– Можно я зажгу свет? – спрашивает Говард.
– Нет, нельзя. Не надо, – говорит мисс Каллендар. Одежда падает на пол, ее тело белеет в смутной тьме. Она отходит от занавесок; кровать скрипит, она лежит поверх одеяла. Его собственная одежда валяется у его ног. Он забирается на кровать и касается ладонью чуть шероховатой мягкости ее кожи. Он ощущает на ней холодность своей ладони и легкую вибрирующую дрожь, отвращение плоти. Его рука находит центр ее тела, пупок; он ведет ее вверх, к маленькой округлой груди, а потом вниз к бедрам. Он ощущает роднички отклика, крохотные роднички; напряжение соска, теплоту выделений. Но она лежит почти без движения; она пренебрегает чувствовать то, что чувствует.
– У тебя было прежде? – шепчет он.
– Практически нет, – шепчет она.
– Тебе не нравится, – говорит он.
– Разве ты здесь не для того, чтобы мне понравилось? – спрашивает она.
Он месит и жмет ее тело. Он лежит на ней, на ее груди и может ощущать быстрое биение ее сердца. В темноте он движется и ощущает, как деятельная энергичная его плоть ввинчивается в нее, нечто бесформенное, горячее, растущее, расширяющееся. Неудержимое нечеловеческое, оно взрывается; пот плоти, плоти двух тел, ароматизирует воздух темной комнаты; их тела отрываются друг от друга.
Мисс Каллендар лежит, отвернув от него лицо; он ощущает запах ее гигиеничного шампуня совсем близко от своего лица.
– Мне не следовало позволять вам, это плохо, – шепчет она.
– Нет, – говорит он. Как мог он счесть ее старой, когда увидел в первый раз. Ее тело рядом с ним ощущается как юное, совсем юное. Он шепчет будто ребенку:
– Обещай, что ты больше не будешь думать о нем, не будешь больше что-нибудь для него делать.
– Вот ради чего все это было.
– Это ради твоего блага, – говорит Говард.
– То, что вы говорили, – говорит мисс Каллендар.
– Так что? – спрашивает Говард.
– Вы говорили это только для того, чтобы войти в меня.
– Я думаю, ты позволила бы мне в любом случае, – говорит Говард. – Это должно было произойти.
– Историческая неизбежность, – говорит мисс Каллендар. – Должно было быть окончание. Им была я.
– Верно, – говорит Говард, – его организовал Маркс. Секунду спустя мисс Каллендар поворачивает голову к
– Маркс сказал, что история это чушь.
– Это сказал Генри Форд, – говорит Говард.
– Нет, Маркс, – говорит мисс Каллендар.
– Да? Где же? – спрашивает Говард.
– Позднее прозрение, – говорит мисс Каллендар, поворачивая к нему свое тело.
– Это моя область, – говорит Говард. – Блейк для тебя, Маркс для меня.
– Я права, – говорит мисс Каллендар, – это критическая двусмысленность.
– Если тебе так хочется, – говорит Говард.
– Я была ужасна? – спрашивает мисс Каллендар.
– Это как гольф, – говорит Говард, – тебе необходимо побольше практиковаться.
– Ты такой занятой, – говорит мисс Каллендар. – Джордж снова начнет дежурить.
– Нет, не думаю, – говорит Говард, – я думаю, мы можем с ним разделаться.
ХIII
И вот снова зима; все вернувшиеся люди снова уезжают. Осень, когда разгораются страсти, растет напряжение, умножаются забастовки, газеты разбухают от всяких бедствий, завершилась. Приближается Рождество; гуси жиреют, а газеты тощают; события перестают происходить. У входных дверей нагружаются машины, и люди с облегчением готовы отбыть – в Позитано или в Государственный архив, в Москву или к мамочке на тихий провал праздничных дней. Гирлянды цветных лампочек на променаде то вспыхивают, то гаснут в ритме включения и отключения тока; Никсон избран на второй срок, и ходят слухи о сезонном перемирии в Ольстере. Искусственные елки, украшенные пустыми пакетиками из фольги, стоят в переходах торговых центров, где толпятся покупатели, вызывая малый экономический бум в сфере потребления; крушения поездов и авиакатастрофы словно бы укладываются в статистику сезона. Снег кружит над морем; люди облекаются бодрой веселостью; телефоны надрываются взаимными рождественскими пожеланиями. Кэрки, эта очень известная супружеская пара, улавливают общее настроение и решают устроить вечеринку. Правду сказать, две последних зимы они уже устраивали вечеринки именно теперь, в конце осеннего семестра, первого семестра этого учебного года в расползающемся вверх по холму новом университете. Но для них это никак не традиция, да и как же иначе? Кому дано, опередив время, предвидеть столкновения и разногласия, расхождения и схождения группы таких вот интеллектуалов, когда они собираются вместе, генерируя устремленный вперед марш сознания, устремленный вперед процесс истории. В любом случае Кэрки, разумеется, чрезвычайно занятые люди с двумя полными жизнями и двумя раздельными ежедневниками; они не так уж часто оказываются дома единовременно; когда надо так много сделать в мире, для планирования и разговоров остается мало свободного пространства. Но волей случая в эту последнюю неделю семестра они оказываются дома вместе; и хотя столкновения были значительными, семестр утомительным, а их личные отношения зыбкими, поскольку, когда один наверху, то другой внизу, ими умудрился овладеть некий атавистический инстинкт. Они смотрят друг на друга с понятной подозрительностью; они анализируют настроение и обстановку; они говорят, хоть и без полной уверенности, «да». И они берут общий домашний ежедневник (в прошлый раз за ним сходил Говард, так что теперь его приносит Барбара) – вместе с ним они садятся в сосновой кухне и просматривают тесно заполненные страницы. Находится свободная дата, которая однозначно устраивает их обоих и никак не касается их раздельных планов. Они засталбливают ее; эта дата – 15 декабря, пятница, последний день семестра.
После того как инстинкт, потребовавший вечеринки, пробудился в них, – инстинкт такой временный и неуверенный, что ни она, ни он не понимают, кого винить, Кэрки идут вместе в свою гостиную и наливают себе каждый по стакану пива и начинают ее планировать. Это небольшая инспекция их текущих взаимоотношений, и почти сразу становится ясно, что вечеринка будет худосочнее и меньше предыдущей, устроенной в начале этого же семестра, когда перспектива была приятной, а будущее полным возможностей. Ибо и Кэрки, и их дружбы, и их друзья претерпели нормальный износ. Были разрывы и ссоры, и смены партнеров и смены союзников; нависают новые разводы, намечаются новые политические ассоциации. Он больше не разговаривает с ней; они больше не разговаривают с ними; не так-то просто спланировать вечеринку, не будучи полностью au courant [14] передвижений и настроений, но Кэрки умеют быть au courant и составляют свой список соответственно. Есть люди, которые, можно предсказать наверняка, теперь не придут, когда Кэрки их пригласят; есть люди, которых Кэрки не пригласят ни при каких обстоятельствах. И люди уже в процессе отбытия, так как заключительная неделя семестра, это неделя чтения, и многие студенты уже тайком исчезли, как и некоторые преподаватели; а у многих другие обязательства, собрания или дела. Поэтому не будет заботливости Флоры Бениформ, так как Флора отсутствует уже три недели, ведя полевые исследования в Уэст-Бромвиче, где наблюдалась заметная вспышка тройлизма. Не будет Роджера Фанди, так как он получил срок, представ в этот самый день перед лондонским судом по обвинению в нападении на полицию в ходе недавней демонстрации на Гросвенор-сквер против камбоджийской политики. Не будет Леона, так как Леон гастролирует с «Много шума из ничего» по Австралии, и не будет авангардистов из местного театра, так как труппа, занятая в «Коте в сапогах», не достойна общества Кэрков. Но есть другие, – бодрая, пусть и потрепанная, компания выдюживших, ибо дело радикализма в Водолейте в этом семестре имело свои победы и есть все причины для хорошего настроения. И вот ветер бьет в окна, и быстро темнеет: огоньки мерцают в полуразрушенных домах по ту сторону улицы; а Кэрки сидят в своих кожаных креслах, и называют имена, и планируют всякие прелести: вечеринка обретает свою скромную форму.
Через некоторое время Барбара встает и идет к двери гостиной.
– Фелисити, – кричит она в сложную акустику холла. – Мы с Говардом заняты планированием вечеринки. И я подумала: ты не против искупать вечером детей?
– Нет, я против, – кричит Фелисити неизвестно откуда, вероятно из уборной, где она теперь проводит много времени. – Мне надоело терпеть эксплуатацию.
– Не понимаю, что происходит с Фелисити, – говорит Барбара, снова садясь в кожаное кресло.
– Не обращай внимания, – говорит Говард. – Я думаю, у нее новый кризис.
– Полагаю, ты перестал ее трахать, – говорит Барбара, – а мог бы подумать и обо мне.
– Я пытаюсь делать все, что в моих силах, – говорит Говард, – но так много всего.
– Да, мы в этом убедились, – говорит Барбара, – благодаря камере Кармоди.
– Как насчет Бимишей? – спрашивает Говард. – Или это Бимиш и Бимиш?
– Они вместе, – говорит Барбара. – С тех пор, как доктор Бениформ уехала. Но придут ли они, если мы их пригласим?
– Генри – мой друг, – говорит Говард.
– Все еще? – спрашивает Барбара. – После Мангеля? Не представляю, что он захочет снова с тобой встречаться.
– О, Генри видит и другую точку зрения, – говорит Говард.
Но причина для сомнений вполне основательна. Если высшей точкой успеха радикализм в завершающемся семестре был обязан лекции Мангеля, то Генри этот успех обошелся недешево. Ибо факультет таки послал приглашение Мангелю, и среди преподавателей были острые раздоры и взаимное раздражение; а новость с молниеносной скоростью таинственно дошла до радикальных студенческих группировок, которые, уже сумев провести две сидячие забастовки, ощущали себя огромной силой и были готовы к беспрецедентному сотрудничеству друг с другом. Они развесили множество плакатов и провели множество митингов, на части которых выступал Говард, этот мученик организованных Кармоди преследований; и в день лекции огромная толпа сгрудилась вокруг лекционного зала имени Беатрисы Уэбб, возбужденно скандируя в самом гневном настроении. Профессор Мангель сообщил заранее, что его темой будет «Есть ли у крыс семьи?», но в этом было усмотрено типичное либеральное увиливание, и негодование возросло еще больше, и многие распростертые тела закрывали проход ко всем дверям здания, пока внутри собирались враждебные массы, утверждая радикальную доктрину взрывами рева и размахиванием плакатами.
– Генри был сам виноват, – говорит Говард, вспоминая славную победу. – Он во что бы то ни стало хотел вести себя провокационно. Генри творит несчастные случаи.
– Есть люди, которые считают, что только он вел себя достойно, – говорит Барбара.
– Черт, Барбара, – спрашивает Говард, – или ты размякла на старости лет?
– Мне это не понравилось, – говорит Барбара.
Беда заключалась в том, что представить приезжего лектора должен был Генри; собственно, сделать это полагалось бы профессору Марвину, но он внезапно сознался, что у него связаны руки, так как его ждут в Эдинбурге с лекцией о мессианстве; а Флора Бениформ, к которой перешла бы эта обязанность как к ученице Мангеля, была затребована в Уэст-Бромвич, для исследований, не терпевших отлагательств. Таким образом именно Генри в тот день аккуратными шажками миновал распростертые тела и вошел в запретное пространство Беатрисы Уэбб.
– Почему он просто не сказал им, что произошло? – спрашивает Говард.
– О, ты был бы разочарован, поступи он так, – говорит Барбара. Ибо Генри вышел на подиум, один, с рукой на перевязи; он сказал вежливо: «Я попрошу вас разойтись». Питер Мадден встал перед Генри и объявил залу: «Радикальным мнением эта лекция запрещена». Аудитория взревела в знак согласия: «Запрещена, запрещена», а также «Фашист, фашист», и тогда Генри проявил неразумность. Он оттолкнул Питера Маддена здоровой рукой; он замахал изрезанной; он закричал: «Фашисты вы; это преступление против свободы слова». Тут толпа всколыхнулась, забурлила; Мелисса Тодорофф, выделявшаяся в зале своим плакатом «Отрезать Мангелю матку!», швырнула в Генри булочкой; и массы сорвались с цепи, хлынули на трибуну и сшибли неуравновешенное тело Генри вниз и каким-то образом в общей свалке его растоптали. В своем гневе они затем ринулись в его кабинет, оставленный незапертым; они распахнули картотечные шкафчики и выбросили или похитили их содержимое; они разбили зеркало в серебряной раме; они вылили чай из «Чайной горничной» на норвежский половичок, а затем разбили «Чайную горничную»; и в эту мешанину они побросали его записи.
– Ему не следовало вести себя провокационно, – говорит Говард. – Он мог бы просто сказать им про Мангеля.
– Майра говорит, он боялся, что они устроят овацию, – говорит Барбара, – а этого он не вынес бы.
Собственно говоря, только на следующий день, когда Генри лежал в больнице, новость про Мангеля распространилась по академгородку; из многих, собравшихся там в день лекции, не изволил явиться только Мангель, скончавшись накануне вечером от инфаркта в своей лондонской квартире.
– Все равно, давай его пригласим, – говорит Говард, – это даст ему шанс помириться.
– Чем больше мы этим занимаемся, – говорит Барбара, – тем больше я чувствую, что вечеринка нам требуется меньше всего. По-моему, это крайне сомнительное празднование.
– Ты так думала и в прошлый раз, – говорит Говард, – а она очень подняла твой тонус
– Бог мой, Говард, – говорит Барбара, – ну что ты знаешь о моем тонусе или депрессии? Какой доступ есть у тебя к моим чувствам? Что ты вообще обо мне знаешь теперь?
– Ты в отличной форме, – говорит Говард.
– Я жутко несчастна, – говорит Барбара.
– Скажи мне почему? – спрашивает Говард.
– Предпочту не говорить, – говорит Барбара.
– Ладно, – говорит Говард. – Тебе требуется вечеринка.
– Бог мой, – говорит Барбара, но они продолжают планировать и разговаривать. Немного позднее они выходят в холл, и один стоит рядом, пока другой звонит, а потом они меняются ролями, так как Кэрки все делают вместе и на равных. Иногда телефон не отвечает, а иногда ответ дается отрицательный; тем не менее, как они и предполагали, в наличии имеется человеческий материал, готовый для вечеринки, сезонной, рождественской вечеринки.
– Это будет отлично, – говорит Говард.
Потом они ужинают, а позже они идут спать и ложатся друг на друга.
– Тебе не требуется передышка, – говорит Говард после, – слишком много всего происходило.
– С тобой, – говорит Барбара, – не со мной. Назови хоть одно в хорошем смысле слова, что в последнее время случилось со мной?
– Поезжай в Лондон, походи по магазинам, – говорит Говард. – Купи подарков.
– Там ничего нет, – говорит Барбара, – абсолютно ничего.
И дни идут, и Говард закругляется в университете, задает темы для каникулярных эссе, приглашает студентов, которые каким-то образом еще не уедут, к себе на вечеринку, и вот уже утро пятницы 15 декабря. Кэрки встают рано, и вместе они спускаются по лестнице и входят в кухню. Фелисити Фий, которая все еще ночует в их гостевой спальне, сидит за сосновым столом, темноглазая, в своей блузке со шнурком и длинной юбке, и ест жареный хлеб; дети где-то там, она не знает где.
– Это очень наполненный день, – говорит Барбара, – надеюсь, ты сумеешь мне помочь.
– Собственно, я пакую свои вещи, – говорит Фелисити. – По-моему, ты уже получила от меня всю помощь, которая тебе требовалась.
– Но как я управлюсь завтра? – спрашивает Барбара.
– Завтра само о себе позаботится, Барбара, – говорит Фелисити, – ты справишься. Я уверена, обязательно отыщется кто-то, кто будет делать всю эту работу, чтобы иметь возможность наслаждаться чудесным обществом Кэрков.
– Мы чем-то тебя обидели, Фелисити? – спрашивает Барбара.
– Ну, – говорит Фелисити, – человек, по-моему, всегда должен быть в движении. Я просто нашла что-то еще. Поступлю в общину Харе Кришна.
– Ах, Фелисити, – говорит Барбара, – это не ты.
– Не думаю, что тут так уж много известно о том, что я такое, – говорит Фелисити. – Я много сделала для вас обоих. То есть сделала, правда, Говард?
– Да, – говорит Говард, – очень много.
– Ну, вроде как надеешься что-то за это получить, а если ничего не получается, то надо двигаться дальше. Это совет доктора Кэрка. Он любит, чтобы люди двигались дальше.
– Замечательно, – говорит Барбара, – значит, вы это обсуждали.
– То есть я же не говорю, что его совет так уж хорош, – говорит Фелисити, – но это его работа, и, надо полагать, он что-то про это да знает. Может быть.
– Ты на нас сердита, мне очень жаль, – говорит Барбара.
– Да вовсе нет, – говорит Фелисити. – Просто вы теперь для меня не то.
– Во всяком случае останься на вечеринку, – говорит Говард.
– Может, и останусь, – говорит Фелисити, – то есть если вы меня просто приглашаете. То есть не работать. А повеселиться, и все.
– Вот-вот, – говорит Говард.
Говард идет и пригоняет фургон; Кэрки садятся в него.
– По-моему, ты ее использовал, – говорит Барбара, когда они едут вверх по склону к торговому центру. – Впрочем, как ты всегда говоришь: все используют кого-нибудь. Я покупаю еду, ты покупаешь вино.
Кэрки движутся по торговому центру среди его искусственных елок, его густых толп, его изобилия сверкающих товаров. Они едут вниз, назад к щербатому полукругу; только-только осталось время завезти детей в школу.
– Последний день, последний день, – кричат дети, залезая в фургон.
Говард вместе с прочими матерями высаживает их у школы и едет дальше в университет диктовать письма, прощаться. Перед Тойнби и Шпенглером громоздятся чемоданы, которые сеть британских железных дорог развезет в разные стороны; автобусы увозят студентов на вокзал. С административного здания все еще свисают рваные остатки сидячих забастовок семестра: красное полотнище, призывающее: «Все сюда, это жизнь», и еще одно, гласящее: «Боритесь против репрессий». Небольшое закопченное пятно на бетоне указывает место, где одна радикальная фракция пыталась усилить протест, запалив пожар. Академгородок, пустея, выглядит как всеми покинутое поле боя; внутри темные коридоры и холодные помещения, где экономия топлива уподоблена социальной дисфункции. Все тут дышит обветшалостью, общедоступностью места, которое много чего повидало, используется всеми и не принадлежит никому. Говард сидит в чистоте своего безликого кабинета; он работает, и он звонит по телефону; он с удовольствием озирает панораму своих недавних побед. В середине дня он проходит через замусоренную Пьяццу к своему фургону и едет в город, забрать детей из школы. Школьный двор полон радостных прощаний среди толпы родителей; Мартин и Селия бегут к фургону с Санта-Клаусом из туалетной бумаги, детским календарем, посвященным искусствам, и попыткой Мартина склеить ясли. У Мартина синяк под глазом, платье Селии, купленное в бутике, разорвано.
– Что с вами произошло? – спрашивает Говард, когда они залезают внутрь.
– А! – говорит Селия. – У нас была вечеринка. Говард едет назад к сцене и арене своей собственной
вечеринки. В кухне Барбары нет; он слышит звуки воды, льющейся в ванной. Он берется за дело и откупоривает бутылки; он ходит по дому, переставляя мебель, создавая пространства и контрпространства. Уже стемнело; он стоит в своей спальне, пока отблески угасшей зари освещают изгрызенные дома напротив, и налаживает лампы. Из ванной выходит Барбара, и он входит туда. Он раздевается, принимает ванну, пудрит тело и выходит в спальню одеться. Барбара надевает там яркое серебристое платье.
– Нормально? – спрашивает она.
– Откуда оно у тебя? – спрашивает Говард.
– Купила в Лондоне, – говорит Барбара.
– Ты никогда его для меня не примеряла, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Я предложила, но у тебя не было времени.
– Отличное, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – У него прекрасный вкус.
Барбара выходит из спальни; Говард начинает одеваться, элегантно, аккуратно, для грядущей сечи. Входят дети и бегают туда-сюда.
– А люди опять так же намусорят, как в прошлый раз? – спрашивает Мартин.
– Не думаю, – говорит Говард, – их будет не так много.
– Только бы никто опять не прыгнул в окно, – говорит Селия.
– Никто в окно не прыгал, – говорит Говард. – Просто кто-то немного поранился.
– Дядя Генри, – говорит Мартин, – он придет?
– Не знаю, – говорит Говард, – я вообще не знаю, кто придет.
– А если никто не придет, – говорит Селия, – кто съест весь этот сыр?
– Только не я, – говорит Мартин.
– О, людей придет много, – говорит Говард, – вот увидите.
И действительно, приходит много людей. На полукруге рычат машины. Говард идет к двери, чтобы открыть ее для первых гостей; яркий свет из окон дома падает на разбитую мостовую и озаряет обломки и следы сноса на улице. Гости входят в полосу света, направляясь к крыльцу; вот Мойра Милликин несет своего младенца, а за ней Макинтоши – каждый несет по младенцу в портативной колыбели; миссис Макинтош уж когда родила, то родила внушительно, разродившись двойней. Барбара спускается в холл в своем серебристом витринном платье и большом русском ожерелье, ее волосы уложены гостеприимным пучком.
– Ваши чудесные вечеринки, – говорит Мойра, входя внутрь, снимая пальто, демонстрируя бугор своей беременности. – Можно ее куда-нибудь приткнуть?
– И этих, – говорит миссис Макинтош, которая выглядит очень худой и лишь с маленьким провисанием еще не окрепшего живота.
– Привет, Кэрки, – говорит Макинтош, снимая свой макинтош, – что, мы опять первые?
– Очень вам рады, входите, входите, – говорят радушные Кэрки, гостеприимная пара, оба одновременно.
Не успевают первые ласточки обосноваться в гостиной с вином, обсуждая кормление грудью, как гости начинают идти косяком. Комната заполняется. Студенты в больших количествах; бородатые юные Иисусы в камуфляжной форме, мокрого вида пластике, широких штанах, джинсах раструбом; девушки в балахонах и больших сапогах со сливового цвета губами. И младшие преподаватели, серьезные углубленные исследователи брака и его радикальных альтернатив; есть посторонние из общего круга кэрковских знакомых – радикальный приходской священник, аргентинец с неясными партизанскими связями, актер в молескиновых брюках, который прикасался к Гленде Джексон в фильме Гена Рассела. Миннегага Хо пришла в чонсаме; Анита Доллфус со своим большим бурым псом на веревке тоже здесь, освеженная непрерывным сном на протяжении одного семинара за другим. Барбара с ее яркими зелеными тенями, мелькая в своем серебристом платье, возникает то там, то тут, держа тарелки с едой.
– Ешьте, – говорит она, – это способ общения. Говард расхаживает с большой двухлитровой бутылкой,
свисающей на петле с его пальца, импресарио хэппингов, ощущая бодрящее удовольствие оттого, что его окружают эти молодые люди в заплатах, арлекинских ромбах, разукрашенные, довольные собой, бесклассовые, граждане мира ожиданий, мира за пределами норм и форм. Он наливает вино, видя пузырьки, кружащие внутри стекла в меняющемся свете его комнат. Вечеринка гремит, реактивный самолет из Хитроу ревет над городом; полицейская машина подвывает на городской автостраде; в заброшенных домах напротив мерцают огоньки, а позади них – накапливающийся урбанистический мусор.
Внутри вечеринка разрастается, густеет, размножается делением. Пространства заполняются; активность оттесняется все глубже в дом, в новые комнаты с новыми красками и, следовательно, с новыми психическими возможностями, в комнаты, где ждут новые тесты, потому что на столе в столовой расставлена еда, и имеется пространство для танцев в викторианской оранжерее, и ниши интимности и тишина наверху. Где-то кто-то нашел проигрыватель и включил его; где-то еще в доме бренчит гитара.
– Привет, – говорит Мелисса Тодорофф, явившаяся в тартановом платье, – я приветствую радикального героя. Я считаю, что вы изумительный, я считаю, что вы – самое, самое оно.
– Разрешите мне помочь вам снять пальто, – говорит Говард.
– Спасибо, – говорит Мелисса. – Ну, вот. Куда мне пойти, чтобы меня трахнули?
В холле безбюстгальтерная девушка из говардского семинара, по-прежнему безбюстгальтерная, подробно объясняет философию Гегеля актеру, который касался Гленды Джексон, а теперь касается безбюстгальтерности.
– Это в первую очередь диалектический портрет, – говорит девушка. – Хватит щипаться.
В гостиной в углу сгрудилась знакомая группа или клика из Радикального Студенческого Союза, глубоко серьезная, почти торжественная, чуть-чуть смахивая на участников Последней Вечери, после того, как они встали из-за стола. К ним обращается мисс Каллендар, на которой яркий тонкий балахон, и она распустила свои волосы, а теперь говорит:
– Привет, вы все пришли сюда в качестве кого?
В викторианской оранжерее, где не слишком танцуют, стоит Барбара в серебре, разговаривая с Миннегагой Хо, одинокой и широкоглазой, у стены.
– Каким противозачаточным средством вы пользуетесь? – спрашивает Барбара с общительным интересом.
На лестничной площадке Фелисити Фий в той же самой своей длинной юбке разговаривает с доктором Макинтошем.
– Ужас в том, – говорит Фелисити, – что я думала, что узнала, где я была, а теперь, когда я там, это совсем не то, где я. Если вы меня понимаете.
– Понимаю, – говорит доктор Макинтош умудренно, – ведь это и есть то, верно? Существование никогда не останавливается. «Я» продолжает двигаться вперед без конца.
– О, я знаю это, доктор Макинтош, – говорит Фелисити, – вы так абсолютно правы.
В одной из комнат, выходящих на верхнюю площадку лестницы, матрас, который Говард заранее заботливо положил на пол, покряхтывает в одном из самых знакомых ритмах вселенной.
В холле шум и суета; собака Аниты Доллфус укусила радикального приходского священника, и сострадательные люди увели его наверх для принятия мер.
– Мне так жаль, Говард, – говорит Анита, – теперь вы перестанете меня приглашать. Он попробовал его погладить. Нет чтобы погладить меня.
Собака радостно пыхтит на Говарда, который говорит:
– Да, кстати, вы, случайно, не видели доктора Бимиша?
– Нет, не видела, – говорит Анита в своем длинном, длинном платье, с волосами, стянутыми лентой, как у кэрроловской Алисы. – По-моему, его тут нет.
Он расхаживает со своей бутылкой. Вверх по лестнице. Вниз по лестнице. Генри явно не озаботился прийти. Тревожный инстинкт ведет его к закрытой двери гостевой спальни. Он стучит, ответа нет. Он открывает дверь; в комнате темно. Окно цело и невредимо.
– Вы не будете так добры? – говорит голос доктора Макинтоша. – Боюсь, место занято.
– Извините, – говорит Говард.
– Это Говард, – говорит Фелисити. – Ты нам не нужен, Говард. Почему бы тебе не отыскать твою мисс Каллендар?
Он снова спускается вниз, в вечеринку. Там нет Генри; там нет Флоры, а теперь, похоже, нет и Барбары; стол с едой опустошен, и руки как будто нашли иные, более прекрасные пастбища. Хозяйская совесть гонит Говарда на кухню. Он стоит перед обоями, восславляющими выпуклости лука и чеснока; он стоит перед сосновыми полками, усеянными избранными предметами: французские кастрюльки, стройный ряд керамических кружек ручной работы и светло-коричневого оттенка, две мельнички для перца, шеренга синих испанских бокалов из Каса-Пупо, темно-коричневый горшочек, надписанный Sesel. Перед ним в камышовой корзине лежат десять длинных французских батонов;
Говард стоит у стола и ловко, аккуратно нарезает хрустящий хлеб. Кухня принадлежит ему одному, но затем дверь открывается. В ней появляется Майра Бимиш в платье, которое выглядит так, словно его сшили из мешковины.
– Вот ты где, – говорит она, входя, – ты выглядишь как очень модный крестьянин. Где Барбара?
– Не знаю, – говорит Говард, – она как будто исчезла, ну я и занялся этим.
– Хо-хо, – говорит Майра, сидя на краю стола в своем мешковидном платье. – Ну, да не важно, ты как будто отлично справляешься. Ты и готовишь?
– У меня есть несколько специальностей, – говорит Говард.
– Что же, Говард, – говорит Майра, – как-нибудь мне надо будет их испробовать.
– Генри приехал? – спрашивает Говард.
– Нет, Генри не приедет, – говорит Майра, – он сидит дома в глубокой депрессии, потому что не может работать над своей книгой.
– Я думал, он спас большую часть своих записей, – говорит Говард.
– А хотя бы и спас, – говорит Майра, – но с одной рукой на перевязи, а другой сломанной и в гипсе писать он толком не может.
– Да, пожалуй, – говорит Говард, – но приехать на вечеринку он мог бы.
– Так, Говард, – говорит Майра, – он не хочет тебя видеть. Он винит тебя, знаешь ли. Ты их подначивал.
– Но обычно он так хорошо понимает другую точку зрения, – говорит Говард, – а политика ведь не бескровное дело.
– По-моему, это было ужасно, – говорит Майра. – Все эти вопящие люди. Я спаниковала. Я убежала.
– Всякий здравомыслящий человек спаниковал бы, – говорит Говард.
– Смеешься надо мной, – говорит Майра, – ты ведь знаешь, что я для всего этого не подхожу. Я же настоящая обывательница.
– Но в любом случае ты приехала, Майра, – говорит Говард.
– Ну, я не делаю всего того, что Генри хочет, чтобы я делала, – говорит Майра, – правду сказать, я предпочитаю делать то, чего он не хочет, чтобы я делала. А мне захотелось увидеть тебя, чудесный ты мужчина. – На столе движение; Майра внезапно наклоняется и целует Генри, угодив наискосок по носу. – То есть с пожеланием счастливого Рождества, – говорит она.