездить к Солнечной долине, и о том, видел ли он человека, который когда-то сидел здесь, в баре, и пил пиво, и говорил об охоте, и ходил отсюда на охоту, — и рассказал бы все, что знает про этого человека.
И наконец, глядя куда-то в стену так, словно то была не стена, а дорога и горы, охотник собрался с духом и негромко заговорил.
— Тот старик, — сказал он. — Да, старик на дороге. Да-да, бедняга.
Я ждал.
— Никак не могу забыть того старика на дороге, — сказал он и, понурясь, уставился на свое пиво.
Я отхлебнул еще из своей кружки — стало не по себе, я почувствовал, что и сам очень стар и устал.
Молчание затягивалось, тогда я достал карту здешних мест и разложил ее на дощатом столе. В баре было тихо. В эту утреннюю пору мы тут были совсем одни.
— Это здесь вы его видели чаще всего? — спросил я.
Охотник трижды коснулся карты.
— Я часто видал, как он проходил вот тут. И вон там. А тут срезал наискосок. Бедный старикан. Я все хотел сказать ему, чтоб не ходил по дороге. Да только не хотелось его обидеть. Такого человека не станешь учить — это, мол, дорога, еще попадешь под колеса. Если уж он попадет под колеса, так тому и быть. Соображаешь, что это уж его дело, и едешь дальше. Но под конец и старый же он был…
— Да, верно, — сказал я, сложил карту и сунул в карман.
— А вы что, тоже из этих, из газетчиков? — спросил охотник.
— Из этих, да не совсем.
— Я ж не хотел валить вас с ними в одну кучу, — сказал он.
— Не стоит извиняться, — сказал я. — Скажем так: я — один из его читателей.
— Ну, читателей-то у него хватало, самых разных. Я и то его читал. Вообще-то я круглый год книг в руки не беру. А его книги читал. Мне, пожалуй, больше всех мичиганские рассказы нравятся. Про рыбную ловлю. По-моему, про рыбную ловлю рассказы хороши. Я думаю, про это никто так не писал, и, может, уж больше так не напишут. Конечно, про бой быков тоже написано неплохо. Но это от нас далековато. Хотя некоторым пастухам да скотоводам нравится, они-то весь век около этой животины. Бык — он бык и есть, уж верно, что здесь, что там, все едино. Один пастух, мой знакомец, в испанских рассказах старика только про быков и читал, сорок раз читал. Так он мог бы хоть сейчас туда поехать и драться с этими быками, вот честное слово.
— По-моему, — сказал я, — в молодости каждый из нас, прочитавши эти его испанские рассказы про быков, хоть раз да почувствовал, что может туда поехать и драться. Или уж по крайней мере пробежать рысцой впереди быков, когда их выпускают рано поутру, а в конце дорожки ждет добрая выпивка, и твоя подружка с тобой на весь долгий праздник.
Я запнулся. И тихонько засмеялся. Потому что и сам не заметил, как заговорил в лад то ли речам старика, то ли его строчкам. Покачал я головой и замолк.
— А у могилы вы уже побывали? — спросил охотник так, будто знал, что я отвечу — да, был.
— Нет, — сказал я.
Он очень удивился. Но постарался не выдать удивления.
— К могиле все ходят, — сказал он.
— К этой я не ходок.
Он пораскинул мозгами, как бы спросить повежливей.
— То есть… — сказал он. — А почему нет?
— Потому что это неправильная могила, — сказал я.
— Если вдуматься, так все могилы неправильные, — сказал он.
— Нет, — сказал я. — Есть могилы правильные и неправильные, все равно как умереть можно вовремя и не вовремя.
Он согласно кивнул: я снова заговорил о вещах, в которых он разбирался или по крайней мере нюхом чуял, что тут есть правда.
— Ну, ясно, — сказал он. — Знавал я таких людей, отлично помирали. Тут всегда чувствуешь — вот это было хорошо. Знал я одного, сидел он за столом, дожидался ужина, а жена была в кухне, приходит она с миской супа, а он эдак чинно сидит за столом мертвый — и все тут. Для нее-то, конечно, худо, а для него плохо ли? Никаких болезней, ничего такого. Просто сидел, ждал ужина да так и не узнал, принесли ему ужинать, нет ли. А то еще с одним приятелем вышло. Был у него старый пес. Четырнадцати лет от роду. Дряхлый уже, почти слепой. Под конец приятель решил свезти его к ветеринару и усыпить. Усадил он старого, дряхлого, слепого пса в машину рядом с собой, на переднее сиденье. Пес разок лизнул ему руку. У приятеля аж все перевернулось внутри. Поехали. А по дороге пес без звука кончился, так и помер на переднем сиденье, будто знал, что к чему, и выбрал способ получше, просто испустил дух — и все тут. Вы про это говорите, верно?
Я кивнул.
— Стало быть, по-вашему, та могила на горе — неправильная могила для правильного человека, так, что ли?
— Примерно так, — сказал я.
— По-вашему, для всех нас на пути есть разные могилы, что ли?
— Очень может быть, — сказал я.
— И коли мы бы могли увидать всю свою жизнь с начала до конца, всяк выбрал бы себе, которая получше? — сказал охотник. — В конце оглянешься и скажешь: черт подери, вот он был, подходящий год и подходящее место — не другой, на который оно пришлось, и не другое место, а вот только тогда и только там надо было помирать. Так, что ли?
— Раз уж только это и остается выбирать, не то все равно выставят вон, выходит, что так, — сказал я.
— Неплохо придумано, — сказал охотник. — Только у многих ли достало бы ума? У большинства ведь не хватает соображения убраться с пирушки, когда выпивка на исходе. Все мы норовим засидеться подольше.
— Норовим засидеться, — подтвердил я. — Стыд и срам. Мы спросили еще пива.
— Охотник разом выпил полкружки и утер рот.
— Ну, а что можно поделать, коли могила неправильная? — спросил он.
— Не замечать, будто ее и нет, — сказал я. — Может, тогда она исчезнет, как дурной сон.
Охотник коротко засмеялся, словно всхлипнул.
— Рехнулся, брат! Ну ничего, я люблю слушать, которые рехнулись. Давай, болтай еще.
— Больше ничего, — сказал я.
— Может, ты есть воскресение и жизнь?
— Нет.
— Может, ты велишь Лазарю встать из гроба?
— Нет.
— Тогда чего ж?
— Просто я хочу, чтоб можно было под самый конец выбрать правильное место, правильное время и правильную могилу.
— Вот выпей-ка, — сказал охотник. — Тебе полезно. И откуда ты такой взялся?
— От самого себя. И от моих друзей. Мы собрались вдесятером и выбрали одного. Купили вскладчину грузовик — вот он стоит, — и я покатил через всю страну. По дороге много охотился и ловил рыбу, чтобы настроиться как надо. В прошлом году побывал на Кубе. В позапрошлом провел лето в Испании. А еще перед тем съездил летом в Африку. Накопилось вдоволь о чем поразмыслить. Потому меня и выбрали.
— Для чего выбрали, черт подери, для чего? — напористо, чуть не с яростью спросил охотник и покачал головой. — Ничего тут не поделаешь. Все уже кончено.
— Все, да не совсем, — сказал я. — Пошли.
И шагнул к двери. Охотник остался сидеть. Потом вгляделся мне в лицо — оно все горело от этих моих речей, — ворча поднялся, догнал меня, и мы вышли.
Я показал на обочину, и мы оба поглядели на грузовик, который я там оставил.
— Я такие видал, — сказал охотник. — В кино показывали. С таких стреляют носорогов, верно? Львов и все такое? В общем, на них разъезжают по Африке, верно?
— Правильно.
— У нас тут львы не водятся, — сказал он. — И носороги тоже, и буйволы, ничего такого нету.
— Нету? — переспросил я.
Он не ответил.
Я подошел к открытой машине, коснулся борта.
— Знаешь, что это за штука?
— Ничего я больше не знаю, — сказал охотник. — Считай меня круглым дураком. Так что это у тебя?
Долгую минуту я поглаживал крыло. Потом сказал:
— Машина Времени.
Он вытаращил глаза, потом прищурился, отхлебнул пива (он прихватил с собой кружку, зажав ее в широкой ладони). И кивнул мне — валяй, мол, дальше.
— Машина Времени, — повторил я.
— Слышу, не глухой, — сказал он.
Он прошел вдоль борта, отступил на середину улицы и стал разглядывать машину — да, с таких и правда охотятся в Африке. На меня он не смотрел. Обошел ее всю кругом, вновь остановился на тротуаре и уставился на крышку бензобака.
— Сколько миль из нее можно выжать? — спросил он.
— Пока не знаю.
— Ничего ты не знаешь, — сказал он.
— Первый раз еду, — сказал я. — Съезжу до места, тогда узнаю.
— И чем же такую штуку заправлять?
Я промолчал.
— Какое ей нужно горючее? — опять спросил он.
Я мог бы ответить: надо читать до поздней ночи, читать по ночам год за годом, чуть не до утра, читать в горах, где лежит снег, и в полдень в Памплоне, читать, сидя у ручья, или в лодке где-нибудь у берегов Флориды. А еще я мог сказать: все мы приложили руку к этой машине, все мы думали о ней, и купили ее, и касались ее, и вложили в нее нашу любовь и память о том, что сделали с нами его слова двадцать, двадцать пять или тридцать лет тому назад. В нее вложена уйма жизни, и памяти, и любви — это и есть бензин, горючее, топливо, называй как хочешь; дождь в Париже, солнце в Мадриде, снег на вершинах Альп, дымки ружейных выстрелов в Тироле, солнечные блики на Гольфстриме, взрывы бомб и водяные взрывы, когда выскакивает из реки рыбина, — вот он, потребный тут бензин, горючее, топливо; так я мог бы сказать, так подумал, но говорить не стал.
Должно быть, охотник почуял, о чем я думаю — глаза его сузились, долгие годы в лесу научили его читать чужие мысли, — и он принялся ворочать в голове мою затею.
Потом подошел и… вот уж этого трудно было ждать! Он протянул руку… и коснулся моей машины.
Он положил ладонь на капот и так и стоял, словно прислушивался, есть ли там жизнь, и рад был тому, что ощутил под ладонью. Долго он так стоял.
Потом без единого слова повернулся и, не взглянув на меня, ушел обратно в бар и сел пить в одиночестве, спиной к двери.
И мне не захотелось нарушать молчание. Похоже, вот она, самая подходящая минута поехать, попытать счастья.
Я сел в машину и включил зажигание.
«Сколько миль из нее можно выжать? Какое ей нужно горючее?» — подумал я. И покатил.
Я катил по шоссе, не глядя ни направо, ни налево, так и ездил добрый час взад и вперед и порой на секунду-другую зажмуривался, так что запросто мог съехать с дороги и перевернуться, а то и разбиться насмерть.
А потом, около полудня, солнце затянуло облаками, и вдруг я почувствовал — все хорошо.
Я поднял глаза, глянул на гору и чуть не заорал.
Могила исчезла.
Я как раз спустился в неглубокую ложбину, а впереди на дороге одиноко брел старик в толстом свитере.
Я сбросил скорость, и, когда нагнал пешехода, машина моя поползла с ним вровень. На нем были очки в стальной оправе; довольно долго мы двигались бок о бок, словно не замечая друг друга, а потом я окликнул его по имени.
Он чуть поколебался, потом зашагал дальше.
Я нагнал его на своей машине и опять сказал:
— Папа.
Он остановился, выжидая.
Я затормозил и сидел, не снимая рук с баранки.
— Папа, — повторил я.
Он подошел, остановился у дверцы.
— Разве я вас знаю?
— Нет. Зато я знаю вас.
Он поглядел мне в глаза, всмотрелся в лицо, в губы.
— Да, похоже, что знаете.
— Я вас увидал на дороге. Думаю, нам с вами по пути. Хотите, подвезу?
— Нет, спасибо, — сказал он. — В этот час хорошо пройтись пешком.
— Вы только послушайте, куда я еду.
Он двинулся было дальше, но приостановился и, не глядя на меня, спросил:
— Куда же?
— Путь долгий.
— Похоже, что долгий, по тому, как вы это сказали. А покороче вам нельзя?
— Нет, — отвечал я. — Путь долгий. Примерно две тысячи шестьсот дней, да прибавить или убавить денек-другой и еще полдня.
Он вернулся ко мне и заглянул в машину.
— Значит, вон в какую даль вы собрались?
— Да, в такую даль.
— В какую же сторону? Вперед?
— А вы не хотите вперед? Он поглядел на небо.
— Не знаю. Не уверен.
— Я не вперед еду, — сказал я. — Еду назад.
Глаза его стали другого цвета. Мгновенная, едва уловимая перемена, словно в облачный день человек вышел из тени дерева на солнечный свет.
— Назад…
— Где-то посредине между двух и трех тысяч дней, день пополам, плюс-минус час, прибавить или отнять минуту, поторгуемся из-за секунды, — сказал я.
— Язык у вас ловко подвешен, — сказал он.
— Так уж приходится, — сказал я.
— Писатель из вас никудышный, — сказал он. — Кто умеет писать, тот говорить не мастер.
— Это уж моя забота, — сказал я.
— Назад? — Он пробовал это слово на вес.
— Разворачиваю машину, — сказал я. — И возвращаюсь вспять.
— Не по милям, а по дням?
— Не по милям, а по дням.
— А машина подходящая?
— Для того и построена.
— Стало быть, вы изобретатель?
— Просто читатель, но так вышло, что изобрел.
— Если ваша машина действует, так это всем машинам машина.
— К вашим услугам, — сказал я.
— А когда вы доедете до места, — начал старик, взялся за дверцу, нагнулся, сам того не замечая, и вдруг спохватился, отнял руку, выпрямился во весь рост и тогда только договорил: — Куда вы попадете?
— В десятое января тысяча девятьсот пятьдесят четвертого.
— Памятный день, — сказал он.
— Был и есть. А может стать еще памятней.
Он не шевельнулся, но света в глазах прибавилось, будто он еще шагнул из тени на солнце.
— И где же вы будете в этот день?
— В Африке, — сказал я.
Он промолчал. Бровью не повел. Не дрогнули губы.
— Неподалеку от Найроби, — сказал я.
Он медленно кивнул. Повторил:
— В Африке, неподалеку от Найроби.
Я ждал.
— И если поедем — попадем туда, а дальше что? — спросил он.
— Я вас там оставлю.
— А потом?
— Вы там останетесь.
— А потом?
— Это все.
— Все?
— Навсегда, — сказал я.
Старик глубоко вздохнул, провел ладонью по краю дверцы.
— И эта машина где-то на полпути обратится в самолет? — спросил он.
— Не знаю, — сказал я.
— Где-то на полпути вы станете моим пилотом?
— Может быть. Никогда раньше на ней не ездил.
— Но хотите попробовать?
Я кивнул.
— А почему? — спросил он, нагнулся и посмотрел мне прямо в глаза, в упор, грозным, спокойным, яростно-пристальным взглядом. — Почему?
Старик, подумал я, не могу я тебе ответить. Не спрашивай. Он отодвинулся — почувствовал, что перехватил.
— Я этого не говорил, — сказал он.
— Вы этого не говорили, — повторил я.
— И когда вы пойдете на вынужденную посадку, — сказал он, — вы на этот раз приземлитесь немного по-другому?
— Да, по-другому.
— Немного пожестче?
— Погляжу, что тут можно сделать.
— И меня швырнет за борт, а больше никто не пострадает?
— По всей вероятности.
Он поднял глаза, поглядел на горный склон, никакой могилы там не было. Я тоже посмотрел на эту гору. И наверно, он догадался, что однажды могилу там вырыли.
Он оглянулся на дорогу, на горы и на море, которого не видно было за горами, и на материк, что лежал за морем.
— Хороший день вы вспомнили.
— Самый лучший.
— И хороший час, и хороший миг.
— Право, лучше не сыскать.
— Об этом стоит подумать.
Рука его лежала на дверце машины — не опираясь, нет — испытующе: пробовала, ощупывала, трепетная, нерешительная. Но глаза смотрели прямо в сияние африканского полдня.
— Да.
— Да? — переспросил я.
— Идет, — сказал он. — Ловлю вас на слове, подвезите меня.
Я выждал мгновение — только раз успело ударить сердце, — дотянулся и распахнул дверцу.
Он молча поднялся в машину, сел рядом со мной, бесшумно, не хлопнув, закрыл дверцу. Он сидел рядом, очень старый, очень усталый. Я ждал.
— Поехали, — сказал он.
Я включил зажигание и мягко взял с места.
— Развернитесь, — сказал он.
Я развернул машину в обратную сторону.
— Это правда такая машина, как надо? — спросил он.
— Правда. Такая самая.
Он поглядел на луг, на горы, на дом в отдалении.
Я ждал, мотор работал вхолостую.
— Я кое о чем вас попрошу, — начал он, — когда приедем на место, не забудете?
— Постараюсь.
— Там есть гора, — сказал он, и умолк, и сидел молча, с его сомкнутых губ не слетело больше ни слова.
Но я докончил за него. Есть в Африке гора по имени Килиманджаро, подумал я. И на западном ее склоне нашли однажды иссохший, мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может.
На этом склоне мы тебя и положим, думал я, на склоне Килиманджаро, по соседству с леопардом, и напишем твое имя, а под ним еще: никто не знал, что он делал здесь, так высоко, но он здесь. И напишем даты рожденья и смерти, и уйдем вниз, к жарким летним травам, и пусть могилу эту знают лишь темнокожие воины, да белые охотники, да быстроногие окапи.
Заслонив глаза от солнца, старик из-под ладони смотрел, как вьется в предгорьях дорога. Потом кивнул:
— Поехали.
— Да, Папа, — сказал я.
И мы двинулись, не торопясь, я за рулем, старик рядом со мной, спустились с косогора, поднялись на новую вершину. И тут выкатилось солнце, и ветер дохнул жаром. Машина мчалась, точно лев в высокой траве. Мелькали, уносились назад реки и ручьи. Вот бы нам остановиться на час, думал я, побродить по колено в воде, половить рыбу, а потом изжарить ее, полежать на берегу и потолковать, а может, помолчать. Но если остановимся, вдруг не удастся продолжить путь? И я дал полный газ. Мотор взревел неистовым рыком какого-то чудо-зверя. Старик улыбнулся.
— Отличный будет день! — крикнул он.
— Отличный.
Позади дорога, думал я, как там на ней сейчас, ведь сейчас мы исчезаем? Вот исчезли, нас там больше нет? И дорога пуста. И Солнечная долина безмятежна в солнечных лучах. Как там сейчас, когда нас там больше нет?
Я еще поддал газу, машина рванулась: девяносто миль в час.
Мы оба заорали, как мальчишки.
Уж не знаю, что было дальше.
— Ей-богу, — сказал под конец старик, — знаете, мне кажется… мы летим?
Поджог по-ирландски
The Terrible Conflagration Up at the Place 1969 год
Переводчики: Л. Терехина, А. Молокин
С полчаса они торчали в сторожке у привратника. Бутылка доброго вина переходила из рук в руки. Наконец привратника отнесли в постель. В шесть вечера они крадучись пробирались по тропинке к огромному дому со светящимся мягким светом окном.
— Вот оно, это место, — сказал Риордан.
— Что ты имеешь в виду, черт побери? — гаркнул Кэйси и мягко добавил: — Мы смотрим на него всю жизнь.
— Конечно, — сказал Келли. — Но при этом Горе-Злосчастье все время было с нами, а теперь это место выглядит совсем по-другому. Безобидная елочная игрушка, упавшая в снег.
Именно таким и показался этот дом каждому из четырнадцати подбирающихся к нему мужчин. Этот огромный загородный дом — целая усадьба: театр, подмостки и декорации для мистерии, раскинувшиеся в весенней ночи на отлогих склонах.
— Ты не забыл спички? — спросил Келли.
— Забыл? За кого ты меня принимаешь.
— Взял ли, вот и все, что спросил.
Кейси стал искать. Вывернув карманы костюма, он выругался и сказал:
— Не взял. Вот черт… Ладно, там у них найдутся спички. Займем несколько штук. Пошли.
По дороге Тимолти споткнулся и упал.
— Ради Бога, Тимолти, — взмолился Нолан. — Ну где романтизм? И это в разгар Великого Пасхального Мятежа! Ведь нужно сделать все так, чтобы через несколько лет было о чем рассказывать в трактире. А твое плюханье задницей в сугроб никак не соответствует переживаемому нами моменту, моменту Мятежа, верно ведь?
Тимолти, вылезая из сугроба, представил себе эту картину и кивнул:
— Я буду следить за своими манерами.
— Молчите вы! Вот мы и на месте, — шикнул на них Риордан.
— Иисусе! Да перестань ты говорить такие вещи, вроде «вот это место», «вот мы и здесь»! — воскликнул Кэйси. — Видим мы этот чертов дом. И что мы делаем дальше?
— Уничтожим его? — предложил Мэрфи.
— Ты не только глуп, но еще и несносен, — сказал Кэйси. — Конечно, мы его уничтожим, но не с бухты-барахты… Сначала — наметки и планы.
— Там, в таверне Хики, все казалось довольно простым, — подал голос Мэрфи. — Мы хотели просто заявиться сюда и стереть этот дом с лица земли. Когда я вижу, что моя жена толстеет и толстеет, так, что уже меня перетолстела, мне просто необходимо что-нибудь разнести.
— По-моему, — сказал Тимолти, делая глоток из бутылки, — мы идем, стучим в дверь и спрашиваем разрешения.
— Разрешения! — хмыкнул Мэрфи. — Тошно будет смотреть, как ты драпаешь, только пятки засверкают. Мы…
Внезапно дверь широко распахнулась, отбросив его назад. В ночь вышел мужчина.
— Послушайте, — раздался мягкий голос, — нельзя ли потише. Хозяйка усадьбы отдыхает перед тем, как мы отправимся в Дублин на рождество и…
Мужчины, попав в полосу яркого света, падающего из двери, сощурились и отступили, приподнимая шапки.
— Это вы, лорд Килготтен?
— Да, — ответил мужчина, стоящий в дверном проеме.
— Мы постараемся говорить тише, — сказал Тимолти, улыбаясь, сама любезность.
— Просим прощения, ваша светлость.
— Мы будем говорить тише, ваша светлость. — Кэйси хлопнул себя по лбу.
— Что мы несем! Почему никто не придержал дверь, пока он там стоял?
— Он нас ошарашил, вот почему. Он появился неожиданно. Я хочу сказать, мы ведь здесь ничего не делали, верно?
— Мы слишком громко разговаривали, — предположил Тимолти.
— Ну и разговаривали, что из этого, черт возьми? — сказал Кэйси. — Да этот фигов лорд вышел из нашей же среды!
— Ш-ш-ш, не так громко, — сказал Тимолти.
Кэйси понизил голос:
— Давай подкрадемся к двери и…
— А что толку, — сказал Нолан. — Теперь он все равно знает, что мы здесь.
— Подкрадемся к двери, — повторил Кэйси, оскалившись, — и вышибем ее.
Дверь снова отворилась.
На порог упала тень хозяина, и мягкий терпеливый болезненный голос спросил:
— Послушайте, что же вы все-таки тут делаете?
— Ваша светлость, здесь… — начал было Кэйси и осекся, побледнев.
— Мы пришли, — выпалил Мэрфи, — мы пришли… чтобы спалить этот дом!
С минуты его светлость смотрел на мужчину, на снег; рука спокойно лежала на дверной ручке. Он закрыл глаза, подумал, после молчаливой борьбы справился с дергающимися веками обоих глаз, а потом произнес:
— Гм-м, в таком случае, вы уж лучше войдите.
Мужчины ответили, что это было бы здорово, замечательно, то, что надо, и уже двинулись было вперед, когда Кэйси заорал: «Стойте!» А потом обратился к человеку в дверном проеме:
— Мы войдем, когда придем в норму и будем готовы.
— Очень хорошо, — сказал старик. — Я оставлю дверь незапертой, и когда вы решите, что пора, входите. Я буду в библиотеке.
Оставив дверь приоткрытой на полдюйма, старик удалился, А Тимолти воскликнул:
— Когда мы будем готовы? Господи Иисусе, да когда мы будем готовы больше, чем сейчас? Прочь с дороги, Кэйси!
И все они вбежали на крыльцо.
Услышав шум, его светлость обернулся, чтобы взглянуть на них, и они увидели его лицо. Это было мягкое лицо, которое нельзя было назвать недружелюбным; лицо, как у старого гончего пса, видевшего много охот, много убитых лис и столько же удравших, который раньше хорошо бегал, а теперь на старости лет приобрел мягкую, шаркающую походку.
— Джентльмены, вытирайте, пожалуйста, ноги.
— Уже вытерли. — И все аккуратно стряхнули с туфель снег и грязь.
— Сюда, — сказал его светлость, отступая в сторону. Его прозрачные бледные глаза тонули в морщинках и складках — слишком много лет он пил бренди — щеки яркие, как вишневое вино.
— Я принесу всем выпить, и мы посмотрим, что можно сделать с этим вашим… как вы выразились… поджогом усадьбы.
— Вы — само благоразумие, — восхищался Тимолти, следуя за лордом Килготтеном в библиотеку, где хозяин всем налил виски.
— Джентльмены, — старческие кости утонули в глубоком кресле с подголовником, — джентльмены, выпьем.
— Мы не будем, — сказал Кэйси.
— Не будем? — задохнулись все вокруг, сжимая в руках бокалы.
— Мы совершаем здравый поступок и должны быть в здравом уме, — сказал Кэйси, стараясь не встречаться с ними взглядом.
— Кого мы слушаем? — спросил Риордан. — Его светлость или Кэйси? — В ответ все поставили пустые бокалы на стол и начали кашлять и задыхаться. Лица их налились красным, что, безусловно являлось свидетельством мужества. Они повернулись к Кэйси, и разница стала еще заметней. Кэйси залпом выпил вино, чтобы не отставать от товарищей.
Старик между тем потягивал виски, и что-то простое и спокойное в его манере пить словно отшвырнуло их в дублинскую бухту и захлестнуло волнами. Они барахтались, пока Кэйси не спросил:
— Ваша светлость, вы слышали что-нибудь о Горе-Злосчастье? Я имею в виду не Кайзеровскую войну на море, а наше собственное великое Горе-Злосчастье и Мятеж, который захватил даже наш город, наш трактир, а теперь вот и особняк.
— Множество тревожащих обстоятельств доказывают, что сейчас неблагополучные времена, — сказал его светлость. — Я хочу сказать, что чему быть, того не миновать. Я знаю всех вас. Вы на меня работали. Я думаю, что достаточно вам заплатил.
— В этом нет сомнения, ваша светлость. — Кэйси выступил вперед. — Но старым порядкам приходит конец, и мы уже слышали о том, как старые дома под Тарой и крупные поместья под Килламандрой пылают во имя независимости.
— Чьей независимости? — спросил старик, смягчившись. — Моей? Во имя освобождения от обязанностей по домашнему хозяйству? Ведь мы с женой носимся по этому дому с быстротой воды в унитазе. Или… впрочем, продолжайте. Когда бы вы хотели сжечь этот особняк?
— Если это не очень побеспокоит вас, сэр, то прямо сейчас, — сказал Тимолти.
Старик, казалось, еще глубже погрузился в кресло.
— Ну, милые мои! — сказал он.
— Конечно, если это неудобно, мы можем прийти попозже, — быстро произнес Нолан.
— Попозже! Что вы мелете? — воскликнул Кэйси.
— Мне очень жаль, но, пожалуйста, позвольте я все вам объясню. Леди Килготтен сейчас спит, и мы ожидаем знакомых, которые отвезут нас в Дублин на премьеру пьесы Синга.
— Это чертовски хороший писатель, — сказал Нолан, — и…
— Отойдите! — приказал Кэйси.
Люди отступили назад. Его светлость продолжал говорить голосом хрупким, как у мотылька:
— Мы планировали устроить здесь ответный обед на десять персон. Я надеюсь, вы позволите нам подготовиться к завтрашнему вечеру?
— Нет, — отрезал Кэйси.
— Подождите! — возразили остальные.
— Поджог — это само собой. — сказал Тимолти. — Но надо же поступать разумно. Я хочу сказать, что вот они собрались в театр, а не увидеть пьесу — это ужасно. К тому же обед приготовлен, не пропадать же ему, уж лучше все съесть. И гости придут. Будет трудно их всех заранее предупредить.
— Именно об этом я и думал, — сказал его светлость.
— Да, я знаю! — воскликнул Кэйси, скользя руками по щекам, скулам, губам, закрывая глаза и растерянно отвернувшись, — Знаю я, но поджоги не откладывают, их нельзя перенести, это же не чаепитие, черт побери, их нужно делать, когда задумано, вовремя.
— Вот и делай, если спички не забыл, — пробурчал Риордан. Кэйси аж взвился, казалось, он вот-вот ударит Риордана, но вовремя сообразил, что тот, в сущности, прав.
— Кроме всего прочего, — заметил Нолан, — та мисс наверху, она замечательная леди, и было бы несправедливо лишать ее в эту ночь развлечений и отдыха.
— Вы очень любезны. — Его светлость наполнил ему бокал.
— Давайте проголосуем, — предложил Нолан.
— Дьявол, — прорычал Кэйси. — Я наперед знаю результаты голосования. Всех устроит завтрашняя ночь, черт бы ее подрал.
— Благодарю вас, — произнес старый лорд Килготтен. — На кухне для вас будет приготовлена холодная вырезка. Вы сначала зайдите туда, может быть, вы будете голодны, а ведь работа предстоит нелегкая. Приходите завтра, скажем, часов в восемь вечера. К тому времени я увезу леди Килготтен в Дублин в отель. Я не хочу, чтобы она заранее узнала, что ее дома больше не будет.
— Господи, да вы настоящий христианин, — пробормотал Риордан.
— Давайте не будем об этом особенно говорить, — сказал старик. — Я уже считаю все это совершившимся фактом, а я не склонен жалеть о прошлом никогда, джентльмены.
Он поднялся. Подобно старому слепому пастуху, пасущему своих агнцев, он удалился в холл, а за ним, семеня мелкими шажками, последовало разбежавшееся, но благополучно собравшееся вновь стадо.
Уже почти у дверей лорд Килготтен краем затуманенного старческого глаза как будто заметил нечто и остановился. Он повернулся и задумчиво уставился на портрет итальянского дворянина.
Чем дольше он смотрел, тем заметнее было, как у него дергаются веки, а губы шевелятся, словно произносят непонятные никому слова.
Наконец Нолан не выдержал и спросил:
— Что это, ваша светлость?
— Я вот только подумал, любите вы Ирландию или нет.
— Праведный Боже, конечно, да! — хором ответили все. — Разве нужно об этом спрашивать?
— Я тоже, — приветливо молвил старик. — А любите ли вы то, что в ней есть, то, что существует на ее земле, ее достояние?
— Что толку об этом говорить, — ответили все.
— Тогда меня вот что беспокоит. Вот портрет кисти Ван-Дейка. Он очень старый, очень хороший, уникальный и дорогой. Это, джентльмены, наше национальное достояние.
— Это что, взаправду так? — спросили они и сгрудились вокруг портрета.
— Господи, это прекрасная работа, — сказал Тимолти.
— Лицо-то какое, — заметил Нолан.
— Смотрите-ка, его маленькие глазки, кажется, так и следят за вами, — сказал Нолан.
— Они простодушны, — сказали все.
Они уж было собрались отойти, когда его светлость спросил:
— Понимаете ли вы, что все это принадлежит не мне, не вам, а только всем людям, как драгоценнейшее наследие? А завтра ночью оно будет потеряно навеки.
Все так и замерли с разинутыми ртами. Раньше это не приходило им в голову.
— Упаси Боже, — воскликнул Тимолти. — Мы никак этого не допустим.
— Мы сначала вынесем это из дома, — сказал Риордан.
— Остановитесь! — воскликнул Кэйси.
— Спасибо, — сказал его светлость. — Но куда вы все это денете? Ветер разорвет все это в клочья, они сразу размокнут под дождем, расслоятся от града. Нет, нет, пусть уж лучше сгорят сразу.
— Ничего подобного. — сказал Тимолти, — я возьму его к себе домой.
— А когда эта вся грызня кончится, — сказал его светлость, — вы передадите этот ценный дар искусства и красоты прошедших времен в руки нового правительства?
— Я позабочусь о каждом из этих произведений искусств, — сказал Тимолти.
А Кэйси посмотрел на огромное полотно и сказал:
— Сколько же это чудовище может весить?
— Я думаю, — еле слышно произнес старик, — от семидесяти до ста фунтов.
— Мы с Бренхан дотащим это проклятое сокровище. Если нужно будет, ты, Нолан, нам поможешь, — ответил Тимолти.
— Потомки будут вам благодарны, — сказал его светлость. Они двинулись через холл, и опять его светлость остановился, еще перед какими-то двумя картинами.
— Это два «Ню»…
— Мы видим, — подтвердили все.
— Ренуара, — закончил фразу старик.
— Это француз, который их нарисовал? — спросил Руни. — Извините за выражение.
Картина написана во французской манере, это отметили все, пихая друг друга локтями под ребра.
— Это стоит несколько тысяч фунтов, — заметил старик.
— Я как-то в этом сомневаюсь, — сказал Нолан, тряся пальцем, по которому шлепнул Кэйси.
— Я, — начал Блинки Вате, чьи рыбьи глаза плавали в слезах за толстыми стеклами очков. — Я хотел бы приютить этих двух французских леди у себя дома. Мне кажется, я смогу унести каждую из них под мышкой, а потом повешу их над кроватью.
— Согласен, — с уважением произнес лорд.
Они пересекли зал и подошли к другой картине. На фоне пейзажа всевозможные чудовищные люди-звери давили фрукты и тискали сочных, как спелые дыни, женщин.
Все наклонились, чтобы прочитать табличку с названием «Сумерки Богов».
— Ничего себе, сумерки. Какие, к черту, сумерки, — сказал Руни, — больше смахивает на зарождение великого полудня.
— Думаю, — промолвил старик, — и в названии, и в выборе сюжета достаточно иронии. Обратите внимание на нависшее небо, на грозные фигуры, скрывающиеся в облаках. Боги не ведают, что в самый разгар вакханалии грядет Страшный Суд.
— Я не вижу в облаках ни церкви, ни каких-либо священнослужителей.
— В те дни Страшный Суд представляли иначе, — сказал Нолан. — Все об этом знают.
— Мы с Туоси отнесем этих демонов ко мне. Верно, Туоси? — спросил Флэннери.
— Верно!
Так они ходили по дому, останавливаясь то там, то тут, как будто совершали грандиозный обход музея, а все поочередно выражали желание отнести к себе домой сквозь ночной снегопад эскиз Дега или Рембрандта или написанные маслом произведения великих немецких живописцев. Наконец они подошли к довольно скверно выполненному портрету, написанному маслом, висящему в темной нише.
— Это мой портрет, написанный ее светлостью, — пробормотал старик. — Пожалуйста, оставьте его здесь.
— Вы хотите сказать, что он должен сгореть? — выпалил Нолан.
— А вот следующая картина, — продолжал старик, двигаясь дальше.
Наконец экскурсия подошла к концу.
— Конечно, если вы всерьез взялись что-то спасти, то в доме есть еще десяток редких ваз.
— Их необходимо вынести, — заметил Кэлли.
— На лестничной площадке персидский ковер.
— Мы его свернем и отвезем в Дублинский музей.
— И еще в большой гостиной висит уникальная люстра.
— Мы ее спрячем до тех времен, когда все беды закончатся, — вздохнул Кэйси, которого все это порядком-таки утомило.
— Ну что ж, — сказал старик, пожимая каждому из них руку. — Не кажется ли вам, что можно начинать? Я имею в виду, эту колоссальную работу по спасению национального достояния. А я пяток минут вздремну, прежде чем начать собираться.
И старик начал подниматься по лестнице.
Мужчины остались в зале одни. Они растерянно смотрели, как он уходит.
— Кэйси, не промелькнуло ли в вашей башке, что если бы вы не забыли спички, то у нас не было бы сегодня ночью столько работы?
— Господи, а еще кто-то хвастался своими воровскими талантами! — воскликнул Риордан.
— Заткнись! — заорал Кэйси.
— О'кей. Флэннери, ты берись за один конец «Сумерков Богов», ты, Туоси, за другой, тот, где девица занимается всякими приятными штучками. Ха! Поднимайте.
И боги в безумном порыве взмыли в воздух.
К семи часам большая часть картин была вынесена из дома. Они громоздились в снегу и ждали, когда их разберут и растащат в разные стороны, в разные дома. В 7.15 лорд и леди Килготтен вышли из дома и уехали. Кэйси быстренько составил из товарищей что-то вроде стенки, чтобы заслонить картины, и милая леди не увидела их. Парни оживленно приветствовали автомобиль, когда он проезжал мимо, и леди помахала им ручкой.
От 7.30 до 10 были вынесены остальные картины.
Когда все картины за исключением одной были вынесены, Келли остановился у темной ниши, где висел портрет старого лорда, выполненный леди Килготтен. Потом вздохнул и из соображений высшей гуманности осторожно вынес портрет на улицу.
Когда в полночь лорд и леди вернулись домой с гостями, они обнаружили лишь борозды в снегу, оставшиеся после того, как Флэннери и Туоси волокли драгоценную вакханалию, а Кэйси возглавил караван полотен Ван-Дейка, Рембрандта, Бушера и Пиронези и, наконец, Блинки Воет, истомленный ожиданием радости, повлек в темный лес двух ню Ренуара.
Вечер закончился в двум часам ночи. Леди Килготтен отправилась спать, удовлетворенная объяснением, что картины отправлены на реставрацию.
В три утра лорд еще не спал. Он сидел у себя в библиотеке один перед горящим камином; шарф, обмотанный вокруг тощей шеи, в мелко дрожащих пальцах бокал бренди.
Около четверти четвертого послышался осторожный скрип паркета, шевельнулись тени, и спустя некоторое время с шапкой в руке в дверях библиотеки появился Кэйси.
— Тс-с-с! — тихо произнес он.
Лорд, которому что-то снилось, испуганно заморгал:
— О Боже, что, нам уже пора уходить?
— Нет, это завтра ночью, — сказал Кэйси. — Как бы то ни было, не вы уходите, а они возвращаются.
— Они? Ваши друзья?
— Нет, ваши. — И Кэйси поманил его за собой.
Старик дал провести себя через весь холл, чтобы выглянуть через распахнутую парадную дверь в глубокий колодец ночи.
Там, подобно замерзающей Наполеоновской армии, разутой, нерешительной, деморализованной, смутно угадывалась знакомая кучка людей. В руках у них были картины, картины подпирались коленями, их держали на спинах, некоторые торчком стояли в сугробах, поддерживаемые трясущимися от растерянности и холода руками. Стояла мертвая тишина. Казалось, — они попали в неловкое положение, как будто один противник ушел сражаться с кем-то более достойным, а другой, пока еще неизвестный, молча затаился до поры до времени где-то у них за спиной. Они поминутно оглядывались через плечо на горы и город, как будто в любой момент сам первозданный Хаос мог спустить на них своих псов.
В этой беспросветной ночи им одним был слышен далекий, колдовской лай, наполняющий души смятением и отчаянием.
— Это ты, Риордан? — нервно позвал Кэйси.
— Кто же еще, черт возьми? — донесся голос из толпы.
— Что они хотят? — спросил старик.
— Не столько мы хотим, сколько вы теперь можете хотеть от нас, — ответил голос.
— Понимаете, — раздался другой голос, он становился все слышнее, потом в полосе света появился Гэннагэн. — Ваша честь, прикинув что к чему, мы решили, что вы такой славный джентльмен, и мы…
— Мы не будем поджигать ваш дом! — крикнул Блинки Ватс.
— Заткнись и дай человеку сказать! — раздалось несколько голосов. Гэннагэн кивнул:
— Вот именно. Мы не будем поджигать ваш дом.
— Но послушайте, — сказал лорд, — я совершенно готов. Все можно без труда вывезти отсюда.
— Ваша честь, прошу прощения, но вы слишком просто на все смотрите. — сказал Келли. — То, что легко для вас, не легко для нас.
— Я понимаю, — сказал старик, ровным счетом ничего не понимая.
— Похоже, у всех нас в последние несколько минут возникли проблемы. У кого с домом, у кого с транспортом, в общем, у каждого свои. Вы понимаете, о чем я говорю. Кто объяснит первым? Келли? Нет? Кэйси? Риордан?
Все молчали.
Наконец, вздохнув, вперед вышел Флэннери.
— Вот какое дело… — начал он.
— Ну-ну, — мягко произнес старик.
— Мы с Туоси, как последние идиоты, перли эту картину, «Сумерки Богов». Полдороги лесом, так это было еще ничего, а когда прошли две трети болота, так вдруг начали утопать.
— Вы выбились из сил? — добро спросил лорд.
— Утопали, ваша честь, самым натуральным образом, утопали в землю.
— Боже мой! — воскликнул лорд.
— Вы совершенно правы, ваша светлость, — отозвался Туоси. — Мы с Флэннери и эти чертовы боги весили вместе фунтов шестьсот. А почва такая зыбкая, прямо-таки трясина, а не почва. И чем дальше мы продвигались, тем глубже проваливались. Я еле удерживался, чтобы не позвать на помощь. В голову лезли сцены из старого рассказа про собаку Баскервилей, как там эта собака или еще какой злой дух загоняет героиню в болото, и бедняжка все дальше в него заходит, прямо в самую трясину, и уж жалеет, что не сидела на диете, да поздно. И только пузыри на поверхности. У меня прямо горло сжало, когда я обо все этом подумал, ваша честь.
— И что же? — вставил лорд, почувствовав, что настало время задать вопрос.
— Мы ушли, оставив богов там, в их сумерках, — ответил Флэннери.
— Прямо в болоте? — спросил старик, несколько огорченно.
— Но мы укрыли их. Я хочу сказать, мы закутали картину своими шарфами, Боги не умирают дважды, ваша часть. Вы слышали, парни? Боги…
— Да замолчи ты! — воскликнул Келли. — Вот болван. Почему вы не вынесли эту треклятую живопись с болота?
— Мы подумали, что надо бы взять туда еще двоих ребят, пусть помогут…
— Еще двоих! — воскликнул Нолан. — Это будет уже четверо, да еще боги. Да вы утонете вдвое быстрее. Только пузыри пойдут, вы, тупицы!
— Я как-то об этом не подумал, — сказал Туоси.
— Об этом надо подумать немедленно, — промолвил старик. — Может быть, стоит образовать спасательную команду из нескольких человек.
— Она уже образована, ваша честь, — сказал Кэйси. — Боб, ты и Тим отправляетесь спасать этих языческих богов.
— А ты не скажешь отцу Лири?
— Он поотстал маленько, идите.
Тим с Бобом удалились, тяжело дыша.
Его светлость повернулся к Нолану и Келли.
— Я вижу, что и вы принесли назад вашу довольно тяжелую картину.
— Ну мы-то хоть ее не донесли до дома всего ярдов сто, сэр, — ответил Келли. — Я думаю, вам интересно знать, почему мы ее вернули, ваша честь?
Старик вернулся в дом, чтобы надеть пальто и твидовую кепку. Теперь он мог стоять на холоде и дослушать затянувшийся разговор.
— Да, такое совпадение, признаться, заставило меня задуматься, — ответил он, выйдя на улицу.
— Тут все дело в моей спине, — сказал Келли. — Она дала о себе знать ярдах, этак, в пятистах от дома. Вот уже пять лет спину то схватит, то отпустит, прямо муки Христовы какие-то. Как в спину вступит, так я начинаю чихать и валяюсь на коленях.
— У меня тоже такое было, — сказал старик. — Это как будто кто-то вставляет в позвоночник клин. — Старик осторожно потрогал спину, вспоминая. Все сочувственно вздыхали, качая головами.
— Вот я и говорю, муки Христовы, — повторил Келли.
— Теперь понятно, почему вы с таким грузом не добрались до места, — сказал старик. — Тем более похвально, что, несмотря на такие страдания, принесли этот чудовищный груз обратно.
Услышав, как оценили его поступок, Келли тотчас же выпрямился. Потом поклонился.
— Мне это ничего не стоило. И я снова сделал бы это, если бы не крутило так кости над задницей. Прошу прощения, ваша честь.
Но его светлость уже перевел свой добрый, рассеянный мигающий серо-голубой взгляд на Блинки Ватса, который под мышками держал двух первосортных леди Ренуара, по одной под каждой.
— О Боже, я не тонул в болоте, и спину мне не сводило, — сказал Ватс, приплясывая на месте, чтобы показать, как прытко он добрался домой. — Я добрался до дома за десять минут, устремился в спальню и стал вешать картины на стену. И тут ко мне сзади подошла жена. К вам когда-нибудь подходила сзади жена, ваша честь? Подошла и стоит, ни словечка не говорит.
— Кажется, я что-то подобное припоминаю, — ответил старик, пытаясь вспомнить, и кивнул, подтверждая, что в его расслабленном сознании и впрямь промелькнули какие-то воспоминания.
— Тогда вы согласитесь, ваша светлость, что нет ничего хуже женского молчания? И ничего не сравнится с тем, когда женщина стоит подобно гранитному монументу. Средняя температура в комнате упала так быстро, что я почувствовал, как прямо-таки полюса поменялись местами. Мы именно так это и называем, это у нас дома. Я даже обернуться не смел, чтобы не столкнуться лицом к лицу с Антихристом или его дочерью, как я иногда называю жену в знак уважения к ее матери. Наконец я услышал, как она глубоко втянула в себя воздух и этак очень холодно и спокойно, как какой-нибудь прусский генерал, выпустила его.
— Эта женщина голая, как сойка. А та — такая же сырая, как внутренности моллюска в момент прилива.
— Но это же плоды изучения натуры знаменитым французским художником.
— Господи, взгляни на это! Французским! — завопила она. — Юбки едва прикрывают задницу — это французы; платья до пупа — тоже французы. Поцелуи взасос, которые смакуются в грязных романах, — тоже они. А теперь ты припер домой и еще хочешь прибить на стенку этих «французов». Что же ты в таком случае не снимешь со стены распятие и не повесишь на его место какую-нибудь жирную голую бабу?
— Я только глаза закрыл, ваша честь. Я искренне желал, чтобы у меня отсохли уши. «По-твоему, это то, что наши мальчики должны видеть на сон грядущий?» — спросила она. Дальше я помню то, что очутился на дороге, и вот я здесь, а вот обнаженные устрицы, ваша честь. Я прошу прощения и премного обязан.
— Кажется, они и в самом деле несколько легко одеты, — сказал старик, держа в каждой руке по картине и внимательно их рассматривая, будто хотел найти в них все то, о чем говорила жена Блинки. — Глядя на них, я всегда думал о лете.
— Может быть, после того, как вам стукнуло семьдесят, ваша светлость. А до того?
— Да, да… — сказал старик, в одном глазу у него промелькнуло воспоминание о давнишнем, полузабытом грешке.
Потом его успокоившийся взгляд остановился на Бэнноке и Туллери, отирающихся на самом краю этой растерянной толпы агнцев. Сзади каждого стояло по громадной картине, на фоне которых мужчины выглядели просто карликами.
Бэннок носил картину домой только затем, чтобы убедиться, что она не пройдет ни в дверь, ни в одно из окон.
Туллери все-таки протащил картину в дверь, но его жена заметила, что они выставляют себя на посмешище всей деревни, вешая на стену Рубенса за полмиллиона фунтов, в то время как у них нет даже плохонькой коровенки.
Таковы были итоги и основные события этой длинной ночи. У каждого мужчины была в запасе страшная, ужасная история, и все эти истории похожи друг на друга. Кровь стыла в жилах от их рассказов. И наконец они рассказали все. И как только последний из них поведал о своих злоключениях, на всех этих бравых членов местной, отважно сражающейся мятежной группы повалил снег.
Старик промолчал. Да и что можно было сказать, когда все было совершенно ясно. Все было естественно, как их слабое дыхание, шелестящее, словно ветер. Потом он тихо открыл парадную дверь и у него хватило деликатности не кивнуть, не указать.
Медленно, не проронив ни слова, они стали заносить картины в дом, проходя мимо него, как мимо знакомого учителя в старой школе, потом они задвигались быстрее. Так течет вернувшаяся в свое русло река. Ковчег, опустошенный до всемирного потопа, а не после него. Мимо проходили звери и ангелы, пылающие, курящиеся благовонным дымом обнаженные тела, благородные божества парили на крыльях и били копытами. Старческие глаза сопровождали их, голос называл каждого по имени — Ренуар, Ван-Дейк, Лотрек — пока не подошел Келли. Когда он проходил, то почувствовал, как его коснулись старческие руки.
Удивленный Келли поднял глаза. И увидел, как старик уставился на небольшую картину у него под мышкой.
— Это мой портрет, выполненный моей женой?
— Он самый, — ответил Келли.
Старик смотрел на Келли, потом на портрет и устремил свой взгляд в снежную ночь.
Келли нежно улыбнулся.
Он тихо скользнул мимо, подобно татю в ночи, и растворился в первозданной глубине. Спустя мгновение все услышали, как он, смеясь, бежит обратно налегке.
Старик один раз пожал ему руку дрожащей старческой рукой и закрыл дверь.
Затем он отвернулся, как будто этот случай потерялся в его зыбком, впадающем в детство разуме, и заковылял через зал. Шарф мягко и устало окутывал его худые плечи. И люди последовали на ним. Потом у каждого в сильной руке оказалось по бокалу вина. Они увидели, что лорд Килготтен смотрел на картину, висящую над камином, как будто пытаясь вспомнить, что там висело все последние годы — «Казнь за отцеубийство в Древнем Риме» или «Падение Трои». Затем он заметил их взгляды и, развернувшись к окружавшей его армии, спросил:
— Ну, за что мы теперь выпьем?
Мужчины зашаркали ногами.
Затем Флэннери воскликнул:
— Конечно, за его светлость!
— За его светлость! — прокричали все и выпили и начали крякать и кашлять. А в глазах старика появился какой-то странный блеск. Он совсем не пил, пока они не угомонились.
После этого он сказал: «За нашу Ирландию!» — и выпил. И в ответ на это все произнесли «О Боже» и «Аминь». А старик взглянул на картину над очагом и вежливо заметил:
— Мне не хотелось бы об этом говорить, но та картина…
— Что, сэр?
— Мне кажется, что она висит немного не по центру, — слегка наклонившись, извиняющимся тоном произнес старик. — Не могли бы вы…
— Конечно, могли бы. А ну, ребята! — воскликнул Кэйси. И четырнадцать человек бросились вешать картину прямо.
И все-таки наш…
Tomorrow's Child (The Shape of Things) 1948 год
Переводчик: Н. Галь
Питер Хорн вовсе не собирался стать отцом голубой пирамидки. Ничего похожего он не предвидел. Им с женой и не снилось, что с ними может случиться такое. Они спокойно ждали рождения первенца, много о нем говорили, нормально питались, подолгу спали, изредка бывали в театре, а потом пришло время Полли лететь вертолетом в клинику; муж обнял ее и поцеловал.
— Через шесть часов ты уже будешь дома, детка, — сказал он. — Спасибо, эти новые родильные машины хоть отцов не отменили, а так они сделают за тебя все, что надо.
Она вспомнила старую-престарую песенку: «Нет, уж этого вам у меня не отнять» — и тихонько напела ее, и, когда вертолет взмыл над зеленой равниной, направляясь в город, оба они смеялись.
Врач по имени Уолкот был исполнен спокойствия и уверенности. Полли-Энн, будущую мать, приготовили к тому, что ей предстояло, а отца, как полагается, отправили в приемную — здесь можно было курить сигарету за сигаретой или смешивать себе коктейли, для чего под рукой имелся миксер. Питер чувствовал себя недурно. Это их первый ребенок, но волноваться нечего. Полли-Энн в хороших руках.
Через час в приемную вышел доктор Уолкот. Он был бледен как смерть. Питер Хорн оцепенел с третьим коктейлем в руке. Стиснул стакан и прошептал:
— Она умерла.
— Нет, — негромко сказал Уолкот. — Нет, нет, она жива и здорова. Но вот ребенок…
— Значит, ребенок мертвый.
— И ребенок жив, но… допивайте коктейль и пойдемте. Кое-что произошло.
Да, несомненно, кое-что произошло. Нечто такое, из-за чего переполошилась вся клиника. Люди высыпали в коридоры, сновали из палаты в палату. Пока Питер Хорн шел за доктором, ему стало совсем худо; там и сям, сойдясь тесным кружком, стояли сестры и санитарки в белых халатах, таращили друг на друга глаза и шептались:
— Нет, вы видали? Ребенок Питера Хорна! Невероятно!
Врач привел его в очень чистую небольшую комнату. Вокруг низкого стола толпились люди. На столе что-то лежало.
Голубая пирамидка.
— Зачем вы привели меня сюда? — спросил Хорн.
Голубая пирамидка шевельнулась. И заплакала.
Питер Хорн протиснулся сквозь толпу и в ужасе посмотрел на стол. Он побелел и задыхался.
— Неужели… это и есть?..
Доктор Уолкот кивнул.
У голубой пирамидки было шесть гибких голубых отростков, и на выдвинутых вперед стерженьках моргали три глаза.
Хорн оцепенел.
— Оно весит семь фунтов и восемь унций, — сказал кто-то.
«Меня разыгрывают, — подумал Хорн. — Это такая шутка. И все это затеял, конечно, Чарли Расколл. Вот сейчас он заглянет в дверь, крикнет: „С первым апреля!“ — и все засмеются. Не может быть, что это мой ребенок. Какой ужас! Нет, меня разыгрывают».
Ноги Хорна пристыли к полу, по лицу струился пот.
— Уведите меня отсюда.
Он отвернулся, сам того не замечая, он сжимал и разжимал кулаки, веки его вздрагивали.
Уолкот взял его за локоть и спокойно заговорил:
— Это ваш ребенок. Поймите же, мистер Хорн.
— Нет. Нет, невозможно. — Такое не умещалось у него в голове. — Это какое-то чудище. Его надо уничтожить.
— Мы не убийцы, нельзя уничтожить человека.
— Человека? — Хорн смигнул слезы — Это не человек! Это святотатство!
— Мы осмотрели этого ребенка и установили, что он не мутант, не результат разрушения генов или их перестановки, — быстро заговорил доктор. — Ребенок и не уродец. И он совершенно здоров Прошу вас, выслушайте меня внимательно.
Широко раскрытыми измученными глазами Хорн уставился в стену. Его шатало. Доктор продолжал сдержанно, уверенно:
— На ребенка своеобразно подействовало давление во время родов. Что-то разладилось сразу в обеих новых машинах — родильной и гипнотической, произошло короткое замыкание, и от этого исказились пространственные измерения. Ну, короче говоря, — неловко докончил доктор, — ваш ребенок родился в… в другое измерение.
Хорн даже не кивнул. Он стоял и ждал.
— Ваш ребенок жив, здоров и отлично себя чувствует, — со всей силой убеждения сказал доктор Уолкот. — Вот он лежит на столе. Но он непохож на человека, потому что родился в другое измерение. Наши глаза, привыкшие воспринимать все в трех измерениях, отказываются видеть в нем ребенка. Но все равно он ребенок. Несмотря на такое странное обличье, на пирамидальную форму и щупальца, это и есть ваш ребенок.
Хорн сжал губы и зажмурился.
— Можно мне чего-нибудь выпить?
— Конечно.
Ему сунули в руки стакан.
— Дайте я сяду, посижу минутку.
Он устало опустился в кресло. Постепенно все начало проясняться. Все медленно становилось на место. Что бы там ни было, это его ребенок. Хорн содрогнулся. Пусть с виду страшилище, но это его первенец.
Наконец он поднял голову, хоть бы лицо доктора не расплывалось перед глазами.
— А что мы скажем Полли? — спросил он еле слышно.
— Придумаем что-нибудь утром, как только вы соберетесь с силами.
— А что будет дальше? Можно как-нибудь вернуть его в прежний вид?
— Мы постараемся. Конечно, если вы разрешите. В конце концов, он ваш. Вы вправе поступить с ним как пожелаете.
— С ним! — Хорн горько усмехнулся, закрыл глаза. — А откуда вы знаете, что это «он»?
Его засасывала тьма. В ушах шумело.
Доктор Уолкот явно смутился.
— Видите ли, то есть… ну, конечно, мы не можем сказать наверняка.
Хорн еще отхлебнул из стакана.
— А если вам не удастся вернуть его обратно?
— Я понимаю, какой это удар для вас, мистер Хорн. Что ж, если вам нестерпимо его видеть, мы охотно вырастим ребенка здесь, в институте.
Хорн подумал.
— Спасибо. Но, какой он ни есть, он наш — мой и Полли. Он останется у нас. Я буду растить его, как растил бы любого ребенка. У него будет дом, семья. Я постараюсь его полюбить. И обращаться с ним буду, как положено.
Губы Хорна одеревенели, мысли не слушались.
— Понимаете ли вы, что берете на себя, мистер Хорн! Этому ребенку нельзя будет иметь обычных товарищей, ему не с кем будет играть — ведь его в два счета задразнят до смерти. Вы же знаете, что такое дети. Если вы решите воспитывать ребенка дома, всю его жизнь придется строго ограничить, никто не должен его видеть. Это вы понимаете?
— Да. Это я понимаю. Доктор, доктор, а умственно он в порядке?
— Да. Мы исследовали его реакции. В этом отношении он отличный здоровый младенец.
— Я просто хотел знать наверняка. Теперь только одно — Полли.
Доктор нахмурился.
— Признаться, я и сам ломаю голову. Конечно, тяжко женщине услышать, что ее ребенок родился мертвым. А уж это… сказать матери, что она произвела на свет нечто непонятное и на человека-то непохожее. Хуже, чем мертвого. Такое потрясение может оказаться гибельным. И все же я обязан сказать ей правду. Врач не должен лгать пациенту, этим ничего не достигнешь.
Хорн отставил стакан.
— Я не хочу потерять еще и Полли. Я-то сам уже готов к тому, что вы уничтожите ребенка, я бы это пережил. Но я не допущу, чтобы эта история убила Полли.
— Надеюсь, мы сможем вернуть ребенка в наше измерение. Это и заставляет меня колебаться. Считай я, что надежды нет, я бы сейчас же удостоверил, что необходимо его умертвить. Но, думаю, не все потеряно, надо попытаться.
Хорн безмерно устал. Все внутри дрожало.
— Ладно, доктор. А пока что ему нужна еда, молоко и любовь. Ему худо пришлось, так пускай хоть дальше будет все по справедливости. Когда мы скажем Полли?
— Завтра днем, когда она проснется.
Хорн встал, подошел к столу, на который сверху лился теплый мягкий свет. Протянул руку — и голубая пирамидка приподнялась.
— Привет, малыш, — сказал Хорн.
Пирамидка поглядела на него тремя блестящими голубыми глазами. Тихонько протянулось крохотное голубое щупальце и коснулось пальцев Хорна.
Он вздрогнул.
— Привет, малыш!
Доктор поднес поближе бутылочку-соску.
— Вот и молоко. А ну-ка попробуем!
Малыш поднял глаза, туман рассеивался. Над малышом склонялись какие-то фигуры, и он понял, что это друзья. Он только что родился, но был уже смышленый, на диво смышленый. Он воспринимал окружающий мир.
Над ним и вокруг что-то двигалось. Шесть серых с белым кубов склонились к нему, и у всех шестиугольные отростки, и у всех по три глаза. И еще два куба приближались по прозрачной плоскости. Один совсем белый. И у него тоже три глаза. Что-то в этом Белом кубе нравилось малышу. Что-то привлекало. И пахло от этого Белого куба чем-то родным.
Шесть склонившихся над малышом серо-белых кубов издавали резкие высокие звуки. Наверно, им было интересно, и они удивлялись. Получалось, словно играли сразу шесть флейт пикколо.
Теперь свистели два только что подошедших куба — Белый и Серый. Потом Белый куб вытянул один из своих шестиугольных отростков и коснулся малыша. В ответ малыш протянул одно щупальце. Малышу нравился Белый куб. Да, нравился. Малыш проголодался, Белый куб ему нравится. Может, Белый куб его накормит.
Серый куб принес малышу розовый шар. Сейчас его накормят. Хорошо. Хорошо. Малыш с жадностью принялся за еду.
Хорошо, вкусно. Серо-белые кубы куда-то скрылись, остался только приятный Белый куб, он стоял над малышом, глядел на него и все посвистывал. Все посвистывал.
Назавтра они сказали Полли. Не все. Только самое необходимое. Только намекнули. Сказали, что с малышом в некотором смысле немного неладно. Говорили медленно, кругами, которые все тесней смыкались вокруг Полли. Потом доктор Уолкот прочел длинную лекцию о родильных машинах — как они облегчают женщине родовые муки, но вот на этот раз произошло короткое замыкание. Другой ученый муж сжато и сухо рассказал о разных измерениях, перечел их по пальцам, весьма наглядно: первое, второе, третье и четвертое! Еще один толковал ей об энергии и материи. И еще один — о детях бедняков, которым недоступны блага прогресса.
Наконец Полли села на кровати и сказала:
— К чему столько разговоров? Что такое с моим ребенком и почему вы все так много говорите?
И доктор Уолкот сказал ей правду.
— Конечно, через недельку вы можете его увидеть, — прибавил он. — Или, если хотите, передайте его на попечение нашего института.
— Мне надо знать только одно, — сказала Полли.
Доктор Уолкот вопросительно поднял брови.
— Это я виновата, что он такой?
— Никакой вашей вины тут нет.
— Он не выродок, не чудовище? — допытывалась Полли.
— Он только выброшен в другое измерение. Во всем остальном совершенно нормальный младенец.
Полли уже не стискивала зубы, складки в углах губ разгладились. Она сказала просто.
— Тогда принесите мне моего малыша. Я хочу его видеть. Пожалуйста. Прямо сейчас.
Ей принесли «ребенка».
Назавтра они покинули клинику. Полли шагала твердо, решительно, а Питер шел следом, тихо изумляясь ей.
Малыша с ними не было. Его привезут позднее. Хорн помог жене подняться в вертолет, сел рядом. И вертолет, жужжа, взмыл в теплую высь.
— Ты просто чудо, — сказал Питер.
— Вот как? — отозвалась она, закуривая сигарету.
— Еще бы. Даже не заплакала. Держалась молодцом.
— Право, он вовсе не так уж плох, когда узнаешь его поближе, — сказала Полли. — Я… я даже могу взять его на руки. Он теплый, и плачет, и ему надо менять пеленки, хоть они и треугольные, — она засмеялась. Но в этом смехе Питер расслышал дрожащую болезненную нотку. — Нет, я не заплакала, Пит, ведь это мой ребенок. Или будет моим. Слава богу, он не родился мертвый. Он… не знаю, как тебе объяснить… он еще не совсем родился. Я стараюсь думать, что он еще не родился. И мы ждем, когда он появится. Я очень верю доктору Уолкоту. А ты?
— Да, да. Ты права. — Питер взял ее за руку, — Знаешь, что я тебе скажу? Ты просто молодчина.
— Я смогу держаться, — сказала Полли, глядя прямо перед собой и не замечая проносящихся под ними зеленых просторов. — Пока я верю, что впереди ждет что-то хорошее, я не позволю себе терзаться и мучиться. Я еще подожду с полгода, а потом, может быть, убью себя.
— Полли!
Она взглянула на мужа так, будто увидела впервые.
— Прости меня, Пит. Но ведь так не бывает, просто не бывает. Когда все кончится и малыш родится по-настоящему, я тут же обо всем забуду, точно ничего и не было. Но если доктор не сумеет нам помочь, рассудку этого не вынести, рассудка только и хватит — приказать телу влезть на крышу и прыгнуть вниз.
— Все уладится, — сказал Питер, сжимая руками штурвал. — Непременно уладится…
Полли не ответила, только выпустила облачко табачного дыма, и оно мигом распалось в воздушном вихре под лопастями вертолета.
Прошло три недели. Каждый день они летали в институт навестить Пая. Такое спокойное, скромное имя дала Полли Хорн голубой пирамидке, которая лежала на теплом спальном столе и смотрела на них из-под длинных ресниц. Доктор Уолкот не забывал повторять родителям, что ребенок ведет себя как все младенцы: столько-то часов спит, столько-то бодрствует, временами спокоен, а временами нет, в точности как всякий младенец, и так же ест, и так же пачкает пеленки. Полли слушала все это, и лицо ее смягчалось, глаза теплели.
В конце третьей недели доктор Уолкот сказал:
— Может быть, вы уже в силах взять его домой? Ведь вы живете за городом, так? Отлично, у вас есть внутренний дворик, малыш может иногда погулять на солнышке. Ему нужна материнская любовь. Истина избитая, но с нею не поспоришь. Его надо кормить грудью. Конечно, мы договорились — там, где его кормит новая специальная машина, для него нашлись и ласковый голос, и теплые руки, и прочее. — Доктор Уолкот говорил сухо, отрывисто. — Но, мне кажется, вы уже достаточно с ним свыклись и понимаете, что это вполне здоровый ребенок. Вы готовы к этому, миссис Хорн?
— Да, я готова.
— Отлично. Привозите его каждые три дня на осмотр. Вот вам его режим и все предписания. Мы исследуем сейчас несколько возможностей, миссис Хорн. К концу года мы надеемся чего-то достичь. Не могу сейчас обещать определенно, но у меня есть основания полагать, что мы вытащим этого мальчугана из четвертого измерения, как фокусник — кролика из шляпы.
К немалому изумлению и удовольствию доктора, в ответ на эту речь Полли Хорн тут же его поцеловала.
Питер Хорн вел вертолет домой над волнистыми зелеными лугами Гриффита. Временами он поглядывал на пирамидку, лежавшую на руках у Полли. Полли ласково над ней ворковала, пирамидка отвечала примерно тем же.
— Хотела бы я знать… — начала Полли.
— Что?
— Какими он видит нас?
— Я спрашивал Уолкота. Он говорит, наверно, мы тоже кажемся малышу странными. Он в одном измерении, мы — в другом.
— Ты думаешь, он не видит нас людьми?
— Если глядеть на это нашими глазами — нет. Но не забудь, он ничего не знает о людях. Для него мы в любом обличье такие, как надо. Он привык видеть нас в форме кубов, квадратов или пирамид, какими мы ему там представляемся из его измерения. У него не было другого опыта, ему не с чем сравнивать. Мы для него самые обыкновенные. А он нас поражает потому, что мы сравниваем его с привычными для нас формами и размерами.
— Да, понимаю. Понимаю.
Малыш ощущал движение. Один Белый куб держал его в теплых отростках. Другой Белый куб сидел поодаль, все они были в фиолетовом эллипсоиде. Эллипсоид двигался по воздуху над просторной светлой равниной, сплошь усеянной пирамидами, шестигранниками, цилиндрами, колоннами, шарами и многоцветными кубами.
Один Белый куб что-то просвистел. Другой ответил свистом. Тот Белый куб, что держал малыша, слегка покачивался. Малыш глядел на Белые кубы, на мир, проносящийся за стенками вытянутого летучего пузыря.
И ему стало как-то сонно. Он закрыл глаза, прислонился поуютней к Белому кубу и тоненько, чуть слышно загудел.
— Он уснул, — сказала Полли Хорн.
Настало лето, у Питера Хорна в экспортно-импортной конторе хлопот было по горло. Но все вечера он неизменно проводил дома. Дни с малышом давались Полли без труда, но, если приходилось оставаться с ним одной до ночи, она слишком много курила, а однажды поздним вечером Питер застал ее на кушетке без чувств, и рядом стояла пустая бутылка из-под коньяка. С тех пор по ночам он сам вставал к малышу. Плакал малыш как-то странно, то ли свистел, то ли шипел жалобно, будто испуганный зверек, затерявшийся в джунглях. Дети так не плачут.
Питер сделал в детской звуконепроницаемые стены.
— Это чтоб ваша жена не слыхала, как плачет маленький? — спросил рабочий, который ему помогал.
— Да, чтоб она не слыхала, — ответил Питер Xopн. Они почти никого у себя не принимали. Боялись — вдруг кто-нибудь наткнется на Пая, маленького Пая, на милую, любимую пирамидку.
— Что это? — спросил раз вечером один гость, отрываясь от коктейля, и прислушался, — Какая-то пичужка голос подает? Вы никогда не говорили, что держите птиц в клетках, Питер.
— Да, да, — ответил Питер, закрывая дверь в детскую, — Выпейте еще. Давайте все выпьем.
Было так, словно они завели собаку или кошку. По крайней мере, так на это смотрела Полли. Питер Хорн незаметно наблюдал за женой, подмечал, как она говорит о маленьком Пае, как ласкает его. Она всегда рассказывала, что Пай делал и как себя вел, но словно бы с осторожностью, а порой окинет взглядом комнату, проведет ладонью по лбу, по щеке, стиснет руки — и лицо у нее станет испуганное, потерянное, как будто она давно и тщетно кого-то ждет.
В сентябре Полли с гордостью сказала мужу:
— Он умеет говорить «папа». Да, да, умеет. Ну-ка, Пай, скажи: папа.
И она подняла повыше теплую голубую пирамидку.
— Фьюи-и! — просвистела теплая голубая пирамидка.
— Еще разок! — сказала Полли.
— Фьюи-и! — просвистела пирамидка.
— Ради бога, перестань! — сказал Питер Хорн.
Взял у Полли ребенка и отнес в детскую, и там пирамидка свистела опять и опять, повторяла по-своему: папа, папа, папа. Хорн вышел в столовую и налил себе чистого виски. Полли тихонько смеялась.
— Правда, потрясающе? — сказала она, — Даже голос у него в четвертом измерении. Вот будет мило, когда он научится говорить! Мы дадим ему выучить монолог Гамлета, и он станет читать наизусть, и это прозвучит как отрывок из Джойса. Повезло нам, правда? Дай мне выпить.
— Ты уже пила, хватит.
— Ну спасибо, я себе и сама налью, — ответила Полли.
Так она и сделала.
Прошел октябрь, наступил ноябрь. Пай теперь учился говорить. Он свистел и пищал, а когда был голоден, звенел, как бубенчик. Доктор Уолкот навещал Хорнов.
— Если малыш весь ярко-голубой, значит, здоров, — сказал он однажды. — Если же голубизна тускнеет, выцветает, значит, ребенок чувствует себя плохо. Запомните это.
— Да, да, я запомню, — сказала Полли. — Яркий, как яйцо дрозда, — здоров, тусклый, как кобальт, — болен.
— Знаете что, моя милая, — сказал Уолкот, — примите-ка парочку вот этих таблеток, а завтра придете ко мне, побеседуем. Не нравится мне, как вы разговариваете. Покажите-ка язык! Гм… Вы что, пьете? И пальцы все в желтых пятнах. Курить надо вдвое меньше. Ну, до завтра.
— Вы не очень-то мне помогаете, — возразила Полли. — Прошел уже почти целый год.
— Дорогая миссис Хорн, не могу же я держать вас в непрерывном напряжении. Как только наша механика будет готова, мы тотчас вам сообщим. Мы работаем не покладая рук. Скоро проведем испытание. А теперь примите таблетки и прикусите язычок. — Доктор потрепал Пая по «подбородку». — Отличный здоровый младенец, право слово! И весит никак не меньше двадцати фунтов.
Малыш подмечал каждый шаг этих двух славных Белых кубов, которые всегда с ним, когда он не спит. Есть еще один куб — Серый, тот появляется не каждый день. Но главные в его жизни — два Белых куба, они его любят и заботятся о нем. Малыш поднял глаза на Белый куб, тот, что с округленными гранями, потеплей и помягче, — и, очень довольный, тихонько защебетал. Белый куб кормит его. Малыш доволен. Он растет. Все привычно и хорошо.
Настал новый, 1989 год.
В небе проносились межпланетные корабли, жужжали вертолеты, завивая вихрями теплый воздух Калифорнии.
Питер Хорн тайком привез домой большие пластины особым образом отлитого голубого и серого стекла. Сквозь них он всматривался в своего «ребенка». Ничего. Пирамидка оставалась пирамидкой, просвечивал ли он ее рентгеновскими лучами или разглядывал сквозь желтый целлофан. Барьер был непробиваем. Хорн потихоньку снова начал пить.
Все круто переломилось в начале февраля. Хорн возвращался домой, хотел уже посадить вертолет — и ахнул: на лужайке перед его домом столпились соседи. Кто сидел, кто стоял, некоторые уходили прочь, и лица у них были испуганные.
Во дворе гуляла Полли с «ребенком».
Она была совсем пьяная. Сжимая в руке щупальце голубой пирамидки, она водила Пая взад и вперед. Не заметила, как сел вертолет, не обратила никакого внимания на мужа, когда он бегом бросился к ней.
Один из соседей обернулся.
— Какая славная у вас зверюшка, мистер Хорн! Где вы ее откопали?
Еще кто-то крикнул:
— Видно, вы порядком постранствовали, Хорн! Это откуда же, из Южной Африки?
Полли подхватила пирамидку на руки.
— Скажи «папа»! — закричала она, неуверенно, как сквозь туман, глядя на мужа.
— Фьюи! — засвистела пирамидка.
— Полли! — позвал Питер.
— Он ласковый, как щенок или котенок, — говорила Полли, ведя пирамидку по двору, — Нет, нет, не бойтесь, он совсем не опасен. Он ласковый, прямо как ребенок. Мой муж привез его из Пакистана.
Соседи начали расходиться.
— Куда же вы? — Полли замахала им рукой, — Не хотите поглядеть на моего малютку? Разве он не красавчик? Питер ударил ее по лицу.
— Мой малютка… — повторяла Полли срывающимся голосом.
Питер опять и опять бил ее по щекам, и наконец она умолкла, у нее подкосились ноги. Он поднял ее и унес в дом. Потом вышел, увел Пая, сел и позвонил в институт.
— Доктор Уолкот, говорит Хорн. Извольте подготовить вашу механику. Сегодня или никогда.
Короткая заминка. Потом Уолкот сказал со вздохом.
— Ладно. Привозите жену и ребенка. Попробуем управиться.
Оба дали отбой.
Хорн сидел и внимательно разглядывал пирамидку.
— Все соседи от него в восторге, — сказала Полли.
Она лежала на кушетке, глаза были закрыты, губы дрожали…
В вестибюле института их обдало безупречной, стерильной чистотой. Доктор Уолкот шагал по коридору, за ним Питер Хорн и Полли с Паем на руках. Вошли в одну из дверей и очутились в просторной комнате. Посередине стояли рядом два стола, над каждым свисал большой черный колпак.
Позади столов выстроились незнакомые аппараты, счету не было циферблатам и рукояткам. Слышалось еле уловимое гуденье. Питер Хорн поглядел на жену.
Уолкот подал ей стакан с какой-то жидкостью.
— Выпейте, — сказал он.
Полли повиновалась.
— Вот так. Садитесь.
Хорны сели. Доктор сцепил руки, пальцы в пальцы, и минуту-другую молча смотрел на обоих.
— Теперь послушайте, чем я занимался все последние месяцы, — сказал он. — Я пытался вытащить малыша из того измерения, куда он попал, — четвертого, пятого или шестого, сам черт не разберет. Всякий раз, как вы привозили его сюда на осмотр, мы бились над этой задачей. И в известном смысле она решена, но извлечь ребенка из того треклятого измерения мы покуда не можем.
Полли вся сникла. Хорн же неотрывно смотрел на доктора — что-то он еще скажет? Уолкот наклонился к ним.
— Я не могу извлечь оттуда Пая, но я могу переправить вас обоих туда. Вот так-то.
И он развел руками.
Хорн посмотрел на машину в углу.
— То есть вы можете послать нас в измерение Пая?
— Если вы непременно этого хотите.
Полли не отозвалась. Она молча держала Пая на коленях и не сводила с него глаз. Доктор Уолкот стал объяснять:
— Мы знаем, какими неполадками, механическими и электрическими, вызвано теперешнее состояние Пая. Мы можем воспроизвести эту цепь случайных погрешностей и воздействий. Но вернуть ребенка в наше измерение — это уже совсем другое дело. Возможно, пока мы добьемся нужного сочетания, придется провести миллион неудачных опытов. Сочетание, которое ввергло его в чужое пространство, было случайностью, но, по счастью, мы заметили и проследили ее, у нас есть показания приборов. А вот как вернуть его оттуда — таких данных у нас нет. Приходится действовать наугад. Поэтому гораздо легче переправить вас в четвертое измерение, чем вернуть Пая в наше.
— Если я перейду в его измерение, я увижу моего ребенка таким, какой он на самом деле? — просто и серьезно спросила Полли.
Уолкот кивнул.
— Тогда я хочу туда, — сказала Полли.
— Подожди, — вмешался Питер. — Мы пробыли здесь только пять минут, а ты уже перечеркиваешь всю свою жизнь.
— Пускай. Я иду к моему настоящему ребенку.
— Доктор Уолкот, а как будет там, по ту сторону?
— Сами вы не заметите никаких перемен. Будете видеть друг друга такими же, как прежде — тот же рост, тот же облик. А вот пирамидка станет для вас ребенком. Вы обретете еще одно чувство и станете иначе воспринимать все, что увидите.
— А может быть, мы обратимся в какие-нибудь цилиндры или пирамиды? И вы, доктор, покажетесь нам уже не человеком, а какой-нибудь геометрической фигурой?
— Если слепой прозреет, разве он утратит способность слышать и осязать?
— Нет.
— Ну так вот. Перестаньте рассуждать при помощи вычитания. Думайте путем сложения. Вы кое-что приобретаете. И ничего не теряете. Вы знаете, как выглядит человек, а у Пая, когда он смотрит на нас из своего измерения, этого преимущества нет. Прибыв «туда», вы сможете увидеть доктора Уолкота, как пожелаете — и геометрической фигурой, и человеком. Наверно, на этом вы заделаетесь заправским философом. Но тут есть еще одно…
— Что же?
— Для всего света вы, ваша жена и ребенок будете выглядеть абстрактными фигурами. Малыш — треугольником, ваша жена, возможно, прямоугольником. Сами вы — массивным шестигранником. Потрясение ждет всех, кроме вас.
— Мы окажемся выродками.
— Да. Но не почувствуете себя выродками. Только придется жить замкнуто и уединенно.
— До тех пор, пока вы не найдете способ вернуть нас всех троих?
— Вот именно. Может пройти и десять лет, и двадцать. Я бы вам не советовал. Пожалуй, вы оба сойдете с ума от одиночества, от сознания, что вы не такие, как все. Если в вас есть хоть малое зернышко шизофрении, она разовьется. Но, понятно, решайте сами.
Питер Хорн посмотрел на жену, она ответила прямым, серьезным взглядом.
— Мы идем, — сказал Питер.
— В измерение Пая? — переспросил Уолкот.
— В измерение Пая.
Они поднялись.
— Мы не утратим никаких способностей, доктор, вы уверены? Поймете ли вы нас, когда мы станем с вами говорить? Ведь Пая понять невозможно.
— Пай говорит так потому, что так звучит для него наша речь, когда она проникает в его измерение. И он повторяет то, что слышит. А вы, оказавшись там, будете говорить со мной превосходным человеческим языком, потому что вы это умеете. Измерения не отменяют чувств и способностей, времени и знаний.
— А что будет с Паем? Когда мы попадем в его измерение, мы прямо у него на глазах обратимся в людей? Вдруг это будет для него слишком сильным потрясением? Не опасно это?
— Он еще совсем кроха. Его представления о мире не вполне сложились. Конечно, он будет поражен, но от вас будет пахнуть по-прежнему, и голоса останутся прежние, хорошо знакомые, и вы будете все такими же ласковыми и любящими, а это главное. Нет, вы с ним прекрасно поймете друг друга.
Хорн медленно почесал в затылке.
— Да, не самый простой и короткий путь к цели… — Он вздохнул, — Вот был бы у нас еще ребенок, тогда про этого можно бы и забыть…
— Но ведь речь именно о нем. Смею думать, вашей жене нужен только этот малыш и никакой другой, правда, Полли?
— Этот, только этот, — сказала Полли.
Уолкот многозначительно посмотрел на Хорна. И Питер понял. Этот ребенок — не то Полли потеряна. Этот ребенок — не то Полли до конца жизни просидит где-то в тишине, в четырех стенах, уставясь в пространство невидящими глазами.
Все вместе они направились к машине.
— Что ж, если она это выдержит, так выдержу и я, — сказал Хорн и взял жену за руку. — Столько лет я работал в полную силу, не худо и отдохнуть, примем для разнообразия абстрактную форму.
— По совести, я вам завидую, — сказал Уолкот, нажимая какие-то кнопки на большой непонятной машине. — И еще вам скажу, вот поживете там — и, пожалуй, напишете такой философский трактат, что Дьюи, Бергсон, Гегель и прочие лопнули бы от зависти. Может, и я как-нибудь соберусь к вам в гости.
— Милости просим. Что нам понадобится для путешествия?
— Ничего. Просто ложитесь на стол и лежите смирно.
Комната наполнилась гуденьем. Это звучали мощь, энергия и тепло.
Полли и Питер Хорн лежали на сдвинутых вплотную столах, взявшись за руки. Их накрыло двойным черным колпаком. И они очутились в темноте. Откуда-то донесся бой часов — далеко в глубине здания металлический голосок прозвенел: «Тик-ки, — так-ки, ровно семь, пусть известно будет всем…» — и постепенно замер.
Низкое гуденье звучало все громче. Машина дышала затаенной, пружинно сжатой нарастающей мощью.
— Это опасно? — крикнул Питер Хорн.
— Нисколько!
Мощь прорвалась воплем. Кажется, все атомы в комнате разделились на два чуждых, враждебных лагеря. И борются — чья возьмет. Хорн раскрыл рот — закричать бы… Все его существо сотрясали ужасающие электрические разряды, перекраивали по неведомым граням и диагоналям. Он чувствовал — тело раздирает какая-то сила, тянет, засасывает, властно чего-то требует. Жадная, неотступная, напористая, она распирает комнату. Черный колпак над ним растягивался, все плоскости и линии дико, непостижимо исказились. Пот струился по лицу — нет, не пот, а соки, выжатые из него тисками враждующих измерений. Казалось, руки и ноги что-то выворачивает, раскидывает, колет, и вот зажало. И весь он тает, плавится, как воск. Негромко щелкнуло.
Мысль Хорна работала стремительно, но спокойно. Как будет потом, когда мы с Полли и Паем окажемся дома и придут друзья посидеть и выпить? Как все это будет?
И вдруг он понял, как оно будет, и разом ощутил благоговейный трепет, и безоглядное доверие, и всю надежность времени. Они по-прежнему будут жить в своем белом доме, на том же тихом зеленом холме, только вокруг поднимется высокая ограда, чтобы не докучали любопытные. И доктор Уолкот будет их навещать — поставит свою букашку во дворе и поднимется на крыльцо, а в дверях его встретит стройный Белый четырехгранник с коктейлем в змееподобной руке.
А в кресле в глубине комнаты солидный Белый цилиндр будет читать Ницше и покуривать трубку. И тут же будет бегать Пай. И завяжется беседа, придут еще друзья, Белый цилиндр и Белый четырехгранник будут смеяться и шутить, и угощать всех крохотными сандвичами и вином, и вечер пройдет славно, весело и непринужденно.
Вот как это будет.
Щелк!
Гуденье прекратилось.
С Хорна сняли колпак.
Все кончилось.
Они уже в другом измерении.
Он услышал, как вскрикнула Полли. Было очень светло. Хорн соскользнул со стола и остановился, озираясь. По комнате бежала Полли. Наклонилась, подхватила что-то на руки…
Вот он, сын Питера Хорна. Живой, розовощекий, голубоглазый мальчуган лежит в объятьях матери, растерянно озирается и захлебывается плачем.
Пирамидки словно не бывало. Полли плакала от счастья.
Весь дрожа, но силясь улыбнуться, Питер Хорн пошел к ним — обнять наконец и Полли и малыша разом и заплакать вместе с ними.
— Ну вот, — стоя поодаль, промолвил Уолкот. Он долго стоял не шевелясь. Стоял и неотрывно смотрел в другой конец комнаты, на Белый цилиндр и стройный Белый четырехгранник с Голубой пирамидкой в объятиях. Дверь отворилась, вошел ассистент.
— Шш-ш! — Уолкот приложил палец к губам. — Им надо побыть одним. Пойдемте.
Он взял ассистента за локоть и на цыпочках двинулся к выходу. Дверь затворилась за ними, а Белый четырехгранник и Белый цилиндр даже не оглянулись.
Женщины
The Women 1948 год
Переводчик: Т. Сальникова
Океан вспыхнул — как будто в зеленой комнате включили свет. Под водой, точно пар, который осенним утром выдыхает море, зашевелилось и поплыло вверх белое свечение. Из какой-то потайной впадины стали вырываться пузырьки воздуха.
Она была похожа на молнию — если посчитать море зеленым небом. И все же она не была стихией. Древняя и прекрасная, она нехотя поднималась из самых глубин. То проблеск, то шепот, то вздох — ракушка, травинка, листок… В ее безднах колыхались похожие на мозг хрупкие кораллы, желтые зрачки ламинарий, косматые пряди морской травы. Она росла с каждым приливом и с каждым веком, она по крупицам собирала и старательно берегла и прах, и саму себя, и чернила осьминогов, и все, что рождает море.
Нет, она не была стихией.
Просто — некая светящаяся зеленая сущность в осеннем море. Ей не требовались глаза — чтобы видеть, уши — чтобы слышать, кожа — чтобы осязать. Она вышла из пучины морской. И могла быть только женщиной.
Внешне она ничем не походила на мужчину или на женщину. Но у нее были женские повадки — мягкие, вкрадчивые, лукавые. И двигалась она совсем как женщина. Словом, в ней легко угадывались все знакомые женские штучки.
Карнавальные маски, серпантин, конфетти… Всё, что вбирали в себя у берега темные волны, наполняясь, словно человеческая память, — всё сияющие зеленые пряди пропускали сквозь себя. Так ветви векового дуба пропускают сквозь себя ветер. Здесь были и апельсиновые корки, и салфетки, и яичная скорлупа, и головешки от костров… Она знала: их оставили после себя длинноногие загорелые люди из каменных городов — те, что бесцельно топчут песок уединенных островков, те, кого рано или поздно с визгом и скрежетом умчат по бетонному шоссе железные демоны.
Мерцая и пенясь, она медленно всплыла в утреннюю прохладу. Мерцая и пенясь, всплыли в утреннюю прохладу русалочьи волосы…
Она долго пробивалась сквозь тьму и теперь отдыхала на волне. Пытливо вслушивалась в берег.
Там был мужчина.
Почерневший от солнца, поджарый, с длинными стройными ногами.
Каждый день он должен был входить в воду, купаться и плавать. Но он не входил. Рядом с ним на песке лежала женщина — женщина в черном купальнике. Обычно женщина беспечно щебетала или смеялась. Иногда они держались за руки, а иногда — слушали черную плоскую коробочку, из которой лилась музыка…
Свечение безмолвно висело на волнах.
По всему, сезон уже подходит к концу. Сентябрь. Все закрывается.
В любой день он может уехать и никогда не вернуться.
Нет, сегодня он должен войти в воду.
Они жарились на песке. Негромко играло радио. Вдруг женщина в черном купальнике беспокойно дернулась, хотя глаза ее были закрыты.
Мужчина продолжал лежать, подложив под голову мускулистую руку. Открытым ртом, ноздрями, всем лицом он впитывал солнце.
— Что с тобой? — спросил мужчина.
— Страшный сон приснился, — ответила женщина в черном купальнике.
— Что, прямо днем?
— А разве тебе ничего не снится днем?
— Мне вообще ничего не снится. И никогда не снилось.
Она по-прежнему лежала на песке, ее пальцы дрожали.
— Боже, какой жуткий сон…
— О чем?
— Не знаю, — ответила женщина, как будто и в самом деле не знала. Ей снилось что-то ужасное, но что именно, она забыла. Не открывая глаз, она попыталась вспомнить.
— Значит, обо мне, — лениво потягиваясь, сказал мужчина.
— Вовсе нет, — возразила она.
— Правда-правда, — сказал он, улыбаясь самому себе. — И я был в этом сне с другой.
— Да нет же…
— Не спорь, — продолжал мужчина. — Я знаю. Я был с другой — ты застаешь нас, начинается скандал, и в результате я оказываюсь в луже собственной крови.
Женщина невольно поморщилась:
— Перестань.
— Интересно, — продолжал он. — Какая она из себя? Кажется, мужчины предпочитают блондинок?
— Ну, хватит издеваться, — сказала она. — Мне и без того плохо.
Он открыл глаза.
— Неужели этот сон так сильно на тебя подействовал?
Она кивнула:
— У меня так бывает. Иногда приснится что-нибудь днем, а потом просыпаюсь — и сама не своя.
— Бедняжка. — Он взял ее за руку. — Принести тебе что-нибудь?
— Ничего не надо.
— Мороженое? Колу? Эскимо?
— Спасибо, милый. Не беспокойся за меня. Это все последние четыре дня. Сейчас совсем не так, как в начале лета. Что-то случилось.
— Но ведь не с нами же случилось, — сказал мужчина.
— Нет-нет, конечно, не с нами, — поспешила согласиться женщина. — Только тебе не кажется, что иногда все вдруг меняется? Пирс или карусели, например. Даже хот-доги на этой неделе совсем не те, как раньше.
— Какие же?
— Как будто старые, что ли. Не знаю, как объяснить, но у меня начисто пропал аппетит… И вообще, скорее бы кончился отпуск. Да-да, больше всего на свете мне сейчас хочется домой.
— Завтра и так последний день. Ты ведь знаешь, что значит для меня эта лишняя неделя отпуска.
— Я все прекрасно понимаю, — вздохнула она. — Если бы только это место не казалось мне таким чужим и странным. Ничего не могу с собой поделать. У меня вдруг такое чувство — хочется вскочить и убежать.
— И это все из-за сна? Я со своей блондинкой и моя преждевременная кончина?
— Замолчи, — сказала женщина. — Не смей так говорить о смерти! — Она придвинулась к нему поближе. — И вообще, я сама ничего не могу понять…
— Успокойся. — Он погладил ее. — Я всегда сумею тебя защитить.
— Не меня — себя, — шепнула женщина. — У меня было такое чувство, что ты… устал от меня и… и ушел.
— Ну что ты… я же люблю тебя.
— Я просто глупая. — Она натянуто рассмеялась. — Ну и дуреха же я!
Они неподвижно лежали под куполом из неба и солнца.
— Знаешь, — задумчиво произнес мужчина, — и мне начинает казаться, что здесь стало как-то по-другому. Что-то действительно изменилось.
— Значит, ты тоже заметил… — обрадовалась она. Он сонно улыбнулся, покачал головой и прикрыл глаза, упиваясь солнцем.
— Вот-вот… — пробормотал он, — я тоже… Мы оба… Оба перегрелись… Оба…
Мягко, одна за другой на берег выкатились три волны.
День продолжался. Солнце пощипывало небеса. В бухте качались на волнах ослепительно белые яхты. Ветер доносил запахи жареного мяса и подгоревшего лука. Песок шуршал и колыхался, точно изображение в огромном зыбком зеркале.
Под боком у лежащих доверительно бормотало о чем-то радио. На фоне светлого песка их тела были похожи на застывшие черные стрелки часов. Они не двигались. Только ресницы беспокойно трепетали, а уши пытались расслышать неслышное. То и дело языки мужчины и женщины скользили по пересохшим губам. На лбах у обоих мельчайшей водяной пылью искрился пот.
Мужчина поднял голову, не размыкая век, вслушиваясь в раскаленный воздух.
Шумно вздохнуло радио.
Он снова уронил голову на песок.
Но уже через минуту женщина почувствовала, как он вновь приподнялся. Она приоткрыла один глаз — облокотившись на песок, мужчина внимательно оглядывал пирс, небо, воду и пляж.
— Что случилось?
— Ничего, — ответил он, снова укладываясь на песок.
— Совсем ничего?
— Мне показалось, я что-то слышал.
— Это радио.
— Нет. Что-то другое.
— Значит, еще чье-то радио.
Мужчина не ответил. Она почувствовала плечом, как он с силой сжимает и разжимает руку.
— Черт, — сказал он. — Ну вот, опять.
Они лежали и оба прислушивались.
— Я не слышу ничего такого…
— Тсс! — шикнул он. — Погоди…
Волны разбивались о берег, безмолвные зеркала рассыпались на мириады переливающихся звонких осколков.
— Там кто-то поет.
— Поет?
— Честное слово, я только что слышал.
— Не может быть.
— Сама послушай.
Они немного послушали.
— Я ничего не слышу, — ледяным тоном сказала женщина.
Мужчина встал. В небе, в пирсе, в песке, в киосках с хот-догами не было ничего особенного. Только настороженная тишина… И только ветер легонько шевелил волоски на его руках и ногах.
Он шагнул к морю.
— Постой! — крикнула она.
Он посмотрел на нее сверху вниз каким-то чужим и невидящим взглядом. Он все еще прислушивался.
Женщина включила радиоприемник погромче. Из него потоком хлынули слова, обрывки музыки, какая-то песенка:
— …моя красотка просто класс…
Он скривился и прикрыл лицо рукой.
— Выключи.
— А мне нравится! — Женщина сделала еще громче. Она прищелкивала пальцами в такт музыке, покачивалась и пыталась выдавать улыбку.
Было два часа дня.
Солнце плавило океан. С протяжным стоном старый пирс растекался в жарком мареве. В раскаленном небе птицы забывали, что надо махать крыльями. Солнечные лучи пронизывали зеленоватый бульон, омывающий пирс, играли в прибрежной ряби.
Пена, хрупкие коралловые извилины, зрачки водорослей вздрогнули и зашевелились.
Загорелый мужчина все еще лежал на песке, рядом с женщиной в черном купальнике.
Над водой точно легкая дымка, стелилась музыка — как отзвук приливов и прошедших лет, морской соли и путешествий, приятных и привычных чудес. Ее можно было сравнить с шорохом морской пены на песке, с летним дождем, с плавными движениями морской травы. Так поет затерявшийся во времени голос раковины. Так в заброшенных остовах затонувших кораблей шумно вздыхает океан. Такую же песню ведет ветер, что тихонько дует в выброшенный на горячий песок череп.
Но радио, которое лежало на одеяле, пело громче.
Свечение, легкое, как женщина, устало опустилось вниз и скрылось. Осталось лишь несколько часов. В любую минуту они могут уйти. Если бы он только вошел в море — хотя бы на мгновение вошел в море…
Белая дымка нетерпеливо шевельнулась, вообразив его лицо и тело в воде, глубоко в воде. Почти под двадцатиметровой толщей воды, куда непреклонно несет его неведомый подводный поток, а он лишь извивается и бьется. Вода забирает тепло его тела… Хрупкие извилины кораллов, драгоценные песчинки, соленые белые космы жадно впитывают горячее дыхание, которое вырывается из его открытого рта…
Волны перекатили размытую пену ее мыслей на отмель — вода была там теплая, как парное молоко, разогретая жарким полуденным солнцем.
Он не должен уйти. Если он сейчас уйдет, то уже не вернется.
Сейчас.
Шевелились холодные коралловые щупальца.
Сейчас.
Раскаленный воздух донес чью-то мольбу.
Иди в воду. Ну же, — просила музыка, — смелее.
Женщина в черном купальнике крутила ручку приемника.
— Внимание, — орало радио. — Сегодня, сейчас вы можете купить новый автомобиль за…
— Черт! — Мужчина протянул руку и убавил громкость. — Неужели нельзя сделать потише!
— Пусть играет, — ответила женщина в черном купальнике, через плечо поглядывая на море.
Было три часа. Солнце сверкало.
Он встал, весь мокрый от пота.
— Пойду купаться, — сказал он.
— Может, принесешь мне сначала хот-дог?
— Лучше подожди, пока я искупаюсь.
— Ну пожалуйста. — Женщина надула губы. — Я хочу сейчас.
— Как ты любишь?
— Да. Три штуки.
— Три? Ого, ничего себе — пропал аппетит! — сказал он и побежал в закусочную.
Женщина подождала, когда он уйдет. Затем выключила радио. Долго лежала и прислушивалась. Тишина. Она пристально всматривалась в море, пока от солнечных бликов не закололо глаза.
Море успокоилось. Лишь легкая рябь дробила свет на миллиарды крохотных солнц.
Снова и снова женщина щурилась на волны и хмуро отводила глаза.
Мужчина прибежал назад.
— Какой горячий песок — чуть пятки не обжег! — Он бросился на одеяло. — Налетай!
Она придвинула к себе все три хот-дога, взяла один и не спеша принялась есть. Покончив с ним, передала мужчине остальные:
— Доешь, пожалуйста. Я немного пожадничала. Он молча расправился с хот-догами.
— В следующий раз, — сказал мужчина, дожевывая, — не проси больше, чем сможешь осилить. Только добро переводить.
— Тебе, наверное, пить хочется, — сказала она, отвинчивая крышку термоса. — Допей лимонад.
— Спасибо. — Он допил. Затем довольно потер руки и сказал: — Ну, теперь в воду. — Он озабоченно взглянул на блестящее море.
— Подожди-ка, — воскликнула женщина, как будто только что вспомнила, — не купишь ли мне сначала флакон масла для загара? А то у меня все кончилось.
— А разве у тебя в сумочке не осталось?
— Ни капли.
— Могла бы сказать, когда я ходил за хот-догами, — проворчал мужчина. — Ну ладно.
Он побежал, подпрыгивая на ходу.
Когда он скрылся из виду, женщина достала из сумочки наполовину полный флакон масла, отвинтила колпачок и аккуратно вылила все в песок. При этом она поглядывала на море и улыбалась. Затем поднялась и подошла к кромке воды, пристально всматриваясь в едва заметную рябь.
«Ты его не получишь, — думала она. — Не знаю, кто ты или что, но он мой, и я его тебе не отдам. Я не понимаю, что происходит — и не берусь понять. Знаю только, что сегодня в семь мы сядем в поезд. И завтра нас здесь уже не будет. Так что оставайся и жди… Океан, море — или как там тебя… Делай, что хочешь… со мной тебе все равно не справиться».
Подняла камешек и швырнула его в море.
— Вот тебе! — крикнула она. Мужчина стоял рядом.
— Ой! — Женщина отпрянула.
— Что это с тобой? Стоишь тут, бормочешь.
— Правда? — Она сама удивилась. — А где же масло для загара? Намажь мне, пожалуйста, спину.
Он налил в ладонь густую желтую жидкость и принялся втирать ее в золотистую кожу женщины. Время от времени она хитро поглядывала на море, кивала и словно приговаривала: «Ну что, видишь? То-то!»
Она мурлыкала, словно кошка.
— Все. — Мужчина отдал ей флакон. Он уже наполовину зашел в воду, когда она пронзительно крикнула:
— Куда ты! Вернись!
Мужчина обернулся так, как будто она была чужой.
— Ну что там еще?
— Да ведь ты только что ел хот-доги и пил лимонад — тебе нельзя сейчас в воду, судороги сведут!
Он усмехнулся:
— Бабушкины сказки.
— Все равно возвращайся на песок и подожди часок, понял? Не хватало только, чтобы ты утонул.
— О Господи… — проворчал он.
— Давай-давай — на берег. — Женщина снова улеглась на одеяле, и он послушно присоединился к ней — продолжая оглядываться на море.
Три часа. Четыре.
В десять минут пятого погода изменилась. Лежа на песке, женщина в черном купальнике заметила это, и у нее отлегло от сердца. С трех часов на небе стали появляться тучки. Теперь откуда-то из бухты неожиданно хлынул туман. Похолодало. Внезапно подул ветер. Небо на глазах затягивало серыми тучами.
— Кажется, будет дождь, — сказала она.
— Похоже, тебя это радует, — заметил мужчина. — Последний наш день, а ты радуешься тучам.
— По радио передавали, — доверительно сообщила женщина, — что сегодня во второй половине дня — и завтра тоже — пройдут ливни. Может быть, нам уехать прямо сегодня?
— Давай останемся — вдруг прояснится. Хочется хоть один денек покупаться, — сказал он. — До сегодняшнего дня я еще ни разу не заходил в воду.
— Зато мы от души наговорились и наелись — незаметно как время и пролетело.
— Угу, — ответил он, разглядывая свои ладони. Пушистыми длинными лентами на песок ложился туман.
— Ой! — вскрикнула женщина. — Мне на нос упала капля! — Она глупо захихикала. Глаза ее снова молодо заблестели. Она почти ликовала. — Дождик-дождик, лей-лей!
— Чему ты так радуешься? Вот чудачка…
— Помоги-ка мне свернуть одеяла. Надо скорее бежать!
Мужчина принялся медленно и задумчиво складывать одеяла.
— Вот черт, даже напоследок не искупался. Пойду хотя бы слегка окунусь. — Он улыбнулся ей. — Я мигом!
— Стой. — Она побледнела. — Еще простудишься, а мне потом за тобой ухаживать!
— Ну хорошо, хорошо. — Он отвернулся от моря.
Заморосило.
Они шагали к отелю. Женщина шла впереди, что-то негромко напевая.
— Постой-ка! — крикнул он.
Женщина остановилась, не оборачиваясь. И услышала его голос — уже вдалеке.
— Там кто-то в воде! — кричал мужчина. — Кто-то тонет!
Она так и застыла на месте, с ужасом вслушиваясь в топот его ног.
— Подожди меня! — кричал он. — Я сейчас! Там кто-то тонет! Кажется, это женщина!
— Пусть ею занимаются спасатели! — крикнула в ответ она.
— Никого нет! Уже поздно! — Он бежал к самой воде, к волнам, к морю.
— Вернись! — вдруг в полный голос заверещала она. — Там никого нет! Прошу тебя, остановись!
— Не бойся, я быстро! — отозвался он. — Человек тонет, слышишь?
Туман сгустился, застучал дождь, в волнах разливалось белое сияние. Он бежал, а женщина в черном купальнике, теряя пляжные принадлежности, бежала за ним. Она что есть сил кричала, и из ее глаз лились слезы.
— Вернись! — простирала к нему руки она.
Он прыгнул прямо в хлынувшую на берег темную волну.
Женщина в черном купальнике осталась ждать под дождем.
…В шесть часов где-то за серыми тучами село солнце. Дождь мягко барабанил по волнам.
Под водой двигалось белое свечение.
На отмели призрачно белела пена, колыхались длинные, похожие на пряди волос зеленые водоросли. В плену прозрачной ряби, на самом дне, лежал мужчина.
Хрупкие пузырьки пены назревали — и тут же лопались. Мозговые извилины кораллов шевелились и дрожали — словно в них роились какие-то свои мысли. Оказывается, мужчины такие слабые… Ломаются, словно куклы… Ни на что, ни на что они не годны… Всего лишь минута под водой — и вот им уже худо, их тошнит, они бьются, а затем вдруг затихают и лежат… Лежат тихо-тихо… Надо же. Стоило ли ждать столько дней?
Что же с ним теперь делать? Вон — голова болтается, рот открыт, глаза не закрываются, кожа бледнеет. Проснись же, дуралей! Проснись!
Его омывают волны.
Он вяло покачивается, рот его широко открыт.
Нет больше ни светящейся дымки, ни длинных зеленых прядей…
Его отпустили. Волна вернула мужчину обратно на берег. К жене, которая ждала его под холодным дождем.
Дождь поливал и поливал черную морскую гладь.
И вдруг нависшее свинцовое небо прорезал пронзительный женский вопль. Его было слышно далеко вокруг.
«Ну вот, — вяло шевельнулись в воде древние песчинки, — женщина есть женщина. Ей он теперь тоже не нужен!»
В семь часов вечера дождь усилился. Стало темно и так холодно, что в отелях по всему побережью пришлось включить отопление…
Мотель вещей курицы
The Inspired Chicken Motel 1969 год
Переводчики: Л. Терехина, А. Молокин
Это происходило во времена кризиса, в самый опустошительный его период в 1932 году. Мы направлялись на запад в бьюике 1928 года выпуска, и именно тогда моя мать, отец, брат Скип и я наткнулись на то, что мы впоследствии называли «Мотель Вещей Курицы».
Как сказал отец, это был мотель прямо-таки из эпохи вдохновений. В этом мотеле жила одна необычная курица. Подобно тому, как какая-нибудь фанатичка мучительно корчится, пророчествуя о Боге, Времени и Вечности, пытаясь облечь свои открытия в слова, эта курица не могла удержаться от подобных же открытий и не записывать их на скорлупе снесенных ею яиц.
Некоторые существа обладают одним умением, другие — другим. Но куры являют собой величайшую бессловесную и безмозглую тайну среди всех других тварей. Особенно куры, которые сочиняют и, движимые инстинктом, пишут красивым ровным почерком послания на скорлупе своих яиц, в то время как плод их конвульсивных усилий мирно спит.
Той долгой осенью 1932 года, когда мы подкачивали шины, накидывали ремни безопасности, словно заблудившиеся члены ордена Подвязки, и мчались по Хайвэй-66, нам и в голову не приходило, что где-то впереди нас ждет этот мотель и такая удивительная курица.
Кстати, в нашей семье царила атмосфера дружелюбного неуважения. Мы с братом считали, что все карты в наших руках и что мы понимаем в них, безусловно, больше, чем отец. Отец был уверен, что знает больше матери, а мать не сомневалась, что является мозговым центром всей нашей компании.
Но это к лучшему.
Я хочу сказать, что если в семье существует дружелюбное взаимное неуважение, то она, может быть, никогда и не распадется. При условии, конечно, что у такой семьи имеется объект для совместных нападок, который ее как бы подпитывает. Но как только такой объект исчезает, распадается и семья.
Таким образом, мы ежедневно выползали из постелей, и у нас хватало терпения дождаться пережаренного бекона и недожаренной яичницы, чтобы услышать от кого-нибудь за столом очередную гадость. Что гренки слишком темные или светлые. Что джема хватит только на одного человека. Или приправа была такой, которую двое из четверых членов нашей семьи терпеть не могли. Если отец заявлял, что он все еще растет, мы со Скипом бросались за рулеткой, чтобы доказать, что за ночь он усох. Такова человеческая натура. Такова природа. Такова семья.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.