Тогда я перестал слушать и начал рисовать что-то на бумаге. Я напевал про себя песенки, выдумывал собственный, никому другому не понятный язык. Весь остаток дня я ничего не слышал. Я сопротивлялся атаке, это было мое противоядие.
Но после уроков я все-таки забежал в лавку миссис Сингер и купил конфету. Не смог удержаться. Съев ее, я написал на обратной стороне обертки: "Это последняя конфета, которую я съел. Больше никогда, даже на субботнем утреннике, когда на экране появятся Том Микс и Тони[2], я не буду есть конфеты".
Я взглянул на конфеты, которые грудами лежали на полках. Оранжевые обертки с голубыми буквами и надписью «Шоколад». Желто-фиолетовые с мелкими синими надписями. Я ощутил, как конфета внутри меня заставляет расти мои клетки. Каждый день миссис Сингер продает сотни конфет. Она что, тоже в заговоре? Известно ли ей, что она делает с детьми при помощи этих конфет? Может, она завидует, что они такие юные? Может, она хочет, чтобы они постарели? Я готов был убить ее!
Пока я писал на обороте конфетной бумажки, сзади ко мне подошел Билл Арно. С ним была Кларисса Меллин. Она посмотрела на меня своими голубыми глазами и ничего не сказала.
Я спрятал бумажку.
— Ничего, — сказал я.
Мы зашагали вместе. Когда мы увидели детей, играющих в классики, пинающих консервную банку и гоняющих шарики на утоптанной земле, я повернулся к Биллу и сказал:
— В следующем году или годом позже мы уже не сможем все это делать.
— Ну конечно же сможем. Кто нам запретит?
— Кто это они? — удивился Билл.
— Не важно, — сказал я. — Подожди и увидишь.
— Ой, — отмахнулся Билл. — Ну ты чудной.
— Да ты не понимаешь! — закричал я. — Вот ты играешь, бегаешь, ешь, и все это время они водят тебя за нос, а сами заставляют тебя думать иначе, вести себя иначе, ходить иначе. И в один прекрасный день ты перестанешь играть и у тебя будет ворох забот!
На лице у меня проступил горячий румянец, кулаки сжались. Я был бледен от гнева. Билл со смехом отвернулся и пошел прочь. «Кто поймает — молодец!», — пропел кто-то, зашвыривая мяч через крышу дома.
Можно продержаться весь день без завтрака и обеда, а как насчет ужина? Когда за ужином я опустился на свой стул, мой желудок громко заурчал. Я вцепился в колени, глядя только на них. Не буду есть, говорил я себе. Я им покажу. Я буду бороться.
Папа прикинулся тактичным.
— Пусть остается без ужина, — сказал он матери, увидев мое пренебрежение к еде. И, подмигнув, добавил: — Потом поест.
Весь вечер я играл на теплых кирпичных улицах нашего городишки, с грохотом пиная консервные банки и лазая по деревьям в сгущающихся сумерках.
Когда в десять я пришел на кухню, я понял, что все напрасно. На дверце холодильника висела записка: «Угощайся. Папа».
Я открыл холодильник, и на меня дохнуло легким холодом, смешанным с запахом замороженной еды. Внутри оказались остатки аппетитнейшего цыпленка. Корешки сельдерея были уложены, словно вязанки дров. В зарослях петрушки спела клубника.
Руки мои замелькали. Они двигались так быстро, что мне казалось, будто их у меня целая дюжина. Как на изображениях восточных богинь, которым поклоняются в храмах. В одной руке помидор. Другая хватает банан. Третья тянется к клубнике! Четвертая, пятая, шестая руки, застигнутые на полпути, держали — каждая, — кто кусок сыра, кто оливку, кто редис!
Полчаса спустя я сел на колени перед унитазом и быстро поднял сиденье. Затем без промедления открыл рот и засунул ложку далеко-далеко вглубь, запихивая ее все дальше и дальше внутрь судорожно давящейся глотки…
Лежа в постели, я содрогался, ощущая во рту остатки кисловатого привкуса и радуясь, что все же избавился от еды, которую так бездумно проглотил. Я ненавидел самого себя за эту слабость. Я лежал — дрожащий, опустошенный, снова голодный, но теперь уже слишком больной, чтобы есть…
Утром я был очень слаб и явно бледен, так что мать даже заметила по этому поводу:
Была суббота. День, когда можно кричать во всю глотку и никаких тебе серебряных учительских колокольчиков, которые могли бы прервать этот крик; день, когда во мраке длинного зала кинотеатра «Элит» на бледном экране двигались гигантские бесцветные тени, а дети были просто детьми, а не растущими организмами.
Я увидел, что никого нет. Утром, вместо того чтобы пойти слоняться вдоль Северной прибрежной линии железной дороги, где горячее солнце бурлило на длинных металлических параллелях, я проторчал дома, пребывая в ужасной нерешительности. И к тому времени, когда я все-таки добрался до лощины, был уже почти вечер и здесь никого не было; все ребята побежали в город смотреть кино и сосать лимонные леденцы.
В лощине было так одиноко, она казалась такой нехоженой, такой древней и заросшей, что мне стало не по себе. Никогда не видел, чтобы здесь было так тихо. Виноградные лианы спокойно свисали с деревьев, ручей скакал по камешкам, и птицы щебетали в вышине.
Я пошел по секретной тропе, прячась за кустами, то останавливаясь, то продолжая свой путь.
Кларисса Меллин шла по мосту как раз в тот момент, когда подошел я. Она возвращалась домой из города, неся под мышкой какие-то маленькие свертки. Мы смущенно поздоровались друг с другом.
— Что ты сейчас делаешь? — спросила она.
— Так, гуляю, — сказал я.
— Да-а-а. Остальные парни в городе.
— Думаю, да, — ответил я. — Пошли.
И мы пошли через лощину. Она гудела, как огромная динамо-машина. Казалось, все в ней замерло на месте, вокруг стояла тишина. Летали стрекозы, то проваливаясь в воздушные ямы, то паря над сверкающими водами ручья.
Когда мы шли по тропе, рука Клариссы столкнулась с моей. Я вдыхал влажный запах лощины и приятный, незнакомый запах Клариссы рядом со мной.
Мы пришли к тому месту, где тропы пересекались.
— В прошлом году мы построили хижину вон там, на дереве, — сказал я, указывая наверх.
— Где? — Кларисса подошла вплотную ко мне, чтобы проследить за направлением моего пальца. Не вижу.
— Вон там, — сказал я дрогнувшим голосом, показывая еще раз.
Очень спокойно она обвила рукой мою шею. Я был так удивлен и ошарашен, что чуть не закричал. И тут ее губы, дрожа, прикоснулись к моим, а мои руки сжали ее в своих объятиях, внутри меня все дрожало и пело.
Тишина была похожа на зеленый взрыв. Вода в ложе ручья продолжала бурлить. У меня перехватило дыхание.
Я знал: все кончено. Я погиб. С этого момента начнутся тесное общение, еда, зубрежка языков, алгебры и логики, беготня и волнения, поцелуи, объятия и весь этот водоворот чувств, который захлестнет меня и утащит на дно. Я знал: теперь я погиб навечно, и не испытывал по этому поводу никаких чувств. Но я испытывал другие чувства, я плакал и смеялся одновременно, и тут ничего нельзя было поделать, только обнимать ее и любить всем моим исполненным решимости, бунтующим телом и разумом.
Я мог бы продолжать свою войну против матери, отца, школы, еды, того, что написано в книгах, но я не мог бороться против этого сладкого вкуса на своих губах, этого тепла в моих объятиях и этого нового запаха в моих ноздрях.
— Кларисса, Кларисса, — кричал я, сжимая ее в своих руках, ничего не видящими глазами глядя через ее плечо и шепча ей: Кларисса!
Попугай, который знал папу
The Parrot Who Met Papa 1972 год
Переводчик: О.Акимова
О похищении, разумеется, раструбили на весь мир.
Понадобилось несколько дней, чтобы эта новость во всей ее значимости прокатилась от Кубы до Соединенных Штатов, до парижского Левого берега[3] и наконец докатилась до маленькой кафешки в Памплоне, где спиртное было отменным, а погода почему-то всегда стояла прекрасная.
Но как только смысл этой новости дошел до всех по-настоящему, народ начал обрывать телефоны: из Мадрида звонили в Нью-Йорк, а из Нью-Йорка пытались докричаться до Гаваны, чтобы только проверить — ну, пожалуйста! — проверить эту чудовищную новость.
И вот прозвонилась какая-то женщина из Венеции, которая сообщила приглушенным голосом, что в этот самый момент она находится в баре «У Гарри» в полной депрессии: то, что произошло, ужасно, культурному наследию грозит огромная, непоправимая опасность…
Не прошло и часа, как мне позвонил один писатель-бейсболист, который прежде был большим другом Папы, а теперь по полгода жил то в Мадриде, то в Найроби. Он был в слезах или, судя по голосу, очень близок к тому.
— Скажи мне, — вопросил он с другого конца света, — что произошло? Каковы факты?
Ну что ж, факты были таковы: в Гаване, на Кубе, примерно в четырнадцати километрах от принадлежавшей Папе виллы Финка-Вигия, есть бар, куда он обычно заходил выпить. Тот самый бар, где в честь него назвали специальный напиток; не тот утонченно-изысканный ресторан, в котором он обычно встречался с вульгарными звездами от литературы типа К-К-Кеннета Тайнена[4] или, м-м-м-м… Теннеси У-Уильямса[5] (как сказал бы мистер Тайнен). Нет, это не «Флоридита»; это незамысловатое заведение с простыми деревянными столами, опилками на полу и огромным, похожим на пыльное облако зеркалом позади барной стойки. Папа приходил сюда, когда вокруг «Флоридиты» кружило слишком много туристов, желающих посмотреть на мистера Хемингуэя. И то, что там произошло, не могло не стать сенсацией, даже большей сенсацией, чем то, что он сказал Фицджеральду о богатых,[6] и большей сенсацией, нежели история о том, как он дал пощечину Максу Истмену в тот далекий день в кабинете Чарли Скрибнера.[7] Новость эта касалась одного старого-престарого попугая.
Эта почтенная птица жила в клетке прямо на стойке в баре «Куба либре». Попугай «занимал этот пост» приблизительно двадцать девять лет, а значит, старик был здесь почти столько же, сколько Папа жил на Кубе.
И что еще больше придает вес сему грандиозному факту: все время, пока Папа жил в Финка-Вигия, он был знаком с попугаем и разговаривал с ним, а попугай разговаривал с Папой. Шли годы, и люди начали поговаривать, что Хемингуэй стал говорить как попугай, другие же утверждали, напротив, что попугай научился разговаривать как он! Обычно Папа выстраивал на прилавке стаканы с выпивкой, садился рядом с клеткой и завязывал с птицей интереснейший разговор, какой только вам приходилось слышать, и так продолжалось четыре ночи подряд. К концу второго года этот попугай знал о Хэме, Томасе Вулфе и Шервуде Андерсоне больше, чем Гертруда Стайн.[8] На самом деле, попугай знал даже, кто такая Гертруда Стайн. Стоило лишь сказать «Гертруда», и попугай тут же говорил:
— Голуби с травы, увы.[9]
Иногда, по большой просьбе, попугай мог выдать: «Были этот старик, и этот мальчик, и эта лодка, и это море, и эта большая рыба в море…» А потом неторопливо заедал это крекером.
Так вот, однажды воскресным вечером эта легендарная пернатая живность, этот попугай, эта странная птица исчезла из «Куба либре» вместе с клеткой и всем остальным.
И вот почему мой телефон разрывался от звонков. Вот почему один из крупных журналов добился специального разрешения от Госдепартамента и отправил меня самолетом на Кубу с заданием разыскать хотя бы клетку, что-либо похожее на останки птицы или кого-нибудь, напоминающего похитителя. Они хотели получить от меня легкую, милую статеечку, как они выразились, «с подтекстом». И, честно говоря, мне было любопытно. Я много слышал об этой птице. Так что некоторым странным образом я был заинтересован.
Я вылез из самолета, прилетевшего из Мехико-сити, и, поймав такси, отправился прямиком через всю Гавану в это странное маленькое кафе.
Я едва нашел это место. Стоило мне переступить порог, невысокий смуглый человечек вскочил со стула и закричал:
— Нет, нет! Уходите! Мы закрыты!
Он побежал навешивать замок на дверь, показывая, что действительно хочет прикрыть свое заведение. Все столики были пусты, и в кафе никого не было. Вероятно, он просто проветривал бар, когда я вошел.
— Я по поводу попугая, — сказал я.
— Нет, нет, — вскричал он, и глаза его увлажнились. — Я не буду ничего говорить. Хватит. Если б я не был католиком, я покончил бы с собой. Бедный Папа. Бедный Эль-Кордоба!
— Эль-Кордоба? — прошептал я.
— Так звали, — с ненавистью произнес он, — попугая!
— Ах да, — быстро поправился я. — Эль-Кордоба. Я пришел, чтобы спасти его.
При этих словах он остановился и заморгал. По лицу его пробежала тень, затем оно снова прояснилось и опять помрачнело.
— Это невозможно! Как вам это удастся? Нет, нет. Это никому не под силу! Кто вы такой?
— Я друг Папы и этой птицы, — быстро ответил я. — И чем дольше мы с вами разговариваем, тем дальше уходит преступник. Вы хотите, чтобы Эль-Кордоба к вечеру вернулся домой? Тогда налейте-ка нам несколько стаканчиков Папиного любимого и рассказывайте.
Моя прямота сработала. Не прошло и пары минут, как мы уже попивали фирменный Папин напиток, сидя в баре рядом с тем местом, где раньше стояла птичья клетка. Маленький человечек, которого звали Антонио, то и дело вытирал опустевшее место, а затем той же тряпкой промокал глаза. Осушив первый стакан, я пригубил из второго и сказал:
— Это не обычное похищение.
— И не говорите! — воскликнул Антонио. — Люди со всего света приезжали, чтобы увидеть этого попугая, поговорить с Эль-Кордобой, послушать его, да что там! — поговорить с голосом Папы. Чтоб его похитители в ад провалились и горели в этом аду, да, в аду!
— И будут гореть, — заверил я его. — А кого вы подозреваете?
— Всех. И никого.
— Похититель, — сказал я, на мгновение закрывая глаза, чтобы прочувствовать вкус напитка, — наверняка человек образованный, читающий. Я думаю, это очевидный факт, не так ли? Кто-нибудь подобный заходил сюда в последние несколько дней?
— Образованный. Образованных не было. Сеньор, последние десять, последние двадцать лет здесь бывали только иностранцы, которые всегда спрашивали Папу. Когда Папа был здесь, они встречались с ним. Когда Папы не было, они встречались с Эль-Кордобой, великим Эль-Кордобой. Так что тут были одни иностранцы, одни иностранцы.
— Припомните, Антонио, — продолжал я, взяв его за дрожащий локоть. — Не просто образованный, читающий, но кто-то, кто в последние несколько дней показался вам — как бы это сказать? — странным. Необычным. Кто-то настолько странный, muy eccentrico[10], что вы запомнили его лучше всех остальных. Человек, который…
— Madre de Dios![11] — воскликнул Антонио, вскакивая на ноги. Его взгляд устремился куда-то в глубь памяти. Он обхватил голову руками, как будто она вот-вот взорвется. — Спасибо, senor. Si, si![12] Был такой! Клянусь Христом, был вчера тут такой! Он был очень маленького роста. И говорил вот так: тоненьким голоском — и-и-и-и-и-и-и-и. Как muchacha[13] в школьной пьесе. Или как канарейка, проглоченная ведьмой! На нем еще был синий вельветовый костюм и широкий желтый галстук.
— Да, да! — Теперь уже я вскочил с места и чуть ли не заорал. — Продолжайте!
— И у него еще было такое маленькое и очень круглое лицо, senor, а волосы — желтые и подстрижены на лбу вот так — вжик! А губы у него такие тонкие, очень красные, как карамель, да? Он… он был похож на… да, на muneco[14], вроде того, что можно выиграть на карнавале.
— Пряничный мальчик!
— Si! Да, на Кони-Айленде, когда я был еще ребенком, — пряничный мальчик! А ростом он был вот такой, смотрите, мне по локоть. Не карлик, нет… но… а возраст? Кровь Христова, да кто его знает? Лицо без морщин, ну… тридцать, сорок, пятьдесят. А на ногах у него…
— Зеленые башмачки! — вскричал я.
— Que?[15]
— Обувь, ботинки!
—Si. — Он ошеломленно заморгал. — Откуда вы знаете?
Я воскликнул: — Шелли Капон!
— Точно, так его и звали! А его друзья, которые были с ним, senor, все смеялись… нет, хихикали. Как монашки, которые играют в баскетбол по вечерам возле церкви. О, senor, вы думаете, что они, что он…
— Я не думаю, Антонио, я знаю. Шелли Капон, он один из всех писателей в мире ненавидел Папу. Нет сомнений, это он похитил Эль-Кордобу. Кстати, разве не ходили слухи о том, что эта птица сохранила в своей памяти последний, самый великий и не перенесенный на бумагу роман Папы?
— Да, senor, ходили такие слухи. Но я не пишу книги, я держу бар. Я приношу крекеры для птицы. Я…
— А мне, Антонио, принеси, пожалуйста, телефон. — Вы знаете, где птица, senor?
— У меня есть подозрение, большое подозрение. Gracias.[16]
Я набрал номер «Гавана либре», крупнейшего в городе отеля. — Шелли Капона, пожалуйста. В телефоне что-то зажужжало и щелкнуло.
В полумиллионе миль отсюда карлик-марсианин поднял трубку, а затем раздался его голос, похожий на переливы флейты и колокольчиков:
— Капон слушает.
— Черт тебя дери, если это не так! — сказал я. После чего вскочил и выбежал из бара «Куба либре».
Пока я мчался на такси обратно в Гавану, я вспоминал Шелли, каким я знал его раньше. Окруженный вихрем друзей, он кочевал из отеля в отель, черпал суп из чужих тарелок, стрелял деньги из бумажника, выхваченного прямо на твоих глазах у тебя из кармана, с наслаждением пересчитывал листья салата в тарелке и исчезал, оставив у тебя на ковре кроличьи горошки. Милашка Шелли Капон.
Через десять минут такси без тормозов вытряхнуло меня у дверей какой-то невообразимой дыры на окраине города.
Все так же бегом я промчался через холл, ненадолго задержался у стойки администратора, затем поспешил наверх и встал как вкопанный перед номером Шелли. Дверь конвульсивно содрогалась, словно больное сердце. Я приложил ухо к двери. Из-за нее доносились дикие стоны и крики, будто там была целая стая птиц, попавших в ураган, который срывал с них перья. Я коснулся двери рукой. Теперь она, казалось, дрожала, как огромный стиральный автомат, перетряхивающий в своем нутре целую психоделическую рок-группу и еще кучу грязного белья в придачу. От этих звуков у меня даже трусы начали сползать по ногам.
Я постучался. Никакого ответа. Я толкнул дверь. Она отворилась. Я вошел и застал жуткую сцену, какую не стал бы писать даже Босх.
По всей загаженной гостиной валялись куклы в человеческий рост с полуоткрытыми глазами, с дымящимися сигаретами в прокуренных вялых пальцах, с пустыми бокалами из-под виски в руках, и все это под оглушительный вой радиоприемника, отбивавшего гулкие ритмы музыки, передаваемой, вероятно, из какого-то американского сумасшедшего дома. Комната являла собой сцену настоящего побоища. Мне представилось, что каких-нибудь десять секунд назад здесь проехался здоровенный грязный локомотив. Разбросанные во все стороны жертвы теперь лежали вверх тормашками в разных углах комнаты и взывали о помощи.
Посреди этого месива восседал — прямой и чистенький, одетый в хороший вельветовый пиджак, ярко-оранжевый галстук-бабочку и бутылочного цвета башмачки — не кто иной, как Шелли Капон. Который без тени удивления помахал мне рукой со стаканом и крикнул:
— Я знал, что это ты мне звонил. У меня абсолютные телепатические способности! Добро пожаловать, Раймундо!
Он всегда звал меня Раймундо. Имя Рэй было слишком плоско и обыденно. Раймундо делало меня доном, владельцем какой-нибудь животноводческой фермы с огромным стадом быков. Я не возражал — пусть будет Раймундо.
— Садись, Раймундо! Не так… развались в какой-нибудь интересной позе.
— Прости, — сказал я в самой дэшил-хэмметовской манере,[17] на какую только был способен, заострив подбородок и бросая холодно-стальной взгляд. Нет времени.
Я начал расхаживать по комнате среди его друзей: Гнойного, Рыхлого, Курчавого, Тихони-Безобидного и еще какого-то актера, который, насколько я помню, на вопрос о том, как он собирается играть роль в фильме, однажды сказал: «Сыграю, как трепетная лань».
Я выключил радио. В ответ на это многие из присутствующих зашевелились; тогда я вырвал радиоприемник с корнем из стены. Некоторые приподнялись и сели. Я поднял фрамугу окна и вышвырнул приемник вон. Тут они все закричали, как будто я только что спустил их собственных матерей в лифтовую шахту.
Радиоприемник с надлежащим звуком хлопнулся о бетонную дорожку внизу. С блаженной улыбкой на лице я обернулся к собравшимся. Многие из них уже вскочили на ноги и покачиваясь направлялись в мою сторону, несмело угрожая. Я вытащил из кармана двадцатидолларовую бумажку, не глядя сунул ее кому-то из них и сказал: «Пойди купи новый». Тот грузно помчался вон из комнаты. Дверь со стуком захлопнулась. Я услышал, как он скатился по ступеням вниз, как будто гнался за своей утренней дозой.
— Ладно, Шелли, — сказал я, — где он?
— О чем ты, дорогуша? — спросил он, широко раскрыв невинные глаза.
— Ты знаешь о чем, — сказал я, в упор глядя на стакан в его тонкой руке.
Это был напиток Папы, особая смесь папайи, лайма, лимона и рома, какую готовили только в «Куба либре». И, словно желая уничтожить улику, он быстро допил его до дна.
Я направился к стене, в которой были три двери, и коснулся одной из них.
— Это туалет, милый.
Я положил руку на вторую дверь.
— Не входи туда. Ты пожалеешь, что увидел это.
Я не стал входить.
Тогда я протянул руку к третьей двери.
— Ну что ж, дорогой, входи, — раздраженно сказал Шелли.
Я открыл дверь.
За ней оказалась небольшая комнатушка с простецкой кроватью и столиком у окна.
На столе стояла птичья клетка, накрытая платком. Из-под платка слышался шорох перьев и царапанье клюва о железные прутья.
Шелли Капон подошел и скромно встал рядом со мной, поглядывая на клетку и держа в своих миниатюрных пальцах новую порцию напитка.
— Как жаль, что ты пришел сегодня не в семь вечера, — произнес он.
— Почему в семь?
— А потому, Раймундо, что к тому времени мы бы как раз разделались с нашей дичью в соусе карри, нашпигованной диким рисом. Интересно, много ли белого мяса под перьями у попугая или совсем ничего?
— Ты сделал бы это?! — вскричал я.
И посмотрел на него.
— Ты бы сделал, — сказал я, отвечая сам себе.
Я постоял еще немного у двери. Затем медленно прошел через небольшую комнату и остановился возле клетки с накинутым на нее платком. Я увидел одно-единственное слово, вышитое поверх платка: МАМА.
Я бросил взгляд на Шелли. Тот пожал плечами и стыдливо потупился. Я протянул руку к платку. Шелли вдруг сказал:
— Нет. Прежде чем снимешь его… спроси о чем-нибудь.
— О чем, например?
— О Ди Маджо[18]. Спроси о Ди Маджо.
Тут словно маленькая десятиваттная лампочка щелкнула у меня в мозгу. Я кивнул. Наклонившись к спрятанной под платком клетке, я прошептал:
— Ди Маджо, тысяча девятьсот тридцать девятый.
Живой компьютер словно задумался на минутку. Под словом МАМА зашуршали перья, клюв застучал о прутья клетки. Затем тоненький голосок произнес:
— Полных пробежек тридцать. Отбитых в среднем — триста восемьдесят один.
Я был ошеломлен. Но затем шепнул:
— Бейб Рут[19], тысяча девятьсот двадцать девятый.
Снова пауза, шорох перьев, стук клюва и:
— Полных пробежек шестьдесят. Отбитых в среднем — триста пятьдесят шесть. Мазила.
— Боже мой, — сказал я.
— Боже мой, — эхом отозвался Шелли Капон.
— Это он, попугай, который знал Папу.
— Он самый.
Я снял платок.
Не знаю, что я ожидал увидеть под вышитой тканью. Быть может, миниатюрного охотника в лесных сапогах, куртке и широкополой шляпе. А может, симпатичного крохотного рыболова с бородой и в свитере с воротником, сидящего на деревянной жердочке. Что-нибудь маленькое, что-нибудь литературное, что-нибудь человекоподобное, что-нибудь фантастическое, но только не попугая.
Но там был всего лишь попугай.
И даже не самый красивый из попугаев. Вид у него был такой, будто он годами не спал по ночам; одна из тех неряшливых птиц, которая никогда не чистит перышки и не полирует свой клюв. У него был зеленовато-черный порыжевший окрас, тускло-желтый горбатый нос и круги под глазами, как у скрытого пьяницы. Такие обычно, ковыляя, выпархивают из бара в три утра. Отбросы попугайного общества.
Шелли Капон словно угадал мои мысли.
— Если накрыть клетку платком, — сказал он, впечатление сильнее.
Я положил платок обратно на решетку.
Мысли мелькали в моей голове. Потом потекли совсем медленно. Я наклонился к клетке и прошептал:
— Норман Мейлер[20].
— Не мог вспомнить алфавит, — произнес голос из-под платка.
— Гертруда Стайн, — сказал я.
— Страдала крипторхизмом[21], — отозвался голос.
— Боже мой, — выдохнул я.
И отступил назад. Я смотрел на покрытую платком клетку. Затем подмигнул Шелли Капону.
— Ты отдаешь себе отчет, что это такое, Капон?
— Золотая жила, дорогой Раймундо! — довольно просиял он.
— Целый монетный двор! — поправил его я.
— Бесконечные возможности для шантажа!
— И причины для убийства! — добавил я.
— Ты представь, — фыркнул Шелли в стакан, представь, сколько бы отвалило одно только издательство Мейлера за то, чтобы эта пташка заткнулась!
Я снова обратился к клетке:
— Френсис Скотт Фицджеральд.
Молчание.
— Попробуй «Скотти», — предложил Шелли.
— А-а-а-а, — произнес голос внутри клетки. — Не плохой удар слева, но напористости не хватает. Приятный соперник, хотя…
— Фолкнер[22], — сказал я.
— Средние результаты по очкам хорошие, всегда играл только в одиночном разряде.
— Стейнбек[23]! — В конце сезона финишировал последним.
— Эзра Паунд[24]!
— В тридцать втором перешел в низшую лигу.
— Думаю… мне не помешает… выпить бокальчик этого напитка.
Кто-то вложил мне в руку стакан. Я залпом осушил его и кивнул. Зажмурившись, я почувствовал, как мир завращался вокруг меня, потом открыл глаза и увидел Шелли Капона, классического сукина сына на все времена.
— Тут есть кое-что еще более фантастическое, — сказал он. — Ты слышал едва ли половину.
— Врешь, — ответил я. — Что еще тут может быть?
Он загадочно улыбнулся — только Шелли Капон в целом свете умеет так загадочно, так злодейски улыбаться.
— Вот как все было, — начал он. — Помнишь, в последние годы, когда Папа жил здесь, у него были серьезные трудности с тем, чтобы переносить свои опусы на бумагу? Так вот, после «Островов в океане» он задумал еще один роман, но, похоже, почему-то так и не смог его записать… О да, роман уже был у него в голове — весь сюжет, и многие слышали, как он упоминал об этом, — но, похоже, он просто его не записал. Зато он ходил в «Куба либре», выпивал стакан за стаканом и подолгу разговаривал с попугаем. Раймундо, на протяжении всех этих долгих пьяных ночей Папа рассказывал Эль-Кордобе сюжет своей последней книги. И со временем, постепенно птица его запомнила.
— Его прощальная книга! — воскликнул я. — Самый-самый последний роман Хемингуэя! Не написанный, но записанный в мозгу попугая! Господи Иисусе!
Шелли качал головой, глядя на меня с улыбкой падшего херувима.
— Сколько ты хочешь за эту птицу?
— Дорогой мой, милый Раймундо, — Шелли Капон помешал мизинчиком в своем стакане. — Неужели ты думаешь, что я продам эту птицу?
— Однажды ты продал свою мать, затем снова выкрал ее и продал опять под другим именем. Брось, Шелли. Ты напал на кое-что стоящее. — Я задумчиво наклонился над покрытой платком клеткой. — Сколько телеграмм ты разослал за последние четыре-пять часов?
— Да ты что! Ты меня пугаешь!
— Сколько международных телефонных звонков за счет абонента ты сделал после завтрака?
Шелли Капон издал глубокий печальный вздох и вытащил из кармана своего вельветового пиджака смятую копию телеграммы. Я взял ее и прочел:
ДРУЗЬЯ ПАПЫ ВСТРЕЧАЮТСЯ ГАВАНЕ ЗПТ ПРЕДАТЬСЯ ВОСПОМИНАНИЯМ НАД ПТИЦЕЙ И БУТЫЛКОЙ ТЧК ЗАЯВКИ НА ТОРГИ ВЫСЫЛАЙТЕ ТЕЛЕГРАММОЙ ЗПТ ИЛИ НЕ ЗАБУДЬТЕ ЗАХВАТИТЬ ЧЕКОВУЮ КНИЖКУ И ОТКРЫТЬ СОЗНАНИЕ ТЧК ПЕРВЫЙ ПРИШЕЛ ПЕРВЫЙ КУПИЛ ТЧК ЧАСТИ ФИЛЕЙНЫЕ ЦЕНЫ ЮБИЛЕЙНЫЕ ТЧК МЕЖДУНАРОДНЫЕ ИЗДАНИЯ ЗПТ КНИГИ ЗПТ ЖУРНАЛЫ ЗПТ ТЕЛЕВИДЕНИЕ ЗПТ ПРАВА НА ЭКРАНИЗАЦИЮ ТИРЕ ВСЕ ПОДОЙДЕТ ТЧК С ЛЮБОВЬЮ ТЧК ШЕЛЛИ САМИ-ЗНАЕТЕ-КАКОЙ ТЧК
Боже мой, снова подумал я, роняя на пол телеграмму, в то время как Шелли протягивал мне список адресатов, которым она была разослана:
«Тайм». «Лайф». «Ньюсуик». «Скрибнер». «Саймон-энд-Шустер». «Нью-Йорк таймс». «Крисчен сайенс монитор». Лондонская «Таймс». «Монд». «Пари-матч». Один из Рокфеллеров. Кое-кто из Кеннеди. Си-би-эс. Эн-би-си. «Метро-Голдвин-Майер». «Уорнер бразерс». «20-й век Фокс». И так далее, и так далее, и так далее. Чем дальше я читал этот длинный список, тем глубже погружался в меланхолию.