— Знак твой меня никак не касается, — ответил исправник, — можешь его с собой на плаху прихватить. Про все твои подвиги на вражьем острове Тасмания нам ведомо. Только прошлой вины это с тебя никак не снижает. А вина велика. То, что ты власть на подводной ладье присамил, еще объяснимо. Но зачем же ты потом ту ладью у чужих берегов, не потопив, бросил? Почему сдал ее врагу вместе с бусовыми самолетками, тайными бумагами и пятью членами команды? Отвечай, гнида!
— Про все это мной уже сто разговорено, — огрызнулся Репьев, хоть и битый, но несломленный. — Не мог я в тот момент знать, что на ладье еще кто-то уцелел. Вот и возложил власть на себя как старший по званию. Приказ перейти в спасательные плотики я отдавал, не спорю. Все в спешке делалось, потому что ладья в одночасье горела и тонула. Кто же мог предполагать, что вода огонь потушит, и сразу пять человек потом в чувство вернутся. Почему же они сами ладью не утопили, когда приближающихся врагов узрели?
— Не твоего ума дела, вошь моченая. С них спрос особый, а ты за себя отвечай. В тех тайных бумагах, которые врагу достались, каждая буковка дороже твоей поганой жизни стоит. Про бусовые самолетки самого последнего образца я даже не упоминаю, хотя чужеземцы за них сто пудов злата заплатить готовы. А ты все невинной овцой прикидываешься!
— Если я в чем-то и дал промашку, то без умысла. Лихие обстоятельства тому причиной. Тебя бы, такого умного, на мое место! Пыточные листы строчить вестимо полегче, чем в чужих морях под водой рыскать! Глотнул бы ты того смрада, которым мы месяцами дышим! Как же, я во всем виноват! В том, что жив остался, не утоп и не сгорел! В том, что потом на одних веслах при скудном питании до Тасмании дошел, по пути половину товарищей рыбам скормивши! В том, что, на сушу высадившись, парой смаговниц да дюжиной ручных бомб всю городскую стражу Девонпорта разогнал и мореходным стругом завладел! В том, что опосля семь недель на буйных волнах болтался, пока своеземный ковчег не встретил! Тебе бы, чернильная душонка, всего этою хоть малой мерой хлебнуть!
Хотел Репьев сыскному крючкотвору до глотки дотянуться, да помешали цепи, которыми он к стене был прикован.
Исправник ликом побелел и особый сигнал тюремным смотрителям подал. Те толпой налетели и давай колошматить строптивого узника чем ни попадя.
Репьев сопротивляться возможностей не имел, а только старался беречь голову, поскольку нутро ему наперед этого успели отбить. Притомившись, смотрители мучительство прекратили, и сверх прежних оков наложили еще тяжкие колодки.
В тот день его уже не кормили, а под вечер явился тиун [36], имевший при себе готовый приговор.
Он свой век уже доживал, и потому, наверное, кое-какое представление о милосердии имел. По крайней мере, собственных рук клещами да плетью не марал.
Тюремные смотрители совместными усилиями приподняли Репьева с пола, потому что судебный приговор надлежало слушать стоя. Боль, обуявшую его при этом, пришлось стерпеть, дабы родню свою, а заодно и всю морскую братию лишний раз не опозорить.
Вот что объявил тиун, все время поправлявший на носу окуляры в черепаховом станочке:
— В соответствии с волей богов и руководствуясь уложением о наказаниях, военный суд признал тебя, Хлодвиг Репьев, виноватым по всем статьям предъявленного обвинения, и посему приговаривает к лишению воинского звания, имущественных прав, наследственной чести, а токмо и самой жизни, которая прервана будет посредством насаживания тела на кол. Приговор тебе понятен?
— Ничего более понятного отродясь не слыхивал, — ответил Репьев, разбитая рожа которого даже не дрогнула. — А больше в приговоре ничего не написано? Касательно снисхождения?
— Не без этого. Суд наш не только справедлив, но и милостив. Дано тебе, Хлодвиг Репьев, снисхождение. Учитывая, стало быть, прежние заслуги и смелые дела. Умрешь ты в прежнем звании, при всех имущественных правах и с сохранением чести, а вдобавок имеешь полную возможность самолично выбрать способ казни.
— А из чего выбирать, позвольте узнать? — поинтересовался Репьев, как будто бы находился не в тюремном застенке, а в похабном заведении, где блудодеи срамных баб себе для забавы нанимают.
— Ответствую тебе, Хлодвиг Репьев. — Тиун опять ухватился за свои стариковские окуляры. — Выбор имеется богатый. Усечение головы, повешение за шею, четвертование, колесование, сожжение и утопление в воде.
— Безмерна милость суда. Это в самую точку сказано. Мне как природному моряку больше подходит утопление, но исключительно в соленой воде.
— Соленых вод поблизости нет, а везти тебя, Хлодвиг Репьев, на море-окиян чересчур накладно, — ответил тиун со смиренным видом.
— Тогда выбираю усечение головы, только, чур, не палаческим топором, а моряцким кортиком.
— Хватит привередничать, — нахмурился тиун. — Твою выю не то что кортиком, а даже двуручной пилой не одолеешь. Да и некогда нам кортик искать. Сам знаешь, что казнь должна до рассвета совершиться. Если и дальше будешь дурачка валять, то непременно на кол сядешь.
— Пусть будет кол. — немедленно согласился Репьев. — Только смажьте его не бараньим жиром, как у вас принято, а китовым воском [37], дабы я и после смерти благоухал. Такова моя последняя воля, и я от нее не отступлюсь.
— Уймись, Хлодвиг Репьев. — Тиун устало присел на скамейку, вытертую задом исправника до блеска. — Напрасно ты стараешься меня вздразнить. Я за сорок лет судейской службы ко всему привык. А уж к пустобрехам и подавно. Так что придержи язык и зря не разоряйся. Сейчас для тебя любая казнь есть милость. Поскольку избавляет от медленной и мучительной смерти, твои телеса давно гложущей. Накося, послушай и полюбуйся.
Тиун извлек из кармана приборчик, измеряющий бусовое излучение, и приставил его к голой груди Репьева. Приборчик, и прежде пощелкивающий, заверещал как поросенок, почуявший опасность.
Тюремные смотрители хотя и продолжали держать Репьева чуть ли не на весу, однако постарались отодвинуться подальше. Даже многоножки-сколопендры перестали гоняться по стенам за мокрицами и замерли, словно в недоумении.
— Ты теперь сам как бусовая бомба, — сказал тиун. — Тебя можно заместо самолетки во врагов запускать. В таком состоянии ты и на воле долго не протянешь. Но допрежь сгниешь заживо. Лучевая хворь страшней проказы. Я на таких, как ты. еще в детстве нагляделся, когда супостаты мой родной город Муром с неба раздолбали. Так что зря языком не молоти, а выбирай себе самую сообразную казнь.
— А яда в твоем списке не имеется? — поинтересовался Репьев. — На яд я безо всяких условий согласный.
— Яд, говоришь, — ухмыльнулся тиун. — Так и быть, ради тебя расстараемся. Тебе какой больше по нраву?
— А какой есть?
— Всякие. Одни по мозгам бьют, другие по сердцу, от третьих кровь сворачивается.
— Нечему сворачиваться. Всю кровушку из меня твои прихвостни успели выпить. А порода у Репьевых такая, что наши сердца никакого яда не боятся. Посему подставляю под удар самое слабое мое место, мозги. Снабди меня ведром извиня или, в крайнем случае, получара [38]. Ноченьку я сам с собой попирую, а к утру от смертельного отравления скончаюсь. К общему удовлетворению, так сказать…
— Хитер ты, Хлодвиг Репьев. — Тиун глянул на него прямо-таки с отеческим благодушием. — Достойную казнь себе выбрал. Да только почему мы тебе, злодею, угождать должны?
— А я на твое добро своим отплачу. Как только доберусь до Вальхаллы, сразу словечко богу Одину за тебя замолвлю. Есть, скажу, в Мидгарде такой сударик, годами ветхий. Зажился уже. По всем статьям ему суждено в Хеле конца света дожидаться. Но ты уж сделай одолжение, возьми его в свои чертоги. Он хоть и не воинского сословия, но для нашего товарищества сгодится. Как-никак, а божьих воронов мертвечиной вдоволь кормил. Посылай за ним побыстрее своих валькирий.
— Благодарствую за доброту. — По знаку тиуна служители ослабили туго натянутые цепи. — Уважил ты меня, Хлодвиг Репьев, на старости лет. Уважу и я тебя, бравого вояку. Получишь все, что возжелал. Но учти, если до света сам не околеешь, полдень встретишь сидя на колу…
ГОЛОС ИЗ МЕНТАЛЬНОГО ПРОСТРАНСТВА
…Значит, мне опять умирать… Да еще такой никудышной смертью — упившись мерзким гидролизным спиртом (другого здесь не производят, пшеница выродилась). Хотя, с другой стороны, издыхать на колу тоже несладко. А ведь мне случалось расставаться с жизнью куда более достойными способами
Например, напоровшись на бронзовый меч, который направляла рука прославленной в легендах красавицы, на самом деле оказавшейся стервой, шлюхой и уродиной. Или взойдя на высокий жертвенный костер, сложенный из фиговых поленьев, почти не дающих дыма и притом горящих очень медленно.
А как вам нравится пуля, выпущенная из мушкета конкистадора? Взрывное устройство неимоверной мощности, предназначенное вовсе не для меня, но сработавшее прямо в моих руках? Меч викинга? Ритуальный нож ацтекского жреца? Пеньковая веревка, перекинутая через рею грот-мачты королевского фрегата «Дидона»? Бочка с кунжутным маслом, в котором, оголяя нервы, постепенно растворяются кожа и мышцы? Клыки и когти дикого зверя, наконец?
Да, мне есть о чем вспоминать. Список длинный, и конца ему не предвидится. Пока существует род человеческий, я буду умирать вновь и вновь. В разных временах и странах. В разных обличьях. При разных обстоятельствах.
И делаю я все это не ради своей прихоти, а исключительно для благополучия и процветания биологического вида хомо сапиенс, существ мелкотравчатых, суетных и, честно говоря, довольно гнусных, уж поверьте мне, как знатоку, на слово.
Дело в том, что человечеству почему-то претит поступательное движение вперед. Зигзаги, которые оно выписывало на дорогах истории, можно сравнить разве что с заячьими петлями или с фигурами высшего пилотажа, выполняемыми пьяными летчиками. За каждым взлетом неминуемо следует спуск, прогресс сменяется упадком, цивилизация уступает место варварству, сорняки жестокосердия заглушают цветы гуманизма.
Вдобавок ко всему выяснилось, что существующая реальность является не бесспорной данностью, единственно возможной парадигмой, а лишь одним из множества вариантов развития истории, и варианты эти можно тасовать, как колоду игральных карт.
Вот и сейчас столбовой путь человечества, пусть и тернистый, но более или менее изведанный, вновь дал вираж, ведущий если и не в бездну, то в трясину.
Дожили — крылатые ракеты с ядерными боеголовками атакуют Сидней, а про такие города, как Москва, Лондон, Берлин и Вашингтон, вспоминают лишь в прошедшем времени наравне с Микенами и Помпеями.
Хорошо хоть, что причины этой трагической нелепости очевидны, по крайней мере для меня. Народ, к которому по факту рождения принадлежу и я, народ, известный не только своей многочисленностью, бесшабашностью и широтой натуры, но также опасной непредсказуемостью, некогда предпочел свирепых и своенравных скандинавских богов маловразумительному догмату Святой Троицы и распятому Спасителю.
Рука, искавшая свечу, нащупала нож. Боги, пришедшие на славянские земли вместе с князьями-чужеземцами, железными мечами и сакраментальным словечком «русь» (сколько копий сломается из-за него в разных временах и реальностях!), высшими человеческими достоинствами считали воинскую доблесть да полное безразличие к своей и чужой жизни, а отнюдь не смирение и благонравие.
Фигурально говоря, могучий дикий зверь, которого можно было не только приручить, но и приспособить к полезному делу, вместо кольца в нос получил вожжу под хвост, и понесся неведомо куда, не разбирая дороги и топча подряд всех встречных-поперечных.
Впрочем, укрощать необъезженных скакунов истории и возвращать поток времени в прежнее русло мне было не впервой.
Благодаря моим стараниям раса сверхлюдей-минотавров, именовавших себя кефалогеретами, так и не овладела землей. Попытка вторжения в Европу ведических ариев была пресечена в зародыше. Получил по заслугам и опасный маньяк, способный, подобно мне. путешествовать по цепочке предков в прошлое, и пытавшийся по собственному усмотрению изменить историю.
Ну что же, придется подсуетиться и на этот раз. Уж таково, наверное, мое предназначение.
Поэтому прощай, бравый моряк Хлодвиг Репьев, мой родственник неизвестно с какой стороны (впрочем, то, что все люди братья, это факт, а не досужая выдумка).
Когда— то я имел свое собственное тело и звался Олегом Наметкиным. Ах, как давно это было! А может, и совсем недавно… Но тело, слишком долго остававшееся без души, обратилось в прах, а имя мое, мало кому известное и прежде, скорее всего забылось.
Да и с душой, сиречь личностью тоже не все в порядке. Переходя из одной телесной оболочки в другую — от мужчины к женщине, от царя к рабу, от скифа к египтянину, от человека к минотавру — она каждый раз приобретала что-то новое, но при этом теряла и свое, изначальное.
Был случай, когда моя странствующая душа подверглась расщеплению и некоторое время существовала сразу в нескольких ипостасях, в том числе и в облике ворона. В конце концов осколкам удалось соединиться в одно целое, но для этого потребовались поистине феноменальные усилия.
Согласитесь, после всего этого трудно сохранить цельность натуры.
Теперь, возвращаясь из прошлого в настоящее — от отца к сыну, от матери к дочери, как по ступенькам, — я никогда не знаю заранее, в чьем облике окажусь напоследок. Странствующая душа, подобно молнии, выбирает путь наименьшего сопротивления, что в моем случае определяется исключительно духовной близостью.
Но чаще всего это бывает кто-то из стародавнего и разветвленного служилого рода Репьевых, о которых Наметкины, судя по всему, отпочковались лет двести назад, в царствование Павла Первого.
Вот таким манером я воплотился в Хлодвига Репьева, ныне осужденного на смерть по смехотворному (увы, только на мой взгляд) обвинению.
Долгое время я не вмешивался в его мысли и поступки, лишь приглядываясь и прислушиваясь, а главное — пытаясь разобраться в совершенно незнакомой мне реальности.
К сожалению, о прошлом этого мира, заместившего прежний, привычный для меня, где-то в конце десятого века, я не узнал практически ничего. Эти сведения отсутствовали в памяти Репьева по той простой причине, что истории как научной дисциплины в его реальности попросту не существовало. Заодно с филологией, философией, обществоведением и прочей гуманитарной казуистикой.
Уцелела одна только литература. Но и она была низведена до сочинения хвалебных од, военных гимнов, патриотических агиток и фальшивых жизнеописаний.
Моряков учили морскому делу, оружейников — оружейному, поваров — поваренному, сыскарей — сыскному. И не больше. Лишними сведениями голову не забивали. Земля есть остров посреди таинственного океана, небо покоится на спинах четырех карликов-ивергов, мир богов и мир людей связывает священный ясень, в сосудах которого циркулирует священный мед — источник жизненного обновления и магических сил. Вот вам доподлинная картина мира. А все остальное от лукавого Локи.
Кто— то, правда, работал над проблемами расщепления атомного ядра, изучал принципы реактивного движения, синтезировал новые лекарственные вещества, превращал опилки в спирт, а нефть в каучук, но сослуживцев Репьева это ничуть не касалось.
Они истово молились жесткосердным асам и свято верили в то, что грандиозное побоище, возвещающее о скором конце света — Рагнареке, уже началось, а значит, от доблести и самоотверженности каждого бойца зависит абсолютно все, даже судьбы богов, по воле которых создан мир.
Впрочем, этих простодушных людей можно было понять — обещанная прорицательницами-вельвами великая зима уже наступила, а огненные мечи хтонических великанов, которым предстояло поджечь землю и небо, вспыхивали все чаще.
Лишь в изображенных на иконах сюжетах да в заунывных матросских песнях проскальзывали иногда смутные упоминания о былых победах и поражениях, о походах против немцев, франков, аравитян, свеев и агинян (надо полагать, англичан), о рейдах в Новый Свет, об обороне Камчатки и о гибели всего живого на необозримых пространствах (причем объектом сострадания были вовсе не люди, а вороны и волки — любимцы Одина).
Понимая, что такие, как Репьев, на войне долго не живут, я не собирался задерживаться в его теле. И сейчас момент нашего расставания приближался.
Кроме физической смерти самого хозяина меня могла вышибить из его физической оболочки еще и нестерпимая боль, источник которой в нужный момент нахожу я сам (крутой кипяток, пламя костра, расплющенный палец — без разницы). Однако я не хотел портить Репьеву последние часы жизни и терпеливо дожидался естественного конца.
Никто не в силах усидеть в одиночку ведро спирта, пусть даже пятидесятипроцентного, так называемого полубара, тем более без закуски, а он между тем приканчивал уже первую четверть. Ну прямо былинный Илья Муромец! Даже у меня, связанного с организмом Репьева скорее мистическими, чем физическими узами, начало мутиться сознание.
Впервые за время нашего совместного существования я задал ему вопрос, мысленный, конечно. Пусть расценивает его как привет от пресловутой белой горячки, кстати, хорошо известной в этой реальности.
— Ты доволен своей судьбой?
— Слава асам, приславшим мне сотрапезника! — воскликнул Репьев, зачерпывая из ведра очередную кружку. — Кто ты, приятель?
— Я твоя совесть.
— Покажись!
— Показаться я не могу, поскольку пребываю в тайниках твой души.
— Что же ты, совесть, прежде обо мне не радела? — Похоже, что Репьев был готов пустить пьяную слезу. — А нынче уже поздно… Жизнь не переиначишь. Как говорится, напала совесть и на свинью, когда та полена отведала.
— Прежде ты всегда гнал меня. Разве не помнишь?
— Робка ты, знать, была, коли гонений убоялась. Вот и пропадаю из-за тебя.
— Пропадаешь ты из-за себя. Жил неправедно и пропадаешь глупо.
— А ты меня не суди! Меня уже божий сыск осудил. — Он опять зачерпнул из ведра. — Убирайся прочь и не мешай исполнению приговора.
— Признайся мне хоть напоследок. Ты о чем-нибудь жалеешь?
— Жалею… Жалею, что дураком был и к тебе никогда не прислушивался. Еще жалею, что в поганое время родился… Да что уж говорить, — язык его заплетался. — Прошу тебя, изыди… Не тереби душу… Позволь умереть спокойно…
Даже самый могучий организм не выдержал бы такого количества отравы. Вопрос был только в том, какой орган откажет раньше — сердце или печень. Что касается мозга, то в нем уже не осталось не то что мыслей, а даже здоровых рефлексов.
Ну что же, прощай, Хлодвиг Репьев. Хотя не исключено, что мы свидимся в какой-то иной реальности. Надеюсь, она будет не столь беспросветной.
Что касается меня, то, покинув его агонизирующее тело, я отправлюсь в непознаваемое для людей ментальное пространство, где каждый из живущих оставил свой неизгладимый след, сплетение которых образует громадное генеалогическое древо человечества, уходящее своими корнями в бездну прошлого и соприкасающееся там с посмертными следами приматов, грызунов, сумчатых, птиц, рептилий, насекомых и трилобитов.
Но так далеко мне пока не надо, хотя не исключено, что когда-нибудь интереса ради я вселюсь в тело первобытной Евы, праматери всего человеческого рода, якобы обитавшей сто тысяч лет тому назад где-то на северо-востоке Африки, а впоследствии рискну побывать в шкуре кота-махайрода или медведя-креодонта.
Разумный креодонт — это что-то!
Но сейчас у меня совсем другая задача — добраться до кого-нибудь из предков Репьева, живших в конце десятого века, а таковых должно быть не меньше пары тысяч, даже учитывая близкородственные связи.
Добраться и воплотиться, то есть обрести власть над его телом и духом.
В принципе это просто. Трудности начнутся потом.
ДОБРЫНЯ ЗЛАТОЙ ПОЯС
Неглубокая — от силы в пол-локтя — канава, свободная от бурелома и подлеска, прихотливо вилась между кондовыми соснами, и нельзя было в точности сказать, что это такое на самом деле: заброшенная звериная тропа, русло пересохшего ручья или след сказочного змея. Тем не менее верховой конь, выросший в привольных угрских степях и не любивший лесные чащобы, упорно придерживался этого маршрута и даже не пытался срезать самые причудливые петли. Всадник, давно привыкший доверять его чутью, не перечил.
Уже который день он скакал наудачу, полагаясь только на природные приметы да на рассказы купцов, некогда побывавших в этих краях. Спросить дорогу было не у кого — разве что у белок или медведей.
Обычно сюда добирались в санях по зимнику или на стругах по большой воде, но сейчас, в разгар лета, река обмелела и не могла поднять даже самый малый челн. А дело у всадника было срочное, не терпящее отлагательств.
Князю, обретавшемуся в стольном городе, он завидовал всегда, а сейчас в особенности. Вот кому хорошо живется! Едва только пожелает посетить какой-нибудь самый никудышный городишко, так сразу следует повеление: «Править дороги и мостить мосты».
И попробуй только ослушаться! А простому вирнику, пусть и боярского рода, пусть и прославленному своими подвигами от Тмутаракани до Ладоги, приходите странствовать по бездорожью. Верно говорят новгородцы: «Князю служить — каждый день тужить».
Уже под вечер, когда лес наполнился полумраком и мошкарой, канава вывела всадника на опушку.
Огромный, глубоко вросший в землю валун заменял межевой знак, а заодно служил и капищем. Древние языческие символы, которым поклонялись не только кривичи и словене, но и мерь с чудью, были недавно сбиты и заменены руническими письменами, вокруг которых изгибался кольцом мировой змей Ермунганд.
Вера переменилась, да только хрен редьки не слаще. Раньше жертвенная кровь лилась ради Перуна, а теперь того же требовал Один. Зато грядущего спасения не обещали ни тот, ни другой.
Стреножив коня, путник устроился на ночлег возле камня. Диких зверей и лихих людей он не опасался. Звери от летней сытости присмирели, а про разбойников можно было сказать пословицей: «Смелы волки, но медведя стороной обходят».
Ночь выдалась под стать окружающей природе — таинственная и глухая. Прежде чем уснуть, путник долго всматривался во мрак и разглядел-таки далекое тусклое зарево. Наверное, это были сторожевые костры, горевшие у городских стен. Дабы утром не сбиться с пути, он лег ногами в сторону огней.
Проснулся путник еще до рассвета, при всходе поздней луны. Кричали птицы, загодя покидающие гнезда, окрестные поля серебрились от росы, всхрапывал конь, успевший за короткую ночь и отоспаться, и отъесться.
Зарево сторожевых костров исчезло, но как раз в той стороне небо мало-помалу начинало светлеть. Надо было поспешать. В город он намеревался въехать пораньше, пока посадник не подался на охоту, к коей был весьма привержен, а нужные для правды — то есть для сыска, суда и расправы — люди не разбрелись по своим делам.
Конь, однажды поставленный удилами на верное направление, с пути уже не сбивался, хотя, объезжая болотца и каменные россыпи, порой был вынужден делать изрядный крюк.
Вскоре среди осиновых колков и пустошей стали попадаться возделанные нивы со стожками уже собранной ржи. Обожравшиеся зерном вороны отяжелели до такой степени, что при виде приближающегося всадника не взлетали, а только неуклюже семенили прочь, не забывая при этом гневно каркать.
Спустя недолгое время конь достиг проселка, и его копыта глухо застучали по окаменевшей грязи, должно быть, еще вешней. Где пути-дороги, там, конечно, и переезжие люди. Навстречу всаднику двигался обоз, груженный чем-то непонятным, плотно укутанный в рогожи. Сопровождали его пешие смерды, вооруженные секирами и дрекольем.
При виде одетого в броню всадника они приостановились и скинули шапки, однако глядели недобро, исподлобья. А про то, чтобы поздороваться, никто даже и не вспомнил. Дикари, одним словом.
— Кто среди вас старший? — придержав коня, поинтересовался путник.
— Я, вроде бы. — отозвался один из смердов, но вперед не вышел, а, напротив, схоронился за спинами товарищей.
— Давно в пути?
— Спозаранку.
— Что везете?
— А ты разве ябедник? [39] — Смерд картинно подперся своей рогатиной (да и другие как-то сразу подобрались, словно зверье, учуявшее опасность).
— Уж и полюбопытствовать нельзя. — Всадник не выказывал досады, однако, как бы невзначай, коснулся лука, притороченного к седлу.
— Про то у нашего посадника полюбопытствуй. А мы людишки подневольные. Немы, аки рыбы, и глухи, аки аспиды.
— Посадник ваш, стало быть, в городе?
— Под вечер там был. — Старшина обоза напялил шапку, давая понять, что разговор окончен.
— Ну, езжайте с миром… А ты чего уставился? — это относилось к дюжему смерду, глаз не сводившему со снаряжения всадника.
— Знатный у тебя лук, боярин! — с нескрываемым восхищением молвил он. — Отродясь такого не видывал… Где добыл?
— Сам сделал, — сдержанно похвалился всадник. — Хотя по чужеземному образцу. У нас такого рога и такого дерева не сыскать. Со ста шагов кольчугу пробивал.
Обоз между тем стронулся. Телеги скрипели, грозя вот-вот развалиться, а костлявые одры напрягали все свои скотские силы. Груз, похоже, был тяжелехонький. Соль или железо. А прежде в этих краях иного товара, кроме меда, мехов и невольников, не имелось.
Еще через пару верст стали различимы петушиные крики и собачий лай. Утренний ветерок принес запах свежеиспеченною хлеба. Конь, почуяв близкое жилье, побежал быстрее, и по прошествии некоторого времени впереди открылся бревенчатый тын, за которым виднелись тесовые крыши теремов.
Затем дорога плавно спустилась в широкий ров, где без всякого присмотра паслись коровы и гуси.
Мельком приметив, что тын воздвигнут кое-как, в расчете на смирных соседей, а городские ворота давным-давно не запирались, всадник подъехал к еле тлеющему костру, вокруг которого, завернувшись в епанчи, спали стражники.
Не сходя с коня, он тронул одного из них тупым концом копья. Тот долго ворочался, мычал и протирал глаза, а потом недовольно спросил:
— Кто таков будешь? Что надо?
— Я Добрыня. — ответил всадник. — Княжий вирник. Отведи меня к посаднику.
— Так он спит еще. — Стражник продолжал себе лежать на боку, оскорбляя боярское достоинство гостя. — Раньше полудня не проснется.
Пришлось Добрыне наклониться с седла и приподнять наглеца за шкирку. Тот вел себя кротко, не бранился и не молил о пощаде — ворот, туго захлестнувшийся на горле, не позволял.
Немного подержав быстро синеющего стражника на весу, Добрыня уронил его в кострище. Это заставило проснуться и остальных.
— Чей обоз недавно из города вышел? — осведомился приезжий.
— Кони незнамо чьи, а людишки при них — из дворни посадника.
— Кто над вами стоит?
— Нездила, сотский, — хором ответили стражники. — По-нынешнему Ульф.
— Скажите ему, что княжий вирник Добрыня велел каждому из вас всыпать по десять плетей. Да не забудьте, я проверю. А ты, холоп, — он вновь ткнул копьем измаравшегося в золе стражника, — веди меня в посадские хоромы.
Городок, поставленный совсем недавно, при князе Святославе Игоревиче, был невелик и даже слободами обрасти не успел. Улочек было всего ничего, а приличных строений и того меньше. Краше и богаче всех других, само собой, смотрелись хоромы посадника, к которым примыкал просторный двор, где он принимал дань от тяглового люда и раз в седмицу творил суд.
Дворовые оказались порасторопней городской стражи и сразу приметили важного гостя.
— Что батюшке угодно? — Какой-то малый жуликоватого вида ухватился за конский повод. — Я здешний приказчик, Страшко Ятвяг.
— Жито есть? — Добрыня спешился.
— Как не быть! Полное гумно.
— Расседлай коня. Напои и накорми житом вволю. Да только не запали. Шкуры лишишься.
— Как можно! Я в Киеве родился и у боярина Засеки одно время в стременных состоял. Тебя, батюшка, хорошо помню… Ты пока в горницу пожалуй, кваску холодного испей. Или велишь фряжского вина подать?
— После… Хозяин где?
— Почивать изволит. — Приказчик кланялся за каждым словом, словно клюющий зерно кочет.
— Так ведь солнце давно встало. Неужто посадникова служба так маятна?
— Прихворнул маленько с вечера. Видно, киселем обкушался… — Приказчик лукаво ухмыльнулся. -Тебе, батюшка, дорогу в покои показать?
— Сам найду… Про то, что в вашем городишке один именитый муж жизни лишился, ты знаешь?
— Много знать мне по холопскому состоянию не положено. А много болтать — и подавно.
— Ступай… С коня моего глаз не:води. Один его хвост дороже всего вашего городишки стоит.
Хоромы были срублены из красной сосны первого разбора от силы пару лет тому назад, однако внутри успели зарасти паутиной и пропахли кухонным чадом. Одно из двух: или посадник был никудышным хозяином, или не ощущал себя здесь постоянным жильцом.
Его самого Добрыня отыскал не сразу — одних горниц и светелок в хоромах было с дюжину, а клетей и того больше.
Посадник спал на медвежьих шкурах, брошенных прямо на пол. а в головах у него стоял запеленутый в бересту горшок с квасом.
Отпив из горшка пару глотков, Добрыня вылил остальное на голову хозяина.
— Кто посмел? — не разлепляя паз, пробормотал тот. — Запорю…
— Вставай. Супостаты под стенами, а ты почиваешь. Какой ты после этого посадник? Ты лежака.
— Так это ты, Добрынюшка, — голос у посадника был слабый, как перед кончиной. — Вот уж кого не ждал… Хоть бы предупредил нас. Мы бы тебя на меже хлебом-солью встретили.
— Уж не взыщи с меня, непутевого, предупредить не смог… Мобильник за долги отключили, — буркнул Добрыня куда-то в сторону.
— Ты это об чем? Никак заговариваешься? — Посадник сел и сразу застонал, словно его с креста сняли. — В дороге притомился, или в опохмелке нуждаешься?
— Ты каждое мое слово во внимание не бери. Шутейные они.