Он отпил еще виски, по-прежнему глядя в окно. Почти все огни погасли. Никто снова пробрал озноб.
Кристиан, когда выходил из дома, всегда надевал плащ – длинный черный плащ на шелковой подкладке. От старых привычек трудно избавиться. Если от них вообще можно избавиться. На улице заметно похолодало. Черные железные перила под рукой у Кристиана были теплыми – нагретые за день, они еще не успели остыть, – но пахнущий тьмой ветерок с реки был холодным. Кристиану стало значительно лучше. Боль, выжигавшая его внутренности, теперь почти забылась. Забылись и противный вкус рвоты во рту, и жжение в содранном до крови горле.
Он зашагал быстрее. Его каблуки отбивали ритмичную дробь по тротуару. Он думал о том, сколько раз он уже проходил этой дорогой, сколько камней этих старых улиц с экзотическими названиями – Урсулин, Бьенвиль, Декатюр, улиц, где водятся самые настоящие привидения, – вытерлось у него под ногами. Сколько себя он оставил на этих улицах, сколько частиц его тела осело пылью в этих кварталах.
Новый Орлеан всегда был для него особенным местом. Он жил и в других городах – далеко-далеко за морями, где никогда не бывает солнца, в городах, которые были такими же странными, которые были темнее и старше; в городах, где призраков было не меньше, чем живых. Но где еще в мире есть такой город, где духи рабов до сих пор жалобно стонут в доме известной садистки и изуверки мадам Лалурье, что на Роял-стрит; где до сих пор держится запах пота чернокожей рабыни, которая всю свою жизнь провела прикованной к кухонной печи? Где еще вороны кружат над руинами кладбища Сент-Луис и садятся – такие черные, с блескучими злыми глазами – на заброшенные надгробия, помеченные алыми косыми крестами. Бесконечными – ХХХХХХХ. Стершиеся кресты – красным мелом. Кресты совсем новые и блестящие. Кресты вудуистских проклятий. Кресты для вызова духа Мари Лаво, вечно юной царицы вуду.
Кристиан миновал темную арку. За дверью в глубине арки бледные фигуры двигались в тусклом голубом свете. Кристиан помнил то время, когда здесь был знаменитый джаз-клуб, когда яркая сочная музыка разливалась в ночи и воспаряла к звездам, когда женщины в красных платьях – женщины с дымной кожей и спелыми губами – стояли снаружи и улыбались прохожим темными загадочными улыбками. А однажды Кристиан видел здесь самого Луи Армстронга в рубашке с закатанными рукавами – он стоял на улице у входа в арку в окружении друзей и поклонников его таланта.
Кристиан помнил ленивый смех, ослепительные белки глаз, которые как будто светились на черных лицах, мокрых от пота; фляги с запрещенным спиртным – таким ядреным и крепким, что оно сожгло бы желудки даже Молохе, Твигу и Зиллаху. Теперь же фигуры, топчущиеся у входа, были белыми-белыми, с глазами, густо затененными черным, в нарочно разорванных черных одеждах. Бледные призраки, выцветшие негативы тех сумеречных танцоров, которые когда-то кружились всю ночь напролет под звуки яркого джаза. Теперь же музыка, плывущая из дверей, была тусклой, темной и странной – гимн всем потерянным и пропащим детям, которые живут по ночам, когда открываются бары и включается музыка.
Сейчас это были «Bauhaus», причисленные к лику темных рок-святых. Хрупкие бледные боги этой бледной толпы. «Бела Лугоши мертв». Подведенные черной тушью глаза блестели, губы в черной помаде двигались синхронно со словами, и дети сонно и медленно танцевали, потому что их кровь была жидкой и они были под колдовским наговором диджея, музыки и ночи.
Кристиан вошел внутрь. Проходя мимо барной стойки, он услышал, как какая-то девочка присвистнула:
– Ничего себе, какой длинный.
Он обернулся, но не сумел поймать ее взгляд. Он возвышался, как тонкий и бледный маяк, почти над всеми из этих детей. Он смотрел сверху вниз на их плечи, затянутые в черную кожу, пробитую металлическими заклепками, на серьги у них в ушах – цепи, кресты и крошечные серебряные черепа, – на их волосы, выкрашенные во всевозможные неестественные цвета: иссиня-черный, ослепительно белый, оранжевый, красный. В клубе пахло потом, тающей пенкой для волос и горячей кожей, но сильнее всего был сладкий и пряный запах ароматизированных сигарет. Завитки ароматного дыма ласково обвивали плечи Кристиана.
Он встал у дальней стены. Он не курил и не пил. Он просто смотрел, как танцуют дети и как их лица и руки мелькают в рваном голубом свете. К нему подошел какой-то мальчик.
– Посторожишь мою куртку? Кристиан кивнул. Парень бросил косуху на стул рядом с Кристианом и утанцевал обратно в толпу, тонкий и гибкий. Эти дети доверяли друг другу; тупой мир взрослых таил в себе угрозу, но друг другу они доверяли безоговорочно. И все-таки кожаная косуха – это такая вещь, которую не следует оставлять без присмотра. Каждая куртка была уникальна и являла собой в своем роде шедевр изобретательности в расположении и выборе заклепок, булавок, цепей и нашивок.
Бела Лугоши был по-прежнему мертв. Голос певца был низким, вкрадчивым и коварным, как рак горла. Кристиан представил себе, как он извивается на сцене – болезненно бледный, худой, со страждующими глазами. Когда песня закончилась, парень пританцевал обратно, подхватил свою куртку и набросил ее на плечи. Он угостил Кристиана сигаретой и даже прикурил за него. Кристиан сделал одну затяжку: вкус гвоздики, вкус Востока и пепла, фильтр слегка сладковатый. Он держал сигарету в руке и время от времени подносил ко рту, делая вид, что затягивается. Его тошнило от этого вкуса. Его тошнило от всякого вкуса, кроме одного. А сейчас он был голоден. Очень.
Мальчик сложил ладонь чашечкой, поднес ее ко рту и, поднявшись на цыпочки, прокричал что-то в ухо Кристиану. Может быть, он назвал свое имя; Кристиан не расслышал. Он положил руку на спину мальчику. Сквозь влажную от пота футболку он почувствовал его кожу – живую, горячую. Мальчик был очень худым, и позвонки выпирали, сквозь кожу. Он пристально посмотрел на Кристиана, и его глаза были темнее, чем раньше. Потом он улыбнулся и встал так, чтобы касаться бедром бедра Кристиана. Слова были им не нужны. Их тела говорили сами – на тайном языке тел. Улыбка мальчика была вызывающе сладостной.
Они подошли к стойке, и мальчик прокричал свой заказ:
– Убийцу мозгов.
Кристиан заплатил за коктейль. Детская выпивка: сладкое шампанское, смешанное с чем-нибудь горьким и крепким.
– Давай вместе выпьем, – предложил мальчик. В бокале было две соломинки.
– Нет, я не хочу, – сказал Кристиан, вспомнив, как жутко его тошнило. Он представил, как рыдали бы Молоха, Твиг и Зиллах. – Пей сам.
Ему показалось, он слышит их хриплый смех и даже видит их краем глаза: три смазанных в дыме лица, три пятна ярких волос. Он обернулся, но там были лишь три девчонки в черных кожаных платьях. Они хихикали и поглядывали на Кристиана. Кристиан повернулся обратно к стойке, но мальчик уже угощал своим «мозговым убийцей» какую-то девочку. Ее пышные красные волосы щекотали его лицо. Мальчик смеялся и мотал головой.
Но когда они все допили, девочка ушла с каким-то мускулистым скинхедом, а мальчик повернулся к Кристиану:
– Может, пойдем куда-нибудь?
После прокуренного задымленного клуба на улице было особенно свежо и прохладно. Мальчик пару секунд постоял, глядя на звезды и глубоко вдыхая ночной воздух. Он улыбнулся Кристиану:
– Как хорошо… Пойдем к реке.
По дороге Кристиан украдкой наблюдал за мальчиком. Он заметил, как поблескивают в темноте его глаза и полные яркие губы. Какие мягкие у него волосы, коротко состриженные на висках и ниспадающие на спину роскошным белым каскадом. Какие тонкие и изящные у него руки. Как небрежно беспечны движения его гибких бедер. Какая прозрачная кожа на шее: под челюстью, там, где бьется пульс. Кристиан вдыхал запах кожи, чистого юного пота и мыла. Он вдыхал и другие запахи Французского квартала: запахи пряностей и отбросов, золотисто-зернистый запах свежего пива, густо-коричневый запах реки, отдающий рыбой.
Темная вода рябила отблесками огней. Мальчик расстелил на земле куртку, сел и увлек за собой Кристиана. Потом они поцеловались. Слюна у парнишки была кисло-сладкой, как сухое вино. Кристиан высосал ее всю – она согрела его горло и еще сильней разбередила жажду.
Мальчик зашевелился и вытянулся под ним, обнял и прижал к себе – к своей костлявой мальчишеской груди, к своей мягкой и тонкой коже. Потом он выбрался из-под Кристиана, сел и стянул футболку. Омытый светом луны, он казался созданием из белесого серебра в темных полосках-тенях от выпирающих ребер. Он вытащил из-под себя куртку и надел ее на голое тело.
– Мне нравится чувствовать ее кожей, – объяснил он, слегка смутившись.
Кристиан привлек его к себе, ласково обнял, поцеловал в шею. Мальчик тихонько застонал, почувствовав первое прикосновение длинных и острых зубов, которые теперь были у Кристиана, – их вызвала ночь, и свежий запах реки, и хрупкая красота этого мальчика у него в объятиях.
Мальчик повернул голову и посмотрел на Кристиана. Его глаза казались такими большими, такими темными на бледном лице.
– Кто ты? – спросил он.
Кристиан молчал. Его острые зубы уже проткнули тонкую кожу, и первый запах крови – пока еще слабый – уже излился наружу.
– Ты вампир?
Кристиан убрал прядь волос с лица мальчика, нежно коснулся губами его виска, провел кончиком языка по мягкой и гладкой коже.
– Я тоже хочу быть вампиром, – сказал мальчик. – Преврати меня тоже. Пожалуйста. Я хочу быть таким же, как ты. Гулять с тобой по ночам, и влюбляться, и пить кровь. Убей меня. Сделай меня вампиром. Укуси меня. Возьми меня с собой.
Кристиан нежно прикусил ему шею, на этот раз не протыкая кожу. Запустил руки под куртку, провел ладонями мальчику по бокам, потом стал ласкать его голую гладкую грудь без единого волоска, потом запустил одну руку под пояс его черных джинсов и нашел там трепещущий липкий жар. Мальчик выгнул спину, весь подаваясь навстречу Кристиану; потом тихонько вздохнул. Кристиан нащупал языком самое нежное место у него на шее – под челюстью, там, где билась тонкая жилка, – и вонзился туда зубами. Мальчик захныкал и весь напрягся. Вкус сырого желтка – вкус жизни – хлынул в рот Кристиану. Свежий, крепкий, пьянящий.
Кристиан опустил обмякшее тело на землю, взял его поудобнее и стал пить. Вкус живой крови – это все, что он помнил, все, о чем он мечтал, все, что ему было нужно и будет нужно. Мальчик прижался к нему всем телом. Запустил руку в черные волосы Кристиана и едва не вырвал целый клок в порыве страсти, рожденной болью.
А потом перед глазами у Кристиана встала алая пелена. Она сменилась трепещущим черным маревом, потом опять стала красной. Огромные призрачные соцветия из света и тьмы застлали Французский квартал, черную реку, лицо мальчика. Кристиан еще крепче стиснул его в объятиях, и их тела переплелись, накрытые последней волной восторга. Кристиан чувствовал, как по всему телу разливается теплое насыщение. Он чувствовал, что мальчик уже умирает. Его горячая сперма выплеснулась Кристиану в ладонь. Кристиан поднес руку к губам и облизал пальцы. Два вкуса, крови и спермы, смешались у него во рту – нежно-густой и солоновато-горький, – сырой вкус самой жизни. Настолько изысканный и совершенный, что это было почти невыносимо.
Когда в иссушенных венах мальчика не осталось уже ничего и его руки безвольно упали на влажную землю, Кристиан приподнял его и прижал к груди, как мать прижимает ребенка. Он смотрел на его лицо, которое стало еще бледнее, – смотрел в невидящие глаза, в которых застыл восторг. Он просидел так достаточно долго, а потом поднял холодные глаза к холодной луне, и что-то прошло между ними – между Кристианом и луной, – что-то, такое же древнее и безжалостное, как морские приливы, как пустые пространства между холодными звездами.
И если бы луна могла заглянуть Кристиану в глаза, она бы увидела, что Кристиану вовсе не нравится то, что он только что сделал. Но зато он насытил свой голод. Ему больше не было холодно. Он больше не чувствовал слабость и тошноту. Теперь, когда он выпил чужую жизнь, он чувствовал себя уже не таким одиноким, как раньше; и если мальчик умер с мыслью, что он умирает не навсегда, что он возродится таким же, как Кристиан, то, может быть, это и к лучшему. Пусть лучше они умирают вот так: с надеждой на новую жизнь. Но только с надеждой, потому что при всем желании Кристиан бы не смог превратить этого мальчика в себе подобного. Как и мальчик, если бы он искусал Кристиана, не превратил бы его в человека. Вампиры и люди – это две разные расы. Даже, вернее, два разных биологических вида – достаточно близкие, чтобы иметь секс друг с другом и даже рожать друг от друга детей, и все же такие же далекие, как вечерние сумерки и рассвет. Но мертвые спят и не знают.
Кристиан поцеловал бледный, уже холодеющий лоб и аккуратно спустил опустошенное тело в реку. Вес кожаной куртки потянул его на дно. На мгновение оно задержалось под самой поверхностью – вялое и холодное, как сон, – а потом растворилось в темной глубине.
6
Никто снова поднес ладони к пламени свечи. Жар пощипывал кожу, яркий крошечный огонек отражался в его глазах. Когда он отвел взгляд, желтая искра зажглась в темноте и постепенно померкла, туманя зрение. Никто протер кулаками глаза.
Подсвечник – замысловатая, вычурная вещица из черного железа, с причудливыми завитушками, как на решетке балкона в каком-нибудь экзотическом городе, – слегка накренился. Никто заметил это только тогда, когда расплавленный воск пролился на его босую ногу. Крошечные язычки пламени уже поползли по одеялу, ослепительно яркие. Пару секунд Никто просто смотрел как завороженный – как одурманенный крепкой травой, – потом медленно протянул руку и прикоснулся к огню.
Боль вырвала его из транса. Он схватил с пола грязную футболку, накрыл горящее одеяло и сбил пламя. Потом он с опаской приподнял футболку и прикинул размер разрушений. На одеяле осталась большая дыра с обожженными краями, в комнате пахло обугленной тканью. Запах был очень похож на запах подгоревших зефирин, но он же не скажет родителям, что ему вдруг захотелось жареного зефира и он пожарил его прямо в комнате. Это было бы уже слишком.
– Черт, – процедил он сквозь зубы, но совершенно спокойно. Он знал, что родители напрягутся из-за испорченного одеяла и закатят ему скандал, но вот что странно – ему было все равно. Бессильная ярость отца, удивленный взгляд матери – это его не пугало. Разве что пробуждало какое-то смутное чувство вины. И еще – грусть, которую он сам считал глупой и идиотской.
Его родители относились к нему с недоумением и опаской, они как будто его побаивались и вздыхали с плохо скрываемым облегчением, когда он говорил, что не будет ужинать вместе с ними, и уходил в свою комнату. Но Никто это не обижало. Он был чужим для своих родителей; он их не понимал и не стремился понять. Он не признавал их мир. Там не было ничего, что могло бы его взволновать или тронуть, – ничего, что он мог бы назвать своим. Иногда он задумывался о том, а есть ли вообще для него место в мире за пределами его комнаты, есть ли на свете такой человек, который смог бы стать близким ему и кому он сам смог бы стать близким. Кому он нужен? Кому он еще будет нужен? Родителям – точно нет. Они так и не стали близкими людьми. Лучше б они его не подбирали с крыльца тогда – пятнадцать лет назад, холодной ночью перед самым рассветом.
Никто завернулся в одеяло и провел рукой по краям обожженной дыры. Но они не знали, что он это знает – про ночь и крыльцо. Когда-то давно они сами ему рассказали, что он у них не родной, а приемный. В их изложении все было очень благопристойно, и они постарались найти такие слова, чтобы не травмировать нежную детскую психику. Может быть, то, что он им не родной, смягчало их чувство вины, когда они видели, что их сын совершенно на них не похож, что он им чужой. Наверняка им хотелось другого сына: сына с нормальной прической, сына, который бы проявлял интерес к школе и которого выбрали бы председателем ученического совета; такого сына, который бы приводил домой аккуратных и скромных девочек в чистеньких юбочках и розовых блузках, – а не такого, который целым днями сидит в своей странной комнате и читает какие-то странные книги. Наверняка они думали: Он нам не родной. Никто не знает, кто были его родители. Так что это не наша ошибка. И они были правы.
Они никогда не показывали ему документы об усыновлении. Они только сказали, что его – еще новорожденным – подкинули в сиротский приют и что его настоящие родители неизвестны. Но однажды в начале июня, когда ему было двенадцать лет и он оканчивал шестой класс, он принес домой записку из школы – обычную «итоговую» записку от классной руководительницы. Такие записки она писала в конце каждой четверти родителям всех своих учеников.
«Джейсон – очень способный и умный мальчик. Его достижения в тех предметах, которые ему интересны – в частности, в рисовании и сочинении художественных историй, – заслуживают внимания. Однако в его отношениях с одноклассниками чувствуется некая напряженность; его упрямое отчуждение и явно выраженное желание быть „не таким, как все“, ставят его как бы вне коллектива. С учетом данного обстоятельства – хотя уровень Джейсона по оценкам можно смело определить как значительно выше среднего – его окончательный результат по итогам учебного года нельзя назвать полностью удовлетворительным.
С уважением,
Джеральдина Клемменс».
Года два-три спустя Никто бы, наверное, умер со смеху. Но тогда, в шестом классе, у него действительно не было настоящих друзей: у него не было никого, кто ходил бы к нему в гости, с кем можно было бы поменяться сандвичами на «обеденной» перемене и кто пригласил бы его на вечеринку «с девчонками». Он видел, как под тонкими футболками девочек наливаются и формируются груди. В раздевалке на физкультуре он украдкой поглядывал на других мальчиков – так, чтобы никто не заметил его интереса. Он заметил, что у некоторых ребят были точно такие же волосы в потайных местах, какие стали появляться и у него самого.
Он не рассмеялся над дурацкой запиской миссис Клемменс, потому что в тот год он как раз начал осознавать свое одиночество. Раньше он не задумывался о том, чем ему себя занять: он читал книжки, играл в разные игры, один или с соседскими ребятишками, и как-то не замечал, что им не нравятся те истории, которые он сочиняет – а он очень любил сочинять истории, – то есть не то чтобы не нравятся, просто они их пугают, и что как-то само собой получается, что они перестают с ним общаться.
Но в двенадцать лет он начал осознавать себя – и это было болезненно и неприятно. Он вдруг понял, что не знает, кто он и зачем. Он часто мечтал о веселой и шумной семье, совершенно безбашенной и отвязной, где всегда все смеются… и они принимают его к себе, и он навсегда остается с ними. Он открыл для себя мастурбацию, причем дошел до этого сам и считал поначалу, что эта маленькая приятность – его личное изобретение. Потом он сопоставил свой собственный опыт с тем, что читал в книжках, и понял, как превратить это невинное удовольствие в яркое чувственное переживание. Он стал кусать себя, поначалу – легонько, потом – все сильней и сильней. Он думал о своих приятелях-одноклассниках и представлял себе, как он кусает кого-то из них: какой у него будет вкус, как будет чувствоваться его кожа, стиснутая зубами. Подобные мысли совсем не казались ему извращенными или странными.
Но в тот день, когда он принес домой записку от миссис Клемменс, все его сомнения рассеялись окончательно: он действительно одинок и скорее всего так и останется одиноким – надолго.
Родители оба были на работе. Мать работала детским психологом в центре продленного дня, отец – в какой-то финансовой фирме. В доме было светло и тихо, и весь день до вечера Никто рылся в ящиках родительского стола, в их бумагах и папках – искал документы на усыновление. Ему нужно было узнать, кто его настоящие родители. Ему нужно было узнать, откуда он появился и сможет ли он когда-нибудь вернуться обратно.
Бумаги родителей были поразительно скучными. Никаких любовных писем, аккуратно перевязанных шелковой ленточкой, никаких скандальных секретов, никаких жутких семейных тайн, никаких кружевных платочков, испачканных кровью. Документов на усыновление нигде не было. За окном потихоньку темнело. Никто задергался. Он почему-то вбил себе в голову – с непоколебимой убежденностью двенадцатилетнего мальчика, – что эти чужие мужчина и женщина по имени Роджер и Мерилин точно убьют его, если поймают на том, как он роется в их вещах; теперь у них будет хорошее оправдание. Но когда он открыл последний ящик комода в родительской спальне – открыл просто так, для проформы, уже ни на что не надеясь, – там, под футляром со старыми материными очками и коробкой с пуговицами, лежал какой-то листок. Он был отодвинут в самый дальний угол ящика, но не особенно тщательно спрятан. К этому времени Никто уже порядком утомился – он весь вспотел, и дыхание у него сбивалось. Дрожащей рукой он достал листок из ящика.
Бумага кремового цвета была очень плотной, а сверху были две крошечные дырочки, как будто листок был приколот к чему-то булавкой. Никто прочитал записку, с трудом разбирая витиеватый почерк: Его зовут Никто. Заботьтесь о нем, и он принесет вам счастье.
И ему сразу все стало понятно. Младенец в корзинке, брошенный на крыльце у чужих людей глухой ночью – вот кто он такой. А записку, наверное, прикололи к одеяльцу. Но эти чужие люди взяли его к себе, дали другое имя и попытались сделать его во всем подобным себе. Но он не принес им удачу. Скорее наоборот – одни расстройства. Теперь он это понял. И ему показалось, что это правильно.
В ту ночь он лег спать, положив записку себе под подушку, и ему снился город с яркими домами и выгнутыми балконными решетками, город, где есть река с темной водой и где всю ночь до рассвета звучит тихий смех. И он бродил по улицам и переулкам этого незнакомого города, и во рту у него был какой-то приятный, но странный привкус – сладкий, медный и как будто чуть-чуть подгнивший.
На следующий день он вернул записку на место – а то вдруг мать решит перебрать ящик, – но когда он был дома один, он доставал ее и перечитывал снова и снова, прижимал листок плотной бумаги к губам, пытался почувствовать запах места, откуда он родом. Места, где он родился. Он закрывал глаза и представлял себе руку, которая написала эти несколько строк; потому что это была рука кого-то, кто знал его, кто держал его на руках. Может быть, в жилах этой руки текла та же кровь, что и в нем самом.
Он перестал быть Джейсоном. Он стал Никто, потому что так его называли в записке. Он по-прежнему отзывался на Джейсона, но теперь для него это имя было как эхо из какой-то другой, полузабытой жизни. Я Никто, – шептал он про себя. – Я Никто. Ему нравилось имя. Оно не казалось ему обидным или уничижительным. Наоборот. Он видел себя чистым листом, на котором можно написать что угодно. Любые слова, которые отзываются у него в душе.
За последние годы он вытянулся и похудел, избавившись от детской пухлявости. Теперь он стал настоящим Никто. В выпускных классах школы он наконец-то завел друзей – не таких друзей, с которыми можно поделиться самым сокровенным, но все же таких, которые понимали его лучше, чем кто бы то ни было: таких же бледных и худощавых ребят с изголодавшимися глазами, хиппи и панков, ребят в черных футболках и кожаных куртках, ребят, которые густо подводят глаза черными карандашами, слямзенными в магазинчике на бульваре. Он сказал, чтобы они называли его этим именем. Никто.
Сегодня в комнате было холодно. Никто казалось, что его комната самая холодная в доме. Он зябко поежился, вылез из-под одеяла и надел серые спортивные брюки и старый черный свитер с дырками на локтях. Кассета с Томом Уэйтсом закончилась и автоматически отключилась. Шипение в пустых динамиках казалось особенно громким сейчас – в темноте.
Никто залез в рюкзак и достал кассету, которую ему подарила Джули. Этот альбом записали далеко на юге. Всего пятьсот копий, поэтому все номерные. Никто досталась кассета под номером 217. И вообще непонятно, какими судьбами эта кассета попала в музыкальный магазинчик в Серебряных Ключах – соседнем городе, где Джули ее и купила.
Никто поставил кассету. Голос певца то тонул в резкой нестройной музыке, то вырывался наружу и парил над мелодией – сильный и золотисто-зеленый, как горный ручей жарким летом где-нибудь в Аппалачах.
Твоя дорога ведет в никуда?
Ты не знаешь, что гонит в дорогу тебя?
Но ты все равно продолжай идти,
И, может быть, ты дойдешь до меня…
Никто сел на кровать и принялся напевать вместе с солистом, глядя на планеты и звезды на потолке. Он думал о Джули, как она достала из сумки кассету и протянула ему. Он думал о Лейне, который сосал его член с такой невинной порывистой страстью.
Где-то за пределами музыки, может быть, там, за окном, в холодной ночи, где-то выше мелодии, но ниже луны, снова раздался шепот тех маленьких одиноких призраков: Тебе нужно бежать отсюда. Тебе нужно найти свое место и свою семью, пока ты не сгнил и не умер.
– Хорошо, – сказал он, послушав еще немного. – Хорошо.
И тут он понял, что ему действительно надо бежать отсюда. Это было уже неизбежно. И Никто удивился: чего он так долго ждал? Он уедет на юг, он будет искать то, что ему так нужно, – будем надеяться, что найдет и узнает, что это именно то. Может быть, он разыщет и музыкантов из «Потерянных душ?». Название их города буквально заворожило его: Никто представлял его себе как загадочный перекресток дорог, маленький городочек, где обыденность превращается в сказку. Он нашел его на карте Северной Каролины. Крошечная точка между горами и морем, город со странными запыленными улицами, с сумрачными магазинчиками, где продаются подержанные сокровища, где на кладбищах бродят самые настоящие привидения, где полная луна истекает серебряным медом за кружевными ветвями громадных сосен. – Он произнес это название вслух и вздрогнул: Потерянная Миля.
Не зажигая света, Никто прошел через комнату и вышел в коридор. Родителей не было дома, сегодня вечером у них были дела – занятие в группе просветления сознания или в общеоздоровительном классе. А может быть, они просто обедали где-нибудь в дорогом ресторане в компании с кем-нибудь из «своих». Дверь в их спальню была приоткрыта, а в комнате пахло ароматизированным мылом и лосьоном после бритья. Никто не понравились эти запахи – они были едкими и химическими. Они говорили о том, что в его комнате пахло плохо.
Уже привычным движением он открыл нижний ящик комода и сразу нашел записку. Ему нравилось держать ее в руках. Это как-то обнадеживало. Черные чернила давно поблекли, места на сгибах поистрепались, и неудивительно – за последние три года он чуть ли не каждый день ее разворачивал и сворачивал. Он убрал записку в карман. Потом на секунду задумался над коллекцией камней, выставленной на комоде, потом взял камень, который ему нравился больше всего, – кусок розового кварца. Сжал его в руке. Нет, решил он; камень был слишком заряжен материной энергией, ее антимагией. Лучше взять деньги. Поиски материной заначки «на непредвиденные расходы» заняли пару минут – деньги лежали в шкатулке для драгоценностей. Никто забрал их все. Сто долларов. Их, конечно, не хватит до конца задуманного путешествия, но для начала он обойдется и сотней. А когда эти деньги закончатся… Ну, тогда я что-нибудь придумаю, – решил он.
Потом он засел за телефон. Джека не было дома, но Никто все-таки разыскал его в пиццерии «Скиттлс» в нижнем городе, где он часто ошивался по вечерам в компании друзей.
– Ты не сможешь меня отвезти в Колумбию? – спросил он. – Сегодня?
– Бензин денег стоит, приятель. – Джеку было восемнадцать, и у него было поддельное удостоверение личности, так что в барах ему продавали спиртное, и он, следовательно, считал себя самым крутым в округе.
– Я тебе заплачу, у меня есть деньги. Мне нужно успеть на ночной автобус. Уезжаю отсюда на фиг.
– Предки достали, да? – Джек не стал дожидаться ответа. – Ладно, я тебя отвезу. С тебя пять баксов, раз ты у нас богатый. Встречаемся здесь, в пиццерии. В полночь.
Куда можно доехать на междугородном автобусе за девяносто пять баксов? Достаточно далеко, кстати.
– Спасибо, Джек, – сказал он. – До встречи тогда.
– Эй, погоди. Тут Лейн хочет с тобой поговорить, – сказал Джек, но Никто уже повесил трубку.
Он вернулся к себе в комнату, забрался в постель и свернулся калачиком под одеялом. Было всего девять вечера. Вполне можно поспать пару часиков перед встречей с Джеком. Но он был слишком возбужден, чтобы спать. В голове теснились мысли. Глаза не закрывались. Даже виски не помогло. Он был кошмарно трезв.
Он перевернулся на другой бок, потом запустил руку под матрас и достал опасную бритву. Нежно и аккуратно провел лезвием по запястью. Тонкая черточка набухла красным, кровь проступила крошечными шариками, а потом потекла – такая яркая на фоне бледных заживших шрамов. В последний раз Никто лежал у себя в кровати в своей комнате, где он всегда ощущал себя в безопасности, и пил свою кровь – что всегда его успокаивало и что он делал всегда, когда ему было особенно одиноко, когда его обуревала жажда чего-то, чего он и сам толком не понимал. Он лежал, впившись губами в ранку у себя на запястье, и мысленно обращался к некоей невидимой силе, которая, как он верил, жила у него в комнате и всегда ему помогала: Поедем со мной, я тебя очень прошу. Не бросай меня на дороге. Останься со мной, пока я не найду, что ищу. Потому что теперь я останусь совсем один и мне будет очень тяжело.
И вот когда его губы окрасились алым, он наконец заснул, и тонкая струйка розовой от крови слюны стекла на подушку из уголка его рта.
7
Я буду вампиром, папа.
Уоллас крепко зажмурился и тряхнул головой. – Уйди, Джесси, – пробормотал он. – Не мучай меня. – Он оперся руками о стену кирпичного здания, в котором располагался бар Кристиана, потом оттолкнулся, как бы придавая себе ускорение, и пошел прочь.