Разбившийся аггел лежал там, где и прежде, — ноги на тротуаре, голова на мостовой. Чмыхало кругами ходил возле него и напоминал кота, напоровшегося на заводную мышь. Выглядел аггел как любой человек, упавший с крыши пятого этажа,
— то есть как мешок костей.
И вот этот мешок костей шевелился, стараясь подняться.
Ноги с вывернутыми на сторону коленными суставами скребли по камню, отыскивая опору. Голова, на которой вместе с кровью засыхало что-то похожее на яичный белок, тряслась. Руки с торчащими выше запястий обломками лучевых костей, пробивших не только кожу, но и ткань рубахи, упирались в мостовую. Ангел отхаркивал зубы и черные тягучие сгустки, хрипел, дергался и снова валился на брусчатку.
— Он же мертвым был, — прошептала Верка. — Я пульс щупала.
— Вот погоди, сейчас он на ноги встанет и тебя пощупает, — зловеще пообещал Зяблик. — Аггел он и есть аггел, если только настоящий. Из человечьей шкуры вылез, а чертом стать — слабо! Вот он и пугает нас… Толгай, сделай ты с ним что-нибудь.
Пока Чмыхало вытаскивал саблю, все повернулись и, не оборачиваясь, двинулись туда, где остался драндулет. Зяблик, правда, возвратился с полдороги и, разув аггела, осмотрел его босые ступни, а потом — голову, лежавшую уже на приличном удалении от хозяина.
— Щенки они все, — сказал он, догнав ватагу. — И этот попрыгунчик, и те в подвале… А старшой ушел.
— Тебя-то они все же откуда знают? — спросил Цыпф, вспомнив о кровавой надписи на стене.
— Своим меня считают. Как раньше в военкомате говорили, неограниченно годным… Есть на мне Каинов грех. Да не один…
Как и уговаривались, всех дружинников — и живых и мертвых — погрузили в драндулет. Виолетта злорадно пообещала оставить Чмыхало в своей общине — в счет возмещения ущерба, так сказать.
— Ох, потом пожалеете, — мрачно покачал головой Зяблик. — Если этот нехристь с какой-нибудь вашей бабой ночь перекантуется, она к себе никакого другого мужика больше ни в жизнь не подпустит. Ему же без разницы, что баба, что кобылица. Дикий человек. Потерпят такое ваши благоверные?
— А мы их спрашивать не собираемся, — отрезала Виолетта, почесывая себе за ухом стволом обреза. — Пусть хоть один стоящий мужичонка на развод будет.
— Не-е, — осклабился Чмыхало. — Ялган… Неправда… Толгай землю ковырять не будет. Толгай волю любит…
Когда драндулет укатил, снова спустились в подвал и обшарили все закоулки. Кроме кое-какой еды, пары пистолетов и сотни патронов (на ближайшем толчке один патрон шел за мешок картошки), обнаружили огромную чугунную сковороду, на которой, наверное, можно было целиком зажарить теленка.
— Надолго, гады, устраивались, — Зяблик злобно плюнул на сковородку. — Даже капище свое оборудовали.
Цыпф несколько раз возвращался туда, где в рядок лежали мертвые аггелы, уже разутые, с вывернутыми карманами. Потом, воровато оглянувшись, он за ноги оттащил одного из них поближе к свету.
— Что ты его дергаешь? — неодобрительно заметил из темноты Зяблик. — Живых надо было дергать.
— Послушай… я его, кажется, раньше видел, — неуверенно сказал Цыпф, склонившись над трупом.
— Где ты его мог видеть? — Зяблик неохотно приблизился.
— Он вместе с Сарычевым в Эдем идти собирался. Я им муку и сахар отвешивал.
— Точно?
— Очень похож… Правда, я его только раз видел, мельком. Надо бы у ребят из Трехградья уточнить.
— Как же, уточнишь… Ищи-свищи их теперь…
Они отошли к стене и сели на трубу, обмотанную раздерганной теплоизоляцией.
— Видишь, какая хреновина получается, — помолчав, сказал Зяблик. — Аггелы-то какие стали! С крыши на крышу, как блохи, сигают. После смерти на карачках ползают. Что относительно этого наука может сказать?
— Читал я где-то, что у каждого человека сил в организме запасено гораздо больше, чем ему в повседневной жизни требуется. Любой из нас может в принципе на восемь метров прыгнуть или доброе дерево с корнем вывернуть. Но есть опасность, что связки и мышцы такой нагрузки не выдержат. Поэтому в нервной системе какой-то предохранитель имеется, не позволяющий Силе освобождаться сверх необходимого. Ну а в минуты смертельной опасности или сильного душевного потрясения этот предохранитель иногда срывается. Тогда человек способен и на отвесную скалу залезть, и грузовик за передок поднять, и без головы, как петух, бегать. Были такие случаи.
— Значит, ты считаешь, у аггелов на крыше такой предохранитель сорвался?
— Вот не знаю… — Цыпф развел руками.
— А тот сиволапый, что с автоматом за трубой сидел, говорит: глотали они что-то.
— Что они могли глотать?
— Про это у них самих надо было бы спросить, да уж поздно… Тебе чифирить не приходилось?
— Я и чаю-то настоящего никогда не пробовал.
— Да, теперь чая не достанешь, — вздохнул Зяблик. — А раньше, помню, заваришь в алюминиевой кружке полпачки цейлонского и цедишь себе под селедочку. Потом резвость такая наступает, что за час все дела переделаешь.
— И на восемь метров прыгнешь?
— Нет, прыгать я не пробовал. Но чувствуешь себя совсем по-другому. Орлом, а не курицей. Я про чифирь вспомнил, когда ты об Эдеме речь завел. О нем разные слухи ходят… Эдем есть Эдем. Не зря его так назвали. Там яблоко это проклятое росло. На древе познания… И, наверное, не одно только яблоко. Та флора в наш мир за Адамом и Евой не пошла, ну если только очень выхолощенная… Понимаешь, о чем я говорю? Если аггелы до какой-нибудь эдемской травки добрались, из которой чифирь можно делать, плохи наши дела.
— Слухов сейчас столько ходит, что и не знаешь, чему верить.
— Самому себе нужно верить, да и то не всегда… Вот смотри, — Зяблик достал из кармана камень величиной с куриное яйцо. — Уж и не помню, для чего я его с год назад подобрал. Я вообще красивые камушки с детства люблю. Он тогда величиной с картечину был. А теперь видишь какой. Разве камни могут расти?
— Кристаллы растут.
— Кристаллы в растворе растут. А этот камень у меня в кармане старых штанов вырос. Можешь ты это объяснить?
— Спроси чего-нибудь полегче. Куда солнце делось? Почему электричество пропало? Почему через Талашевский район кастильские гранды ходят татарских ханов бить?
— Ладно, пошли отсюда, — Зяблик встал. — Жрать охота. Зря мы сиволапым свинину отдали. Такой шашлычок можно было бы сейчас организовать! Не отказался бы, наверно?
Цыпф покосился на оскалившихся, расхристанных мертвецов, не обретших в смерти ни благодати, ни покоя (особенно страшен был тот, которого разделал саблей Чмыхало), и покачал головой.
— Пожалуй, что и отказался бы…
Впрочем, как скоро выяснилось, Верка и Смыков отсутствием аппетита не страдали. На общую беду, брезентовый сидор, в котором хранился сухой паек, остался в драндулете, возвращение которого (даже при условии, что Чмыхало нигде попусту задерживаться не станет) ожидалось не ранее чем через пару часов.
Как всегда. Зяблик во всем обвинил Смыкова. Но тот, вопреки своему обыкновению, антимоний разводить не стал, а сказал, загадочно улыбнувшись:
— Есть тут, братцы вы мои, недалеко одно местечко, где можно перекусить… Послушайте-ка!
Все умолкли, глядя на его поднятый кверху палец.
— Ничего не слышу, — недоуменно сказала Верка. — Вороны каркают, да у Зяблика в животе урчит.
Палец стал плавно покачиваться, и Смыков, отчаянно фальшивя, загундосил:
— Ляля-ля-ля… Слышите?
— Точно, — процедил сквозь зубы Зяблик. — Аккордеон пилит. Как я это сразу не сообразил… Квартирка-то нашей Шансонетки совсем рядом. Разыгралась… Видно, в настроении.
— Нам туда все равно заглянуть надо, — сказал Смыков.
— А вы забыли, зайчики, о чем вас строгий дядя предупреждал? — напомнила Верка.
— Мы же ей ничего плохого не сделаем, — ответил Зяблик. — В гости зайдем проведать.
— А может… у нее гости уже имеются? — Смыков понизил голос.
— Вот мы на них и посмотрим. А заодно и с бабушкой познакомимся. — Зяблик машинально ляпнул себя по животу, проверяя, на месте ли пистолет.
В путь, хоть и недалекий, но неизвестно что суливший, двинулись в боевом порядке: впереди, по разным сторонам улицы, Зяблик и Смыков, сзади, на приличном удалении, — Верка и Цыпф, главной задачей которого было как можно чаще озираться назад.
Шли на звук аккордеона, доносившегося уже вполне явственно, сначала мимо разрушенного кинотеатра, облюбованного стаей мартышек (сильно размножаться им не давали бродяги, добывавшие хвостатых пращуров при помощи самоловов и удавок), потом по крутому спуску, застроенному, наверное, еще дореволюционными лабазами, сплошь уцелевшими, только лишившимися дверных и оконных рам, а затем через пустырь, к Красноармейской улице, целиком состоявшей из серых панельных параллелепипедов, как горизонтальных (пять этажей), так и вертикальных (двенадцать). Дом, в подъезде которого Зяблик накануне просидел едва ли не целые сутки, был уже почти рядом.
Тут и там — на уличных газонах, в сквериках, на всех свободных от асфальта клочках земли — виднелись заброшенные осевшие могилы с покосившимися крестами или каменными пирамидками в изголовье. Так хоронили людей в самое первое время, когда число живых еще превышало число мертвых, а после очередного отхлынувшего нашествия на улицах оставалось множество трупов, которых жара быстро превращала во что-то такое, чего уже никто не решался стронуть с места. Гуще всего могилы располагались вблизи столовых, булочных и молочных, куда горожан гнал голод.
— Знатно наяривает, — сказал Зяблик, когда до заветного подъезда осталось уже не больше десяти шагов. — Вот только, что за мелодия, не могу понять.
— Классика какая-то, — сказала Верка.
— А что аггелы петь любят? — спросил Смыков, искоса глянув на Зяблика.
— По-разному. От настроения зависит. Когда веселые — псалмы задом наперед. А когда злые — «Вставай, проклятьем заклейменный…». Ну что, зайдем?
— Зайдем. Вроде все спокойно.
Музыка смолкла, едва только сапоги Зяблика забухали по лестнице. У дверей квартиры вперед протиснулся Смыков и деликатно постучал.
— Прошу прощения. Это опять мы вас беспокоим. Есть один небольшой вопросик…
Девушка открыла почти сразу, и на ее лице не было ни прежнего недоверия, ни страха. Казалось, она даже обрадовалась гостям.
— А я только что вас вспоминала, — сказала она, улыбаясь скорее наивно, чем дружелюбно. — Это вы, наверное, недавно стреляли?
— Мы, — признался Смыков. Его завидущие глаза уже успели заметить приткнувшийся в коридоре мешок, набитый похожими на поленья корнями маниоки, и развешанные на кухне длинные низки копченой саранчи. — Богато жить стали. Никак бабушка вернулась?
— Нет, не вернулась, — вздохнула девушка. — Осталась я одна… Да вы проходите, пожалуйста. У меня еще чай не остыл. Вы морковный пьете?
— Пьем, если с салом, — буркнул Зяблик.
— Сала нет. А маньками жареными угощу. И медом диким.
— Откуда такое богатство? — прежде чем пройти на кухню, Смыков успел мимоходом заглянуть и в зальчик, и в санузел, и в кладовку.
— За бабушку приданое. Она в Лимпопо замуж вышла.
— Приданое жениху дают. Вместе с невестой, — важно сказал Цыпф. — А жениху за невесту — калым.
— Ну, значит, калым… Вот почитайте, — она протянула свернутую в трубку шкуру какого-то некрупного зверька.
— Ого! — удивился Смыков, разворачивая свиток. — Кровью писано. Вроде как с дьяволом договор.
— Это бычьей, а не человеческой, — объяснила девушка, раздув в очаге угли и бросив на них горсть щепок. — Больше-то в Лимпопо писать нечем. Вы вслух читайте.
— «Здравствуй, дорогая внучка Лилечка, — начал Смыков, с напряжением разбирая нечеткие, расплывшиеся на мездре буквы. — Извини, что долго о себе весточки не подавала. Оказии не было. А нынче один хороший человек в ваши края собирается. Он тебе мою записочку передаст, а к ней кое-что в придачу. Так уж, родненькая, повернулась жизнь, что на старости лет я замуж вышла. Супруг мой хоть и арап некрещеный, но человек незлобивый, хозяйственный. Коров имеет столько, что и не сосчитать. Меня жалеет. Обещал старшей женой назначить. Их у него уже три есть, да все арапки тощие. А здесь ценятся женщины солидные, вроде меня. Если тебе совсем туго придется, перебирайся ко мне. Мы и тебе мужика сосватаем. Может, даже шамана. Будешь тогда каждый день молоко кислое пить да на львиных шкурах полеживать. На том заканчиваю. На коже писать несподручно. Замучилась совсем. Если кого знакомого встретишь, привет передавай. А как меня отыскать, тебе тот человек подробно растолкует. До свидания. Целую крепко. Если вздумаешь к нам податься, аккордеон не забудь. Тут из музыки одни только барабаны. У меня от них голова болит».
— Шустрая бабушка, — сказал Зяблик, хрустя взятой без спроса саранчой. — А сколько же ей годков?
— Пятьдесят шесть, — ответила внучка Лилечка не без гордости. — Но на вид ей меньше дают. Она знаете у меня какая: и плясунья, и певунья, и на все руки мастерица. Как я без нее жить стану, даже и не знаю… А в кого вы стреляли?
— Да есть тут всякие, — неопределенно ответил Смыков.
— Послушай-ка… — человек, хорошо знавший Зяблика, мог определить, что он немного смущен. — Ты тут не замечала таких… с рогами?
— А как же! — Лилечка переставила шипящую сковородку с очага на стол. — Приходил один. Стоял под окном. Страшный такой. Его дядя Тема потом прогнал.
Смыков и Зяблик переглянулись, а Верка толкнула коленом сидевшего с краю Цыпфа.
— Вкусно… — сказал Смыков, тыкая в сковороду щербатой вилкой. — А дядя Тема — он кто? Родня вам?
— Да что вы! — Лилечка села, сложив руки на коленях, круглых, как дыни сорта «колхозница». — Я его почти и не знаю. Он вроде как охраняет меня. Да только я его больше, чем рогатых, боюсь.
— Чего же в нем такого страшного? — Смыков подул на кусок горячей маньки.
— Человек как человек, вроде не кусается…
— Ага, а вы в глаза его гляньте! — с жаром возразила Лилечка. — А потом человек никогда такое не сделает, что он может.
— Что же он такое, интересно, может?
Простодушная девчонка не понимала, что с ней не разговоры разговаривают, а снимают допрос по всем правилам.
— Уголь в печке голой рукой ворошить, — ответила она. — Сколопендр ядовитых пальцами давить. Видеть, что у самого горизонта делается.
— Подумаешь, чудеса, — пожал плечами Смыков. — Зяблик наш голыми руками кобру ловит. Вот если бы он, к примеру, летать умел или по воде аки посуху ходить, тогда другое дело.
— Иногда на него такое находит… такое… что просто жуть. Он меня и сам предупреждал: не пугайся, Лиля, я не всегда человеком бываю. Он тогда сразу в лице меняется и старается уйти. Слова до него наши не доходят, да и сам он в этот момент говорить не может.
— Припадочный он, что ли?
— Нет, это совсем другое. Он как демон становится. Вы Лермонтова читали?
— Читал, — кивнул Смыков. — «Мороз Красный Нос». А почему он вас от варнаков не защитил?
— А я его тогда еще не знала. Он позже появился.
— Да-а, — протянул Смыков. — Непонятно… Чего они все липнут к вам? И варнаки, и аггелы эти рогатые.
— Вот уж не знаю, — вздохнула девушка. — Может, музыку любят слушать. Я как заиграю на аккордеоне, обязательно кто-нибудь придет… Вот нынче вы заглянули…
— А варнаки с тех пор не появлялись?
— Нет, — она потупилась. — Так вы чай пить будете?
— Конечно, будем, — вступила в разговор Верка. — Этим мужикам лишь бы языком почесать. Уймитесь! Давай, Лилечка, чашки. Я тебе сейчас помогу.
Чашки в Лилечкином хозяйстве числились за дефицит, и чай пришлось пить в две очереди. Зато ложек хватило всем, что нанесло невосполнимый урон запасам меда. Попутно Зяблик вспомнил — а может, и сам сочинил — жуткую историю о том, как однажды, зевая, втянул в рот пролетавшую мимо пчелу, немедленно ужалившую его прямо в надгортанник. Онемевшего и уже синеющего от удушья Зяблика спас случайный прохожий, засунувший ему в гортань лезвие финки и в течение целого часа при каждом вдохе отжимавший кверху чудовищно распухший язычок хряща. Мучения, испытываемые при этом Зябликом, оказались куда хуже, чем сама смерть, и, оправившись, он крепко вздул своего спасителя.
Никто, кроме Лилечки, к этой басне всерьез не отнесся. А Лилечку особенно впечатлили последние слова Зяблика.
— Неужели бывает что-то хуже смерти? — ужаснулась она. — Я бы, наверное, любую боль перетерпела, чтобы только живой остаться.
— Как сказать, — Зяблик извлек коробку с самосадом. — Я, к примеру, смерти не боюсь. Душа человеческая нетленна. Если мне в этой жизни такая паршивая судьба досталась, может, хоть в следующей фарт подвалит. Рождаются для смерти, а умирают для жизни. Это мудрыми людьми сказано. И, между прочим, с каждым новым перерождением человек все лучше становится.
— Господи, какой же сволочью ты был в прошлой жизни, если сейчас такая дрянь! — воскликнула Верка. — А ну убери свой табачище! Коли чаю напились, идите на улицу курить!
Не устояв перед Веркиным натиском, мужчины подались на лестницу — Зяблик и Цыпф покурить, некурящий Смыков за компанию.
— А ты, друг дорогой, серьезно в метемпсихоз веришь? — спросил Цыпф Зяблика.
— Что еще за психоз такой? — Зяблик глянул на Цыпфа так, словно до этого никогда раньше не видел.
— Переселение душ.
— Ясно. Тогда встречный вопрос. С каких это пор ты в мои друзья записался? Мы вроде на брудершафт не пили.
— Пили, — Цыпф поперхнулся дымом. — Когда я влазное ставил.
— Не помню, — Зяблик покосился на Смыкова. — Было такое?
— Было, — кивнул тот. — И на брудершафт пили, и целовались, и по воронам стреляли. А потом, братец вы мой, вы его стаканы грызть учили.
— Ага, — Цыпф потрогал начавший затягиваться порез на губе.
— А по роже мне кто засветил? — Зяблик осторожно погладил скулу.
— Верка, — с готовностью доложил Смыков. — Очень уж вы, братец мой, разошлись. Хотели из ее пупочной впадины выпить.
— Ну и… выпил?
— Налить налили, а выпить не получилось.
— Дела… — Зяблик поежился. — Тогда, дорогой друг Лева, отвечаю на твой вопрос. В переселение душ я верю, ибо верить больше не во что.
— Но это та же самая смерть. Ведь твоя душа о прошлой жизни ничего не помнит.
— Не скажи… Снится мне один и тот же сон. Особенно если выпью. Будто бы я червячок и живу в огромном зеленом яблоке. Такое оно неспелое, такое кислое — на рвоту тянет.
— Это не доказательство. Мне, например, гильотина снится. По-твоему, я в прошлой жизни Робеспьером был?
— Естественно, Робеспьером ты не был, но вот мухой, севшей на его отрубленную голову, вполне мог быть. Кстати, ты кастильского посланца знаешь?
— Дона Эстебана? Прекрасно.
— Так вот, он мне однажды сказал: если человека действительно создал Бог, а не лукавый бес, он просто обязан был наделить его бессмертной душой.
— Дон Эстебан человек умный. Однако в этом вопросе авторитетом быть не может. Спинозе или Сантаяне я куда больше доверяю. И потом, он имел в виду совсем другое — бессмертие души в загробном мире после смерти телесной оболочки. Ну а это уже форменный террор! Почему душа должна вечно страдать за грехи тела?
— Лева, ты меня, пожалуйста, не сбивай. Если я верю во что-то, то верю — и баста! Никто меня не переубедит. Такие умники, как твой Спиноза, что доказывали? Что природа проста, как репка, и нет в ней места для сверхъестественного. А это тогда что такое? — Зяблик развел руки в сторону, словно хотел обнять разом землю и небо. — Кто все с ног на голову поставил? Кто нам такую жизнь устроил? Природа или сверхъестественные силы? Может, это и есть наказание за грехи человеческие. Может, мы уже в аду паримся и уйти отсюда только наши души смогут?
— В аду водки не пьют и табак не курят. Это закон, — сказал Смыков.
— Короче, ты ко мне, Лева, не лезь, — продолжал Зяблик. — И Спиноза с Сантаяной пусть не лезут. Не видели они того, что я видел…
Дверь распахнулась, слегка задев Цыпфа, и к мужской компании присоединилась Верка. Первым делом она отобрала у Зяблика недокуренную самокрутку.
— Так, зайчики, — сказала она, хорошенько затянувшись, — Я с Лилечкой договорилась пожить у нее немного. По хозяйству помогу, ну и все такое. А вы где-нибудь поблизости устройтесь, только зря не высовывайтесь. Если кто-нибудь придет к ней, я знак подам.
— Самоуправничаете, Вера Ивановна, — заметил Смыков. — Вопрос это не простой и требует обсуждения.
— Вот и обсуждайте, — согласилась Верка. — Пять минут хватит? Засекай по своему будильнику.
— На месте сидеть — впустую время терять, — сказал Смыков. — Никто сюда не придет. Побоятся.
— Придут, — возразил Зяблик. — Не варнаки, так аггелы. Тут им как медом намазано.
— А как, интересно, она сигнал подаст? — поинтересовался Смыков.
— Пусть в окно что-нибудь выставит. Вот из того дома, что на горке, оба они просматриваются. Я проверял. Мы там и разместимся.
— Что же она выставит? — не сдавался Смыков. — Голый зад, простите за выражение?
— Веркин зад не годится, — покачал головой Зяблик. — Слабоват. Не заметим.
— Не слабее твоего, — огрызнулась Верка. — Лучше я огонь в очаге разведу.
— А как мы узнаем, для чего его развели? Может, это Шансонетка захотела чайку попить.
— Она чай на щепках греет. От них дыма почти нет. А я в очаг резину брошу. Вон сколько старых галош на мусорнице валяется.
— Я согласен, — сказал Зяблик.
— А я нет, — возразил Смыков.
— Ну а ты как, зайчик? — обратилась к Цыпфу Верка.
— Воздержусь.
— Значит, два против одного при одном воздержавшемся, — подвела итог Верка.
— Чмыхало с Веркой спорить не будет, — добавил Зяблик. — Он ее за шаманку считает. А шаманки у них покруче шаманов. С ними даже ханы стараются не связываться… А почему дорогой друг Лева воздержался?
— Понимаете… — Цыпф замялся. — Мы вроде как рыбаки сейчас. А рыбку можно по-разному ловить. И сетью, и острогой, и на червячка. Вот я за червячка-то и боюсь… За Веру Ивановну то есть. Ведь еще неизвестно, на какую рыбу мы нарвемся. Ладно, если на карася, а вдруг — на пиранью?
Наступило неловкое молчание. Потом Зяблик, переглянувшись поочередно со Смыковым и Веркой, сказал:
— Зря ты, наверное, связался с нами, Лева. Не будет из тебя проку. Разве ж мы можем про то рассуждать, на кого завтра нарвемся? Хоть пиранья, хоть акула, а назад хода нет. Ты лучше к сиволапым иди. У них житуха поспокойнее, да и посытнее.
— Спасибо, зайчик, что пожалел меня, — Верка погладила сконфуженного Леву по голове. — Зря, конечно. Не по делу вышло. Это как конфетка — ты мне ее от чистой души суешь, а меня от сладкого воротит. Я бы лучше самогонки выпила или махорки курнула… Ладно, ребята, идите. Я за вас уже с Лилечкой попрощалась.
— Пусть она почаще за аккордеон берется, — посоветовал Смыков. — Червячок на крючке дрыгаться должен.
Первую каинову печать на Зяблика наложила судьба, слепо сеющая по ниве человеческой свои милости и свои пагубы.
Отец и старший брат рано приучили его к ружейной охоте, и с восемнадцати лет все благословленные законом зимние дни Зяблик проводил в лесу, когда с отцовской бригадой, а когда и в одиночку. Летнюю охоту на водоплавающих он презирал, не находя никакого молодечества в уничтожении безобидных чирков и крякв.
В тот памятный день, перед самыми новогодними праздниками, выбрался он на охоту вместе с братом, который давно отбился от дома, жил своей семьей, служил в ментовке и через какие-то блатные каналы раздобыл промысловую лицензию на отстрел кабана. Промысловая лицензия означала: тебе, кроме азарта, достанется еще голова, голенки да внутренности добытого зверя, все остальное пойдет на экспорт в буржуазные страны, чье зажравшееся население предпочитает натуральную дичину домашней свининке и телятинке.
Отношения у Зяблика с братом были сложные — уважать он его уважал, но терпел с трудом. Очень уж тот любил учить младшенького жизни, всякий раз приводя поучительные примеры из богатого личного опыта. Наливая себе стакан, он грозил Зяблику пальцем: не смей, мол, пить эту отраву. Сам не выпускал изо рта сигарету, а брата за аналогичные дела таскал за уши. Любил нудно рассуждать о моральном облике строителя коммунизма, а между тем почти открыто гулял на стороне, брал по мелочам везде, где давали, и изводил капканами домовитых слезливых бобров.
Выехали задолго до рассвета, натянув на радиатор «газика» чехол, сшитый из суконных одеял. В промерзлом небе сияли звезды, крупные и недобрые, как волчьи глаза. На заднем сиденье возились и возбужденно повизгивали лайки.
Рассвета дожидались у костра, грея нутро отвратительным (зато дармовым) сырцовым спиртом. Едва на востоке стала проступать прозрачная, холодная заря, пошли опушкой леса к картофельным буртам, кормившим не только местный колхоз, но и клыкастых лесных единоличников. Свежих следов там не обнаружилось, и братья повернули в чащобу. Несколько раз лайки поднимали шустрых беляков, но не станешь же тратить на них приготовленные для кабана заряды.
Уже за полдень в спелом сосновом лесу, называвшемся Щегловым Бором, они наткнулись на след матерого секача, пропахавшего глубокий снег своим брюхом. Началось настоящее дело: собаки длинными прыжками пошли в угон, братья бросились за ними, по русскому обычаю призывая на помощь не отца небесного, а неизвестно чью блудострастную мать. Трижды собаки осаживали кабана, но всякий раз многоопытный зверь уходил, меняя направление.
Первый раз охотники воочию увидели кабана часа в четыре, когда лес наполнился синим померклым светом. Вздымая фонтаны снега, бурое лобастое страшилище крутилось среди обезумевших лаек, и пена хлопьями летела с его рыла, словно из огнетушителя ОП-5. Зяблик поймал зверя на мушку, но стрелять не посмел — за собак побоялся. Зато ушлый братец приложился навскидку пулей из получокового ствола. Кабан заверещал, ну в точности, как домашний подсвинок, которого волокут под нож, и завертелся в другую сторону.
Рана словно придала секачу силы, и он, оторвавшись от собак, исчез в чащобе. Ярко-алые брызги пятнали его след, словно брошенные в снег пригоршни клюквы. Преследовать раненого кабана в сумерках — занятие самоубийственное, но на старшего брата уже снизошло необоримое опьянение охотничьего азарта.
— К речке давай! — сквозь облако отлетающего с губ пара выкрикнул он. — Собак слушай! А я его на лед выгоню!
Исцарапав лицо, Зяблик проломился сквозь заросли голого орешника к недавно замерзшей и потому почти не заметенной снегом речке. Окажись кабан на льду — ему пришлось бы тут хуже, чем пресловутой корове. Собаки сейчас заливались где-то слева. Звук погони удалялся гораздо быстрее, чем мог бежать Зяблик (слава богу, хоть валенки на льду не скользили), и он с досады едва не пальнул в воздух. Внезапно одна из собак зашлась смертным визгом, стукнул выстрел, стряхнувший снег сразу с нескольких сосен, и какофония звериной травли, в которой злобное хрюканье уже нельзя было отличить от осатанелого лая, повернула прямо на него.
Спустя пять минут кабан и две вцепившиеся в него лайки, взрывая снег, слетели с обрыва на лед. Чуть сбоку, отставая на пару десятков шагов, бежал брат и на ходу совал патроны в казенник переломленного ружья. Сумрак делал выражение его лица трудноразличимым.
На льду кабан сразу упал и затих, словно смирившись со своей злой участью. Собаки, повинуясь приказу хозяина, разбежались в стороны. Сам он, перезарядив ружье, стал по дуге обходить неподвижного зверя, готовясь сделать последний выстрел — наверняка в голову.
Дальнейшее произошло с пугающей, сверхъестественной быстротой. Только что кабан лежал, тяжело вздымая бока и положив морду с трехвершковыми клыками на передние лапы, — и вот он уже наседает на опрокинутого навзничь охотника.
Собаки разом вцепились в поджарый кабаний зад, но он не обратил на них ровным счетом никакого внимания. Рылом, способным выворачивать многопудовые валуны, он, как мяч, гонял по льду ненавистного человека, и тому оставалось только одно спасение — отпихиваться от зверя ногами. С каждым взмахом кабаньей морды от ног брата отлетало что-то черное (как потом выяснилось — клочья яловых сапог), и безошибочным чутьем прирожденного охотника Зяблик осознал, что не успеет вовремя добежать до места схватки.
Сорвав рукавицы, он заменил картечный заряд пулей и выстрелил с колена, целясь кабану под лопатку. Результат превзошел все ожидания — зверь сразу умолк, словно собственным языком подавился, осел на передние лапы, подминая человека, а затем и вообще завалился на бок. На какое-то время наступила тишина
— даже собаки прекратили свой вой.
Зяблик бежал к брату как будто бы во сне — стараешься вроде изо всех сил, а получается до отчаяния медленно. Особенно пугало молчание брата. Человек, оказавшийся в такой ситуации должен если и не возносить хвалу силам небесным, то хотя бы матюгаться.
Зяблик стащил с брата кабанью тушу, из бока которой слабеющими толчками еще изливалась кровь. Брат с лицом не то что серым, а скорее сизым лежал на льду, вытертом его спиной до глянцевого блеска, и обеими руками шарил в паху, словно хотел расстегнуть ширинку. Голенища его сапог и толстые ватные штаны были взрезаны словно бритвой, но крови там заметно не было, зато она вдруг стала обильно выступать сквозь пальцы. Взгляд брата был неузнаваемо страшен — зрачки расплылись едва ли не на все глазное яблоко.
— Что с тобой, что? — Зяблик упал перед ним на колени.
— А-а! — вырвалось у брата. — В живот! Ты меня, гад, в живот…
Зяблик силой отвел его руки в стороны и стал добираться до тела, но запутался в пуговицах и ремнях нескольких надетых друг на друга и уже набрякших кровью штанов, трико и кальсон.
— Режь, — простонал брат. — Ножом режь… Зяблик одним махом распорол все одежонки от пояса до мотни. То, что он увидел, было хуже самых худших предположений: пуля, насквозь пронзившая кабана и расплющившаяся о его плоть в свинцовую розочку, угодила брату в самый низ живота. Словно иллюстрируя известную медицинскую истину о том, что внутриполостное давление выше атмосферного, наружу выперли синеватые плети кишок, какие-то белые пленки, желтая прослойка нутряного жира — и все это подрагивало, курилось паром, заплывало кровью. Специфический запах свидетельствовал о том, что пуля, помимо всего остального, задела и мочевой пузырь.