The Illustrated Man, 1951 год
* * *
1. Prologue: The Illustrated Man / Пролог. Человек в картинках
2. The Veldt / Вельд
3. Kaleidoscope / Калейдоскоп
4. The Other Foot / Другие времена
5. The Highway / На большой дороге
6. The Man / Человек
7. The Long Rain / Нескончаемый дождь
8. The Rocket Man / Космонавт
9. The Fire Balloons / Огненные шары
10. The Last Night of the World / Завтра конец света
11. The Exiles / Изгнанники
12. No Particular Night or Morning / То ли ночь, то ли утро
13. The Fox and the Forest / Кошки-мышки
14. The Visitor / Пришелец
15. The Concrete Mixer / Бетономешалка
16. Marionettes, Inc. / Корпорация «Марионетки»
17. The City / Город
18. Zero Hour / Урочный час
19. The Rocket / Ракета
20. Epilogue / Эпилог
Пролог: Человек в картинках
Prologue: The Illustrated Man, 1951 год
Переводчик: Н. Галь
С человеком в картинках я повстречался ранним тёплым вечером в начале сентября. Я шагал по асфальту шоссе, это был последний переход в моем двухнедельном странствии по штату Висконсин. Под вечер я сделал привал, подкрепился свининой с бобами, пирожком и уже собирался растянуться на земле и почитать — и тут-то на вершину холма поднялся Человек в картинках и постоял минуту, словно вычерченный на светлом небе.
Тогда я еще не знал, что он — в картинках. Разглядел только, что он высокий и прежде, видно, был поджарый и мускулистый, а теперь почему-то располнел. Помню, руки у него были длинные, кулачищи — как гири, сам большой, грузный, а лицо совсем детское.
Должно быть, он как-то почуял мое присутствие, потому что заговорил, еще и не посмотрев на меня:
— Не скажете, где бы мне найти работу?
— Право, не знаю, — сказал я.
— Вот уже сорок лет не могу найти постоянной работы, — пожаловался он.
В такую жару на нём была наглухо застегнутая шерстяная рубашка. Рукава — и те застегнуты, манжеты туго сжимают толстые запястья. Пот градом катится по лицу, а он хоть бы ворот распахнул.
— Что ж, — сказал он, помолчав, — можно и тут переночевать, чем плохое место. Составлю вам компанию, вы не против?
— Милости просим, могу поделиться кое-какой едой, — сказал я.
Он тяжело, с кряхтеньем опустился наземь.
— Вы ещё пожалеете, что предложили мне остаться, — сказал он. — Все жалеют. Потому я и брожу. Вот, пожалуйста, начало сентября. День труда — самое распрекрасное время. В каждом городишке гулянье, народ развлекается, тут бы мне загребать деньги лопатой, а я вон сижу и ничего хорошего не жду.
Он стащил с ноги огромный башмак и, прищурясь, начал его разглядывать.
— На работе, если повезет, продержусь дней десять. А потом уж непременно так получается — катись на все четыре стороны! Теперь во всей Америке меня ни в один балаган не наймут, лучше и не соваться.
— Что ж так?
Вместо ответа он медленно расстегнул тугой воротник. Крепко зажмурясь, мешкотно и неуклюже расстегнул рубашку сверху донизу. Сунул руку за пазуху, осторожно ощупал себя.
— Чудно, — сказал он, всё ещё не открывая глаз. — На ощупь ничего не заметно, но они тут. Я все надеюсь — вдруг в один прекрасный день погляжу, а они пропали! В самое пекло ходишь целый день по солнцу, весь изжаришься, думаешь: может, их потом смоет или кожа облупится и всё сойдёт, а вечером глядишь — они тут как тут. — Он чуть повернул ко мне голову и распахнул рубаху на груди. — Тут они?
Не сразу мне удалось перевести дух.
— Да, — сказал я, — они тут.
Картинки.
— И ещё я почему застегиваю ворот — из-за ребятни, — сказал он, открывая глаза. — Детишки гоняются за мной по пятам. Всем охота поглядеть, как я разрисован, а ведь всем неприятно.
Он снял рубашку и свернул ее в комок. Он был весь в картинках, от синего кольца, вытатуированного вокруг шеи, и до самого пояса.
— И дальше то же самое, — сказал он, угадав мою мысль. — Я весь как есть в картинках. Вот поглядите.
Он разжал кулак. На ладони у него лежала роза — только что срезанная, с хрустальными каплями росы меж нежных розовых лепестков. Я протянул руку и коснулся её, но это была только картинка.
Да что ладонь! Я сидел и пялил на него глаза: на нём живого места не было, всюду кишели ракеты, фонтаны, человечки — целые толпы, да так все хитро сплетено и перепутано, так ярко и живо, до самых малых мелочей, что казалось — даже слышны тихие, приглушенные голоса этих бесчисленных человечков. Чуть он шевельнётся, вздохнёт — и вздрагивают крохотные рты, подмигивают крохотные зелёные с золотыми искорками глаза, взмахивают крохотные розовые руки. На его широкой груди золотились луга, синели реки, вставали горы, тут же протянулся Млечный Путь — звёзды, солнца, планеты. А человечки теснились кучками в двадцати разных местах, если не больше, — на руках, от плеча и до кисти, на боках, на спине и на животе. Они прятались в лесу волос, рыскали среди созвездий веснушек, выглядывали из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чём-то своём, каждый был сам по себе, точно портрет в картинной галерее.
— Да какие красивые картинки! — вырвалось у меня.
Как мне их описать? Если бы Эль Греко в расцвете сил и таланта писал миниатюры величиной в ладонь, с мельчайшими подробностями, в обычных своих жёлто-зелёных тонах, со странно удлиненными телами и лицами, можно было бы подумать, что это он расписал своей кистью моего нового знакомца. Краски пылали в трёх измерениях. Они были точно окна, распахнутые в живой, зримый и осязаемый мир, ошеломляющий своей реальностью. Здесь, собранное на одной и той же сцене, сверкало все великолепие вселенной; этот человек был живой галереей шедевров. Его расписал не какой-нибудь ярмарочный пьяница татуировщик, всё малюющий в три краски. Нет, это было создание истинного гения, трепетная, совершенная красота.
— Ещё бы! — сказал Человек в картинках. — Я до того горжусь своими картинками, что рад бы выжечь их огнём. Я уж пробовал и наждачной бумагой, и кислотой, и ножом…
Солнце садилось. На востоке уже взошла луна.
— Понимаете ли, — сказал Человек в картинках, — они предсказывают будущее.
Я молчал.
— Днём, при свете, еще ничего, — продолжал он. — Я могу показываться в балагане. А вот ночью… все картинки двигаются. Они меняются.
Должно быть, я невольно улыбнулся.
— И давно вы так разрисованы?
— В тысяча девятисотом, когда мне было двадцать лет, я работал в бродячем цирке и сломал ногу. Ну и вышел из строя, а надо ж было что-то делать, я и решил — пускай меня татуируют.
— Кто же вас татуировал? Куда девался этот мастер?
— Она вернулась в будущее, — был ответ. — Я не шучу. Это была старуха, она жила в штате Висконсин, где-то тут неподалеку был ее домишко. Этакая колдунья, то дашь ей тысячу лет, а через минуту поглядишь — лет двадцать, не больше, но она мне сказала, что умеет путешествовать во времени. Я тогда захохотал. Теперь-то мне не до смеха.
— Как же вы с ней познакомились?
И он рассказал мне, как это было. Он увидел у дороги раскрашенную вывеску: РОСПИСЬ НА КОЖЕ! Не татуировка, а роспись! Настоящее искусство! И всю ночь напролёт он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят его, точно осы и осторожные пчелы. А наутро он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий рисунки в двадцать красок.
— Вот уже полвека я каждое лето её ищу, — сказал он и потряс кулаком. — А как отыщу — убью.
Солнце зашло. Сияли первые звезды, светились под луной травы и пшеница в полях. А картинки на странном человеке все еще горели в сумраке, точно раскаленные уголья, точно разбросанные пригоршни рубинов и изумрудов, и там были краски Pyo, и краски Пикассо, и удлиненные плоские тела Эль Греко.
— Ну вот, и когда мои картинки начинают шевелиться, люди меня выгоняют. Им не по вкусу, когда на картинках творятся всякие страсти. Каждая картинка — повесть. Посмотрите несколько минут — и она вам что-то расскажет. А если три часа будете смотреть, увидите штук двадцать разных историй, они прямо на мне разыгрываются, вы и голоса услышите, и разные думы передумаете. Вот оно всё тут, только и ждёт, чтоб вы смотрели. А главное, есть на мне одно такое место. — Он повернулся спиной. — Видите? Там у меня на правой лопатке ничего определенного не нарисовано, просто каша какая-то.
— Вижу.
— Стоит мне побыть рядом с человеком немножко подольше, и это место вроде как затуманивается и на нем появляется картинка. Если рядом женщина, через час у меня на спине появляется ее изображение и видна вся ее жизнь — как она будет жить дальше, как помрет, какая она будет в шестьдесят лет. А если это мужчина, за час у меня на спине появится его изображение: как он свалится с обрыва или поездом его переедет. И опять меня гонят в три шеи.
Так он говорил и все поглаживал ладонями свои картинки, будто поправлял рамки или пыль стирал, точь-в-точь какой-нибудь коллекционер, знаток и любитель живописи. Потом лёг, откинувшись на спину, очень большой и грузный в лунном свете. Ночь настала теплая. Душно, ни ветерка. Мы оба лежали без рубашек.
— И вы так и не отыскали ту старуху?
— Нет.
— И по-вашему, она явилась из будущего?
— А иначе откуда бы ей знать все эти истории, что она на мне разрисовала?
Он устало закрыл глаза. Заговорил тише:
— Бывает, по ночам я их чувствую, картинки. Вроде как муравьи по мне ползают. Тут уж я знаю, они делают свое дело. Я на них больше и не гляжу никогда. Стараюсь хоть немного отдохнуть. Я ведь почти не сплю. И вы тоже лучше не глядите, вот что я вам скажу. Коли хотите уснуть, отвернитесь от меня.
Я лежал шагах в трёх от него. Он был как будто не буйный и уж очень занятно разрисован. Не то я, пожалуй, предпочел бы убраться подальше от его нелепой болтовни. Но эти картинки… Я всё не мог наглядеться. Всякий бы свихнулся, если б его так изукрасили.
Ночь была тихая, лунная. Я слышал, как он дышит. Где-то поодаль, в овражках, не смолкали сверчки. Я лежал на боку так, чтоб видеть картинки. Прошло, пожалуй, с полчаса. Непонятно было, уснул ли Человек в картинках, но вдруг я услышал его шепот:
— Шевелятся, а?
Я понаблюдал с минуту. Потом сказал:
— Да.
Картинки шевелились, каждая в свой черёд, каждая — всего минуту-другую. При свете луны, казалось, одна за другой разыгрывались маленькие трагедии, тоненько звенели мысли и, словно далекий прибой, тихо роптали. Не сумею сказать, час ли, три ли часа все это длилось. Знаю только, что я лежал как зачарованный и не двигался, пока звёзды свершали свой путь по небосводу… [1]
Восемнадцать картинок, теснящиеся истории. Я пересчитал их одну за другой.
Сначала мой взгляд сфокусировался на большом доме, где находилось двое людей. Я увидел, как по ослепительному небу пролетели стервятники, увидел желтых львов и услышал голоса.
Первая картинка задрожала и стала увеличиваться…
Вельд
The Veldt, 1950 год
Переводчик: Л. Жданов
— Джорджи, пожалуйста, посмотри детскую комнату.
— А что с ней?
— Не знаю.
— Так в чем же дело?
— Ни в чем, просто мне хочется, чтобы ты ее посмотрел или пригласи психиатра, пусть он посмотрит.
— Причем здесь психиатр?
— Ты отлично знаешь причем. — Стоя по среди кухни, она глядела на плиту, которая, деловито жужжа, сама готовила ужин на четверых. — Понимаешь, детская изменилась, она совсем не такая, как прежде.
— Ладно, давай посмотрим.
Они пошли по коридору своего звуконепроницаемого дома типа: «Все для счастья», который стал им в тридцать тысяч долларов (с полной обстановкой), — дома, который их одевал, кормил, холил, укачивал, пел и играл им. Когда до детской оставалось пять шагов, что-то щелкнуло, и в ней зажегся свет. И в коридоре, пока они шли, один за другим плавно, автоматически загорались и гасли светильники.
— Ну, — сказал Джордж Хедли.
Они стояли на крытом камышовой циновкой полу детской комнаты. Сто сорок четыре квадратных метра, высота — десять метров; она стоила пятнадцать тысяч. «Дети должны получать все самое лучшее», — заявил тогда Джордж.
Тишина. Пусто, как на лесной прогалине в знойный полдень. Гладкие двумерные стены. На глазах у Джорджа и Лидии Хедли они, мягко жужжа, стали таять, словно уходя в прозрачную даль, и появился африканский вельд — трехмерный, в красках, как настоящий, вплоть до мельчайшего камешка и травинки. Потолок над ними превратился в далекое небо с жарким желтым солнцем.
Джордж Хедли ощутил, как на лбу у него проступает пот.
— Лучше уйдем от солнца, — предложил он, — уж больно естественное. И вообще, я ничего такого не вижу, все как будто в порядке.
— Подожди минуточку, сейчас увидишь, — сказала жена.
В этот миг скрытые одорофоны, вступив в действие, направили волну запахов на двоих людей, стоящих среди опаленного солнцем вельда. Густой, сушащий ноздри запах жухлой травы, запах близкого водоема, едкий, резкий запах животных, запах пыли, которая клубилась в раскаленном воздухе облачком красного перца. А вот и звуки: далекий топот антилопьих копыт по упругому дерну, шуршащая поступь крадущихся хищников.
В небе проплыл силуэт, по обращенному вверх потному лицу Джорджа Хедли скользнула тень.
— Мерзкие твари, — услышал он голос жены.
— Стервятники…
— Смотри-ка, львы, вон там, вдали, вон, вон! Пошли на водопой. Видишь, они там что-то ели.
— Какое-нибудь животное. — Джордж Хедли защитил воспаленные глаза ладонью от слепящего солнца. — Зебру… или жирафенка…
— Ты уверен? — Ее голос прозвучал как-то странно.
— Теперь-то уверенным быть нельзя, поздно, — шутливо ответил он. — Я вижу только обглоданные кости да стервятников, которые подбирают ошметки.
— Ты не слышал крика? — спросила она.
— Нет.
— Так с минуту назад?
— Ничего не слышал.
Львы медленно приближались. И Джордж Хедли — в который раз — восхитился гением конструктора, создавшего эту комнату. Чудо совершенства — за абсурдно низкую цену. Всем бы домовладельцам такие! Конечно, иногда они отталкивают своей клинической продуманностью, даже пугают, вызывают неприятное чувство, но чаще всего служат источником забавы не только для вашего сына или дочери, но и для вас самих, когда вы захотите развлечься короткой прогулкой в другую страну, сменить обстановку. Как сейчас, например!
Вот они, львы, в пятнадцати футах, такие правдоподобные — да-да, такие, до ужаса, до безумия правдоподобные, что ты чувствуешь, как твою кожу щекочет жесткий синтетический мех, а от запаха разгоряченных шкур у тебя во рту вкус пыльной обивки, их желтизна отсвечивает в твоих глазах желтизной французского гобелена… Желтый цвет львиной шкуры, жухлой травы, шумное львиное дыхание в тихий полуденный час, запах мяса из открытой, влажной от слюны пасти.
Львы остановились, глядя жуткими желто-зелеными глазами на Джорджа и Лидию Хедли.
— Берегись! — вскрикнула Лидия.
Львы ринулись на них.
Лидия стремглав бросилась к двери, Джордж непроизвольно побежал следом. И вот они в коридоре, дверь захлопнута, он смеется, она плачет, и каждый озадачен реакцией другого.
— Джордж!
— Лидия! Моя бедная, дорогая, милая Лидия!
— Они чуть не схватили нас!
— Стены, Лидия, светящиеся стены, только и всего. Не забывай. Конечно, я не спорю, они выглядят очень правдоподобно — Африка в вашей гостиной! — но это лишь повышенного воздействия цветной объемный фильм и психозапись, проектируемые на стеклянный экран, одорофоны и стереозвук. Вот возьми мой платок.
— Мне страшно. — Она подошла и всем телом прильнула к нему, тихо плача. — Ты видел? Ты почувствовал? Это чересчур правдоподобно.
— Послушай, Лидия…
— Скажи Венди и Питеру, чтобы они больше не читали про Африку.
— Конечно… Конечно. — Он погладил ее волосы.
— Обещаешь?
— Разумеется.
— И запри детскую комнату на несколько дней, пока я не справлюсь с нервами.
— Ты ведь знаешь, как трудно с Питером. Месяц назад я наказал его, запер детскую комнату на несколько часов — что было! Да и Венди тоже… Детская для них — все.
— Ее нужно запереть, и никаких поблажек.
— Ладно. — Он неохотно запер тяжелую дверь. — Ты переутомилась, тебе нужно отдохнуть.
— Не знаю… Не знаю. — Она высморкалась и села в кресло, которое тотчас тихо закачалось. Возможно, у меня слишком мало дела. Возможно, осталось слишком много времени для размышлений. Почему бы нам на несколько дней не запереть весь дом, не уехать куда-нибудь.
— Ты хочешь сказать, что готова жарить мне яичницу?
— Да. — Она кивнула.
— И штопать мои носки?
— Да. — Порывистый кивок, глаза полны слез.
— И заниматься уборкой?
— Да, да… Конечно!
— А я-то думал, мы для того и купили этот дом, чтобы ничего не делать самим?
— Вот именно. Я здесь вроде ни к чему. Дом — и жена, и мама, и горничная. Разве я могу состязаться с африканским вельдом, разве могу искупать и отмыть детей так быстро и чисто, как это делает автоматическая ванна? Не могу. И не во мне одной дело, а и в тебе тоже. Последнее время ты стал ужасно нервным.
— Наверно, слишком много курю.
— У тебя такой вид, словно и ты не знаешь, куда себя деть в этом доме. Куришь немного больше обычного каждое утро, выпиваешь немного больше обычного по вечерам, и принимаешь на ночь снотворного больше обычного. Ты тоже начинаешь чувствовать себя ненужным.
— Я?… — Он помолчал, пытаясь заглянуть в собственную душу и понять, что там происходит.
— О, Джорджи! — Она поглядела мимо него на дверь детской комнаты. — Эти львы… Они ведь не могут выйти оттуда?
Он тоже посмотрел на дверь — она вздрогнула, словно от удара изнутри.
— Разумеется, нет, — ответил он.
Они ужинали одни. Венди и Питер отправились на специальный стереокарнавал на другом конце города и сообщили домой по видеофону, что вернуться поздно, не надо их ждать. Озабоченный Джордж Хедли смотрел, как стол-автомат исторгает из своих механических недр горячие блюда.
— Мы забыли кетчуп, — сказал он.
— Простите, — произнес тонкий голосок изнутри стола и появился кетчуп.
«Детская… — подумал Джордж Хедли. — Что ж, детям и впрямь невредно некоторое время пожить без нее. Во всем нужна мера. А они, это совершенно ясно, слишком уж увлекаются Африкой». Это солнце… Он до сих пор чувствовал на шее его лучи — словно прикосновение горячей лапы. А эти львы. И запах крови. Удивительно, как точно детская улавливает телепатическую эманацию психики детей и воплощает любое их пожелание. Стоит им подумать о львах — пожалуйста, вот они. Представят себе зебр — вот зебры. И солнце. И жирафы. И смерть.
Вот именно. Он механически жевал пищу, которую ему приготовил стол. Мысли о смерти. Венди и Питер слишком молоды для таких мыслей. А впрочем, разве дело в возрасте. Задолго то того, как ты понял, что такое смерть, ты уже желаешь смерти кому-нибудь. В два года ты стреляешь в людей из пугача…
Но это… Жаркий безбрежный африканский вельд… ужасная смерть в когтях льва. Снова и снова смерть.
— Ты куда?
Он не ответил ей. Поглощенный своими мыслями, он шел, провожаемый волной света, к детской. Он приложил ухо к двери. Оттуда донесся львиный рык.
Он отпер дверь и распахнул ее. В тот же миг его слуха коснулся далекий крик. Снова рычанье львов… Тишина.
Он вошел в Африку. Сколько раз за последний год он, открыв дверь, встречал Алису в Стране Чудес или Фальшивую Черепаху, или Алладина с его волшебной лампой, или Джека-Тыквенную-Голову из Страны Оз, или доктора Дулитла, или корову, которая прыгала через луну, очень похожую на настоящую, — всех этих чудесных обитателей воображаемого мира. Сколько раз видел он летящего в небе пегаса, или розовые фонтаны фейерверка, или слышал ангельское пение. А теперь перед ним — желтая, раскаленная Африка, огромная печь, которая пышет убийством. Может быть, Лидия права. Может, надо и впрямь на время расстаться с фантазией, которая стала чересчур реальной для десятилетних детей. Разумеется, очень полезно упражнять воображение человека. Но если пылкая детская фантазия увлекается каким-то одним мотивом?… Кажется, весь последний месяц он слышал львиный рык. Чувствовал даже у себя в кабинете резкий запах хищников, да по занятости не обращал внимания…
Джордж Хедли стоял один в степях Африки. Львы, оторвавшись от своей трапезы, смотрели на него. Полная иллюзия настоящих зверей — если бы не открытая дверь, через которую он видел в дальнем конце темного коридора, будто портрет в рамке, рассеянно ужинавшую жену.
— Уходите, — сказал он львам.
Они не послушались.
Он отлично знал устройство комнаты. Достаточно послать мысленный приказ, и он будет исполнен.
— Пусть появится Аладдин с его лампой, — рявкнул он. По-прежнему вельд, и все те же львы…
— Ну, комната, действуй! Мне нужен Аладдин.
Никакого впечатления. Львы что-то грызли, тряся косматыми гривами.
— Аладдин!
Он вернулся в столовую.
— Проклятая комната, — сказал он, — поломалась, не слушается.
— Или…
— Или что?
— Или НЕ МОЖЕТ послушаться, — ответила Лидия. — Потому что дети уже столько дней думают про Африку, львов и убийства, что комната застряла на одной комбинации.
— Возможно.
— Или же Питер заставил ее застрять.
— ЗАСТАВИЛ?
— Открыл механизм и что-нибудь подстроил.
— Питер не разбирается в механизме.
— Для десятилетнего парня он совсем не глуп. Коэффициент его интеллекта…
— И все-таки…
— Хелло, мам! Хелло, пап!
Супруги Хедли обернулись. Венди и Питер вошли в прихожую: щеки — мятный леденец, глаза — ярко-голубые шарики, от джемперов так и веет озоном, в котором они купались, летя на вертолете.
— Вы как раз успели к ужину, — сказали родители вместе.
— Мы наелись земляничного мороженого и сосисок, — ответили дети, отмахиваясь руками. — Но мы посидим с вами за столом.
— Вот-вот, подойдите-ка сюда, расскажите про детскую, — позвал их Джордж Хедли.
Брат и сестра удивленно посмотрели на него, потом друг на друга.
— Детскую?
— Про Африку и все прочее, — продолжал отец с наигранным добродушием.
— Не понимаю, — сказал Питер.
— Ваша мать и я только что совершили путешествие по Африке: Том Свифт и его Электрический Лев, — усмехнулся Джордж Хедли.
— Никакой Африки в детской нет, — невинным голосом возразил Питер.
— Брось, Питер, мы-то знаем.
— Я не помню никакой Африки. — Питер повернулся к Венди. — А ты?
— Нет.
— А ну, сбегай, проверь и скажи нам.
Она повиновалась брату.
— Венди, вернись! — позвал Джордж Хедли, но она уже ушла. Свет провожал ее, словно рой светлячков. Он слишком поздно сообразил, что забыл запереть детскую.
— Венди посмотрит и расскажет нам, — сказал Питер.
— Что мне рассказывать, когда я сам видел.
— Я уверен, отец, ты ошибся.
— Я не ошибся, пойдем-ка.
Но Венди уже вернулась.
— Никакой Африки нет, — доложила она, запыхавшись.
— Сейчас проверим, — ответил Джордж Хедли.
Они вместе пошли по коридору и отворили дверь в детскую.
Чудесный зеленый лес, чудесная река, пурпурная гора, ласкающее слух пение, а в листве — очаровательная таинственная Рима, на длинных распущенных волосах которой, словно ожившие цветы, трепетали многоцветные бабочки. Ни африканского вельда, ни львов. Только Рима, поющая так восхитительно, что невольно на глазах выступают слезы.
Джордж Хедли внимательно осмотрел новую картину.
— Ступайте спать, — велел он детям.
Они открыли рты.
— Вы слышали?
Они отправились в пневматический отсек и взлетели, словно сухие листья, вверх по шахте в свои спальни.
Джордж Хедли пересек звенящую птичьими голосами полянку и что-то подобрал в углу, поблизости от того места, где стояли львы. Потом медленно возвратился к жене.
— Что это у тебя в руке?
— Мой старый бумажник, — ответил он и протянул его ей.
От бумажника пахло жухлой травой и львами. На нем были капли слюны, и следы зубов, и с обеих сторон пятна крови.
Он затворил дверь детской и надежно ее запер.
В полночь Джордж все еще не спал, и он знал, что жена тоже не спит.
— Так ты думаешь, Венди ее переключила? — спросила она наконец в темноте.
— Конечно.
— Превратила вельд в лес и на место львов вызвала Риму?
— Да.
— Но зачем?
— Не знаю. Но пока я не выясню, комната будет заперта.
— Как туда попал твой бумажник?
— Не знаю, — ответил он, — ничего не знаю, только одно: я уже жалею, что мы купили детям эту комнату. И без того они нервные, а тут еще такая комната…
— Ее назначение в том и состоит, чтобы помочь им избавиться от своих неврозов.
— Ой, так ли это… — он посмотрел на потолок.
— Мы давали детям все, что они просили. А в награду что получаем — непослушание, секреты от родителей…
— Кто это сказал: «Дети — ковер, иногда на них надо наступать»… Мы ни разу не поднимали на них руку. Скажем честно — они стали несносны. Уходят и приходят, когда им вздумается, с нами обращаются так, словно мы — их отпрыски. Мы их портим, они нас.
— Они переменились с тех самых пор — помнишь, месяца два-три назад, — когда ты запретил им лететь на ракете в Нью-Йорк.
— Я им объяснил, что они еще малы для такого путешествия.
— Объяснил, а я вижу, как они с того дня стали хуже к нам относиться.
— Я вот что сделаю: завтра приглашу Девида Макклина и попрошу взглянуть на эту Африку.
— Но ведь Африки нет, теперь там сказочная страна и Рима.
— Сдается мне, к тому времени снова будет Африка.
Мгновением позже он услышал крики.
Один… другой… Двое кричали внизу. Затем — рычание львов.
— Венди и Питер не спят, — сказала ему жена.
Он слушал с колотящимся сердцем.
— Да, — отозвался он. — Они проникли в детскую комнату.
— Эти крики… они мне что-то напоминают.
— В самом деле?
— Да, мне страшно.
И как ни трудились кровати, они еще целый час не могли укачать супругов Хедли. В ночном воздухе пахло кошками.
— Отец, — сказал Питер.
— Да?
Питер разглядывал носки своих ботинок. Он давно избегал смотреть на отца, да и на мать тоже.
— Ты что же, навсегда запер детскую?
— Это зависит…
— От чего? — резко спросил Питер.
— От тебя и твоей сестры. Если вы не будете чересчур увлекаться этой Африкой, станете ее чередовать… скажем, со Швецией, или Данией, или Китаем.
— Я думал, мы можем играть во что хотим.
— Безусловно, в пределах разумного.
— А чем плоха Африка, отец?
— Так ты все-таки признаешь, что вызывал Африку!
— Я не хочу, чтобы запирали детскую, — холодно произнес Питер. — Никогда.
— Так позволь сообщить тебе, что мы вообще собираемся на месяц оставить этот дом. Попробуем жить по золотому принципу: «Каждый делает все сам».
— Ужасно! Значит, я должен сам шнуровать ботинки, без автоматического шнуровальщика? Сам чистить зубы, причесываться, мыться?
— Тебе не кажется, что это будет даже приятно для разнообразия?
— Это будет отвратительно. Мне было совсем не приятно, когда ты убрал автоматического художника.
— Мне хотелось, чтобы ты научился рисовать, сынок.
— Зачем? Достаточно смотреть, слушать и обонять! Других стоящих занятий нет.
— Хорошо, ступай, играй в Африке.
— Так вы решили скоро выключить наш дом?
— Мы об этом подумывали.
— Советую тебе подумать еще раз, отец.
— Но-но, сынок, без угроз!
— Отлично. — И Питер отправился в детскую.
— Я не опоздал? — спросил Девид Макклин.
— Завтрак? — предложил Джордж Хедли.
— Спасибо, я уже. Ну, так в чем дело?
— Девид, ты разбираешься в психике?
— Как будто.
— Так вот, проверь, пожалуйста, нашу детскую. Год назад ты в нее заходил — тогда заметил что-нибудь особенное?
— Вроде нет. Обычные проявления агрессии, тут и там налет паранойи, присущей детям, которые считают, что родители их постоянно преследуют. Но ничего, абсолютно ничего серьезного.
Они вышли в коридор.
— Я запер детскую, — объяснил отец семейства, — а ночью дети все равно проникли в нее. Я не стал вмешиваться, чтобы ты мог посмотреть на их затеи.
Из детской доносились ужасные крики.
— Вот-вот, — сказал Джордж Хедли. — Интересно, что ты скажешь?
Они вошли без стука.
Крики смолкли, львы что-то пожирали.
— Ну-ка, дети, ступайте в сад, — распорядился Джордж Хедли. — Нет-нет, не меняйте ничего, оставьте стены, как есть. Марш!
Оставшись вдвоем, мужчины внимательно посмотрели на львов, которые сгрудились поодаль, жадно уничтожая свою добычу.
— Хотел бы я знать, что это, — сказал Джордж Хедли. — Иногда мне кажется, что я вижу… Как думаешь, если принести сильный бинокль…
Девид Макклин сухо усмехнулся.
— Вряд ли…
Он повернулся, разглядывая одну за другой все четыре стены.
— Давно это продолжается?
— Чуть больше месяца.
— Да, ощущение неприятное.
— Мне нужны факты, а не чувства.
— Дружище Джордж, найди мне психиатра, который наблюдал бы хоть один факт. Он слышит то, что ему сообщают об ощущениях, то есть нечто весьма неопределенное. Итак, я повторяю: это производит гнетущее впечатление. Положись на мой инстинкт и мое предчувствие. Я всегда чувствую, когда назревает беда. Тут кроется что-то очень скверное. Советую вам совсем выключить эту проклятую комнату и минимум год ежедневно приводить ко мне ваших детей на процедуры.
— Неужели до этого дошло?
— Боюсь, да. Первоначально эти детские были задуманы, в частности, для того, чтобы мы, врачи, без обследования могли по картинам на стенах изучать психологию ребенка и исправлять ее. Но в данном случае детская, вместо того чтобы избавлять от разрушительных наклонностей, поощряет их!
— Ты это и раньше чувствовал?
— Я чувствовал только, что вы больше других балуете своих детей. А теперь закрутили гайку. Что произошло?
— Я не пустил их в Нью-Йорк.
— Еще?
— Убрал из дома несколько автоматов, а месяц назад пригрозил запереть детскую, если они не будут делать уроков. И действительно запер на несколько дней, чтобы знали, что я не шучу.
— Ага!
— Тебе это что-нибудь говорит?
— Все. На место рождественского деда пришел бука. Дети предпочитают рождественского деда. Ребенок не может жить без привязанностей. Вы с женой позволили этой комнате, этому дому занять ваше место в их сердцах. Детская комната стала для них матерью и отцом, оказалась в их жизни куда важнее подлинных родителей. Теперь вы хотите ее запереть. Не удивительно, что здесь появилась ненависть. Вот — даже небо излучает ее. И солнце. Джордж, вам надо переменить образ жизни. Как и для многих других — слишком многих, — для вас главным стал комфорт. Да если завтра на кухне что-нибудь поломается, вы же с голоду помрете. Не сумеете сами яйца разбить! И все-таки советую выключить все. Начните новую жизнь. На это понадобится время. Ничего, за год мы из дурных детей сделаем хороших, вот увидишь.
— А не будет ли это слишком резким шоком для ребят — вдруг запереть навсегда детскую?
— Я не хочу, чтобы зашло еще дальше, понимаешь?
Львы кончили свой кровавый пир.
Львы стояли на опушке, глядя на обоих мужчин.
— Теперь я чувствую себя преследуемым, — произнес Макклин. — Уйдем. Никогда не любил эти проклятые комнаты. Они мне действуют на нервы.
— А львы — совсем как настоящие, верно? — сказал Джордж Хедли. — Ты не допускаешь возможности…
— Что?!
— …что они могут стать настоящими?
— По-моему, нет.
— Какой-нибудь порок в конструкции, переключение в схеме или еще что-нибудь?
— Нет.
Они пошли к двери.
— Мне кажется, комнате не захочется, чтобы ее выключали, — сказал Джордж Хедли.
— Никому не хочется умирать, даже комнате.
— Интересно: она ненавидит меня за мое решение?
— Здесь все пропитано паранойей, — ответил Девид Макклин. — До осязаемости. Эй! — Он нагнулся и поднял окровавленный шарф. — Твой?
— Нет. — Лицо Джорджа окаменело. — Это Лидии.
Они вместе пошли к распределительному щитку и повернули выключатель, убивающий детскую комнату.
Дети были в истерике. Они кричали, прыгали, швыряли вещи. Они вопили, рыдали, бранились, метались по комнатам.
— Вы не смеете так поступать с детской комнатой, не смеете!
— Угомонитесь, дети.
Они в слезах бросились на диван.
— Джордж, — сказала Лидия Хедли, — включи детскую на несколько минут. Нельзя так вдруг.
— Нет.
— Это слишком жестоко.
— Лидия, комната выключена и останется выключенной. И вообще, пора кончать с этим проклятым домом. Чем больше я смотрю на все это безобразие, тем мне противнее. И так мы чересчур долго созерцали свой механический электронный пуп. Видит бог, нам необходимо сменить обстановку!
И он стал ходить из комнаты в комнату, выключая говорящие часы, плиты, отопление, чистильщиков обуви, механические губки, мочалки, полотенца, массажистов и все прочие автоматы, которые попадались под руку.
Казалось, дом полон мертвецов. Будто они очутились на кладбище механизмов. Тишина. Смолкло жужжание скрытой энергии машин, готовых вступить в действие при первом же нажиме на кнопки.
— Не позволяй им это делать! — завопил Питер, подняв лицо к потолку, словно обращаясь к дому, к детской комнате — Не позволяй отцу убивать все. — Он повернулся к отцу. — До чего же я тебя ненавижу!
— Оскорблениями ты ничего не достигнешь.
— Хоть бы ты умер!
— Мы долго были мертвыми. Теперь начнем жить по-настоящему. Мы привыкли быть предметом забот всевозможных автоматов — отныне мы будем жить.
Венди по — прежнему плакала. Питер опять присоединился к ней.
— Ну, еще немножечко, на минуточку, только на минуточку! — кричали они.
— Джордж, — сказала ему жена, — это им не повредит.
— Ладно, ладно, пусть только замолчат. На одну минуту, учтите, потом выключу совсем.
— Папочка, папочка, папочка! — запели дети, улыбаясь сквозь слезы.
— А потом — каникулы. Через полчаса вернется Девид Макклин, он поможет нам собраться и проводит на аэродром. Я пошел одеваться. Включи детскую на одну минуту, Лидия, слышишь — не больше одной минуты.
Дети вместе с матерью, весело болтая, поспешили в детскую, а Джордж, взлетев наверх по воздушной шахте, стал одеваться. Через минуту появилась Лидия.
— Я буду рада, когда мы покинем этот дом, — вздохнула она.
— Ты оставила их в детской?
— Мне тоже надо одеться. О, эта ужасная Африка. И что они в ней видят?
— Ничего, через пять минут мы будем на пути в Айову. Господи, какая сила загнала нас в этот дом?… Что нас побудило купить этот кошмар!
— Гордыня, деньги, глупость.
— Пожалуй, лучше спуститься, пока ребята опять не увлеклись своим чертовым зверинцем.
В этот самый миг они услышали голоса обоих детей.
— Папа, мама, скорей, сюда, скорей!
Они спустились по шахте вниз и ринулись бегом по коридору. Детей нигде не было видно.
— Венди! Питер!
Они ворвались в детскую. В пустынном вельде — никого, ни души, если не считать львов, глядящих на них.
— Питер! Венди!
Дверь захлопнулась.
Джордж и Лидия Хедли метнулись к выходу.
— Откройте дверь! — закричал Джордж Хедли, дергая ручку. — Зачем вы ее заперли? Питер! — Он заколотил в дверь кулаками. — Открой!
За дверью послышался голос Питера:
— Не позволяй им выключать детскую комнату и весь дом.
Мистер и миссис Джордж Хедли стучали в дверь.
— Что за глупые шутки, дети! Нам пора ехать. Сейчас придет мистер Макклин и…
И тут они услышали…
Львы с трех сторон в желтой траве вельда, шуршание сухих стеблей под их лапами, рокот в их глотках.
Львы.
Мистер Хедли посмотрел на жену, потом они вместе повернулись лицом к хищникам, которые медленно, припадая к земле, подбирались к ним.
Мистер и миссис Хедли закричали.
И вдруг они поняли, почему крики, которые они слышали раньше, казались им такими знакомыми.
— Вот и я, — сказал Девид Макклин, стоя на пороге детской комнаты. — О, привет!
Он удивленно воззрился на двоих детей, которые сидели на поляне, уписывая ленч. Позади них был водоем и желтый вельд; над головами — жаркое солнце. У него выступил пот на лбу.
— А где отец и мать?
Дети обернулись к нему с улыбкой.
— Они сейчас придут.
— Хорошо, уже пора ехать.
Мистер Макклин приметил вдали львов — они из-за чего-то дрались между собой, потом успокоились и легли с добычей в тени деревьев.
Заслонив глаза от солнца ладонью, он присмотрелся внимательнее.
Львы кончили есть и один за другим пошли на водопой.
Какая-то тень скользнула по разгоряченному лицу мистера Макклина. Много теней. С ослепительного неба спускались стервятники.
— Чашечку чаю? — прозвучал в тишине голос Венди.
Калейдоскоп
Kaleidoscope, 1949 год
Переводчик: Н. Галь
Взрыв огромным консервным ножом вспорол корпус ракеты. Людей выбросило в космос, подобно дюжине трепещущих серебристых рыб. Их разметало в черном океане, а корабль, распавшись на миллион осколков, полетел дальше, словно рой метеоров в поисках затерянного Солнца.
— Беркли, Беркли, ты где?
Слышатся голоса, точно дети заблудились в холодной ночи.
— Вуд, Вуд!
— Капитан!
— Холлис, Холлис, я Стоун.
— Стоун, я Холлис. Где ты?
— Не знаю. Разве тут поймешь? Где верх? Я падаю. Понимаешь, падаю.
Они падали, падали, как камни падают в колодец. Их разметало, будто двенадцать палочек, подброшенных вверх исполинской силой. И вот от людей остались только одни голоса — несхожие голоса, бестелесные и исступленные, выражающие разную степень ужаса и отчаяния.
— Нас относит друг от друга.
Так и было. Холлис, медленно вращаясь, понял это. Понял и в какой-то мере смирился. Они разлучились, чтобы идти каждый своим путем, и ничто не могло их соединить. Каждого защищал герметический скафандр и стеклянный шлем, облекающий бледное лицо, но они не успели надеть силовые установки. С маленькими двигателями они были бы точно спасательные лодки в космосе, могли бы спасать себя, спасать других, собираться вместе, находя одного, другого, третьего, и вот уже получился островок из людей, и придуман какой-то план… А без силовой установки на заплечье они — неодушевленные метеоры, и каждого ждет своя отдельная неотвратимая судьба.
Около десяти минут прошло, пока первый испуг не сменился металлическим спокойствием. И вот космос начал переплетать необычные голоса на огромном черном ткацком стане; они перекрещивались, сновали, создавая прощальный узор.
— Холлис, я Стоун. Сколько времени можем мы еще разговаривать между собой?
— Это зависит от скорости, с какой ты летишь прочь от меня, а я — от тебя.
— Что-то около часа.
— Да, что-нибудь вроде того, — ответил Холлис задумчиво и спокойно.
— А что же все-таки произошло? — спросил он через минуту.
— Ракета взорвалась, только и всего. С ракетами это бывает.
— В какую сторону ты летишь?
— Похоже, я на Луну упаду.
— А я на Землю лечу. Домой на старушку Землю со скоростью шестнадцать тысяч километров в час. Сгорю, как спичка.
Холлис думал об этом с какой-то странной отрешенностью. Точно он видел себя со стороны и наблюдал, как он падает, падает в космосе, наблюдал так же бесстрастно, как падение первых снежинок зимой, давным-давно.
Остальные молчали, размышляя о судьбе, которая поднесла им такое: падаешь, падаешь, и ничего нельзя изменить. Даже капитан молчал, так как не мог отдать никакого приказа, не мог придумать никакого плана, чтобы все стало по-прежнему.
— Ох, как долго лететь вниз. Ох, как долго лететь, как долго, долго, долго лететь вниз, — сказал чей-то голос. — Не хочу умирать, не хочу умирать, долго лететь вниз…
— Кто это?
— Не знаю.
— Должно быть, Стимсон. Стимсон, это ты?
— Как долго, долго, сил нет. Господи, сил нет.
— Стимсон, я Холлис. Стимсон, ты слышишь меня?
Пауза, и каждый падает, и все порознь.
— Стимсон.
— Да. — Наконец-то ответил.
— Стимсон, возьми себя в руки, нам всем одинаково тяжело.
— Не хочу быть здесь. Где угодно, только не здесь.
— Нас еще могут найти.
— Должны найти, меня должны найти, — сказал Стимсон. — Это неправда, то, что сейчас происходит, неправда.
— Плохой сон, — произнес кто-то.
— Замолчи! — крикнул Холлис.
— Попробуй, заставь, — ответил голос. Это был Эплгейт. Он рассмеялся бесстрастно, беззаботно. — Ну, где ты?
И Холлис впервые ощутил всю невыносимость своего положения. Он захлебнулся яростью, потому что в этот миг ему больше всего на свете хотелось поквитаться с Эплгейтом. Он много лет мечтал поквитаться, а теперь поздно, Эплгейт — всего лишь голос в наушниках.
Они падали, падали, падали…
Двое начали кричать, точно только сейчас осознали весь ужас, весь кошмар происходящего. Холлис увидел одного из них: он проплыл мимо него, совсем близко, не переставая кричать, кричать…
— Прекрати!
Совсем рядом, рукой можно дотянуться, и все кричит. Он не замолчит. Будет кричать миллион километров, пока радио работает, будет всем душу растравлять, не даст разговаривать между собой.
Холлис вытянул руку. Так будет лучше. Он напрягся и достал до него. Ухватил за лодыжку и стал подтягиваться вдоль тела, пока не достиг головы. Космонавт кричал и лихорадочно греб руками, точно утопающий. Крик заполнил всю Вселенную.
«Так или иначе, — подумал Холлис. — Либо Луна, либо Земля, либо метеоры убьют его, зачем тянуть?»
Он раздробил его стеклянный шлем своим железным кулаком. Крик захлебнулся. Холлис оттолкнулся от тела, предоставив ему кувыркаться дальше, падать дальше по своей траектории.
Падая, падая, падая в космос, Холлис и все остальные отдались долгому, нескончаемому вращению и падению сквозь безмолвие.
— Холлис, ты еще жив?
Холлис промолчал, но почувствовал, как его лицо обдало жаром.
— Это Эплгейт опять.
— Ну что тебе, Эплгейт?
— Потолкуем, что ли. Все равно больше нечем заняться.
Вмешался капитан:
— Довольно. Надо придумать какой-нибудь выход.
— Эй, капитан, молчал бы ты, а? — сказал Эплгейт.
— Что?
— То, что слышал. Плевал я на твой чин, до тебя сейчас шестнадцать тысяч километров, и давай не будем делать из себя посмешище. Как это Стимсон сказал: нам еще долго лететь вниз.
— Эплгейт!
— А, заткнись. Объявляю единоличный бунт. Мне нечего терять, ни черта. Корабль ваш был дрянненький, и вы были никудышным капитаном, и я надеюсь, что вы сломаете себе шею, когда шмякнетесь о Луну.
— Приказываю вам замолчать!
— Давай, давай, приказывай. — Эплгейт улыбнулся за шестнадцать тысяч километров. Капитан примолк. Эплгейт продолжал: — Так на чем мы остановились, Холлис? А, вспомнил. Я ведь тебя тоже терпеть не могу. Да ты и сам об этом знаешь. Давно знаешь.
Холлис бессильно сжал кулаки.
— Послушай-ка, что я скажу, — не унимался Эплгейт. — Порадую тебя. Это ведь я подстроил так, что тебя не взяли в «Рокет компани» пять лет назад.
Мимо мелькнул метеор. Холлис глянул вниз: левой кисти как не бывало. Брызнула кровь. Мгновенно из скафандра вышел весь воздух. Но в легких еще остался запас, и Холлис успел правой рукой повернуть рычажок у левого локтя; манжет сжался и закрыл отверстие. Все произошло так быстро, что он не успел удивиться. Как только утечка прекратилась, воздух в скафандре вернулся к норме. И кровь, которая хлынула так бурно, остановилась, когда он еще сильней повернул рычажок — получился жгут.
Все это происходило среди давящей тишины. Остальные болтали. Один из них, Леспер, знай себе, болтал про свою жену на Марсе, свою жену на Венере, свою жену на Юпитере, про свои деньги, похождения, пьянки, игру и счастливое времечко. Без конца тараторил, пока они продолжали падать. Летя навстречу смерти, он предавался воспоминаниям и был счастлив.
До чего все это странно. Космос, тысячи космических километров — и среди космоса вибрируют голоса. Никого не видно, только радиоволны пульсируют, будоражат людей.
— Ты злишься, Холлис?
— Нет.
Он и впрямь не злился. Вернулась отрешенность, и он стал бесчувственной глыбой бетона, вечно падающей в никуда.
— Ты всю жизнь карабкался вверх, Холлис. И не мог понять, что вдруг случилось. А это я успел подставить тебе ножку как раз перед тем, как меня самого выперли.
— Это не играет никакой роли, — ответил Холлис.
Совершенно верно. Все это прошло. Когда жизнь прошла, она словно всплеск кинокадра, один миг на экране; на мгновение все страсти и предрассудки сгустились и легли проекцией на космос, но прежде чем ты успел воскликнуть: «Вон тот день счастливый, а тот несчастный, это злое лицо, а то доброе», — лента обратилась в пепел, а экран погас.
Очутившись на крайнем рубеже своей жизни и оглядываясь назад, он сожалел лишь об одном: ему всего-навсего хотелось жить еще. Может быть, у всех умирающих такое чувство, будто они и не жили? Не успели вздохнуть как следует, как уже все пролетело, конец? Всем ли жизнь кажется такой невыносимо быстротечной — или только ему, здесь, сейчас, когда остался всего час-другой на раздумья и размышления?
Чей-то голос — Леспера — говорил:
— А что, я пожил всласть. Одна жена на Марсе, вторая на Венере, третья на Юпитере. Все с деньгами, все меня холили. Пил, сколько влезет, раз проиграл двадцать тысяч долларов.
«Но теперь-то ты здесь, — подумал Холлис. — У меня ничего такого не было. При жизни я завидовал тебе, Леспер, пока мои дни не были сочтены, завидовал твоему успеху у женщин, твоим радостям. Женщин я боялся и уходил в космос, а сам мечтал о них и завидовал тебе с твоими женщинами, деньгами и буйными радостями. А теперь, когда все позади и я падаю вниз, я ни в чем тебе не завидую, ведь все прошло, что для тебя, что для меня, сейчас будто никогда и не было ничего». Наклонив голову, Холлис крикнул в микрофон:
— Все это прошло, Леспер!
Молчание.
— Будто и не было ничего, Леспер!
— Кто это? — послышался неуверенный голос Леспера.
— Холлис.
Он подлец. В душу ему вошла подлость, бессмысленная подлость умирающего. Эплгейт уязвил его, теперь он старается сам кого-нибудь уязвить. Эплгейт и космос — и тот и другой нанесли ему раны.
— Теперь ты здесь, Леспер. Все прошло. И точно ничего не было, верно?
— Нет.
— Когда все прошло, то будто и не было. Чем сейчас твоя жизнь лучше моей? Сейчас — вот что важно. Тебе лучше, чем мне? Ну?
— Да, лучше!
— Это чем же?
— У меня есть мои воспоминания, я помню! — вскричал Леспер где-то далеко-далеко, возмущенно прижимая обеими руками к груди свои драгоценные воспоминания.
И ведь он прав. У Холлиса было такое чувство, словно его окатили холодной водой. Леспер прав. Воспоминания и вожделения не одно и то же. У него лишь мечты о том, что он хотел бы сделать, у Леспера воспоминания о том, что исполнилось и свершилось. Сознание этого превратилось в медленную, изощренную пытку, терзало Холлиса безжалостно, неумолимо.
— А что тебе от этого? — крикнул он Лесперу. — Теперь — то? Какая радость от того, что было и быльем поросло? Ты в таком же положении, как и я.
— У меня на душе спокойно, — ответил Леспер. — Я свое взял. И не ударился под конец в подлость, как ты.
— Подлость? — Холлис повертел это слово на языке.
Сколько он себя помнил, никогда не был подлым, не смел быть подлым. Не иначе, копил все эти годы для такого случая. «Подлость». Он оттеснил это слово в глубь сознания. Почувствовал, как слезы выступили на глазах и покатились вниз по щекам. Кто-то услышал, как у него перехватило голос.
— Не раскисай, Холлис.
В самом деле, смешно. Только что давал советы другим, Стимсону, ощущал в себе мужество, принимая его за чистую монету, а это был всего-навсего шок и — отрешенность, возможная при шоке. Теперь он пытался втиснуть в считанные минуты чувства, которые подавлял целую жизнь.
— Я понимаю, Холлис, что у тебя на душе, — прозвучал затухающий голос Леспера, до которого теперь было уже тридцать тысяч километров. — Я не обижаюсь.
«Но разве мы не равны, Леспер и я? — недоумевал он. — Здесь, сейчас? Что прошло, то кончилось, какая теперь от этого радость? Так и так конец наступил». Однако он знал, что упрощает: это все равно что пытаться определить разницу между живым человеком и трупом. У первого есть искра, которой нет у второго, эманация, нечто неуловимое.
Так и они с Леспером: Леспер прожил полнокровную жизнь, он же, Холлис, много лет все равно что не жил. Они пришли к смерти разными тропами, и если смерть бывает разного рода, то их смерти, по всей вероятности, будут различаться между собой, как день и ночь. У смерти, как и у жизни, множество разных граней, и коли ты уже когда-то умер, зачем тебе смерть конечная, раз навсегда, какая предстоит ему теперь?
Секундой позже он обнаружил, что его правая ступня начисто срезана. Прямо хоть смейся. Снова из скафандра вышел весь воздух. Он быстро нагнулся: ну, конечно, кровь, метеор отсек ногу до лодыжки. Ничего не скажешь, у этой космической смерти свое представление о юморе. Рассекает тебя по частям, точно невидимый черный мясник. Боль вихрем кружила голову, и он, силясь не потерять сознание, затянул рычажок на колене, остановил кровотечение, восстановил давление воздуха, выпрямился и продолжал падать, падать — больше ничего не оставалось.
— Холлис?
Он сонно кивнул, утомленный ожиданием смерти.
— Это опять Эплгейт, — сказал голос.
— Ну.
— Я подумал. Слышал, что ты говорил. Не годится так. Во что мы себя превращаем! Недостойная смерть получается. Изливаем друг на друга всю желчь. Ты слушаешь, Холлис?
— Да.
— Я соврал. Только что. Соврал. Никакой ножки я тебе не подставлял. Сам не знаю, зачем так сказал. Видно, захотелось уязвить тебя. Именно тебя. Мы с тобой всегда соперничали. Видишь — как жизнь к концу, так и спешишь покаяться. Видно, это твое зло вызвало у меня стыд. Так или не так, хочу, чтобы ты знал, что я тоже вел себя по-дурацки. В том, что я тебе говорил, ни на грош правды. И катись к черту.
Холлис снова ощутил биение своего сердца. Пять минут оно словно и не работало, но теперь конечности стали оживать, согреваться. Шок прошел, прошли также приступы ярости, ужаса, одиночества. Как будто он только что из-под холодного душа, впереди завтрак и новый день.
— Спасибо, Эплгейт.
— Не стоит. Выше голову, старый мошенник.
— Эй, — вступил Стоун.
— Что тебе? — отозвался Холлис через просторы космоса; Стоун был его лучшим другом на корабле.
— Попал в метеорный рой, такие миленькие астероиды.
— Метеоры?
— Это, наверно, Мирмидоны, они раз в пять лет пролетают мимо Марса к Земле. Меня в самую гущу занесло. Кругом точно огромный калейдоскоп… Тут тебе все краски, размеры, фигуры. Ух ты, красота какая, этот металл!
Тишина.
— Лечу с ними, — снова заговорил Стоун. — Они захватили меня. Вот чертовщина!
Он рассмеялся.
Холлис напряг зрение, но ничего не увидел. Только крупные алмазы и сапфиры, изумрудные туманности и бархатная тушь космоса, и глас всевышнего отдается между хрустальными бликами. Это сказочно, удивительно: вместе с потоком метеоров Стоун будет много лет мчаться где-то за Марсом и каждый пятый год возвращаться к Земле, миллион веков то показываться в поле зрения планеты, то вновь исчезать. Стоун и Мирмидоны, вечные и нетленные, изменчивые и непостоянные, как цвета в калейдоскопе — длинной трубке, которую ты в детстве наставлял на солнце и крутил.
— Прощай, Холлис. — Это чуть слышный голос Стоуна. — Прощай.
— Счастливо! — крикнул Холлис через пятьдесят тысяч километров.
— Не смеши, — сказал Стоун и пропал.
Звезды подступили ближе.
Теперь все голоса затухали, удаляясь каждый по своей траектории, кто в сторону Марса, кто в космические дали. А сам Холлис… Он посмотрел вниз. Единственный из всех, он возвращался на Землю.
— Прощай.
— Не унывай.
— Прощай, Холлис. — Это Эплгейт.
Многочисленные: «До свидания». Отрывистые: «Прощай». Большой мозг распадался. Частицы мозга, который так чудесно работал в черепной коробке несущегося сквозь космос ракетного корабля, одна за другой умирали; исчерпывался смысл их совместного существования. И как тело гибнет, когда перестает действовать мозг, так и дух корабля, и проведенные вместе недели и месяцы, и все, что они означали друг для друга, — всему настал конец. Эплгейт был теперь всего-навсего отторженным от тела пальцем; нельзя подсиживать, нельзя презирать. Мозг взорвался, и мертвые никчемные осколки разбросало, не соберешь. Голоса смолкли, во всем космосе тишина. Холлис падал в одиночестве.
Они все очутились в одиночестве. Их голоса умерли, точно эхо слов всевышнего, изреченных и отзвучавших в звездной бездне. Вон капитан улетел к Луне, вон метеорный рой унес Стоуна, вон Стимсон, вон Эплгейт на пути к Плутону, вон Смит, Тэрнер, Ундервуд и все остальные; стеклышки калейдоскопа, которые так долго составляли одушевленный узор, разметало во все стороны.
«А я? — думал Холлис. — Что я могу сделать? Есть ли еще возможность чем-то восполнить ужасающую пустоту моей жизни? Хоть одним добрым делом загладить подлость, которую я накапливал столько лет, не подозревая, что она живет во мне! Но ведь здесь, кроме меня, никого нет, а разве можно в одиночестве сделать доброе дело? Нельзя. Завтра вечером я войду в атмосферу Земли».
«Я сгорю, — думал он, — и рассыплюсь прахом по всем материкам. Я принесу пользу. Чуть-чуть, но прах есть прах, земли прибавится».
Он падал быстро, как пуля, как камень, как железная гиря, от всего отрешившийся, окончательно отрешившийся. Ни грусти, ни радости в душе, ничего, только желание сделать доброе дело теперь, когда всему конец, доброе дело, о котором он один будет знать.
«Когда я войду в атмосферу, — подумал Холлис, — то сгорю, как метеор».
— Хотел бы я знать, — сказал он, — кто-нибудь увидит меня?
Мальчуган на проселочной дороге поднял голову и воскликнул:
— Смотри, мама, смотри! Звездочка падает!
Яркая белая звездочка летела в сумеречном небе Иллинойса.
— Загадай желание, — сказала его мать. — Скорее загадай желание.
Другие времена
The Other Foot, 1951 год
Переводчик: Б. Клюева [2]
Услышав новость, все они повыскакивали из ресторанов, кафе и отелей и уставились в небо. Они воздевали вверх свои черные руки над упорно следившими за небом просветлевшими глазами. Стояли с открытыми ртами. На протяжении тысяч миль в маленьких городках в тот жаркий полдень стояли черные люди, отбрасывая короткие тени, и смотрели вверх.
На своей кухне Хэтти Джонсон накрыла крышкой кипящий суп, вытерла тряпкой свои тонкие пальцы и тихо направилась на заднее крыльцо.
— Ма, иди сюда! Эй, ма, иди скорей, а то пропустишь!
— Мама, эй!
Три негритенка кричали, пританцовывая в середине пыльного дворика. Они то и дело нетерпеливо поглядывали на дверь дома.
— Иду, иду, — сказала Хэтти, отворяя сетчатую дверь. — Откуда до вас дошли эти слухи?
— От Джонов, ма. Они говорят, что приближается ракета, первая за все двадцать лет, и белый человек в ней!
— Что такое «белый человек»? Я никогда такого не видел.
— Увидите, — сказала Хэтти. — Обязательно увидите.
— Расскажи нам о нем, ма. Расскажи, как это было у тебя.
Хэтти нахмурилась:
— Ну, было это давно, Я тогда еще маленькой девочкой была. Это произошло в 1965 году.
— Расскажи нам о белом человеке, мам!
Она прошла во дворик и стояла там, глядя в чистое голубое марсианское небо с легкими марсианскими облаками на нем и на далекие марсианские горы, изнывающие в марсианском пекле.
Она наконец произнесла:
— Ну, во-первых, у них белые руки.
— Белые руки! — радовались мальчишки и хлопали друг друга по плечам.
— У них белые руки!
— Белые руки! — оглушительно орали ребятишки.
— И белые лица.
— Белые лица! Это правда?
— Белые — вот такие, ма? — и самый маленький из них бросил себе в лицо горсть пыли и зачихал. — Такие, да?
— Гораздо белее, — мрачно ответила Хэтти и стала снова смотреть в небо. В глазах ее читалась тревога, будто она ожидала увидеть там, наверху, ливень с грозой, и то, что их не было, беспокоило ее. — Идите-ка лучше в дом.
— О, ма! — Они с недоверием глядели на нее. — Мы же должны увидеть, ей-Богу, должны! Ничего ведь не случится, верно?
— Не знаю. Просто мне кажется — так будет лучше.
— Мы очень хотим увидеть корабль и потом, если можно, побежим в порт и посмотрим на белого человека. Какой он, ма?
— Не знаю, ничего я не знаю, — в раздумье говорила она и качала головой.
— Расскажи нам еще что-нибудь о нем!
— Ладно уж. Белые люди живут на Земле, откуда прибыли сюда и все мы двадцать лет тому назад. Мы тогда просто взяли и сбежали, и прилетели сюда, на Марс, и осели здесь, построили города и вот живем. Мы теперь уже марсиане, а не земляне. И за все это время ни один белый человек не прилетал к нам. Такая вот история.
— А почему они не прилетали, ма?
— Да потому… Сразу после того как мы отправились сюда, на Земле разразилась атомная война. Страшная война, они без конца бомбили друг друга. И они забыли про нас. А когда через несколько лет военные действия прекратились, у них не осталось ни одной ракеты. Вот до недавнего времени они и строили их. Видно, теперь, спустя двадцать лет, они летят проведать нас. — Она молча посмотрела на детишек и затем, направляясь куда-то, сказала: — Вы меня тут подождите, я схожу к Элизабет Браун, в конец улицы. Обещаете никуда не уходить?
— Не хотелось бы, да уж ладно.
— Вот и хорошо, — и она побежала вниз по дороге.
К Браунам она прибежала как раз вовремя: все семейство загружалось в их огромную машину.
— Хэтти, привет! Поехали с нами!
— А вы куда? — подбежала она, задыхаясь
— Посмотреть на белого человека!
— Действительно, со всей серьезностью заявил мистер Браун и указал рукой на свой «груз». — Эти дети никогда не видели белого человека, да и сам я успел подзабыть, какой он.
— Что вы собираетесь делать с этим белым человеком? — спросила Хэтти.
— Делать? — удивилось все семейство. — Да просто посмотреть на него — и все.
— Вы так считаете?
— Что же еще можем мы сделать?
— Не знаю, — сказала Хэтти. — Только я подумала, не случилось бы чего.
— Что именно?
— Да понимаете, — растерянно, в недоумении произнесла Хэтти, — вы ведь не станете линчевать его?
— Линчевать его? — Все дружно рассмеялись. Мистер Браун шлепнул себя по коленям. — Да помилуй Бог, девочка. Мы собираемся пожать ему руку. Не так ли, дети мои?
— Конечно! Конечно!
С другого конца города подъехала еще одна машина, и Хэтти воскликнула:
— Билл!
— Что это ты тут делаешь? Где дети? — гневно прокричал ее супруг. Он оглядел остальных. — А вы, уж не собираетесь ли вы, словно скопище дураков, отправиться на встречу прилетающего человека?
— Да вроде бы так, — кивая головой и улыбаясь, согласился мистер Браун.
— Что ж, тогда прихватите ружья, — велел им Уилли. — Я именно за этим еду домой.
— Билл!
— А ну-ка садись в мою машину, Хэтти. — Он, глядя на нее в упор, держал дверцу машины открытой, пока она не подчинилась.
Он никому не сказал больше ни слова и загрохотал по пыльной дороге на своей машине.
— Билл, не так быстро!
— Не так быстро, да? Ну, это мы еще посмотрим. — Он следил за тем, как рвется назад под машиной дорога. — По какому праву они явились теперь сюда? Почему не оставляют нас в покое? Почему они не разбомбили друг друга там, в том старом мире, и не дают нам жить, как мы хотим?
— Билл, не по-христиански говорить такое.
— Я и не чувствую себя христианином, — ухватившись за руль, яростно твердил он. — Я чувствую себя подлецом. После стольких лет всего того, что они вытворяли с нашим народом — с моей мамой и моим папой, и твоей мамой и твоим папой — ты хоть помнишь? Ты помнишь, как они повесили моего отца на Ноквуд Хилл и застрелили мою мать? Ты помнишь? Или у тебя такая же короткая память, как у Браунов?
— Я помню, — сказала она.
— Ты помнишь доктора Филипса и мистера Бертона, и их большие дома, — и лачугу-прачечную моей матери, и отца-старика, продолжавшего трудиться на них; и их благодарность — его повесили доктор Филипс и мистер Бертон. Однако, — продолжал Уилли, — времена изменились, изменились и обстоятельства. Теперь мы посмотрим, кто против кого издает законы, кого следует линчевать, кто будет ездить в заднем конце автобусов, кому отгородят особые места в кино и театрах. Подождем и увидим.
— О, Билли, ты накличешь беду!
— Об этом все сейчас говорят. Каждый думал про себя об этом дне, надеясь, что он не наступит. Думали: «А что, если этот день придет, если белый человек появится вдруг на Марсе?» Но вот он, этот день, и нам некуда от него бежать.
— Уж не собираешься ли ты позволить белым людям жить здесь?
— Точно. — Он улыбался, но это была хитрая, подлая улыбка, и глаза его были безумны. — Пусть они приходят, и живут здесь, и работают — почему бы нет. Но чтобы заслужить это, им придется жить в крошечном районе города, в трущобах, и чистить нам ботинки, и убирать за нами отбросы, и сидеть в последних рядах галерки. Вот и все, чего мы от них потребуем. И раз в неделю мы будем вешать по одному или парочке из них. Все очень просто.
— То, что ты говоришь, бесчеловечно, и это мне не нравится.
— Тебе придется привыкнуть к этому, — сказал он. Он резко затормозил возле их дома и выпрыгнул из машины. — Найди мои ружья и моток веревки. Мы все устроим как надо.
— О, Билли! — взмолилась она, оставаясь в машине в то время, как он взбежал по ступенькам и хлопнул входной дверью.
Она пошла за ним. Она вовсе не хотела идти за ним, но он чем-то громыхал на чердаке, ругался как безумный, пока не нашел четыре свои ружья. Она увидела блеск этого отвратительного металла в темноте чердака, хотя его самого не могла разглядеть — такой он был черный; она только слышала его проклятия, и наконец его длинные ноги в клубах пыли стали спускаться с чердака, и он набрал кучу медных патронов, вытащил патронники и запихнул в них патроны. Его лицо оставалось жестким, тяжелым, и за всем этим скрывалась терзавшая его горечь.
— Оставьте нас, — продолжал он ворчать, опустив вдруг руки и не контролируя себя. — Оставьте нас, черт подери, в покое, слышите?
— Билли, Билли…
— И ты… и ты! — И он так посмотрел на нее, что она почувствовала, как его ненависть коснулась ее разума.
За окном дети продолжали болтать друг с другом.
— Белый как молоко, она сказала. Белый как молоко.
— Белый как мел, которым мы пишем, как камень.
Уилли выскочил из дома.
— А ну, пошли все в дом. Я запру вас. Не видать вам никакого белого человека, и нечего трепаться о нем, бездельники несчастные. Пошли, пошли.
— Но, папочка…
Он затолкал их в дом, пошел достал ведро с краской и шаблон, а из гаража взял толстый моток грубой веревки, конец которой завязал петлей, и, проделывая все это, внимательно наблюдал за небом.
Затем, снова сев в машину, они понеслись, оставляя за собой клубы пыли по дороге.
— Потише, Билли.
— Не время медлить, — сказал он. — Время поспешать, вот я и спешу.
На протяжении всего пути люди стояли и смотрели в небо, или забирались в машины, или уже ехали в машинах, и из некоторых машин, словно телескопы, высматривающие все грехи мира накануне его конца, торчали ружья.
Она смотрела на ружья.
— Это ты им приказал, — обвинила она мужа.
— Именно этим я был занят, — кивнув, проворчал он. Он напряженно следил за дорогой. — Я останавливался возле каждого дома и говорил им, что надо делать: взять ружья, краски, привезти веревки и приготовиться. И теперь все мы — комитет по радушному приему — готовы преподнести им ключ от города. Так-то вот, сэр!
Овладевавший ею ужас заставил ее крепко стиснуть свои тонкие черные руки, она чувствовала, как мчится сломя голову их машина, как она, виляя, обгоняет другие машины. Она слышала, как кричали им вслед: «Эй, Уилли, смотри!» и поднимались руки с веревками и ружьями, когда они проскакивали мимо них, и вслед им мелькали мимолетные улыбки.
— Вот мы и приехали, — сказал Уилли, затормозив у пыльной платформы, и сразу стало тихо.
Ударом своей огромной ноги он распахнул дверцу, вылез из машины и, нагруженный оружием, поволок его по посадочной площадке аэропорта.
— Ты хорошо подумал, Билли?
— Этим я занимался все двадцать лет. Мне было шестнадцать, когда я покинул Землю, и я радовался этому, — сказал он. — Там для меня не было ничего, как, впрочем, и для тебя, и для всех, подобных нам. Я никогда не жалел о том, что оставил Землю. Здесь впервые в жизни мы обрели мир… Ладно, пошли.
Он пробирался сквозь толпу таких же черных, которые пришли на встречу с ним.
— Уилли, Уилли, что нам теперь делать? — спрашивали они.
— Вот ружье, — говорил он. — Вот ружье. Вот еще. — Он яростно совал им в руки оружие. — Вот пистолет. А это дробовик.
Люди стояли такой тесной толпой, что казались одним черным телом с тысячей рук, тянущихся за оружием. «Уилли, Уилли!»
Его высокая, молчащая жена стояла рядом с ним, крепко сжав пухлые губы, с глазами, полными слез и трагедии.
— Принеси краску, — приказал он ей.
И она приволокла галлон желтой краски к платформе, куда в это время подкатил трамвай с блестевшей свежей краской новенькой вывеской впереди: «К МЕСТУ ПРИЗЕМЛЕНИЯ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА». В трамвае было полно переговаривающихся друг с другом людей. Они высыпали из него и, глядя на небо и спотыкаясь, бросились бежать по полю. Женщины держали в руках корзинки для пикников, мужчины были в соломенных шляпах и в рубашках с короткими рукавами. Опустевший трамвай стоял и гудел. Уилли взобрался в него, поставил на пол банки с краской, вскрыл их, помешал краску, проверил кисточку, взобрался на сиденье и приложил к стенке шаблон.
— Эй, вы! — кондуктор обошел его сзади, позвякивая мелочью. — Что это вы там надумали делать? А ну, слезайте!
— Сами видите, что я делаю. Не волнуйтесь.
И Уилли с помощью шаблона принялся выводить желтой краской буквы. Сначала он покрыл краской букву "Д", затем "л" и наконец "я" — он был ужасно горд своей работой. Когда он завершил свой труд, кондуктор посмотрел украдкой и прочел слова, сверкавшие свежей желтой краской: «Для белых. Задний сектор». Он стал перечитывать. «Для белых.» Он моргнул. «Задний сектор.» Кондуктор взглянул на Уилли и заулыбался.
— Как, подходит? — спросил Уилли, выходя из трамвая.
— Чудесно, сэр, это мне очень даже подходит, — сказал кондуктор.
Хэтти, сжимая руки на груди, смотрела издали на надпись.
Уилли вернулся к толпе, которая выросла к этому времени, пополнившись пассажирами из автомобилей, с рокотом останавливающихся у платформы, и из многих трамваев, с визгом проделавших извилистый путь из близлежащего города.
Уилли взобрался на упаковочный ящик.
— Давайте создадим группу, которая за час напишет объявления во всех трамваях. Есть желающие?
Поднялся лес рук.
— Отправляйтесь!
Группа ушла.
— Давайте создадим группу, чтобы канатами огородить места в театрах — два последних ряда для белых.
Еще больше желающих.
— Идите!
Они помчались.
Уилли всматривался в толпу. С него градом катил пот, он задыхался от напряжения и гордился своей мощью; он положил свою руку на плечо жены, согнувшейся под этой тяжестью, смотревшей в землю и не смевшей поднять глаз от земли.
— А теперь послушайте, — провозгласил он. — Так вот, сегодня мы должны принять закон: никаких смешанных браков!
— Правильно, — откликнулось множество людей.
— Все мальчики — чистильщики сапог — сегодня бросают свою работу.
— Бросаем прямо сейчас! — Несколько человек в лихорадочной спешке прихватили с собой и пронесли через весь город свои щетки, и теперь они повыбрасывали их.
— Примем закон о минимальной зарплате, так?
— Так, так!
— Будем платить этим белым не больше десяти центов за час.
— Правильно!
К выступавшему поспешил мэр города.
— Послушайте-ка, Уилли Джонсон, слезайте с ящика!
— Мэр, меня нельзя принудить ни к чему подобному!
— Вы устраиваете беспорядки, Уилли Джонсон. — Какая мысль!
— Вы, еще будучи мальчишкой, всегда ненавидели все это. Вы сами ничуть не лучше некоторых белых, о которых вы тут распинаетесь!
— Теперь другое время, мэр, и другие обстоятельства, — сказал Уилли, даже не глядя на мэра, а всматриваясь в лица тех, внизу — улыбающиеся, сомневающиеся, растерянные, некоторые из них враждебные, напуганные, отвернувшиеся от него.
— Вы еще пожалеете, — сказал мэр.
— Мы проведем выборы и изберем нового мэра, — сказал Уилли.
Он смотрел на город, где на улицах, там и сям, появились свежеизготовленные вывески: «Клиентура ограничена: в любое время обслужим неполноценных клиентов». Уилли усмехнулся и захлопал в ладоши. Люди останавливали трамваи и закрашивали задний сектор белой краской в ожидании их будущих обитателей. И довольные люди заполонили театры и канатами огородили в них места для белых, в то время как их жены удивленно взирали на все это с обочин дорог и шлепками загоняли в дом детишек, чтобы уберечь их от этого ужасного времени.
— Все готовы? — взывал Уилли Джонсон к своим согражданам, держа в руке веревку с аккуратно завязанной на ней петлей.
— Готовы! — прокричала половина собравшихся. Другая половина, недовольно ворча себе под нос, двинулась прочь, подобно персонажам из ночного кошмара, не пожелавшим в нем участвовать.
— Летит! — закричал какой-то малыш.
Как будто все они были марионетками на одной ниточке; все одновременно подняли головы вверх.
По небу в сполохах оранжевого пламени, высокая и прекрасная, летела ракета. Она описала круг и спустилась, вызвав всеобщий вздох. Она приземлилась, вызвав небольшое возгорание травы на поле; огонь скоро погас, некоторое время ракета лежала спокойно, а затем под взглядами притихшей толпы большая дверь на боку корабля прошипела выходящим кислородом, отползла в сторону, и из корабля вышел старик.
— Белый человек, белый человек, белый человек… — зашелестели в толпе ожидающих слова; дети, бодаясь, нашептывали их друг другу на ухо; слова, пульсируя, распространялись дальше, туда, где толпились люди, стояли трамваи под ветром солнечного дня, где из открытых окон разносился запах краски. Шепот сам собой угас, все стихло.
Никто не сдвинулся с места.
Белый человек был высокого роста, держался прямо, хотя в лице его поселилась бездонная усталость. Он был небрит, и глаза его были такими бесконечно старыми, какими они должны быть у человека, которому необходимо жить и который еще живет. Его глаза были бесцветными, почти невидящими, будто стертые всем тем, что ему пришлось увидеть за прошедшие годы. Он был так худ, что его можно было сравнить с зимним облетевшим кустом. Руки его дрожали, и, разглядывая толпу собравшихся, он вынужден был опереться о притолоку.
Он изобразил подобие улыбки у себя на лице и выставил было руку, но тут же убрал ее обратно.
Никто не шевельнулся.
Он посмотрел вниз, на их лица, и, наверное, в поле его зрения попали ружья и веревки, но он не увидел их; возможно, он не почуял и запах краски. Об этом никто никогда не спросил его. Он начал говорить. Он начал очень тихо, медленно, не предполагая, что его могут прервать, — его и не прерывали, — у него был очень изнеможденный, очень старый, бесцветный голос.
— Неважно, кто я такой, — произнес он. — Мое имя ничего не скажет вам. Не знаю и я ваших имен. Все это придет позже. — Он остановился, прикрыл на минуту глаза и затем продолжал: — Двадцать лет назад вы оставили Землю. Как же много воды утекло с тех пор! Это больше чем двадцать веков, так много всякого произошло за это время. После вашего исхода началась Война. — Он медленно опустил голову. — Да-а, это была большая война. Третья. Она продолжалась долго. До прошлого года. Мы разбомбили все города на Земле. Мы полностью разрушили и Нью-Йорк, и Лондон, и Москву, и Париж, и Шанхай, и Бомбей, и Александрию. Мы превратили их в руины. И когда мы покончили с большими городами, мы принялись за маленькие, и забросали их атомными бомбами, и сожгли их дотла.
И он начал перечислять эти города, и местечки, и улицы. И когда он называл их, среди слушавших его поднимался ропот.
— Мы разрушили Натчез…
Ропот.
— Колумбус в штате Джорджия…
Снова ропот.
— Мы спалили Нью-Орлеан…
Тяжелый вздох.
— И Атланту…
Опять вздох.
— И ничего не осталось от Гринуотера, штат Алабама.
Уилли Джонсон резко вскинул голову и стоял с открытым ртом.
Хэтти заметила это его движение и одобрение в его темно-карих глазах.
— Не осталось ничего, — медленно произнес старик, стоя в проеме двери. — Сгорели хлопковые поля.
О-о-о! — простонали все сразу.
— Мы разбомбили ткацкие фабрики…
О-о-о!
— Все заводы стали радиоактивными, все пронизано радиоактивностью. Все дороги, и фермы, и продовольствие — все радиоактивно. Буквально все.
И он продолжал называть все новые и новые города.
— Тампа.
Мой город, прошептал кто-то.
— Фултон.
Это мой, сказал кто-то еще.
— Мэмфис.
Мэмфис… Неужели и Мэмфис сожгли? — раздался испуганный вопрос.
— Мэмфис взорвали.
И четвертую улицу в Мэмфисе?
— Весь город, до основания, — отвечал старик.
Это проняло их всех. Через двадцать лет прошлое нахлынуло на них. В памяти собравшихся людей всплыло на поверхность все: города и местечки, деревья и кирпичные дома, вывески и церкви, и знакомые магазинчики. Название каждого города, места пробуждало память, и среди них не осталось никого, кто не подумал бы о прошедших днях. Все они были достаточно взрослыми для этого, если не считать детей.
— Ларедо.
Я помню Ларедо.
— Нью-Йорк-Сити.
У меня был магазин в Гарлеме.
— Гарлем разбомбили.
Зловещие слова. Знакомые, запомнившиеся места. Трудно представить себе эти места в руинах.
Уилли Джонсон прошептал:
— Гринуотер, Алабама. Там я родился. Я помню.
Разорено. Все разорено. Так сказал этот человек.
Тем временем старик продолжал:
— Мы разрушили, уничтожили все — такими мы были идиотами, идиотами и остались. Мы убили миллионы людей. Не думаю, что на Земле осталось в живых больше пятисот тысяч человек, всех родов и видов. И из всех обломков цивилизации мы сумели собрать достаточно металла, чтобы построить эту ракету, и мы прибыли на ней в этот час, дабы просить вашей помощи.
Он в сомнении сделал паузу и смотрел вниз, на лица людей в расчете увидеть, что они думают, но ему не удалось развеять свои сомнения.
Хэтти Джонсон почувствовала, как напряглись мускулы руки ее мужа, увидела, как крепко сжал он конец веревки.
— Мы были круглыми идиотами, — тихо продолжал старик. — Мы своими руками свели на нет нашу Землю и цивилизацию. Ни один из городов не стоит спасения: все они будут радиоактивными на протяжении века. С Землей покончено. Ее время ушло. У вас здесь есть ракеты, которыми за все эти двадцать лет вы ни разу не воспользовались, чтобы вернуться на Землю. А я собираюсь попросить вас воспользоваться ими. Отправиться на них на Землю, забрать оставшихся в живых и привезти их на Марс. Помочь нам на сей раз выжить. Мы были глупы. Мы перед Богом признаем нашу глупость и всю нашу греховность. Все мы — и китайцы, и индийцы, и русские, и англичане, и американцы. Мы просим принять нас. Ваши марсианские земли оставались невспаханными многие века; тут найдется место для всех; здесь добрые почвы — я видел ваши поля сверху. Мы придем и будем работать на вас. Да, мы готовы даже на это. Мы заслужили все, что вам угодно будет сделать с нами, но не отвергайте нас. Мы не можем заставить вас действовать. Если вы так захотите, я сяду в корабль и отправлюсь назад — и на этом все кончится. Мы больше никогда не побеспокоим вас. Но нам хотелось бы прилететь сюда, чтобы работать на вас и делать все то, что раньше вы делали для нас: убирать ваши дома, готовить пищу, чистить ваши ботинки и во имя Бога подвергнуть себя унижению за все то, что в течение многих веков мы творили с собой, с другими, с вами.
Он окончательно обессилел.
Наступила гробовая тишина. Такая тишина, что ее можно было пощупать рукой, тишина, подобная давлению приближающейся грозы. В сиянии солнца они стояли, опустив, словно плети, свои длинные руки, и глаза всех них были обращены на старика, а тот стоял, не двигаясь, и ждал.
Уилли Джонсон сжимал петлю в руке. Окружавшие его ожидали его действий. Его жена крепко сжимала его руку.
Она жаждала постичь всю их ненависть, докопаться до нее и сделать с нею что-то, пока не набредет на маленькую щелочку, трещинку в ней, и тогда по кирпичику, по камешку будет разрушать ее, пока не падет часть стены, а затем рухнет и все сооружение, и тогда с ней будет покончено. Оно уже шатается. Но где камень преткновения, и как до него добраться? Чем можно тронуть их, и где найти то, что пробудит в них всех желание разделаться со своей ненавистью?
Она смотрела на Билла во время этой неотступной тишины, и все, что она видела в этой ситуации, был он, его жизнь и все, что с ним было, и она вдруг поняла, что он — камень преткновения, что стоит ему расслабиться — и все остальные вздохнут свободно.
— Мистер! — она сделала шаг вперед. Она еще не знала, с чего начнет. Толпа смотрела ей в спину — она ощущала на себе их взгляды. — Мистер…
Человек повернулся к ней с усталой улыбкой на лице.
— Мистер, вы знаете Ноквуд Хилл в Гринуотере, штат Алабама?
Старик через плечо поговорил с кем-то, находившимся внутри корабля. Через мгновение ему выдали фотографическую карту, он взял ее и ждал.
— Вы знаете большой дуб на его вершине, мистер?
Большой дуб. Место, где застрелили и повесили отца Билла и где его нашли наутро следующего дня качающимся на ветру.
— Да.
— Он еще там? — спросила Хэтти.
— Там его нет, — ответил старик. — Его взорвали. И холм, и дуб — все вместе. Видите? — Он показал фотографию.
— Дайте мне посмотреть на нее, — сказал, протискиваясь вперед и глядя на карту, Уилли.
Хэтти с сильно бьющимся сердцем бросила взгляд на белого человека.
— Расскажите мне о Гринуотере, — поспешила она попросить его.
— Что именно вы хотели бы узнать?
— О докторе Филипсе. Он жив еще? Прошла минута, пока получили нужную информацию с помощью пощелкивающей внутри ракеты машины.
— Убит на войне.
— А его сын?
— Мертв.
— А что с их домом?
— Сгорел. Как и все другие дома.
— А другое большое дерево на Ноквуд Хилл — оно цело?
— Пропали все деревья. Сгорели.
— То дерево сгорело, вы уверены? — спросил Уилли.
— Да.
Уилли немного расслабился.
— А что с домом мистера Бертона и с самим мистером Бертоном?
— Не осталось ни домов, ни людей.
— А вы знаете прачечную моей матери, миссис Джонсон, ее лачугу?
Место, где ее застрелили.
— И ее не осталось. Все уничтожено. Вот здесь фотографии, можете сами убедиться.
Это были картинки, которые стоило подержать в руках, посмотреть и задуматься. Ракета была набита подобными картинками и ответами на вопросы. Любой город, любое строение, любое место.
Уилли стоял с веревкой в руках.
Он вспоминал Землю, зеленую Землю и зеленый городишко, в котором он родился и вырос, и одновременно он думал о том же городе, но разрушенном, сметенном с лица земли, рассеянном по ветру со всеми его приметами, со всем тем злом, предполагаемым или совершенным людьми; все, что сделано серьезными людьми, ушло: хлева, кузницы, антикварные лавки, тележки с содовой водой, пивные, мосты через реки, деревья для линчевания, прострелянные картечью холмы, дороги, коровы, мимозы и его собственная хижина вместе с украшенными колоннами большими домами, располагавшимися по берегу реки, этими белыми склепами, где женщины, легкие как мотыльки, мелькали в осеннем свете, далекие, недоступные. Дома, в которых хладнокровные мужчины танцевали, держа в руках бокалы с вином, и ружья их стояли там же, прислоненные к перилам крыльца, вынюхивающие осенний воздух и готовящие смерть. Покончено, со всем этим покончено; ушло и не вернется никогда. Теперь и навсегда вся эта цивилизация разодрана на мелкие кусочки, на конфетти, и распростерлась у их ног. Ничего, ничего от нее не осталось и нечего теперь ненавидеть — ни пустого медного патрона, ни веревочной петли, ни дерева, ни даже самого холма — ничего не осталось для ненависти. Ничего, кроме чужих людей в ракете, людей, готовых чистить ему ботинки, ездить в задней части транспорта и сидеть высоко, на галерке, в ночных театрах…
— Вам не следовало так делать, — сказал Уилли Джонсон.
Его жена смотрела на его большие руки. Пальцы вдруг разжались.
Веревка, высвободившись, упала и сложилась кольцами на земле.
Они бежали по улицам своего города и срывали так поспешно сделанные новые вывески, и смывали свежую желтую краску с трамваев, и убирали канаты в верхних ярусах театров, и разряжали свои ружья, скатывали веревки и убирали их подальше.
— Каждый начнет все сначала, — сказала Хэтти, когда они возвращались домой в своей машине.
— Да, — сказал наконец Уилли. — Бог оставил нас в живых — одних здесь, других там. И все дальнейшее зависит теперь только от нас. Прошло время быть идиотами. Не надо только быть дураками. Я это понял, когда старик говорил. Я понял тогда, что белый человек сейчас так же одинок, как одиноки были всегда мы. У него теперь нет дома, как его не было у нас такое долгое время. Теперь у нас одинаковые условия. Мы можем начинать все сначала, на равных.
Он остановил машину и не шевелясь сидел в ней, пока Хэтти ходила освободить ребятишек. Они подбежали к отцу.
— Ты видел белого человека? Ты видел его? — кричали они.
— Да, сэр, — сказал Билл, сидя за рулем и медленно потирая пальцами лоб. — Похоже на то, будто сегодня я вообще впервые увидел белого человека по-настоящему — я очень ясно видел его.
На большой дороге
The Highway, 1950 год
Переводчик: Н. Галь
Днем над долиной брызнул прохладный дождь, смочил кукурузу в полях на косогоре, застучал по соломенной кровле хижины. От дождя вокруг потемнело, но женщина упрямо продолжала растирать кукурузные зерна между двумя плоскими кругами из застывшей лавы. Где-то в сыром сумраке плакал ребенок.
Эрнандо стоял и ждал, пока дождь перестанет и опять можно будет выйти с деревянным плугом в поле. Внизу река, бурля, катила мутно-коричневую воду пополам с песком. Еще одна река — покрытое асфальтом шоссе — застыла недвижно и лежала пустынная и влажно блестела. Уже целый час не видно ни одной машины. Необычно и удивительно. За многие годы не было такого часа, чтоб какой-нибудь автомобиль не остановился у обочины и кто-нибудь не окликнул:
— Эй, ты, давай мы тебя сфотографируем? В одной руке у такого ящичек, который щелкает, в другой — монета.
И если Эрнандо шел к ним с непокрытой головой, оставив шляпу среди поля, они иногда кричали:
— Нет, нет, надень шляпу!
И махали руками, а на руках так и сверкали всякие золотые штуки — и такие, которые показывают время, и такие, по которым можно признать хозяина, и такие, которые ничего не значат, только поблескивают на солнце, словно паучьи глаза, — тогда он поворачивался и шел за шляпой.
— Что-нибудь неладно, Эрнандо? — услыхал он голос жены.
— Si[3]. Дорога. Что-то стряслось. Что-то худое, зря дорога так не опустеет.
Легко и неторопливо ступая, он пошел прочь, от дождя сразу промокли плетенные из соломы башмаки на толстой резиновой подошве. Он хорошо помнил, как досталась ему эта резина. Однажды ночью в хижину с маху ворвалось автомобильное колесо, куры и горшки так и посыпались в разные стороны. Одинокое колесо, и оно крутилось на лету, как бешеное. Автомобиль, с которого оно сорвалось, помчался дальше, до поворота, на мгновенье повис в воздухе, сверкая фарами, и рухнул в реку. Он и сейчас там. В погожий день, когда река течет тихо и ил оседает, его видно под водой. Он лежит глубоко на дне — длинная, низкая, очень богатая машина — и слепит металлическим блеском. А потом поднимется ил, вода замутится, и опять ничего не видно.
На другой день Эрнандо вырезал себе из резиновой шины подметки.
Сейчас он вышел на шоссе и стоял и слушал, как тихонько звенит под дождем асфальт.
И вдруг, словно кто-то подал им знак, появились машины. Сотни машин, многие мили машин, они мчались и мчались — все мимо, мимо. Большие длинные черные машины с ревом бешено неслись на север, к Соединенным Штатам, не сбавляя скорости на поворотах. И гудели и сигналили без умолку. Во всех машинах полно народу, и на всех лицах что-то такое, отчего у Эрнандо внутри все как-то замерло и затихло. Он отступил на закраину шоссе и смотрел, как мчатся машины. Он считал их, пока не устал. Пятьсот, тысяча машин пронеслись мимо, и во всех лицах что-то странное. Но они мелькали слишком быстро, и не разобрать было, что же это такое.
И вот опять тихо и пусто. Быстрые длинные низкие автомобили с откинутым верхом исчезли. Затих вдали последний гудок.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.