Часть первая
Эх, чтой-то солнышко не светит…
Песня тамбовских повстанцев
— Ну? — спросил Смыков у Зяблика.
Спросил с тихой нудной въедливостью, с которой, наверное, делал все в своей жизни. («Эх, посмотреть бы хоть раз, как ты на бабу залазишь, — сказал ему однажды Зяблик в сердцах. — Неужто с такой же постной рожей?»)
— Ну? — повторил он печально, словно заранее не ждал ничего хорошего. — Почему обстановку не докладываете, братец вы мой?
Зяблик, продолжавший сидеть под лестницей на куче всякого хлама, задохнулся от давно копившейся желчи, но ничего не ответил, только перебросил изжеванную щепку из одного угла рта в другой да косо резанул взглядом. Означать этот взгляд должен был примерно следующее: не строй из себя крутого пахана, сявка дешевая.
Однако Смыков, тихий-тихий, но настырный, как чесотный клещ, не отставал:
— Я вас, кажется, спрашиваю, а не дядю…
— Чего ты, интересно, разнукался? — негромко, но проникновенно сказал Зяблик. — Знаешь, сколько я здесь не жравши сижу? Ты меня сначала накорми-напои, а потом нукай.
— Сейчас получите сухой паек у Веры Ивановны, — скучно глядя на него, пообещал Смыков.
— И Верка с вами? — сразу оживился Зяблик. — Тогда рассказываю. Значит, с того самого момента, как я здесь на стреме встал, в парадку даже цуцик паршивый не заглядывал. Со скуки чуть не околел, честное слово. Хорошо хоть курево было.
— Покуривали, стало быть, в засаде?
— Как же иначе! — Зяблик хмыкнул. — Но только в рукав. — Он продемонстрировал истрепанный и прожженный обшлаг своей видавшей виды защитной куртки. — Сюда дунешь, дым из ширинки выходит. Но уже реденький-реденький. Будто ребенок пукнул.
— А вы не спали, случаем?
— Обижаешь! Даже похезать дальше этого ящика не отлучался, — он кивнул на темную зловонную кабину лифта с навечно распахнутыми дверцами.
— Получается, Шансонетка наша из квартиры не выходила? — Смыков достал мятый, но сравнительно чистый носовой платок, высморкался — сначала левой ноздрей, потом правой — и принялся внимательно изучать то, что осталось в платке.
— Тихо сидела. Как мышка-норушка. Даже гармошку свою не трогала. — Зяблик демонстративно плюнул в стену, густо исписанную образчиками городского фольклора времен крушения цивилизации и всеобщей разрухи. Самая оптимистическая надпись здесь была такова: «С голодухи милку съел, только клитор захрустел».
— А через окно она не могла выбраться? — поинтересовался Смыков.
— Да ты что, в натуре! Тут на всех окнах до третьего этажа железные решетки присобачены, как в хорошем кичмане. Помнишь, их когда-то от арапов ставили?
— Какие соображения имеете, братец вы мой? — немного подумав, спросил Смыков. Было у него немало кличек, и Братец вы мой — не последняя из них.
— Я-то? — искренне удивился Зяблик. — Ты мне вола не верти! Не зря ведь вы сюда всей кодлой привалили. Даже Верку не забыли. Проведать меня Чмыхало один мог. Значит, все и так решено…
— Короче, вы поддерживаете первоначальный план?
— Я его с самого начала поддерживал.
— Тогда приступайте. — Смыков отошел в сторонку, давая Зяблику проход к лестничному маршу.
— Это мы запросто, — тот встал, треща одеревеневшими от долгой неподвижности суставами. — Это мы в один момент замантулим.
Жизнь свою пропащую Зяблик совсем не ценил (не за что было такую дрянь ценить), и в ватаге его давно привыкли вместо живого щита использовать, запуская первым во всякие опасные места. Впрочем, сейчас дело намечалось плевое
— без стрельбы, поножовщины и рукоприкладства. Какое, спрашивается, сопротивление могла оказать такому мордовороту, как Зяблик, обыкновенная двадцатилетняя девчонка, и без того до смерти напуганная?
Дверь может рассказать о тех, кто за ней скрывается, очень многое. Есть двери, обитые тисненой кожей, под которой если и не просматривается, то угадывается стальная рама с магнитными запорами и фиксаторами на все четыре стороны. А есть двери, чей облезлый картон висит клочьями, жалкие замки много раз вырваны с мясом и потом небрежно вставлены обратно. Дверь, интересовавшая Смыкова, была как раз из этого самого последнего разряда. Даже к ее ручке не хотелось прикасаться без брезентовых рукавиц-спецовок.
Так, как Зяблик, в чужое жилье умели стучаться немногие, и еще меньшее число людей способно было этому стуку противостоять. Если ему вдруг попадались всякие дзинькающие и тренькающие устройства, переделанные из велосипедных звонков, будильников и колокольчиков, Зяблик начинал все-таки с них, но от излишнего усердия вскоре отрывал или разламывал хлипкие рычажки и кнопки, после чего привычно пускал в ход кулаки и ботинки.
Уже после первой — еще разминочной — серии ударов изнутри осторожно поинтересовались:
— Кто там?
— А ты не догадываешься? — зловеще спросил Зяблик и чуть погодя добавил: — Лярва…
Дверь едва-едва приоткрылась, и хозяйка выглянула из душного полумрака, пахнущего нафталином, помоями и «маньками» — маниоковыми лепешками, жаренными на мартышечьем жире. Лицо, обращенное к незваным гостям, было свежее, с ясными глазами, но язык не поворачивался назвать его обладательницу девушкой — очень уж она была плотна, коренаста, большегруда.
— Что вам надо? — спросила она и длинно, тяжело глотнула, как будто перед этим держала во рту сухую корку.
— Сейчас узнаешь! — Зяблик уже вломился в прихожую и придерживал дверь открытой, дожидаясь, пока вернется Смыков, вышедший из подъезда звать Верку.
Четвертый из их ватаги — нехристь Толгай, больше известный под кличкой Чмыхало, — должен был пока оставаться снаружи, наблюдая одновременно и за своим драндулетом, и за ближайшими окрестностями. Место было дурное — варнаков здесь уже не раз видели, а там, где варнаки появляются, и всякая другая погань вьется.
— Вы ошиблись! Уходите, пожалуйста, прошу вас… — в голосе молодой хозяйки появились умоляющие нотки.
— Не нас, значит, ждешь? А кого? — Зяблик замахнулся на нее открытой ладонью, впрочем, больше для острастки.
Тут его оттер в сторону Смыков, следом за которым шла Верка с фельдшерским чемоданчиком.
— Здравствуйте, — шаркая подошвами по несуществующему коврику, сказал Смыков. — Одна живете?
— С бабушкой. — Первая слеза уже катилась по щеке девицы.
— Понятно, — Смыков глянул по сторонам, словно бабушка могла прятаться где-то здесь, среди вороха изношенной одежды и кучи стоптанной обуви. — А где же она сейчас?
— В Лимпопо пошла. За мукой.
— Давно пошла?
— Давно… Я даже со счета сбилась. — Еще две слезы побежали вдогонку ,за первой, и каждая была как полновесная виноградина. — Пора бы уж и вернуться.
— На что муку меняете? — Смыкову это было, конечно безразлично, ему и картошки с кислым молоком вполне хватало, а вопрос он задал потому, что заранее хотел расположить Шансонетку (так они заглазно прозвали между собой девушку) к себе.
— Да так… На барахло разное. Бабушка на спицах вяжет.
— Говорят, сейчас в Лимпопо электрические лампочки хорошо идут. Только без цоколя. Арапам из них пить нравится. Они же к сушеным тыквам привыкли. Стакан им в руку не ложится. А лампочка в самый раз.
— Где же тех лампочек набраться? — вздохнула Шансонетка.
— Это точно, — подтвердил Смыков, уже успевший между делом заглянуть и на кухню, и в темную сырую конуру, некогда служившую санузлом. — Присесть не пригласите?
— В зал проходите. — То, что количество вторгшихся в ее жилище людей возросло, вроде бы немного успокоило хозяйку.
Зал представлял собой невзрачную, хоть и чистенькую комнатку, чуть более просторную, чем вигвам, и чуть более тесную, чем юрта. Единственное, да еще и зарешеченное, окно глядело на какие-то захламленные задворки, заросшие мерзкой степной колючкой. Типичное старушечье обиталище с блеклыми семейными фотографиями на стенах, нищенской разномастной мебелью и множеством вязаных салфеток, разложенных к месту и не к месту. Самым ценным предметом здесь, наверное, была фарфоровая юбилейная ваза с голубоватым портретом кого-то волосатого: не то маршала Буденного, не то олимпийского мишки. Эта бедность была тем более удивительна, что в соседних квартирах без толку пропадали ковры и зарастал паутиной хрусталь.
— Вот, значит, какие дела, — сказал Смыков, примостившись на скрипучем венском стуле. — Не хочется вас, конечно, беспокоить, но, как видно, придется. Такая уж жизнь наша хлопотная, одни заботы да недосуги. Вы нам, пожалуйста, все расскажите подробно, мы и пойдем себе…
— Что я должна рассказать? — Шансонетка прижала к груди пухлые кулачки.
— Скрывать от нас ничего не надо. Знаем, заходил тут к вам кое-кто на днях.
— Вы про варнаков спрашиваете? — лицо девушки дрогнуло так, словно под кожей у нее была не упругая плоть, а хлипкий студень.
— Про них, родимых, — Смыков улыбнулся своей обычной кисло-сладкой улыбочкой. — Интересно знать, что они от вас такое хотели?
— А что, по-вашему, мужчина от женщины может хотеть? — Она уставилась в угол, где на фанерной тумбочке красовался старенький аккордеон.
— Так то от женщины! — не удержался Зяблик. — А ты же корова!
— Все, я больше вам ни слова не скажу, — Шансонетка спрятала лицо в ладони.
— Не обращайте внимания, — Смыков укоризненно глянул на Зяблика и откашлялся в кулак. — Вы нас правильно поймите… Варнаки нам враги. Но не такие, как, скажем, когда-то были арапы или нехристи. Они враги всем людям, которых и так осталось не очень-то много. Мы о них почти ничего не знаем. До сих пор к варнакам никто и пальцем не сумел прикоснуться. Единственное, чем мы располагаем, так это гипсовые отливки их следов да некоторые не совсем… а лучше сказать, совсем непонятные вещи. Так близко, как вы, их никто не видел. Мы просто обязаны подробно допросить вас.
— Тише дыши, командир! — озлился Зяблик. — Чего ты ей всю нашу подноготную выкладываешь?
— Не мешайте, братец вы мой, — Смыков отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
— Ладно, — после недолгого молчания выдавила Шансонетка. — Я все расскажу.
— Вот и ладненько, — кивнул Смыков. — Сколько их было?
— Трое.
— Все трое занимались с вами… этим?
— Нет. Только один.
— А остальные где были?
— Рядом стояли. Они накрыли нас чем-то вроде шатра или покрывала.
— Раньше вы знали мужчин? — Смыков вновь откашлялся в кулак. — Я имею в виду: вам есть с чем сравнить?
— Есть, — она покраснела, главным образом ушами и шеей.
— Ну и что вы можете сообщить нам по этому поводу? Разница между человеком и варнаком имеется?
— Не знаю… Кажется, нет.
— Говори, шалава, во всех деталях, как дело было! — вновь влез Зяблик.
— Дай бог вам всем, как у него! — огрызнулась Шансонетка.
— Какой он на ощупь? — осведомился Смыков. — Кожа, мышцы, волосы?
— Обыкновенный. Только очень твердый. Как камень. Если бы захотел, из меня лепешку мог бы сделать.
— Какого-нибудь особенного запаха вы не ощущали?
— Нет.
— Звуки он издавал?
— Нет.
— Что — не дышал даже?
— Дышал, наверное. Но я как-то не прислушивалась.
— А сердце как билось?
— Не помню. Я очень испугалась. Они вошли, сняли с меня всю одежду, будто… с колбаски шкурку стянули, а потом покрыли этой попоной.
— Где все это происходило?
— Здесь. На полу.
— Вы убирали потом?
— Да. И полы помыла.
— Ничего примечательного не нашли?
— Нет.
— Эта женщина — врач, — Смыков кивнул на Верку. — Она должна осмотреть вас.
— Вы-то хоть выйдите отсюда, — взмолилась Шансонетка.
— Ага, стыдно теперь! — ухмыльнулся Зяблик. — А когда они тебя по полу валяли, не стыдилась?
— А вы меня защитили? Прогнали их? — девушка вскинула заплаканное лицо. — Сейчас-то вы все смелые…
— Пошли, — Смыков взял Зяблика под локоть. — Покурим.
На кухне Зяблик соорудил себе огромную самокрутку из целой горсти самосада и желтоватого клочка газетной бумаги (на вес золота шла нынче любая макулатура) и скрылся за вонючей дымовой завесой, а добросовестный Смыков принялся перетряхивать мусорное ведро. Вскоре к нему присоединился и Зяблик, обшаривший давно не топившийся самодельный очаг и посеявший тем самым страшную панику среди тараканов, глянцевато-черных и невиданно здоровенных, давно сживших со света своих рыжих собратьев — прусаков.
После того как на кухню, на ходу застегивая свой чемоданчик, явилась Верка, мужчины переместились в зал — переворачивать половики, отодвигать от стен мебель, ножами ковыряться в щелях. При этом была разбита стеклянная салатница и сломана ножка у тумбочки. Единственной же добычей оказалась бутылка самогона, спрятанная в побитом молью валенке.
— Ага, — зловеще констатировал Зяблик. — Продукты питания на бимбер переводишь? Ряху разъела! А люди кругом с голодухи дохнут!
— Да вы сами тоже вроде от ветра не качаетесь! — дерзко ответила осмелевшая хозяйка. — А бутылка бабушкина. Она на самогонке лекарственные травы настаивает.
— Побудьте пока здесь, — сказал Смыков и, поманив Зяблика пальцем, направился на кухню.
— Ну, как успехи, зайчики? — спросила Верка, мусолившая оставшийся от Зяблика бычок.
— Пустое дело, — махнул рукой Зяблик. — Локш потянули.
— Что? — переспросила она.
— Осечка, говорю. Дырка от бублика.
— И у меня ничего. Никаких признаков беременности, — сказала Верка, выкладывая на кухонный столик все, что полагалось Зяблику за сутки дежурства в засаде: нитку вяленой, сочившейся жиром саранчи, половинку черствой лепешки и кусок желтоватого неочищенного сахара.
— Эх и загужуем сейчас, — Зяблик с вожделением потер руки. — Жаль, баланды никакой нет. От сухомятки уже кишки склеиваются… Пить будете?
— Я не буду, — поспешно отмежевался Смыков.
— А мне плесни, зайчик, — Верка вытащила из чемоданчика аптечную мензурку.
После того как они, не чокаясь, выпили. Смыков глубокомысленно заметил:
— Значит, вариант кукушки исключается?
— Я вам это с самого начала доказывала, — Верка отщипнула себе крохотный кусочек лепешки. — Есть куда более простые и надежные способы репродукции потомства.
— Проще-то не бывает, — пожал плечами Смыков.
— А им, может, именно такой и нравится, — добавил Зяблик, энергично двигая челюстями.
— Похоть они свою тешат. Вроде как солдатня в захваченном городе, — высказался Смыков, не столько любопытный, сколько дотошный. — Правильно я мыслю, Вера Ивановна?
— Похоже на то, — кивнула она. — Заметьте, кого они выбирают. Под стать себе. Для варнаков это, наверное, и есть идеал красоты.
— Какой туфтой приходится заниматься, — Зяблик сплюнул. — У профурсеток в манде копаться… Еще будешь? — он щелкнул ногтем по бутылке.
— Нет, — Верка предусмотрительно пересела подальше от него.
— Как хочешь, — Зяблик жадно припал к выщербленной хозяйской чашке.
— Что теперь делать будем? — спросил Смыков. Любил он интересоваться чужим мнением и редко оспаривал его при людях, но потом все всегда делал по-своему.
— Сами решайте, — устало сказала Верка. — Вы мужики, вам виднее.
— Что делать, спрашиваешь? — Зяблик уже немного захмелел. — Отодрать ее хором да еще припугнуть хорошенько, чтобы в следующий раз не скурвилась.
— Ну это вы, братец мой, бросьте, — покосился на него Смыков.
— Да шутит наш Зяблик, — через силу улыбнулась Верка. — Тоже мне насильник нашелся. Уж как я только к нему, бывало, не подкатывалась раньше — и ничего! Функциональная импотенция. Результат глубокого нервного потрясения. Тебе сколько лет было, зайчик, когда все это случилось? За двадцать перевалило?
— Не твое дело, — обиделся Зяблик. — На себя лучше посмотри. Да на такую, как ты, даже варнак не позарится. Одни кости. А еще докторша…
— Потише, — сказал Смыков. — Предлагаю бабенку с собой забрать и еще раз хорошенько допросить. Не может такого быть, чтобы она совсем ничего не знала. А здесь пока засаду оставим.
— Опять меня? — насупился Зяблик.
— Вас, братец вы мой, вас, — кивнул Смыков. — Кого же еще? Да не одного, а с Толгаем на пару.
— На фига он мне нужен? С ним ни покурить, ни поговорить. Лучше пусть Верка останется. Уж я ей покажу функциональную импотенцию!
— Отстань! — увернувшись от его рук, Верка легонько мазнула Зяблику ладонью по лицу. — Зачем тебе мои кости? Треск такой пойдет, что все варнаки в округе разбегутся. Отстань, говорю!
— Ах вот ты как! — скорчив жуткую рожу и заухав на манер раздосадованной гориллы, Зяблик вскочил с табурета…
…И тут же напоролся на человека, который в настоящий момент на кухне никак не мог находиться!
Просто наваждение какое-то. Как проморгал этого типа верный Чмыхало? Почему никто не слышал приближающихся шагов? Почему не скрипнули проржавевшие петли входной двери? Почему бледное лицо незнакомца так мучительно напоминает о чем-то важном?
Даже подвыпивший Зяблик был против рядового обывателя как дикий кабан-секач против домашнего борова. Пока Верка еще только начала приоткрывать от удивления рот, а Смыков лапать кобуру и вместе со стулом отклоняться назад, он уже сунул руку за пистолетом. Не за тем, давно не чищенным, который для блезиру терся под мышкой, а за другим — упрятанным за поясом штанов, заранее снятым с предохранителя и взведенным. («Прострелишь ты себе когда-нибудь мошонку», — не раз говорила ему Верка.) Да только проворные пальцы Зяблика хапнули пустоту. Пистолет удивительным образом уже перекочевал в руки незнакомца, и тот его внимательно рассматривал, наклонив боком к свету.
— Нельзя так с огнестрельным оружием обращаться — что-то неуловимо-странное было в голосе этого человека: не то он давно не говорил по-русски, не то недавно обжег язык горячим чаем. — Курок на боевом взводе, предохранитель снят, патрон в патроннике. Да и спуск совсем короткий. Подточили небось?
— Подточил, — мрачно подтвердил Зяблик. — Ты это самое… тещу свою поучи, как с огнестрельным оружием обращаться. Или дружков своих, варнаков. А меня учить поздно… Верни пушку.
— На, — незнакомец протянул пистолет Зяблику, перед этим выщелкнув патрон из патронника и ловко опорожнив магазин. — Может, присядем?
— Конечно, присядем, — опомнившийся наконец Смыков услужливо пододвинул гостю свой стул.
Так они и сели: Зяблик — положив перед собой разряженный пистолет, а тот, другой, — выстроив на краю стола заборчик из восьми тускло поблескивающих патронов. Странен он был не только голосом и поведением, но и всем обликом своим, причем странен не какими-то особыми приметами, а именно обыкновенностью внешнего вида, усредненного почти до символа. Именно такие люди без явных признаков индивидуальности, не соотносимые ни с одной определенной этнической группой, изображались на миниатюрах средневековых хроник.
Напряженная тишина длилась с минуту, даже Смыков, большой специалист вопросы задавать и зубы заговаривать, как-то подрастерялся. Потом Зяблик глухо произнес:
— Выпьешь?
— Ради знакомства можно.
— Чашка одна. Не побрезгуешь?
— Могу из горлышка.
— Как хочешь.
Точным красивым движением, словно последний мазок на картину наносил, Зяблик выплеснул в чашку ровно половину содержимого бутылки.
— Ну, будем, — сказал он.
— За все хорошее.
Незнакомец приподнял бутылку, но она внезапно хрустнула у него в руках, как елочная игрушка, обдав всех брызгами самогона.
— Вот незадача! — с напускной досадой сказал он, дробя в горсти осколки стекла. — Уж простите за неловкость.
— Так, — Зяблик поставил на место чашку, которую так и не успел донести до рта. — Весьма впечатляюще. Публика потрясена. Бурные аплодисменты. А подкову перекусишь?
— Лучше котлету, — незнакомец вытряхнул в мусорное ведро стеклянное крошево. — Сейчас я уйду. Есть две просьбы к вам. Или, если хотите, совета. Первая — не трогайте девчонку. Второе — не надо стрелять мне в спину. Дело неблагодарное.
— А я ведь тебя сразу срисовал, залетный, — опасное веселье звенело в голосе Зяблика. — Давно ты у нас на примете. Ни одна заварушка без тебя не обходится. Может, ты и не сам их устраиваешь, но попадаешь всегда вовремя. Скажи: что тебе от нас надо? Ты же вроде человек, а не черт с рогами! Да когда вы наконец нас в покое оставите? Знаешь, сколько людей я до этой напасти знал? Может, целую тысячу! Теперь ни одного в живых не осталось. У нас дети перестали рождаться. Хватит уже! Передышку дайте! Только-только кое-как очухались, а тут опять…
— Поверьте, я не имею к этому никакого отношения, — незнакомец встал и качнулся к дверям. — Девчонку не трогайте.
— Минуточку! — соскочил с подоконника Смыков — Есть вопросик… Лично вы сами — человеческого рода?
— Думаю, да. По крайней мере, родился я человеком.
— Тогда еще один вопросик…
Но дверь в прихожей уже хлопнула, и по лестнице застучали, удаляясь, быстрые шаги.
— Вот нарвались так нарвались, — сказал Зяблик, пододвигая крошку от лепешки взобравшемуся на стол особо наглому таракану. — С Белым Чужаком покалякали. Надо же…
— Да-а, — вздохнул Смыков. — Такую птицу упустили.
— Догоняй, еще не поздно.
— Как же, ищи ветра в поле…
— А мне он очень даже понравился, — Верка прижмурила глаза и покрутила головой, словно дорогих духов нюхнула. — Сразу видно настоящего мужчину. Не чета некоторым.
В прихожей раздался шорох, и все подскочили как ужаленные. В дверной проем осторожно заглянула молодая хозяйка.
— Забыла сказать… Уже после, когда они уходили, один что-то запел.
— Кто — варнак? — вылупился на нее Смыков.
— Ага.
— Что же он запел? «Частица черта в нас заключена подчас…»
— Ну, я не знаю… Может, он и не запел, а сказал что-то. Но звук был такой… — она закатила глаза и пошевелила в воздухе пальцами, стараясь выразить жестами и мимикой нечто невыразимое словами, — такой мелодичный… Сейчас я вам сыграю.
Шансонетка одернула на себе застиранный халатик и скрылась. Было слышно, как в зале вздохнул потревоженный аккордеон. В кухню она вернулась уже с музыкальным инструментом в руках и от этого стала еще шире.
— Слушайте… — склонив голову на левое плечо, она растянула мехи и пальчиками прошлась по клавишам. — Та-ра-ри-ра-ра, та-ра-ри-ра-ра… Похоже на «Подмосковные вечера», правда?
Зяблик и Смыков переглянулись, после чего последний незаметно, но многозначительно постучал себя пальцем по виску, а первый сказал:
— Кранты. Подались к причалу. А не то нам тут еще и танец живота изобразят.
Незлобивого Толгая даже друзья в глаза называли то нехристем, то басурманом, то татарином. Он и в самом деле был выходцем откуда-то из глубины азиатских степей — меркитом, уйгуром, таргутом, а может, и гунном, — но нос имел вовсе не монгольский, приплюснутый, а скорее кавказский: огромный, висячий, пористый. Носом этим он, как еж, все время издавал громкие чмыхающие звуки, за что и получил свое прозвище.
Все в ватаге любили его за исполнительность, безотказность, добродушие, да еще за то, что он ни у кого не клянчил патроны. При себе Толгай всегда имел саблю, кривую, как половинка колеса, и в случае нужды выхватывал ее быстрее, чем другие — ствол. На русском он изъяснялся через пень-колоду, пиджин (Пиджин
— упрощенный язык, используемый для общения в среде смешанного населения.) вообще игнорировал, но все сказанное ему понимал, как умный пес. Абсолютно ничего не соображая в технике, более сложной, чем лом и кувалда, он тем не менее выучился довольно ловко водить машину — жуткий драндулет с топившимся чурками газогенераторным движком и калильным зажиганием, собранный неизвестно кем из остатков пяти или шести разнотипных предшественников. Было у Чмыхала и отрицательное качество — водобоязнь. Заставить его вымыться могла одна только Верка, да и то обманными обещаниями своей любви.
Увидев, что из подъезда гуськом выходят его сотоварищи, Чмыхало по-детски доверчиво улыбнулся. Бедняга и не подозревал, что в образе хмурого Зяблика на него надвигается божья гроза.
— Падла татарская! — начал Зяблик без долгих околичностей. — Вот я тебе сейчас фары промою! Ты здесь, ракло носатое, для чего был поставлен? По сопатке давно не получал? Как ты этого волчару проморгать мог? Почему шухер не поднял?
— Не-е, — продолжая блаженно улыбаться, Чмыхало помахал в воздухе пальцем.
— Не-е, Зябля… Тут зла нет… Тут хорош человек был… Дус… Друг… Батыр…
— Ах ты, кабёл драный! — продолжал наседать Зяблик. — А про Белого Чужака ты слышал? А про Дона Бутадеуса?
— А про Куркынач-Юлчи? — как бы между прочим добавил Смыков. — А про Чудиму?
— Слышал… — кивнул Чмыхало. — Ты говорил.
— Так это он и был! — болезненно скривившись, простонал Зяблик. — Мы за ним уже сколько времени охотимся! А ты в его дружки записался! Тебя же, лапоть, на понт взяли!
— Не-е, — повторил Чмыхало. — Толгай глаз имеет… Толгай душу имеет… Толгай людей понимает… Друг приходил…
— Куда он хоть подался, друг твой?
— Так подался, — Толгай ладонью указал в промежуток между двумя ближайшими пятиэтажками.
— Эх! — Зяблик в сердцах лягнул задний баллон драндулета и стал ладить очередную самокрутку.
— Вернется, — сказал Смыков, с прищуром глядя вдаль. — Даже черти на старые дорожки возвращаются. Сто раз стороной минет, а на сто первый вернется.
— Сто раз… Сколько же тогда его ждать? Сто лет, что ли?
— Зачем сто лет… Через сто лет здесь варнаки будут жить. Или такие, как он.
— Или вообще никто, — вздохнула Верка.
— Знать бы только, кто за кем ходит, — Смыков задумчиво почесал кончик носа. — Он за варнаками или они за ним.
— Думаешь, не корешатся они?
— Это, братец вы мой, вряд ли. В сказках только лиса с волком дружат. Разные они совсем… И пришли из разных мест.
— Устроили тут, понимаешь, проходной двор, — проворчал Зяблик, понемногу успокаиваясь. — То чурки неумытые, то негры недобитые…
Было пасмурно, как в ранние осенние сумерки, хотя «командирские» часы Смыкова показывали полдень. Небо над головой напоминало неровный тускло-серый свод огромной пещеры, слегка подернутый туманной пеленой. В нем совершенно не ощущалось ни глубины, ни простора. Можно было подумать, что учение Птолемея вопреки всему восторжествовало и планету окружает не бесконечный космос, а твердая хрустальная сфера, по неизвестной причине внезапно утратившая чистоту и прозрачность (а заодно — и способность попеременно посылать на землю день и ночь), да вдобавок еще и просевшая, как продавленный диван. Ни солнце, ни луна, ни звезды уже не посещали эти ущербные небеса, и лишь иногда в разных местах разгоралось далекое мутное зарево — то багровое, как вход в преисподнюю, а то изжелта-зеленое, как желчь.
Была жара, но какая-то странная: как будто стоишь зимой в дверном проеме плавильного цеха, подставив лицо потоку раскаленного воздуха, а лопатками ощущаешь ледяную стужу.
Еще был город вокруг: давно лишенный газа, воды, электричества — мертвый, как человек с вырванным сердцем. Ютились в нем только самые распоследние люди, уже не имевшие ни сил, ни желания бороться за более-менее пристойную жизнь, кормившиеся со свалок, с не до конца разграбленных армейских складов да с подвалов, хозяева которых или давно погибли, или сбежали, спасаясь от арапов, варнаков, нехристей, киркопов, инквизиции, ангелов, своих собственных соседей-налетчиков, жары, мора, радиации и еще черт знает чего.
Кое-где под окнами домов виднелись грядки с чахлой картошкой (нынешний климат не благоприятствовал) или с не менее чахлым сахарным тростником (почва не подходила), но дикая цепкая поросль, являвшая собой невообразимую смесь голарктической и палеотропической флоры, уже обвила стены нежилых зданий, проточила асфальт, ковром покрыла тротуары, превратила уцелевшие электрические провода в пышные гирлянды.
— Уж если меня кто в гроб и загонит, так только Чмыхало. — Зяблик отдал недокуренный чинарик Верке и отхаркался желтой тягучей слюной. — Ну чего зенки пялишь, пропащая твоя душа? Такой верняк зевнули из-за тебя…
Неизвестно, как долго бы еще Зяблик распекал безответного Толгая, если бы его не отвлек звук, родившийся, казалось, сразу во всем окружающем их пространстве. Поначалу глухой и слитный, как раскаты далекого грома, он постепенно распадался на отдельные аккорды: грозный рокот, идущий словно бы из-под земли, натужный скрип, падающий с неба, свистящий шорох несуществующего ветра. Небывалая, прямо-таки космическая мощь ощущалась в этом сдержанном многоголосом гуле, как будто бы производимом сдвинувшимися с места материками.
— Опять! — сказала Верка несчастным голосом. — Да что же это, господи, такое?
— Конец скоро, — равнодушно сообщил Зяблик. — Мать-сыра земля стонет.
— Империалисты какую-то каверзу измышляют, — заявил Смыков, — неймется проклятым…
— Конечно, на кого же еще бочки катить! Империалисты и солнышко с неба сперли, и моря ложкой выхлебали, и ночь с днем перепутали. Да вот только где они, те самые империалисты? От нашего брата, может, хоть один на тысячу уцелел… А от них? Видел я однажды за Лимпопо — коробка бетонная из земли торчит, этажа на полтора. На вид очень даже клевая. На крыше буквы аршинные: «Галф энд…» Дальше не разобрать — срезало. Сунулся в окно, жрачки поискать или барахла какого, да там уже до меня крепко пошуровали. Над лифтом, гляжу, написано: «45 флор». Сорок пятый этаж, значит. Хотел по лестнице вниз спуститься, да побоялся. Темно там и вода плещет, как в колодце… Вот, может, и все, что от твоих империалистов осталось.
— Заблуждаетесь, братец вы мой, ох заблуждаетесь! Это все на простачков рассчитано. Вот скажите-ка мне…
На этом месте Чмыхало прервал их бесконечный и беспредметный спор. Он загудел, подражая звуку мотора, и руками покрутил невидимую баранку — ехать, мол, пора! Зяблик привычно забрался на водительское место, швырнул приятелю до блеска отполированную ладонями заводную ручку: «Крути!» — а сам выжал сцепление. (О всяких там стартерах, магнето, аккумуляторах и прочих хитрых штучках в этом проклятом мире давно не вспоминали.) Спустя пару минут драндулет уже трясся на холостом ходу, как алкоголик с похмелья, и чихал сизым дымом.
Разъезжать по такому городу было, пожалуй, посложнее, чем по дремучему лесу. В любой момент колесо могло угодить в открытый канализационный люк или просто в глубокую трещину, скрытую от глаз ползучей растительностью. Все время приходилось маневрировать между ободранными остовами автомобилей, проклюнувшимися сквозь мостовую молодыми деревцами неведомой породы (цветы, колючки да крепкий узловатый ствол — больше ничего) и кирпичными завалами. У давно не посещавших город людей эти завалы вызывали недоумение гораздо большее, чем парочка страусов, высиживавшая яйца в песочнице детского парка, или жираф, объедающий кроны конских каштанов. Большинство домов Талашевска хоть и имело крайне неухоженный вид, тем не менее оставалось домами со всеми присущими им внешними особенностями. Зато некоторые по неизвестной причине превратились буквально в руины, навевая воспоминания об ужасах Герники, Ковентри и Сталинграда. Одно блочное здание, словно извергнутый землей гроб грешника, вообще встало вместе с фундаментом на попа и сейчас своей высотой уступало только, пожалуй, трубе местной котельной.
Лихо объехав очередное препятствие, Чмыхало залопотал что-то на своем родном языке, по версии Смыкова, главного полиглота ватаги, предназначенном для общения с лошадьми и баранами, но никак не с людьми.
— Чего это он? — поинтересовалась Верка.
— Ругается, — лениво объяснил Зяблик, понимавший друга нутром. — Говорит, плохо здесь на колесах ездить. На конях, говорит, надо ездить. Конь сам дорогу видит. Конь сам яму обойдет.
— Ну да, — рассеянно кивнул Смыков. — Самолет хорошо, а оленя лучше… Слыхали. Да только коня твоего овсом полагается кормить, а машина осиновые чурки жрет.
— Конь жеребя дает. Жеребя кушать можно, — горячо возразил Чмыхало. — Конь кумыс дает. Кумыс кушать можно. А что драндулет дает? Дым дает. Дым кушать можно?
— Можно, если умеючи, — пробормотал Зяблик, засыпая.
Они выехали на дорогу, когда-то считавшуюся европейским шоссе номер 30, вернее, на то, что от него осталось после исчезновения большей части Европы, Азии, Африки, да, наверное, и всех других частей света. Дорога была ухабиста, колдобиста, но на всем своем протяжении почти безопасна, а Зяблик имел необоримую привычку засыпать в любом безопасном месте. Эта его слабость была понятна и простительна — в местах опасных он мог не спать сутки напролет.
На стене самого последнего дома красовалась надпись, намалеванная кривыми буквами: «Зяблик, если не покаешься, с тобой будет то же самое». Еще недавно красная, она уже успела побуреть, а в конце, вместо восклицательного знака, болталась подвешенная за хвост псина с перерезанным горлом.
Верка, первой заметившая зловещую мазню, толкнула Смыкова под бок.
— Смотри! Вчера еще не было… Может, разбудить его?
— Не буди лихо, пока тихо, — посоветовал Смыков. — Пусть себе дрыхнет, а не то сейчас заведется…
— Будто бы такое в первый раз намалевали, — сквозь сон пробормотал Зяблик.
— У аггелов (Аггелы — в церковном представлении ангелы-оборотни, отпавшие от бога и принявшие сторону сатаны.) руки чешутся. Ничего, припомню я им когда-нибудь эту собачку…
Регулярный сбор делегатов от всех ватаг, рыскавших не только в Отчине (называемой многими еще и Отчаиной), но и во всех окрестных землях, на этот раз был назначен в деревне Подсосонье, километрах в десяти от Талашевска. Сама деревня давно сгорела, но в сторонке от нее на холме уцелело кирпичное здание школы, разграбленное, но не порушенное — даже стекла в окнах уцелели.
Народ собирался целые сутки — по одному, по двое, кто пешком, кто верхом, кто на жуткого вида самоходных устройствах, и, хотя особо шуметь не рекомендовалось, пошумели при встрече знатно. Люди, однажды объявившие себя свободными и посулившие уважать чужую свободу, просто обязаны были постоянно напоминать об этом самим себе и друг другу, а поскольку свобода не баба — ни обозреть, ни пощупать, — новое состояние души проявлялось главным образом своеволием и строптивостью.
Председательствовать согласно очередности полагалось Зяблику, но он, все еще пребывая в состоянии полудремы (накануне усугубленной обильными возлияниями), только махнул рукой и промычал что-то маловразумительное. Ради ложно понятой солидарности Верка тоже отказалась от своего законного права один денек покомандовать целой сворой мужиков. Из задних рядов стали выталкивать вперед Толгая, но он улегся на пол и философски заметил:
— Где у коня хвост, знаю… Где у драндулета руль, знаю… Какие тут у вас всех дела, не знаю… Зачем зря ваньку валять?
Собравшиеся в школе люди, большинство из которых добирались сюда по много дней и отнюдь не по торным трактам, стали роптать.
Действительно, хватит ваньку валять, говорили они. Прав нехристь. Мы сюда не самогон пить собрались и не штаны протирать. Дел невпроворот. Многие башкой рискуют. Каждая минута на счету. Начинать пора, ни дна вам ни покрышки! Левка, приступай, мать твою! Первый раз тебе, что ли?
Левка Цыпф, сиротой прибившийся к штабу, выросший при нем и надорвавший здоровье чтением никому не нужных книг, застенчиво сказал:
— Если, конечно, никто не возражает…
— Не возражаем! — вокруг загалдели так, что на потолке паутина зашевелилась. — Любо! Любо! Только громче говори, не шепелявь!
Даже Зяблик приоткрыл один глаз и на удивление внятно произнес:
— Действуй, Левка, не тушуйся. Не боги горшки обсирают. Только сначала хайло этим горлопанам заткни.
Дождавшись, пока шум поутихнет, Левка Цыпф придвинул к себе грифельную доску и принялся черкать по ней мелком — в отличие от большинства присутствующих, он предпочитал больше доверять письменным знакам, чем своей, пусть и изощренной, памяти.
— Кое-какие предварительные справки я уже навел… На этот час прибыли представители шестнадцати регионов из восемнадцати контролируемых нами. Из Баламутья никого не будет, там наша миссия погибла полностью… Тише! Погибли они исключительно по своей неосторожности, и винить тут некого. Сами знаете, какая там обстановка… Из Эдема вестей нет вот уже свыше полугода, а посланные туда разведчики не возвращаются. Может, кто-нибудь прольет свет на эту проблему? Ближайшие соседи, например…
Человек, на которого весьма недвусмысленно уставился Цыпф, прежде чем встать, натянул повязку на. лишенный век усохший глаз. Все лицо его было изрыто зарубцевавшимися следами какой-то лютой кожной болезни.
— Я лично в тех краях не бывал, — сообщил он сипло. — Не знаю, что там за Эдем такой обнаружился. От нас до него сто верст и все болотами. А болота те такие, что в них даже жаба не сунется. Был Сарычев в Эдеме или нет, спорить не буду. Это он про него первым наплел. Вы ему тогда все поверили и поручили миссию основать. Хотя доказательства были скользкие. Помните? Муку дали, сахар, патроны… А он у меня потом двух самых толковых помощников увел и толмача.
— Толмачку! — поправил кто-то из заднего ряда.
— Не важно… — он покосился на подсказчика живым, набрякшим кровью глазом. — Важно, что с тех пор про них ни слуху ни духу.
— О судьбе разведчиков тоже ничего не известно? — поинтересовался Цыпф.
— Ничего. Как в воду канули. Мы их до того самого места проводили, где Сарычев через болото переправлялся. Авантюра все это… Зряшный риск…
— Вся жизнь наша — зряшный риск, — заметил Цыпф.
— Вот это верно, Левка! — Зяблик тяжело вздохнул, перекладывая голову с Веркиной груди на плечо Смыкова. — Риск… Сегодня в порфире, а завтра в сортире.
— Значит, по явке более или менее разобрались, — деловым тоном продолжал Цыпф. — Какие у кого будут предложения?
— У меня будут! — Смыков вскинул руку. — Предлагаю начать согласно повестке дня и в соответствии с регламентом.
Это предложение он регулярно вносил в начале каждого собрания, а потом терпеливо дожидался его конца, чтобы потребовать прекращения прений. Никто даже и не смел покуситься на эту священную прерогативу Смыкова.
— Тогда начнем, — кивнул Цыпф. — Кто первый? Как всегда — Кастилия? Надежда наша и беда…
— Я, с вашего позволения, сидя, — произнес человек неопределенного возраста и неприметной наружности. Выглядел он каким-то линялым и стертым, но первое впечатление было весьма обманчиво: вылинял он в многочисленных кровавых банях, а сточен был буйной жизнью, как нож — оселком.
— А что случилось, если не секрет? — осторожно осведомился Цыпф. — Вы ранены?
— Самую малость… Нравы общества, в котором мне приходится вращаться, позволяют разрешить все споры, в том числе и метафизические, при посредстве холодного оружия. Отклонить вызов, как вы сами понимаете, равносильно бесчестью.
— А как соотносятся эти нравы с общепризнанным тезисом о приоритете человеческой жизни над всеми другими ценностями? — ехидно осведомился кто-то.
— Как? — раненый еле заметно усмехнулся. — А как все у нас соотносится: через пень-колоду. Примерно так же, как в течение двадцати веков до этого соотносились с человеческими нравами тезисы «не убий» и «не укради». Однако я могу успокоить вас — смертельные исходы крайне редки. Поединок обычно идет до первой крови… Но мы, пожалуй, отвлеклись.
— Вот именно, — подтвердил Цыпф.
— Вверенный моему надзору край похож на тлеющие под пеплом угли, да простит меня Лев Борисович и наше уважаемое собрание за столь избитую метафору. Религия продолжает служить цементирующим фактором общества, что для нас крайне нежелательно. Пропаганда атеизма имела скорее негативный результат. Более перспективной мне кажется идея противопоставления духовенству какой-то части общества — купечества, например, или дворянства. Естественно, на принципах реформации. Но для этого нужны средства и время. И если в первом мы крайне ограничены, то о втором вообще предпочитаем умалчивать. Сколько времени у нас в распоряжении: час, день, век, тысячелетие? И вообще, возможна ли какая-нибудь конструктивная деятельность в камере смертников?
— Я вас сегодня не узнаю, — мягко сказал Цыпф. — Откуда такой пессимизм? Может, вы устали? Рана, утомительная дорога…
— Пустяки… Однако последуем совету товарища Смыкова и вернемся к повестке дня. Кстати, как там у меня с регламентом, любезный?
— Еще шесть минут, — доложил Смыков, глянув на часы.
— Короче, обстановка мало вдохновляющая. Несмотря на все препоны, монахи возвращаются в монастыри, где тайно изготавливают порох и льют пули. В подполье действует инквизиция. Впрочем, главное не это. Дух толерантности, терпимости, добрососедства не имеет прочных корней в людских душах. Достаточно случайного порыва ветра, чтобы костер насилия запылал снова..
— Стравить их опять с арапами или нехристями! — предложил чей-то не очень трезвый голос. — Давно пора этих гадов проучить! Меня, бывало, жена как отколотит, так я ее сразу зауважаю! Полные штаны этой самой толерантности. Истинная правда.
— Если вас тянет людей стравливать, лучше к аггелам подавайтесь, — поморщился раненый. — Прямо сейчас бегите, пока Зяблик спит… Было уже. Все было. И те нас колотили, и эти, и мы их всех. А толку? Истина не рождается ни в драках, ни в спорах. В драках побеждают сила и жестокость, в спорах — нахрап и горло.
— И как же ты, интересно, понимаешь истину на современном этапе? — глумливо поинтересовался все тот же нетрезвый голос.
— Уцелеть, но только не ценой чужой крови…
— Мы не забываем, какую опасность представляет собой Кастилия, — сказал Цыпф. — Но следует также помнить, что ее народ наиболее близок к нам в масштабах времени. Уничтожение или даже ослабление Кастилии может нарушить сложившийся в последнее время баланс сил. Это будет на руку только экстремистам, которых достаточно как здесь, так и в сопредельных регионах. Я слышал, что в Лимпопо тоже не все благополучно.
— А где сейчас благополучно, скажите вы мне? — огрызнулся парень с серьгой в ухе. — Пойдите и докажите что-нибудь моим подопечным! Они ведь ни в бога ни в черта не верят. Дикари! Как им объяснить, что конь не антилопа и охотиться на него нельзя?
— Откуда там кони взялись? — удивился Цыпф.
— А нехристи гоняют кормить. У них, видите ли, трава не уродилась. Мало того. Раньше арапы только на скотину охотились, а теперь и на людей стали. Колдуны им разрешают. Если, дескать, львов не стало, можно нехристей убивать. Они тоже желтые, хоть и без хвостов. Чуете, чем это пахнет? Новой резней. Мне эти колдуны уже во где сидят! — он приставил к горлу ребро ладони. — Прибрали к рукам всю торговлю маниокой. Монополисты! Уже не побрякушки за нее требуют, а железо. Зачем им железо, спрашивается? Они же ни плуга, ни мотыги не знают. Зато наконечники к копьям замечательные куют. Носорожью шкуру пробить можно. И еще мода пошла — на наших бабах жениться. Вот эти дуры колдунов и подначивают. Не верьте, дескать, бледнолицым. Они всегда были врагами трудового негритянского народа.
— Ну а как вы сами на все это реагируете? — поинтересовался Цыпф.
— В шапку не спим, конечно. Самозванкам этим их место уже указали. И до муженьков очередь дойдет. Но и нехристи пусть к ним не лезут. До греха недалеко…
— Что происходит, Глеб Макарович? — Цыпф привстал, высматривая кого-то в зале. — Объясните, пожалуйста.
— Дрянные дела, Лев Борисович. — Тот, кто сказал это, сейчас шарил взглядом по сторонам, выискивая, куда бы пристроить недокуренную самокрутку. Выражение его лица было трудно распознать из-за разницы в форме бровей: одна — черная узкая, вопросительно вздернутая, вторая — седая и лохматая, словно клок пакли. — Дрянные и странные… Знаете, как иногда бывает — проснешься от кошмара, сердце колотится, весь в поту, но постепенно до тебя доходит, что ужас этот не взаправдашний. Такое, понимаете, облегчение наступает… А ну как вдруг этот кошмар и наяву продолжается? Упаси бог! Так и здесь. Уже перегорело все в душе, привыкать стал, успокоился кое-как. Живем, как мухи на стекле, но живем… ан нет! Опять что-то не так. Но уже с другой стороны. Чует мое сердце, новая напасть грядет. То камни ползать начинают, то земля стонет, то из родников вместо воды какая-то мерзость прет, то еще какой-нибудь фокус приключится… С травой у нас действительно ерунда какая-то. Не повсюду, правда, а как бы пятнами. Потемнеют стебли и не шевелятся на ветру, торчат, как примороженные. Если их помять — в прах рассыпаются, однако рука потом зудит, как от стекловаты. Если конь такую траву попробует, через пару дней издыхает. Потому-то многие и гоняют табуны в Лимпопо. Там же сплошная степь, границы никакой не видно. Хотя мы и предупреждали старейшин… Наших табунщиков с дюжину прикончили, да и арапов примерно столько же полегло. Но сейчас, слава богу, вроде все спокойно.
— Ясно, — кивнул Цыпф. — А в остальном, значит, без сюрпризов?
— Нормально. Степняков в большую кучу только кнутом сбить можно. Табунам ведь простор нужен. Кнута нет, мы за этим внимательно следим. Если какой-нибудь Чингис или Аттила объявится, не проморгаем. Бандитские шайки в основном повывелись. Воинственные роды присмирели. Аггелы степь стороной обходят. Если кто-то из наших пробует воду мутить, пресекаем. Все бы ничего, если б не трава эта да прочие знамения.
— И давно такое началось?
— Кто же знает… Раньше, может, просто внимания не обращали. Мало ли от чего одиночный конь пал. Когда чирей с маковое зернышко, он, знаете, почти не чешется.
— Далась тебе эта трава! — человек, на котором поверх тельняшки была надета иссиня-черная кольчужная жилетка, в сердцах даже хватил кулаком по собственному колену. — Вот нашел проблему! С травой у него, видите ли, ерунда приключилась. Кони от нее, понимаешь, дохнут! А ты забыл, как люди пачками дохли? Как живьем гнили? Как кровью мочились? Как мы трупы на кострах жгли? Эх, нашел о чем говорить…
— Нет, это совсем другое дело, — разнобровый покачал головой. — То мор был, эпидемия. Страшно, но понятно. Степняки нас лепрой заразили, а мы их коклюшем. От арапов обезьяньей чумы нахватались. От киркопов трупного лишая… А нынче… Поверьте моему чутью, что-то неладное надвигается. Не люблю зря каркать, но, кажется, нас решили добить окончательно.
— Кто решил? — встрепенулся Зяблик. — Ну скажи, кто? Я его из-под земли достану!
— Если бы я знал, — разнобровый развел руками. — Откуда муравью знать, кто и почему развалил его муравейник. Зазнались мы, людишки. Возгордились не по чину. Ровней себя с богами стали считать. Хотя боги эти, Иисуски да Магометки, нами же самими и придуманы. Как говорится, по образу и подобию. А что, если в природе существуют другие боги, настоящие? Или там высший разум какой-нибудь. Вот прикурил этот высший разум от нашего солнца, словно от уголька, оно и погасло. Ничего мы, ребята, не знаем о мироздании. Для нас оно, как для слепого цуцика — сиська. Если тепло и сытно, значит, гармония в небесных сферах. Холодно и голодно — вселенская катастрофа. А может, просто мамка-сучка отошла на забор побрызгать?
— Хорошо, если так, — пробасил кто-то. — А если сучку живодер прибрал?
— Рег-ла-мент! — объявил Смыков, словно винтовочным затвором лязгнул.
— Прошу прощения, — разнобровый раскланялся на все четыре стороны и сел.
— Кто следующий? Смелее… — Цыпф сделал рукой приглашающий жест.
Во втором ряду приподнялся человек, такой крупный, что до сих пор казалось, будто бы он стоит. Сейчас же, даже сгорбившись, он едва не задевал макушкой обрывок свисающего с потолка электрического шнура.
— Тут еще и четвертая часть из нас не высказалась, а уже обед скоро, — веско сообщил он, упираясь кулаками в спинку переднего кресла. — Я, между прочим, ночевать здесь не собираюсь. Хилые у вас кровати, а на нарах мне плохие сны снятся… Поэтому предлагаю: у кого действительно есть что сказать, пусть говорит. А если на твоей территории ничего не случилось, сдвигов нет ни в худшую, ни в лучшую сторону, можно и помолчать в тряпочку. Я, например, так и сделаю… У кого словесный понос наблюдается, пусть ко мне обратится. Вылечу…
— Верно! В самую точку! — одобрительно заулюлюкали почти все собравшиеся.
— От души сказано. Цицерон ты наш! За такие слова ему лишняя порция на обеде полагается! А еще лучше — лишняя чарка.
Даже Верка захлопала в ладоши: «Молодец, зайчик!»
— Не так часто мы собираемся, чтобы сегодня в молчанку играть, — попробовал возразить Цыпф. — Не могу поверить, что в Хохме или на Изволоке за это время ничего примечательного не случилось. На этих примерах мы должны сами учиться и других учить. Ведь по телефону сейчас не созвонишься. Да и телеграмму не дашь. Что вчера в Трехградье случилось, завтра может в Гиблой Дыре повториться…
Опять поднялся шум, как одобрительный, так и негодующий, но всех перекричала Верка, на которую нынче ну прямо стих какой-то нашел:
— А ты, собственно говоря, кто такой? — Она вскочила, отпихнув мыкающегося между сном и явью Зяблика. — Ты чего это, Левка, раскомандовался? До власти дорвался? Забыл, что сегодня я должна на этом месте сидеть? Сейчас пулей отсюда вылетишь! Тебе люди дело говорят! Нечего здесь попусту трепаться! Тебя, может, язык и кормит, а нас — ноги! Хорошо возле кухни отсиживаться да книжки почитывать! А мы сутками напролет то за варнаками, то за ангелами гоняемся!
— Хорошо, хорошо! — Цыпф демонстративно заткнул уши. — Делайте что хотите. Пусть выступают только те, у кого есть важные сообщения.
— Или соображения, — добавил Смыков. — Но все же о регламенте прошу не забывать.
— Тихо, братва! — со своего места поднялся тот самый человек, который до этого неоднократно подавал нетрезвые реплики. — Лева, как всегда, прав. Быть такого не может, чтобы в Хохме какое-нибудь чудо не приключилось. Я там недавно, сами знаете. Общим решением направлен на перевоспитание… Пока я на новое место добирался, все время голову ломал: почему его Хохмой назвали? Очень скоро все выяснилось. Оказывается, там когда-то холодное море было. По берегам народец жил, вроде чукчей, но еще диковатей. Олешек пасли, рыбу ловили, моржей били костяными гарпунами. Потом, значит, лед стаял, вечную мерзлоту развезло, ягель вымок, олешки от бескормицы передохли, море ушло и стал весь этот край теплой заболоченной лужей. В луже этой вскоре бегемоты поселились. Из Лимпопо пришлепали. Так этот народец приспособился — стал запрягать бегемотов в свои каяки и гонять на них по озерам да болотам. Разве это не хохма?
— А по существу можно? — Цыпф заскучал.
— Стал я со своей новой братвой знакомиться и в одном вонючем чуме обнаружил весьма занятную штуковину. Угадай, какую?
— Самогонный аппарат? — предположил Цыпф.
— Мимо!
— Бабу голую?
— Тоже мимо. Они там в чумах все голые… А обнаружил я, — делегат от Хохмы с торжеством оглянулся по сторонам, — боевой автомат.
— Всего лишь? — Цыпф пожал плечами. — Видел сортир во дворе? Я в нем недавно неисправный ручной пулемет утопил, чтоб дети не баловались. Можешь взять себе для коллекции.
— Ох и шутник ты, Лева… Автомат-то не наш, вот в чем загвоздка. Он вроде даже не металлический. Не то пластмасса особая, не то керамика. Но ножом не царапнешь. Калибр небольшой, миллиметра три-четыре. С обоих боков окошки имеются, как циферблаты электронных часов. Затвора нет, зато сверху прицел классный. Оптика такая, что за километр можно каждый волосок на человеке сосчитать.
— Где — на голове? — поинтересовались сбоку.
— Нет, там, где ты подумал… Кроме спускового крючка, еще какие-то кнопочки баянные имеются. Поковырял я эту хреновину ножиком, не разбирается. Даже магазин снять не удалось.
— Ты бы еще мину «Элси» ножиком поковырял, — не открывая глаз, пробормотал Зяблик. — Или ядерную боеголовку.
— Конечно же, сей предмет вы с собой не захватили, — произнес Цыпф не без сарказма. — А если захватили, то по дороге потеряли. А если не потеряли, то час назад обменяли на пуд самосада неизвестному лицу. Прав я?
— Прав, Лева… Сей предмет я сюда не захватил, Можете меня казнить. Не отдали мне дикари автомат добром, а силу применять я постеснялся. Он у них заместо идола. Священная вещь, сами понимаете. Но сюда я не с пустыми руками явился, можете не сомневаться… Сначала я все подробности выяснил. Сняли они автомат с мертвеца. И не особо давно. Оружие, значит, себе присвоили, а труп не трогали. У них покойников не хоронят: оставляют на поживу стервятникам. Посетил я это место. Костей там всяких немало валяется. Не разберешься, где чьи. Но кое-что от бедняги осталось.
Продемонстрировав всем короткий сапог на толстой подошве, он пустил его по рукам. Посыпались комментарии:
— Справные колеса… Хотя воняют сильно… А почему только левый? Разве твой автоматчик калекой был?
— Правый, думаю, хищник какой-то уволок. Там их следов тьма. Не то лисы, не то шакалы. А воняет потому, что в сапоге кусок ступни остался. Выковыривать пришлось… Зато сделано как! На голенище посмотрите. Это ведь не кожа. Ее звериные зубы не взяли. А швы поищите. Нет швов. Ни единого! Теперь на подметки гляньте. С виду гладкие, а на ощупь шершавые, как акулья шкура. Никогда не оскользнешься. Тот бедолага в этих сапогах, наверное, немалый путь отмахал. А подошва до сих пор как новая.
Находка уже попала к Цыпфу, и тот с видом знатока измерил ее линейкой.
— Размер сорок четвертый… Товарные знаки отсутствуют… Материал действительно странный… А голенище-то узковато. На мое запястье. Вы уверены, что эта обувь для человека предназначалась? Как очевидцы описывают мертвеца?
— Никак. К тому времени его звери уже прилично изгрызли. Но был он человеком, даже не сомневайтесь. Забыл сразу сказать: на автомате номер имелся. Арабскими цифрами. Два нуля сто двадцать три.
— Народ не воинственный, — высказался Смыков. — Больно уж номер короткий. У нас на оружии все больше шестизначные да семизначные…
— Если хозяином автомата был действительно человек, то из этого следует…
— Цыпф задумался.
— …что в рамках времени мы здесь не самые крайние, — закончил Глеб Макарович, друг степных нехристей.
— Откуда тогда он мог забрести в Хохму? — Цыпф пододвинул к себе клеенку, на которой было изображено нечто похожее на схему разделки говяжьей туши. — Через Трехградье? Вряд ли. Там бы его сразу заметили. Через Баламутье? Более чем сомнительно. Без амфибии там делать нечего. Что остается? Остается Нейтральная зона…
— В Нейтральной зоне аггелы появились, — подсказал кто-то.
— Если бы его аггелы убили, они бы и автомат, и сапоги себе забрали. А что за Нейтральной зоной? Ходил туда кто-нибудь?
— Нет… Нет… — раздалось из разных углов зала. — Не слышно было. Из наших, наверное, никто…
— Если мир, из которого явился этот парень, опередил нас хотя бы на сотню лет, я им не завидую, — сказал одноглазый. — У них там даже унитазы должны быть на транзисторах. Никто ничего руками делать не умеет. Сковородки, иголки и топоры только в музеях остались. Все на кнопках да на электричестве. Кто выше залетел, тому и падать больнее.
— Зачем же он тогда с собой оружие таскал? Ведь, надо думать, на батарейках дура устроена. Пользы от нее сейчас меньше, чем от дубины.
— Лучше всего моим киркопам, — вздохнул гигант. — Они и не поняли ничего толком. Как жили, так и живут. Может, даже и получше. Я их хоть уму-разуму учу понемногу.
— И породу заодно улучшаешь, — кто-то прыснул в кулак.
— Ладно, что мы решим по этому вопросу? — Цыпф покосился на Смыкова. — У кого какие предложения?
— У меня! — рука Смыкова незамедлительно взлетела вверх. — Послать в Хохму толковых ребят из резерва. Человек пять. Пусть оружие разыщут, свидетелей опросят, а заодно и Нейтральную зону прощупают.
— Другие предложения есть? Дополнения? Возражения?
Поскольку предстоящая операция, неопределенно долгая и определенно опасная, никого из присутствующих лично не касалась, возражений и дополнений не поступило.
Разговор перешел на аггелов и варнаков. Разрозненные шайки аггелов, не скрываясь особо, болтались повсюду, зато о местонахождении их опорных баз ничего толком известно не было. Даже здесь, в Отчине-Отчаине, они, по слухам, контролировали немало заброшенных городов и поселков. Варнаков видели в Гиблой Дыре, Трехградье и Киркопии. Всякий раз их появлению предшествовали грозные и загадочные природные явления. К себе варнаки никого близко не подпускали и в случае опасности исчезали бесследно, как миражи. Однако миражом они не были — на мягкой почве после них оставались следы, похожие на отпечатки больших валенок, а после исчезновения в воздухе еще какое-то время висели, медленно оседая, хрупкие черные хлопья, прозванные в народе «адовым прахом».
Затем, к вящему неудовольствию попечителя киркопов, слово опять взял делегат из Лимпопо.
— Ну ладно, с аггелами все понятно. Или мы, или они. Пощады тут ждать не приходится. Давно их приструнить пора, с соседями замириться, время выиграть. Недосуг со всякой чертовщиной возиться. Какой вред от варнаков или того же Белого Чужака? Пусть бродят себе на здоровье. Может, и не пересекутся наши пути.
— А если пересекутся? — возразил человек в кольчуге. — Локти кусать придется, если, конечно, зубы останутся. Что им здесь надо? Не из нашего они теста. Может, это варнаки все и устроили, а теперь присматриваются, какую бы еще пакость сотворить. Заметь, вооруженного человека они к себе за версту не подпускают. А вот к детям иногда подходят. Недавно на перевале между Кастилией и Агбишером странный случай был. В одном месте каменная тропа как кисель стала. Я, пока сам не убедился, поверить не мог. Два вьючных быка и погонщик в этот кисель и влетели. И сразу камень опять в камень превратился. Наружу только две пары рогов да кисти рук торчать остались. Начали мы возле них топором тюкать — натуральный гранит, только искры летят. Вот… А через час там уже варнак стоял, зыркал.
— Хм… зыркал, — задумчиво произнес мосластый мужик, сидевший отдельно от всех на подоконнике. — Вот тут вопрос… Могут ли варнаки вообще зыркать… Повадился к нам тут один. То у дороги стоит, прохожих пугает, то возле серного озера крутится. Я его дней десять со снайперской винтовкой выслеживал. Дай, думаю, проверю, в самом ли деле у них шкура как броня. Близко он меня, конечно, не подпускал, но в прицел я на него насмотрелся. И впечатление у меня создалось такое, что варнаки вообще глаз не открывают.
— Закрытые глаза есть знак принадлежности к царству мертвых, — сказал Цыпф многозначительно. — Вспомните Вия и Бабу-Ягу.
— Лева, все знают, что ты у нас очень умный, — набычился мосластый. — Тогда я, может, лучше помолчу, а ты расскажешь… про Бабу-Ягу.
— Ах, простите… Продолжайте, пожалуйста. Но вот непонятно, как варнаки могут видеть, если глаз не открывают?
— Клоп человека тоже видеть не может, а находит безошибочно… Я за кустами все время лежал, даже нос не высовывал. Но даю голову на отсечение, он точно знал, где я. Только положу палец на спуск, а он уже и пропал… Исчезло чудное виденье, как говорил поэт Пушкин.
— Ну и что это доказывает? — стоял на своем делегат из Лимпопо. — Может, они нас больше боятся, чем мы их… Я понимаю… Кто на молоке обжегся, на воду дует. Только нельзя беду на каждом шагу караулить. На то она и беда, что нежданно-негаданно приходит.
— И тем не менее аггелы, варнаки и Белый Чужак как-то связаны между собой,
— сказал Цыпф. — Непонятно, как именно, но цепочка просматривается. Тут кое у кого есть интересные наблюдения. Товарищ Смыков, не поделитесь?
— Делиться можно успехами, — уточнил Смыков, вставая. — а о неудачах можно только информировать… С Белым Чужаком мы встретились случайно. Работали совсем по другому вопросу. Если говорить откровенно, он к нам сам подошел…
По залу пронесся шумок. Кто-то сказал: «Ого!», кто-то удивленно присвистнул, кто-то поинтересовался, почему в таком случае эта столь одиозная личность не представлена перед ясными глазами собрания.
— Спокойней, братцы вы мои. — Смыков, как сова, повертел головой, высматривая крикунов. — Попытка задержания имела место, но успехом не увенчалась. Кишка у нас тонка оказалась. Так называемый Белый Чужак продемонстрировал физические способности, до которых нам с вами далеко. Человек против него что болонка против волка, заявляю с полной ответственностью.
— Видать, крепко он вас припугнул…
— Припугнуть меня трудно, я на том свете был. Меня инквизиция два года пытала. — Смыков хотел ткнуть пальцем в треугольный шрам, глубоко впечатанный в висок, но от волнения ошибся и едва не угодил себе в глаз. — Однако сейчас для нас имеет значение не поведение Белого Чужака, а сказанные им слова.
— Да вы с ним даже поговорили! — ахнул парень с серьгой. — Может, и по сто грамм сделали?
— Предлагали, — не выдержал окончательно проснувшийся Зяблик. — Тара наша ему не подошла. Хрупкая…
Смыков между тем продолжал:
— Белый Чужак заявил, что людям он не враг и сам, по-видимому, является человеком.
— По-видимому или является?
— Цитирую дословно: я, то есть он, родился человеком.
— Что он еще сказал?
— Посоветовал оставить в покое одну особу, предположительно имевшую контакты с варнаками.
— А какой у него к этой особе интерес?
— Не знаю.
— Про аггелов ничего не говорил?
— Нет. Мы и поговорили-то всего пару минут. Но аггелы, кстати, в Талашевске завелись. Хотя раньше о них слышно не было.
— Ходят они за Белым Чужаком, как цыплята за наседкой, — сказал одноглазый. — Но не в открытую ходят, а хоронятся.
— Зяблик, а какое у тебя впечатление от этого фрукта осталось? — болезненно морщась, спросил раненый.
— Мужик свой в доску. Верке понравился.
— А тебе?
— Я таких шустрых не люблю. На ходу подметки режет.
— У кого какие предложения? — Цыпф требовательно постучал мелком по грифельной доске. — Никаких? Тогда разрешите мне… Как вы убедились, в настоящий момент интересы варнаков и Белого Чужака сосредоточены в одной географической точке — городе Талашевске. Считаю целесообразным оставить там группу Смыкова, тем более что первое знакомство уже состоялось. Задача прежняя: наблюдать за перемещениями как тех, так и другого. При возможности задержать, при невозможности вызвать на откровение. Одновременно прощупать аггелов. Может, те что-нибудь знают. Возражения, дополнения есть?
— А как же! — воскликнул уже почти протрезвевший делегат Хохмы. — Предположим, зажмут они Белого Чужака в угол. Завяжется у них милая беседа. А что дальше? Зяблика я уважаю, но что он может сказать дорогому гостю? Обматюгать разве что с ног до головы… Смыков начнет уголовный кодекс цитировать, который давно на подтирку пошел. Верка, конечно, может поговорить красиво, но уже после всего… («С тобой, козел, я ни до, ни после говорить не собираюсь!» — огрызнулась Верка.) Остается Чмыхало. Может, мы ему переговоры с Белым Чужаком доверим?
— Не понимаю, куда вы клоните, — заерзал на своем месте Цыпф.
— Сейчас поймешь… Предлагаю усилить группу Смыкова нашим нынешним председательствующим. Левка все науки превзошел, да и язык у него без костей. Кому еще с Белым Чужаком лясы точить? Уж Левка-то в грязь лицом не ударит… А если ударит, пусть на нас не обижается. Мы потом по этому личику еще добавим.
Поднялся одобрительный шум, как будто бы в зал вкатили бочку пива. Кое-кто даже в ладоши захлопал. Неудовольствие публично выразил один Зяблик:
— Вы нам баки зря не вколачивайте! На хрена нам такой баклан, да еще перед горячим делом. Он, наверное, даже пушку в руках держать не умеет. Сам загнется и нас под монастырь подведет. Не, мы только проверенных людей берем…
— А Верка? — спросил кто-то.
— Что — Верка? Верка в сторонке никогда не отсиживается. Если придется, любого удальца может на шарап взять.
— Ты, Зяблик, особо не разоряйся, — сказал рассудительный Глеб Макарович.
— Как общество постановило, так тому и быть.
Зяблик зыркнул по сторонам и, не встретив ни одного сочувствующего взгляда, сдался.
— Ладно, но тогда пусть хоть влазное поставит… Не меньше литра…
Возле невзрачной цементной стелы, неоднократно использовавшейся в прошлом как мишень для стрельбы крупной дробью, но тем не менее продолжавшей хранить уже не всем понятные граффити (Граффити— древние надписи на стенах, камнях и сосудах, обычно носящие бытовой характер.) полузабытой прошлой жизни «Кол…о… З…ря», Чмыхало затормозил. Дорогу перегораживали опутанные ржавой колючей проволокой рогатки, а дальше на холме торчало ажурное бревенчатое сооружение в виде высокой арки, горизонтальную часть которой украшали три аккуратно завязанные петли-удавки.
— Дальше лучше не соваться, — сказал Зяблик. — Свинопасы сиволапые и мину заложить могут.
— Откуда у них мины? — удивился Лева Цыпф, у которого после вчерашнего распития «влазной» веки поднимались с таким же трудом, как у пресловутого Вия.
— На толчке купили. Там за гранату бычка просят. Дешевка. А из гранаты да куска проволоки любой дурак мину сварганит… Смыков, пора народ тревожить. Стреляй, не жмись.
Смыков неизвестно откуда — не из рукава ли? — извлек свой до утери воронения затертый «Макаров», с сожалением глянул на него, направил ствол в небо, но в последний момент передумал и сбил выстрелом верхнюю закорючку буквы «З».
Теперь оставалось только ждать. Чмыхало вылез из драндулета и стал привычно обстукивать ногой баллоны. Зяблик впал в спячку. Верка принялась втолковывать Цыпфу методы борьбы с тяжелым похмельем, а Смыков погрузился в раздумье, обхватив голову ладонями, как будто хотел выдавить из нее какую-то важную мысль — так иные давят губку, выжимая воду.
Спустя четверть часа со стороны зловещей арки показалась молодуха в резиновых сапогах и бурой тюремной телогрейке.
— Дошла до них, похоже, наша почта, — сказал Зяблик.
Вблизи молодуха оказалась чудо как хороша: круп ее по ширине равнялся шести хорошим кулакам, зато офицерский ремень был затянут на талии едва ли не в два нахлеста. Грудь распирала застиранную камуфляжную гимнастерку, но только в верхней ее трети. Лицо суровой богини-воительницы не портили даже мазок сажи на виске и следы борща на подбородке. Чувствовалось, что она может все: вспахать ручным плугом гектар поля, без пачек и пуантов станцевать любое па-де-де, вышить гладью гобелен размером три на четыре метра, дать (и не без собственного удовольствия) целой роте. С таких женщин когда-то ваяли кариатид и валькирий. В разное время и разными художественными средствами их воспевали художник Микеланджело и поэт Некрасов.
— У нее обрез под полой, — тихо сообщил Зяблик.
— Вижу, — ответил Смыков, пряча пистолет между коленок. — Если что, я ей в лоб…
— В лоб не надо. Лучше в плечо. Нравятся мне такие бабы.
— Что надо? — неласково спросила молодуха, остановившись у бетонного торчка.
— Тебя, ласточка… — начал было Зяблик, но Смыков перебил:
— Вроде бы вы нынче в сторожевую службу назначены?
— Я в святцы не заглядывала, — молодуха стерла следы борща с подбородка и облизала палец. — Может, и мы.
— Город надо от всякого сброда почистить. Людей дайте. Дружинников.
— Людей тебе? — в голосе молодухи звучало законное презрение трудового человека ко всяким там забубенным тунеядцам. — А сами вы что, малахольные?
— Город большой. Одного поймаем, а дюжина разбежится. К вам же потом и придут.
— Как придут, так и уйдут, — молодуха кивнула головой в сторону виселицы.
— И скольких же вы гостей пеньковым хлебом и свинцовой солью встретили? — поинтересовался Зяблик.
— Вы первые будете. Другим и показа хватает. Только глянут и сразу назад поворачивают.
— Суд Линча, стало быть.
— Почему Линча? Ивана… Ее Иван Сошников ставил.
— Значит, вы никого к себе не принимаете? — спросила Верка.
— Принимаем… Детей малых принимаем. Даже арапчат. Мужиков пара пригодилась бы. Работящих И на передок крепких. Но среди вас, я гляжу, таких нет. Басурмана вашего могли бы принять, если бы с конем в придачу… Ты докторка?
— Да.
— Оно и видно. От йода пожелтела вся. Докторку бы мы без разговоров взяли.
— Хватит горбатого лепить! — не выдержал нетерпеливый Зяблик. — Гони сюда своих дружинников, да только с оружием.
— Прикуси язык, мурло небритое, — спокойно ответила молодуха. — Если бы нас самих шушера городская не донимала, не видать бы вам помощи. Самая страда, все в поле. Но, как видно, судьба нам сегодня другое ворожила.
— А ты баба скипидарная, — с уважением заметил Зяблик. — Как хоть звать-величать?
— Виолетта я, — молодуха потупилась.
— Не-е, на Виолетту ты не похожа. Я тебя буду Домной звать.
— Зови как хочешь, а я все равно не отзовусь… Ожидайте здесь, пока мы не соберемся. С места не двигайтесь, а еще лучше — машину свою назад откатите. Тут прямо перед вами ловчая яма замаскирована. Еще немного — и кувыркнулись бы. Доставай вас потом…
С собой Виолетта привела шесть человек — двух матерых мужиков, трех парней призывного возраста и младшую сестру Изабеллу, хоть и худую, но бедовую. Кроме топоров и самодельных пик, на вооружении дружинников состояли два ружейных обреза и автомат Калашникова.
Изабелла залезла в драндулет на колени к Смыкову, остальные разместились в телеге на резиновом ходу, запряженной парой мышастых степных коньков. Ехать решили дорогой хоть и дальней, но скрытной — через Мезеновский лес, плотину и пригород Шпильки.
В пути Изабелла вдоволь накурилась дармовым самосадом (дома сестра не позволяла) и поведала о житье-бытье общины.
— Картошки, маниоки и ячменя хватит до следующего урожая, а может, еще и на обмен останется. Завели свиней, кур и страусов. У арапов за металлолом выменяли бегемота и насолили аж тринадцать бочек мяса. Сама недавно ездила на толчок в Кастилию. Наторговала там хорошо, очень у них посуда наша идет и швейные иголки. Правда, меня там два раза изнасиловали. Хотя это, может, и к лучшему — авось забеременею. А то в общине за целый год только трое ребят родилось. Хотя мужики баб вроде исправно обслуживают. Почему бы это, докторша?
— Когда-то в больших городах устраивались зоопарки, — сказала Верка. — Держали в них напоказ всяких диких зверей. И если у какой-нибудь львицы или слонихи рождался детеныш, это считалось событием. Не хотели дикие звери в неволе размножаться. Вот и мы сейчас вроде как в клетке, — она ткнула пальцем в нависший над головой низкий, давящий свод, похожий на земное небо примерно так же, как стоячая загнивающая вода лимана на живое бурное море. — Ты, девочка, солнышко хоть раз видела?
— Не помню, — беззаботно ответила Изабелла. — Сойдет, в крайнем случае и без солнышка. Только скучно у нас. Жить можно, но скучно. А сбежишь — ноги с голодухи протянешь или в беду какую угодишь.
— Ничего, — мрачно заверил ее Зяблик. — Скоро повеселимся.
Экспедиция преодолела лес, где среди полузасохших, задушенных лианами сосен и чересчур буйно вымахавших берез уже торчало что-то глянцево-зеленое, пышное, непривычное глазу, и выехала на бетонную плотину, рассекавшую обширное моховое болото, некогда бывшее дном полноводной реки Лучицы (оставшийся от нее ручеек теперь назывался Нетечью). Среди зеленой трясины рыжей горой торчала огромная, как крейсер, землечерпалка и пришвартованная к ней сухогрузная баржа
— обе проржавели до полной утраты сходства с творениями рук человеческих.
Миновав пригород, ранее застроенный деревянными домами и потому сначала превратившийся в пепелище, а потом — в опасные для человека джунгли, драндулет затормозил у развалин бензоколонки. Полчаса спустя подъехала и телега. Чмыхало прокомментировал это событие так:
— Конь едет — тихо. Драндулет едет — в Лимпопо слышно.
— А почему ваш черненький все время молчит? — Изабелла покосилась на Цыпфа. — Язык проглотил?
— Да если бы сам, — печально вздохнул Зяблик. — Тут жуткая история вышла. Его не так давно дикари-киркопы прихватили. А они все сплошь людоеды. Но человека едят хитро. Сразу не убивают, а живого на части крошат, чтобы мясо раньше времени не протухло. Первым делом они у пленника всякую мелочь отрезают: язык, уши, пальцы и так далее. Чтобы он кровью не изошел, раны головешками прижигают, а жилы перевязывают. На следующий день задницу отрубают. Это у них главное лакомство, на шашлыки идет. Ну а потом — руки до локтей, ноги до колен. На студень. Из ляжек похлебку варят. Напоследок очередь до мозгов и потрохов доходит. На неделю человека хватает, а то и больше. Нашему дружку еще повезло. Мы его уже на следующий день обратно выменяли. Только языка да мужского хозяйства лишился.
— Тебе бы самому хозяйство отрезать! — Изабелла легко выпрыгнула из драндулета и побежала к своим землякам.
— Такое на самом деле было или ты придумал? — Цыпф уставился на Зяблика.
— Было. Только меня по ошибке с задницы есть начали, а она — как подметка. Вождь клык сломал и велел вместо меня повара изжарить…
Тактика прочесывания города была незамысловата и не требовала участия крупных сил. Обитаемыми могли считаться лишь дома, расположенные вблизи источников воды (кому охота таскаться с ведрами за несколько километров?), а те были известны наперечет. Это обстоятельство сразу сокращало объем работы раз в десять. Кроме того, существовало немало примет, выдававших присутствие людей в этом мертвом городе. Так, если в подъезде пышно цвела какая-нибудь колючая тропическая дрянь, туда и соваться было нечего. Человеческое жилье обнаруживалось по дымку очага, по запаху жареных манек, по развешанному на балконе белью, по выбитым в траве тропинкам, по неосмотрительно выброшенному поблизости мусору.
Если дом попадал под подозрение, у каждого подъезда выставлялся вооруженный человек, а трое-четверо начинали поквартирный обход, при необходимости сокрушая запертые двери.
— «Влазное» ты, Лева, от души проставил, — сказал Зяблик Цыпфу. — А сейчас мы тебя в деле окрестим, кровушкой. Своей или чужой, это уж от тебя будет зависеть.
— Ладно, — буркнул Лева. — Не вчера родился, кое-что понимаю…
— Учить тебя будем, как в старину плавать учили, — продолжал Зяблик. — Кидали салажонка в омут и ждали, пока он сам не выплывет. Некоторые выплывали. А которые ко дну шли, тех вытаскивали, откачивали и опять кидали. Очень клевый метод.
— А если я нож в живот получу или пулю между глаз, вы меня тоже откачаете? — угрюмо поинтересовался Лева.
— Ты про это не думай. И к шушере мелкой особо не цепляйся. Мы их только для отвода глаз гоняем. Главное, хоть одного аггела живьем взять. Надо, кровь из носа, узнать, чего ради они сюда пригребли.
Начали с панельной девятиэтажки, демаскированной отчаянным криком петуха. Быстро выставили оцепление, пару дружинников послали на крышу и уже спустя десять минут в одной из квартир первого этажа обнаружили старуху, не только умудрившуюся неведомым образом уцелеть во всех передрягах последних лет, но и сохранившую при себе дюжину кур-несушек. Хотя разъяренный петух и успел клюнуть Леву Цыпфа, перед старухой пришлось извиниться. Пусть доживает свой век спокойно.
Три следующих дома на этой улице успели утратить память о роде человеческом, зато из подвала четвертого извлекли двух завшивевших бродяг, уже почти не людей, а вместе с ними — остатки кабана, недавно пропавшего из хозяйства Виолетты. Кабанья голова, лопатка и огузок вернулись к прежним владельцам, бродяги же получили компенсацию — сначала тупой стороной сабли от Чмыхало, потом прикладом обреза от Виолетты.
После шести часов почти непрерывной беготни по этажам, взламывания дверей, разрушения баррикад, мордобоя, предупредительных выстрелов в потолок и коротких, но въедливых допросов телега до краев наполнилась добычей: мешками картошки, банками домашних солений, связками битой птицы, холодным оружием кустарного производства, а сверх того — двумя девочками-беспризорницами, которых тут же удочерила Изабелла. За это время из города в сторону кастильской границы было изгнано больше полусотни подозрительных личностей, по сути дела — крыс в человеческом облике (некоторых для острастки пришлось даже бензинчиком облить), а потери ватаги по-прежнему исчислялись одной-единственной царапиной на ляжке Цыпфа.
Никто из попавшихся на пути людишек, будь то звероватый бродяга или безвредная, как мотылек, бабуся, не смог миновать внешне доброжелательного, но подковыристого внимания Смыкова. Время от времени он сообщал что-то Зяблику на ухо, то повергая его в мрачное раздумье, то заставляя оживленно потирать руки.
Хромого и горбатого, но ловкого, как мартышка, паренька, кормившегося за счет разорения птичьих гнезд и большую часть времени проводившего на крышах домов да в кронах деревьев, допрашивали особенно долго. После этого Зяблик сразу утратил интерес к району, который они сейчас прочесывали.
— Давай еще в одно местечко заглянем, и все на сегодня, — сказал он Виолетте.
Та вначале опрометчиво согласилась, но, узнав, что интересующее Зяблика местечко находится на другом конце Талашевска, стала энергично отнекиваться. Сошлись на компромиссе: груженая телега в сопровождении пары дружинников отправляется восвояси, а всех остальных Чмыхало попозже доставит домой на драндулете.
Район, в который они перебрались, весьма отличался от предыдущего. Дома не торчали здесь особняком, а сливались разноэтажными фасадами в сплошную стену, на которой псевдобарокко соседствовало с конструктивизмом, а пышные барельефы — с унылой силикатной плиткой. Крытые железом, шифером, а кое-где и черепицей крыши образовывали уступчатые террасы, позволявшие без труда перебираться с улицы на улицу. Многочисленные пожарные лестницы, слуховые окна и просто прорехи в кровле очень способствовали игре в казаки-разбойники, которая вот-вот должна была где-то здесь развернуться.
Пугая ворон и кошек, Смыков долго расставлял людей — кого на стыке двух крыш, кого под арку проходного двора, кого за старинный брандмауэр, кого в нишу подъезда. В ударную группу, кроме него самого, вошли Зяблик, Цыпф, Виолетта и Чмыхало.
С тыла подошли к мрачному облупленному зданию, похожему на котельную. Заглянули в закопченное окошко. Покурили. Поежились. Попытались шутить — не вышло.
— Ну, двинем, благословясь, — Зяблик выдохнул последнюю струю дыма и взмахнул рукой так, словно швырял на землю не окурок, а шапку. — Оружие наготове держите. Только своих не постреляйте. К тебе это, Лева, в первую очередь относится.
Он ногой высадил раму и кряхтя перебрался через подоконник. Попали в темный коридор, пахнущий золой, паутиной, ржавчиной. Сначала пошли, потом побежали, спотыкаясь о куски шлака и какую-то ветошь. Смыков чертыхнулся, чего обычно никогда не делал.
Цыпф все никак не мог сдвинуть тугой флажок пистолетного предохранителя и тупо повторял про себя: «Скорее бы началось, скорее бы началось…»
По железному гулкому трапу спустились в просторный подвал, скудно освещенный протянувшимися сверху столбами света, в которых густо плясали пылинки. Под ногами захлюпало.
«А может, пронесет, — подумал Цыпф, сердце которого колотилось, словно на него замкнули электрическую цепь переменного тока. — Может, здесь и нет никого!»
Не пронесло. Сбоку, из темноты, что-то оглушительно грохнуло, харкнув снопом оранжевых искр. В ноздри пахнуло смрадом сгоревшего пороха, под сводами подвала пошло гулять эхо, но особо разгуляться ему не дал новый, уже и вовсе нестерпимый грохот, на пару секунд намертво забивший уши ватными пробками, — это Виолетта, упав на колено, выпалила из своего обреза.
И понеслось, и поехало…
Совсем рядом кто-то звонко взвизгнул — не то Чмыхало, не то его сабля, вылетевшая из ножен. По стенам метались огромные черные тени, а канонада стояла не хуже, чем в Трафальгарском сражении. Вывернувшийся неизвестно откуда человек едва не сбил Цыпфа с ног, и тот уже хотел выстрелить (предохранитель скользнул вниз легко, как по маслу), но вовремя узнал бледного, взъерошенного Зяблика, который тут же канул в промежуток между двумя огромными допотопными машинами, похожими на снятые с колес паровозы. Там дважды коротко полыхнуло оранжевое пламя.
Цыпф побежал было вслед за Зябликом, но все остальные — Смыков, Чмыхало и Виолетта — рванули в обратную сторону, перемешавшись с какими-то другими, словно из-под земли появившимися людьми. Перекрывая стук пистолетов, опять пушечно рявкнул обрез. Чиркнув по потолку, серебряной молнией промелькнула сабля, и тот, кого она достала, вскрикнул, как кошка, прищемившая хвост.
Вновь появился Зяблик, волоча по полу обмякшее человеческое тело. Он на миг задержался, когда луч света упал на запрокинутое кверху и сплошь залитое черной кровью лицо своей жертвы («Лицо мертвеца!» — сразу догадался Цыпф), злобно выругался.
— За мной! — крикнул Смыков. — Быстрее! Драться в подвале было уже не с кем, и все, толкаясь, кинулись в другой темный коридор, по которому торопливо стучали сапоги убегавших. Ни разу не выстреливший пистолет оттягивал руку Цыпфа, как кирпич, и он, чтобы хоть немного уменьшить этот вес, пальнул навскидку через плечо Смыкова. Пуля с визгом пошла рикошетить от стены к стене и все же догнала кого-то, сразу сбившегося с ноги.
Потом впереди стукнула дверь: открылась, закрылась, и снаружи лязгнул запор.
— Назад! — рявкнул Зяблик, оказавшийся сейчас позади всех. — Уйдут, мать их в дышло!
Снова промчались через подвал, где ничего не изменилось, только сизый дым оседал плотными слоями да тяжкий дух обильно пролитой крови перебивал все-другие запахи, потом преодолели гулкий трап, через окно вывалились наружу — словно на белый свет из ада вернулись — и без промедления рванули вслед за Зябликом к арке, ведущей на улицу.
Цыпф ожидал услышать здесь выстрелы, крики, топот, однако вокруг было на удивление тихо, только где-то печально перекликались птицы. Первое потрясение прошло, но ничего не кончилось, и на мостовой было еще страшнее, чем в подвале
— нельзя спрятаться от своих и чужих, нельзя отсидеться в темноте, нельзя увернуться от пули, которая может прилететь с какой угодно стороны.
Зяблик распахнул дверь подъезда, в котором была оставлена засада — там на кафельном полу кучей лежали люди. Сначала даже непонятно сколько, но потом стало ясно, что двое: снизу дружинник с черным моноклем порохового ожога вокруг залитой кровью глазницы, сверху еще продолжавший дергаться в агонии незнакомый бородач, пробитый пикой насквозь, от подреберья до загривка.
— Как медведь на рогатину напоролся, — задыхаясь, сказал Смыков.
— Касатик ты мой родненький, — дурным голосом запричитала Виолетта. — Да как же тебя так угораздило? Какой же разбойник на тебя руку поднял? Какой же лиходей единственного сыночка у матери отнял? А что я твоим деткам скажу? А как я им в глазоньки гляну?
— Заткнись! — прикрикнул на нее Зяблик.
— Сам заткнись! — немедленно ответила Виолетта, кулаком вытирая слезы. — Кто нас сюда привел? Не ты ли? Кто под пули подставил? А теперь — заткнись! У-у, ирод поганый! Быстро свою докторку сюда зови!
— Какая тебе, к черту, докторка? Готов он — разве не видишь! Мозги из затылка текут!
Наверху хлопнул чердачный люк, а немного погодя донесся сухой, далекий треск выстрела, куда более тихий, чем шум потревоженных им птичьих стай.
— Крышами уходят! — крикнул Смыков. — Трое наверх, остальные к пожарным лестницам! — и проворно юркнул обратно под арку.
— Ой, гибель моя пришла! — опять запричитала Виолетта. — Ой, не полезу я на крышу! Ой, мамочка, что эти изверги вытворяют! Мало им невинной кровушки, так они и меня, горемычную, хотят жизни лишить!
— Во двор беги! — заорал ей на ухо Зяблик. — Смотри за лестницами!
— Тьфу на тебя, проклятый! — Виолетта ловко перезарядила обрез и кинулась вслед за Смыковым.
В суматохе все вроде бы забыли о Леве Цыпфе, но он даже и не подумал остаться вместе с мертвецами в подъезде, а вслед за Зябликом и Толгаем помчался вверх по лестнице, мимо распахнутых дверей давно разграбленных квартир, в которых сквозняк шелестел отставшими от стен обоями.
На крыше гулял ветер, торчали целые заборы вентиляционных труб, а множество переломанных и покосившихся телевизионных антенн напоминало засеку, приготовленную против вражеской конницы. Еще тут обильно произрастал всякий зеленый сор, начиная от лепешек мха и кончая пышными кустами дикого гамаринда.
Двое людей в черных высоких колпаках убегали по грохочущему железу, и деваться им вроде было некуда: справа глухая кирпичная стена с кладкой красным по белому «Миру — мир», слева присевший за трубой дружинник с автоматом, впереди — провал улицы.
Чмыхало и Зяблик стояли недалеко от люка и глядели вслед убегающим. Автоматчик приподнялся и пальнул одиночным выстрелом — скорее для острастки, чем на поражение. На многоэтажную брань Зяблика он ответил жестами: у меня, дескать, всего четыре патрона осталось, особо не разгонишься, самому хотя бы уцелеть.
Те двое скрылись за какой-то башенкой и, едва только Зяблик и Чмыхало подались вслед за ними по гребню крыши, открыли пистолетную стрельбу. Впервые в жизни услышав, как пули чиркают слева и справа от него, Цыпф последовал примеру приятелей — присел на корточки.
— По верхотуре к ним не подберемся, — сказал Зяблик. — Перещелкают, как куропаток.
— Жечь давно надо твой город, — буркнул Чмыхало, ощупывая одежду. Он никак не мог привыкнуть пользоваться карманами и постоянно путался в них. — Батыр не ворона, по крышам не скачет. Батыр в чистом поле воюет.
— Конечно, в чистом поле вы воевать мастера. Десять на одного… Забыл, как вы наших князей на реке Калке замочили?
— Зябля, сколько раз тебе Толгай говорил: не знаю я реку Калку. Толгай дальше реки Урунги не ходил. И отец его не ходил. И дед.
— Внук, значит, пойдет…
— Вот у внука за своих князей и спросишь… На! — он протянул Зяблику ручную гранату в гладком зеленом корпусе.
— Это дело! — тот подбросил ее на ладони. — Да только далековато чуток. Не доброшу. Может, миномет сделаем?
Беззаботный Чмыхало, отродясь не имевший понятия о технике безопасности, кивнул, забрал гранату обратно и, крепко зажав ее в горсти, выдернул предохранительную чеку. Люди, знакомые с фокусами Зяблика, тот же Смыков, к примеру, услышав зловещие слова про миномет, давно бы смылись от греха подальше, но наивный Лева даже чуть привстал, чтобы лучше видеть.
Зяблик выпрямился во весь рост и застыл в позе футболиста, бьющего штрафной, — корпус откинут чуть назад, руки растопырены для равновесия, правая нога занесена для удара так, что пяткой почти касается ягодицы, взор устремлен не на мяч, а на цель. Чмыхало, продолжая сидеть на корточках, невысоко подбросил гранату (спусковой рычаг звякнул, освобождая ударник), и Зяблик, рявкнув на выдохе: «Получай!» — врезал по ней подъемом ноги.
Граната понеслась по пологой дуге и, как шрапнель, рванула над кирпичной башенкой. Когда дым рассеялся, стало видно, что люди, ранее сидевшие за ней, теперь бегут к краю крыши — вернее, один бежит, а второй еле-еле ковыляет. Аналитический ум Цыпфа выдал сразу три варианта столь странного поведения этой парочки: или они, оглушенные взрывом, просто потеряли ориентацию, или позорному плену предпочитают смерть на камнях мостовой, или надеются, что за их спинами сейчас вырастут крылья.
А потом случилось такое, чего не ожидал никто, даже не верящий ни в сон, ни в чох, ни в вороний глаз Зяблик. Когда до водосточного желоба осталось не больше шага, один из двоих, бежавший первым, прыгнул и, пролетев по воздуху семь или восемь метров, лягушкой распластался на покатой крыше противоположного здания.
Раненый, похоже, собирался повторить трюк своего напарника, но в последний момент автоматчик успел-таки срезать его короткой очередью.
Перед тем как нырнуть в слуховое окно, человек, перепрыгнувший улицу, сорвал свой колпак и помахал им, как флагом. На его голове, среди гривы нечесаных волос, сверкнули короткие золотые рожки.
— Матерая с-сволочь! — Зяблик вскинул пистолет, но стрелять было уже не в кого.
Снизу раздался пронзительный женский визг — не то Виолетты, не то Изабеллы. Верка визжать не умела: или глотку давно прокурила, или уже отвизжала свое, который год болтаясь с ватагой Смыкова.
Спустя полчаса итоги схватки прояснились окончательно.
Трое аггелов — если только это были действительно они — полегло в подвале, четвертый напоролся на пику в подъезде, пятый, нашпигованный пулями и осколками, разбился, упав с крыши (чуть ли не на голову Изабелле, которая и подняла визг), а шестой сбежал — самым невероятным образом. Зяблик шагами измерил ширину улицы — получалось почти восемь метров, чуть меньше европейского рекорда, установленного в те времена, когда люди бегали и прыгали для собственного удовольствия, а не спасая свои шкуры.
Уходя проходными дворами, шестой аггел наскочил на оставленного в оцеплении дружинника, вооруженного только топором. Сейчас этот неудачник (совсем еще молодой парень с едва пробившейся на лице щетиной) лежал в промежутке между двумя проржавевшими мусорными баками, неестественно вывернув на сторону голову, державшуюся, наверное, только на лоскутьях кожи. Кровь, добытая из его перерезанного горла, понадобилась аггелу, чтобы оставить на стене малопонятный автограф: «Зяблик. Кузнец помнит о тебе!»
Пока Изабелла выла над покойником, приходившимся ей какой-то дальней родней, Виолетта ошарашенно спросила:
— Что это хоть за Кузнец такой?
— Каин, Кровавый кузнец, — неохотно ответил Зяблик. — Они же, гады, на Каина молятся. Ты что, не знала?
— Откуда ей знать? — заметил Смыков, старательно перерисовывая надпись в свой блокнот. — У нее, не в пример некоторым, среди аггелов приятелей нет.
Зяблик уставился на Смыкова долгим взглядом, в котором неизвестно чего было больше — удивления или жалости. Так смотрят на прокукарекавшего поросенка или на хрюкающего петуха. Потом Зяблик сказал:
— Ты, что ли, оцепление расставлял? И как же это тебя угораздило на самое бойкое место шкета безоружного сунуть?
— Не надо, братец вы мой, валить с больной головы на здоровую, — отозвался Смыков. — Сами же упустили преследуемого, а признаться в этом не хотите.
— Я упустил? — удивился Зяблик. — А чего же ты его внизу не перехватил?
— Я пожарную лестницу охранял.
— Задницу свою ты охранял! Мы их от пожарных лестниц сразу отсекли!
— Не знаю, кого вы там от чего отсекли, — Смыков пожал плечами. — Мне снизу не видно.
—Ну ты и фрукт. Смыков…
Тут с улицы донесся тревожный свист Толгая, а из-за угла выскочила запыхавшаяся Верка.
— Идите посмотрите, что там делается! — крикнула она.
Все, кроме оставшихся возле мертвеца сестриц, устремились за ней. Шли не таясь и оружие не доставали — по Веркиному лицу было понятно, что зовут посмотреть на что-то хоть и неприятное, но опасности не представляющее.
Разбившийся аггел лежал там, где и прежде, — ноги на тротуаре, голова на мостовой. Чмыхало кругами ходил возле него и напоминал кота, напоровшегося на заводную мышь. Выглядел аггел как любой человек, упавший с крыши пятого этажа,
— то есть как мешок костей.
И вот этот мешок костей шевелился, стараясь подняться.
Ноги с вывернутыми на сторону коленными суставами скребли по камню, отыскивая опору. Голова, на которой вместе с кровью засыхало что-то похожее на яичный белок, тряслась. Руки с торчащими выше запястий обломками лучевых костей, пробивших не только кожу, но и ткань рубахи, упирались в мостовую. Ангел отхаркивал зубы и черные тягучие сгустки, хрипел, дергался и снова валился на брусчатку.
— Он же мертвым был, — прошептала Верка. — Я пульс щупала.
— Вот погоди, сейчас он на ноги встанет и тебя пощупает, — зловеще пообещал Зяблик. — Аггел он и есть аггел, если только настоящий. Из человечьей шкуры вылез, а чертом стать — слабо! Вот он и пугает нас… Толгай, сделай ты с ним что-нибудь.
Пока Чмыхало вытаскивал саблю, все повернулись и, не оборачиваясь, двинулись туда, где остался драндулет. Зяблик, правда, возвратился с полдороги и, разув аггела, осмотрел его босые ступни, а потом — голову, лежавшую уже на приличном удалении от хозяина.
— Щенки они все, — сказал он, догнав ватагу. — И этот попрыгунчик, и те в подвале… А старшой ушел.
— Тебя-то они все же откуда знают? — спросил Цыпф, вспомнив о кровавой надписи на стене.
— Своим меня считают. Как раньше в военкомате говорили, неограниченно годным… Есть на мне Каинов грех. Да не один…
Как и уговаривались, всех дружинников — и живых и мертвых — погрузили в драндулет. Виолетта злорадно пообещала оставить Чмыхало в своей общине — в счет возмещения ущерба, так сказать.
— Ох, потом пожалеете, — мрачно покачал головой Зяблик. — Если этот нехристь с какой-нибудь вашей бабой ночь перекантуется, она к себе никакого другого мужика больше ни в жизнь не подпустит. Ему же без разницы, что баба, что кобылица. Дикий человек. Потерпят такое ваши благоверные?
— А мы их спрашивать не собираемся, — отрезала Виолетта, почесывая себе за ухом стволом обреза. — Пусть хоть один стоящий мужичонка на развод будет.
— Не-е, — осклабился Чмыхало. — Ялган… Неправда… Толгай землю ковырять не будет. Толгай волю любит…
Когда драндулет укатил, снова спустились в подвал и обшарили все закоулки. Кроме кое-какой еды, пары пистолетов и сотни патронов (на ближайшем толчке один патрон шел за мешок картошки), обнаружили огромную чугунную сковороду, на которой, наверное, можно было целиком зажарить теленка.
— Надолго, гады, устраивались, — Зяблик злобно плюнул на сковородку. — Даже капище свое оборудовали.
Цыпф несколько раз возвращался туда, где в рядок лежали мертвые аггелы, уже разутые, с вывернутыми карманами. Потом, воровато оглянувшись, он за ноги оттащил одного из них поближе к свету.
— Что ты его дергаешь? — неодобрительно заметил из темноты Зяблик. — Живых надо было дергать.
— Послушай… я его, кажется, раньше видел, — неуверенно сказал Цыпф, склонившись над трупом.
— Где ты его мог видеть? — Зяблик неохотно приблизился.
— Он вместе с Сарычевым в Эдем идти собирался. Я им муку и сахар отвешивал.
— Точно?
— Очень похож… Правда, я его только раз видел, мельком. Надо бы у ребят из Трехградья уточнить.
— Как же, уточнишь… Ищи-свищи их теперь…
Они отошли к стене и сели на трубу, обмотанную раздерганной теплоизоляцией.
— Видишь, какая хреновина получается, — помолчав, сказал Зяблик. — Аггелы-то какие стали! С крыши на крышу, как блохи, сигают. После смерти на карачках ползают. Что относительно этого наука может сказать?
— Читал я где-то, что у каждого человека сил в организме запасено гораздо больше, чем ему в повседневной жизни требуется. Любой из нас может в принципе на восемь метров прыгнуть или доброе дерево с корнем вывернуть. Но есть опасность, что связки и мышцы такой нагрузки не выдержат. Поэтому в нервной системе какой-то предохранитель имеется, не позволяющий Силе освобождаться сверх необходимого. Ну а в минуты смертельной опасности или сильного душевного потрясения этот предохранитель иногда срывается. Тогда человек способен и на отвесную скалу залезть, и грузовик за передок поднять, и без головы, как петух, бегать. Были такие случаи.
— Значит, ты считаешь, у аггелов на крыше такой предохранитель сорвался?
— Вот не знаю… — Цыпф развел руками.
— А тот сиволапый, что с автоматом за трубой сидел, говорит: глотали они что-то.
— Что они могли глотать?
— Про это у них самих надо было бы спросить, да уж поздно… Тебе чифирить не приходилось?
— Я и чаю-то настоящего никогда не пробовал.
— Да, теперь чая не достанешь, — вздохнул Зяблик. — А раньше, помню, заваришь в алюминиевой кружке полпачки цейлонского и цедишь себе под селедочку. Потом резвость такая наступает, что за час все дела переделаешь.
— И на восемь метров прыгнешь?
— Нет, прыгать я не пробовал. Но чувствуешь себя совсем по-другому. Орлом, а не курицей. Я про чифирь вспомнил, когда ты об Эдеме речь завел. О нем разные слухи ходят… Эдем есть Эдем. Не зря его так назвали. Там яблоко это проклятое росло. На древе познания… И, наверное, не одно только яблоко. Та флора в наш мир за Адамом и Евой не пошла, ну если только очень выхолощенная… Понимаешь, о чем я говорю? Если аггелы до какой-нибудь эдемской травки добрались, из которой чифирь можно делать, плохи наши дела.
— Слухов сейчас столько ходит, что и не знаешь, чему верить.
— Самому себе нужно верить, да и то не всегда… Вот смотри, — Зяблик достал из кармана камень величиной с куриное яйцо. — Уж и не помню, для чего я его с год назад подобрал. Я вообще красивые камушки с детства люблю. Он тогда величиной с картечину был. А теперь видишь какой. Разве камни могут расти?
— Кристаллы растут.
— Кристаллы в растворе растут. А этот камень у меня в кармане старых штанов вырос. Можешь ты это объяснить?
— Спроси чего-нибудь полегче. Куда солнце делось? Почему электричество пропало? Почему через Талашевский район кастильские гранды ходят татарских ханов бить?
— Ладно, пошли отсюда, — Зяблик встал. — Жрать охота. Зря мы сиволапым свинину отдали. Такой шашлычок можно было бы сейчас организовать! Не отказался бы, наверно?
Цыпф покосился на оскалившихся, расхристанных мертвецов, не обретших в смерти ни благодати, ни покоя (особенно страшен был тот, которого разделал саблей Чмыхало), и покачал головой.
— Пожалуй, что и отказался бы…
Впрочем, как скоро выяснилось, Верка и Смыков отсутствием аппетита не страдали. На общую беду, брезентовый сидор, в котором хранился сухой паек, остался в драндулете, возвращение которого (даже при условии, что Чмыхало нигде попусту задерживаться не станет) ожидалось не ранее чем через пару часов.
Как всегда. Зяблик во всем обвинил Смыкова. Но тот, вопреки своему обыкновению, антимоний разводить не стал, а сказал, загадочно улыбнувшись:
— Есть тут, братцы вы мои, недалеко одно местечко, где можно перекусить… Послушайте-ка!
Все умолкли, глядя на его поднятый кверху палец.
— Ничего не слышу, — недоуменно сказала Верка. — Вороны каркают, да у Зяблика в животе урчит.
Палец стал плавно покачиваться, и Смыков, отчаянно фальшивя, загундосил:
— Ляля-ля-ля… Слышите?
— Точно, — процедил сквозь зубы Зяблик. — Аккордеон пилит. Как я это сразу не сообразил… Квартирка-то нашей Шансонетки совсем рядом. Разыгралась… Видно, в настроении.
— Нам туда все равно заглянуть надо, — сказал Смыков.
— А вы забыли, зайчики, о чем вас строгий дядя предупреждал? — напомнила Верка.
— Мы же ей ничего плохого не сделаем, — ответил Зяблик. — В гости зайдем проведать.
— А может… у нее гости уже имеются? — Смыков понизил голос.
— Вот мы на них и посмотрим. А заодно и с бабушкой познакомимся. — Зяблик машинально ляпнул себя по животу, проверяя, на месте ли пистолет.
В путь, хоть и недалекий, но неизвестно что суливший, двинулись в боевом порядке: впереди, по разным сторонам улицы, Зяблик и Смыков, сзади, на приличном удалении, — Верка и Цыпф, главной задачей которого было как можно чаще озираться назад.
Шли на звук аккордеона, доносившегося уже вполне явственно, сначала мимо разрушенного кинотеатра, облюбованного стаей мартышек (сильно размножаться им не давали бродяги, добывавшие хвостатых пращуров при помощи самоловов и удавок), потом по крутому спуску, застроенному, наверное, еще дореволюционными лабазами, сплошь уцелевшими, только лишившимися дверных и оконных рам, а затем через пустырь, к Красноармейской улице, целиком состоявшей из серых панельных параллелепипедов, как горизонтальных (пять этажей), так и вертикальных (двенадцать). Дом, в подъезде которого Зяблик накануне просидел едва ли не целые сутки, был уже почти рядом.
Тут и там — на уличных газонах, в сквериках, на всех свободных от асфальта клочках земли — виднелись заброшенные осевшие могилы с покосившимися крестами или каменными пирамидками в изголовье. Так хоронили людей в самое первое время, когда число живых еще превышало число мертвых, а после очередного отхлынувшего нашествия на улицах оставалось множество трупов, которых жара быстро превращала во что-то такое, чего уже никто не решался стронуть с места. Гуще всего могилы располагались вблизи столовых, булочных и молочных, куда горожан гнал голод.
— Знатно наяривает, — сказал Зяблик, когда до заветного подъезда осталось уже не больше десяти шагов. — Вот только, что за мелодия, не могу понять.
— Классика какая-то, — сказала Верка.
— А что аггелы петь любят? — спросил Смыков, искоса глянув на Зяблика.
— По-разному. От настроения зависит. Когда веселые — псалмы задом наперед. А когда злые — «Вставай, проклятьем заклейменный…». Ну что, зайдем?
— Зайдем. Вроде все спокойно.
Музыка смолкла, едва только сапоги Зяблика забухали по лестнице. У дверей квартиры вперед протиснулся Смыков и деликатно постучал.
— Прошу прощения. Это опять мы вас беспокоим. Есть один небольшой вопросик…
Девушка открыла почти сразу, и на ее лице не было ни прежнего недоверия, ни страха. Казалось, она даже обрадовалась гостям.
— А я только что вас вспоминала, — сказала она, улыбаясь скорее наивно, чем дружелюбно. — Это вы, наверное, недавно стреляли?
— Мы, — признался Смыков. Его завидущие глаза уже успели заметить приткнувшийся в коридоре мешок, набитый похожими на поленья корнями маниоки, и развешанные на кухне длинные низки копченой саранчи. — Богато жить стали. Никак бабушка вернулась?
— Нет, не вернулась, — вздохнула девушка. — Осталась я одна… Да вы проходите, пожалуйста. У меня еще чай не остыл. Вы морковный пьете?
— Пьем, если с салом, — буркнул Зяблик.
— Сала нет. А маньками жареными угощу. И медом диким.
— Откуда такое богатство? — прежде чем пройти на кухню, Смыков успел мимоходом заглянуть и в зальчик, и в санузел, и в кладовку.
— За бабушку приданое. Она в Лимпопо замуж вышла.
— Приданое жениху дают. Вместе с невестой, — важно сказал Цыпф. — А жениху за невесту — калым.
— Ну, значит, калым… Вот почитайте, — она протянула свернутую в трубку шкуру какого-то некрупного зверька.
— Ого! — удивился Смыков, разворачивая свиток. — Кровью писано. Вроде как с дьяволом договор.
— Это бычьей, а не человеческой, — объяснила девушка, раздув в очаге угли и бросив на них горсть щепок. — Больше-то в Лимпопо писать нечем. Вы вслух читайте.
— «Здравствуй, дорогая внучка Лилечка, — начал Смыков, с напряжением разбирая нечеткие, расплывшиеся на мездре буквы. — Извини, что долго о себе весточки не подавала. Оказии не было. А нынче один хороший человек в ваши края собирается. Он тебе мою записочку передаст, а к ней кое-что в придачу. Так уж, родненькая, повернулась жизнь, что на старости лет я замуж вышла. Супруг мой хоть и арап некрещеный, но человек незлобивый, хозяйственный. Коров имеет столько, что и не сосчитать. Меня жалеет. Обещал старшей женой назначить. Их у него уже три есть, да все арапки тощие. А здесь ценятся женщины солидные, вроде меня. Если тебе совсем туго придется, перебирайся ко мне. Мы и тебе мужика сосватаем. Может, даже шамана. Будешь тогда каждый день молоко кислое пить да на львиных шкурах полеживать. На том заканчиваю. На коже писать несподручно. Замучилась совсем. Если кого знакомого встретишь, привет передавай. А как меня отыскать, тебе тот человек подробно растолкует. До свидания. Целую крепко. Если вздумаешь к нам податься, аккордеон не забудь. Тут из музыки одни только барабаны. У меня от них голова болит».
— Шустрая бабушка, — сказал Зяблик, хрустя взятой без спроса саранчой. — А сколько же ей годков?
— Пятьдесят шесть, — ответила внучка Лилечка не без гордости. — Но на вид ей меньше дают. Она знаете у меня какая: и плясунья, и певунья, и на все руки мастерица. Как я без нее жить стану, даже и не знаю… А в кого вы стреляли?
— Да есть тут всякие, — неопределенно ответил Смыков.
— Послушай-ка… — человек, хорошо знавший Зяблика, мог определить, что он немного смущен. — Ты тут не замечала таких… с рогами?
— А как же! — Лилечка переставила шипящую сковородку с очага на стол. — Приходил один. Стоял под окном. Страшный такой. Его дядя Тема потом прогнал.
Смыков и Зяблик переглянулись, а Верка толкнула коленом сидевшего с краю Цыпфа.
— Вкусно… — сказал Смыков, тыкая в сковороду щербатой вилкой. — А дядя Тема — он кто? Родня вам?
— Да что вы! — Лилечка села, сложив руки на коленях, круглых, как дыни сорта «колхозница». — Я его почти и не знаю. Он вроде как охраняет меня. Да только я его больше, чем рогатых, боюсь.
— Чего же в нем такого страшного? — Смыков подул на кусок горячей маньки.
— Человек как человек, вроде не кусается…
— Ага, а вы в глаза его гляньте! — с жаром возразила Лилечка. — А потом человек никогда такое не сделает, что он может.
— Что же он такое, интересно, может?
Простодушная девчонка не понимала, что с ней не разговоры разговаривают, а снимают допрос по всем правилам.
— Уголь в печке голой рукой ворошить, — ответила она. — Сколопендр ядовитых пальцами давить. Видеть, что у самого горизонта делается.
— Подумаешь, чудеса, — пожал плечами Смыков. — Зяблик наш голыми руками кобру ловит. Вот если бы он, к примеру, летать умел или по воде аки посуху ходить, тогда другое дело.
— Иногда на него такое находит… такое… что просто жуть. Он меня и сам предупреждал: не пугайся, Лиля, я не всегда человеком бываю. Он тогда сразу в лице меняется и старается уйти. Слова до него наши не доходят, да и сам он в этот момент говорить не может.
— Припадочный он, что ли?
— Нет, это совсем другое. Он как демон становится. Вы Лермонтова читали?
— Читал, — кивнул Смыков. — «Мороз Красный Нос». А почему он вас от варнаков не защитил?
— А я его тогда еще не знала. Он позже появился.
— Да-а, — протянул Смыков. — Непонятно… Чего они все липнут к вам? И варнаки, и аггелы эти рогатые.
— Вот уж не знаю, — вздохнула девушка. — Может, музыку любят слушать. Я как заиграю на аккордеоне, обязательно кто-нибудь придет… Вот нынче вы заглянули…
— А варнаки с тех пор не появлялись?
— Нет, — она потупилась. — Так вы чай пить будете?
— Конечно, будем, — вступила в разговор Верка. — Этим мужикам лишь бы языком почесать. Уймитесь! Давай, Лилечка, чашки. Я тебе сейчас помогу.
Чашки в Лилечкином хозяйстве числились за дефицит, и чай пришлось пить в две очереди. Зато ложек хватило всем, что нанесло невосполнимый урон запасам меда. Попутно Зяблик вспомнил — а может, и сам сочинил — жуткую историю о том, как однажды, зевая, втянул в рот пролетавшую мимо пчелу, немедленно ужалившую его прямо в надгортанник. Онемевшего и уже синеющего от удушья Зяблика спас случайный прохожий, засунувший ему в гортань лезвие финки и в течение целого часа при каждом вдохе отжимавший кверху чудовищно распухший язычок хряща. Мучения, испытываемые при этом Зябликом, оказались куда хуже, чем сама смерть, и, оправившись, он крепко вздул своего спасителя.
Никто, кроме Лилечки, к этой басне всерьез не отнесся. А Лилечку особенно впечатлили последние слова Зяблика.
— Неужели бывает что-то хуже смерти? — ужаснулась она. — Я бы, наверное, любую боль перетерпела, чтобы только живой остаться.
— Как сказать, — Зяблик извлек коробку с самосадом. — Я, к примеру, смерти не боюсь. Душа человеческая нетленна. Если мне в этой жизни такая паршивая судьба досталась, может, хоть в следующей фарт подвалит. Рождаются для смерти, а умирают для жизни. Это мудрыми людьми сказано. И, между прочим, с каждым новым перерождением человек все лучше становится.
— Господи, какой же сволочью ты был в прошлой жизни, если сейчас такая дрянь! — воскликнула Верка. — А ну убери свой табачище! Коли чаю напились, идите на улицу курить!
Не устояв перед Веркиным натиском, мужчины подались на лестницу — Зяблик и Цыпф покурить, некурящий Смыков за компанию.
— А ты, друг дорогой, серьезно в метемпсихоз веришь? — спросил Цыпф Зяблика.
— Что еще за психоз такой? — Зяблик глянул на Цыпфа так, словно до этого никогда раньше не видел.
— Переселение душ.
— Ясно. Тогда встречный вопрос. С каких это пор ты в мои друзья записался? Мы вроде на брудершафт не пили.
— Пили, — Цыпф поперхнулся дымом. — Когда я влазное ставил.
— Не помню, — Зяблик покосился на Смыкова. — Было такое?
— Было, — кивнул тот. — И на брудершафт пили, и целовались, и по воронам стреляли. А потом, братец вы мой, вы его стаканы грызть учили.
— Ага, — Цыпф потрогал начавший затягиваться порез на губе.
— А по роже мне кто засветил? — Зяблик осторожно погладил скулу.
— Верка, — с готовностью доложил Смыков. — Очень уж вы, братец мой, разошлись. Хотели из ее пупочной впадины выпить.
— Ну и… выпил?
— Налить налили, а выпить не получилось.
— Дела… — Зяблик поежился. — Тогда, дорогой друг Лева, отвечаю на твой вопрос. В переселение душ я верю, ибо верить больше не во что.
— Но это та же самая смерть. Ведь твоя душа о прошлой жизни ничего не помнит.
— Не скажи… Снится мне один и тот же сон. Особенно если выпью. Будто бы я червячок и живу в огромном зеленом яблоке. Такое оно неспелое, такое кислое — на рвоту тянет.
— Это не доказательство. Мне, например, гильотина снится. По-твоему, я в прошлой жизни Робеспьером был?
— Естественно, Робеспьером ты не был, но вот мухой, севшей на его отрубленную голову, вполне мог быть. Кстати, ты кастильского посланца знаешь?
— Дона Эстебана? Прекрасно.
— Так вот, он мне однажды сказал: если человека действительно создал Бог, а не лукавый бес, он просто обязан был наделить его бессмертной душой.
— Дон Эстебан человек умный. Однако в этом вопросе авторитетом быть не может. Спинозе или Сантаяне я куда больше доверяю. И потом, он имел в виду совсем другое — бессмертие души в загробном мире после смерти телесной оболочки. Ну а это уже форменный террор! Почему душа должна вечно страдать за грехи тела?
— Лева, ты меня, пожалуйста, не сбивай. Если я верю во что-то, то верю — и баста! Никто меня не переубедит. Такие умники, как твой Спиноза, что доказывали? Что природа проста, как репка, и нет в ней места для сверхъестественного. А это тогда что такое? — Зяблик развел руки в сторону, словно хотел обнять разом землю и небо. — Кто все с ног на голову поставил? Кто нам такую жизнь устроил? Природа или сверхъестественные силы? Может, это и есть наказание за грехи человеческие. Может, мы уже в аду паримся и уйти отсюда только наши души смогут?
— В аду водки не пьют и табак не курят. Это закон, — сказал Смыков.
— Короче, ты ко мне, Лева, не лезь, — продолжал Зяблик. — И Спиноза с Сантаяной пусть не лезут. Не видели они того, что я видел…
Дверь распахнулась, слегка задев Цыпфа, и к мужской компании присоединилась Верка. Первым делом она отобрала у Зяблика недокуренную самокрутку.
— Так, зайчики, — сказала она, хорошенько затянувшись, — Я с Лилечкой договорилась пожить у нее немного. По хозяйству помогу, ну и все такое. А вы где-нибудь поблизости устройтесь, только зря не высовывайтесь. Если кто-нибудь придет к ней, я знак подам.
— Самоуправничаете, Вера Ивановна, — заметил Смыков. — Вопрос это не простой и требует обсуждения.
— Вот и обсуждайте, — согласилась Верка. — Пять минут хватит? Засекай по своему будильнику.
— На месте сидеть — впустую время терять, — сказал Смыков. — Никто сюда не придет. Побоятся.
— Придут, — возразил Зяблик. — Не варнаки, так аггелы. Тут им как медом намазано.
— А как, интересно, она сигнал подаст? — поинтересовался Смыков.
— Пусть в окно что-нибудь выставит. Вот из того дома, что на горке, оба они просматриваются. Я проверял. Мы там и разместимся.
— Что же она выставит? — не сдавался Смыков. — Голый зад, простите за выражение?
— Веркин зад не годится, — покачал головой Зяблик. — Слабоват. Не заметим.
— Не слабее твоего, — огрызнулась Верка. — Лучше я огонь в очаге разведу.
— А как мы узнаем, для чего его развели? Может, это Шансонетка захотела чайку попить.
— Она чай на щепках греет. От них дыма почти нет. А я в очаг резину брошу. Вон сколько старых галош на мусорнице валяется.
— Я согласен, — сказал Зяблик.
— А я нет, — возразил Смыков.
— Ну а ты как, зайчик? — обратилась к Цыпфу Верка.
— Воздержусь.
— Значит, два против одного при одном воздержавшемся, — подвела итог Верка.
— Чмыхало с Веркой спорить не будет, — добавил Зяблик. — Он ее за шаманку считает. А шаманки у них покруче шаманов. С ними даже ханы стараются не связываться… А почему дорогой друг Лева воздержался?
— Понимаете… — Цыпф замялся. — Мы вроде как рыбаки сейчас. А рыбку можно по-разному ловить. И сетью, и острогой, и на червячка. Вот я за червячка-то и боюсь… За Веру Ивановну то есть. Ведь еще неизвестно, на какую рыбу мы нарвемся. Ладно, если на карася, а вдруг — на пиранью?
Наступило неловкое молчание. Потом Зяблик, переглянувшись поочередно со Смыковым и Веркой, сказал:
— Зря ты, наверное, связался с нами, Лева. Не будет из тебя проку. Разве ж мы можем про то рассуждать, на кого завтра нарвемся? Хоть пиранья, хоть акула, а назад хода нет. Ты лучше к сиволапым иди. У них житуха поспокойнее, да и посытнее.
— Спасибо, зайчик, что пожалел меня, — Верка погладила сконфуженного Леву по голове. — Зря, конечно. Не по делу вышло. Это как конфетка — ты мне ее от чистой души суешь, а меня от сладкого воротит. Я бы лучше самогонки выпила или махорки курнула… Ладно, ребята, идите. Я за вас уже с Лилечкой попрощалась.
— Пусть она почаще за аккордеон берется, — посоветовал Смыков. — Червячок на крючке дрыгаться должен.
Первую каинову печать на Зяблика наложила судьба, слепо сеющая по ниве человеческой свои милости и свои пагубы.
Отец и старший брат рано приучили его к ружейной охоте, и с восемнадцати лет все благословленные законом зимние дни Зяблик проводил в лесу, когда с отцовской бригадой, а когда и в одиночку. Летнюю охоту на водоплавающих он презирал, не находя никакого молодечества в уничтожении безобидных чирков и крякв.
В тот памятный день, перед самыми новогодними праздниками, выбрался он на охоту вместе с братом, который давно отбился от дома, жил своей семьей, служил в ментовке и через какие-то блатные каналы раздобыл промысловую лицензию на отстрел кабана. Промысловая лицензия означала: тебе, кроме азарта, достанется еще голова, голенки да внутренности добытого зверя, все остальное пойдет на экспорт в буржуазные страны, чье зажравшееся население предпочитает натуральную дичину домашней свининке и телятинке.
Отношения у Зяблика с братом были сложные — уважать он его уважал, но терпел с трудом. Очень уж тот любил учить младшенького жизни, всякий раз приводя поучительные примеры из богатого личного опыта. Наливая себе стакан, он грозил Зяблику пальцем: не смей, мол, пить эту отраву. Сам не выпускал изо рта сигарету, а брата за аналогичные дела таскал за уши. Любил нудно рассуждать о моральном облике строителя коммунизма, а между тем почти открыто гулял на стороне, брал по мелочам везде, где давали, и изводил капканами домовитых слезливых бобров.
Выехали задолго до рассвета, натянув на радиатор «газика» чехол, сшитый из суконных одеял. В промерзлом небе сияли звезды, крупные и недобрые, как волчьи глаза. На заднем сиденье возились и возбужденно повизгивали лайки.
Рассвета дожидались у костра, грея нутро отвратительным (зато дармовым) сырцовым спиртом. Едва на востоке стала проступать прозрачная, холодная заря, пошли опушкой леса к картофельным буртам, кормившим не только местный колхоз, но и клыкастых лесных единоличников. Свежих следов там не обнаружилось, и братья повернули в чащобу. Несколько раз лайки поднимали шустрых беляков, но не станешь же тратить на них приготовленные для кабана заряды.
Уже за полдень в спелом сосновом лесу, называвшемся Щегловым Бором, они наткнулись на след матерого секача, пропахавшего глубокий снег своим брюхом. Началось настоящее дело: собаки длинными прыжками пошли в угон, братья бросились за ними, по русскому обычаю призывая на помощь не отца небесного, а неизвестно чью блудострастную мать. Трижды собаки осаживали кабана, но всякий раз многоопытный зверь уходил, меняя направление.
Первый раз охотники воочию увидели кабана часа в четыре, когда лес наполнился синим померклым светом. Вздымая фонтаны снега, бурое лобастое страшилище крутилось среди обезумевших лаек, и пена хлопьями летела с его рыла, словно из огнетушителя ОП-5. Зяблик поймал зверя на мушку, но стрелять не посмел — за собак побоялся. Зато ушлый братец приложился навскидку пулей из получокового ствола. Кабан заверещал, ну в точности, как домашний подсвинок, которого волокут под нож, и завертелся в другую сторону.
Рана словно придала секачу силы, и он, оторвавшись от собак, исчез в чащобе. Ярко-алые брызги пятнали его след, словно брошенные в снег пригоршни клюквы. Преследовать раненого кабана в сумерках — занятие самоубийственное, но на старшего брата уже снизошло необоримое опьянение охотничьего азарта.
— К речке давай! — сквозь облако отлетающего с губ пара выкрикнул он. — Собак слушай! А я его на лед выгоню!
Исцарапав лицо, Зяблик проломился сквозь заросли голого орешника к недавно замерзшей и потому почти не заметенной снегом речке. Окажись кабан на льду — ему пришлось бы тут хуже, чем пресловутой корове. Собаки сейчас заливались где-то слева. Звук погони удалялся гораздо быстрее, чем мог бежать Зяблик (слава богу, хоть валенки на льду не скользили), и он с досады едва не пальнул в воздух. Внезапно одна из собак зашлась смертным визгом, стукнул выстрел, стряхнувший снег сразу с нескольких сосен, и какофония звериной травли, в которой злобное хрюканье уже нельзя было отличить от осатанелого лая, повернула прямо на него.
Спустя пять минут кабан и две вцепившиеся в него лайки, взрывая снег, слетели с обрыва на лед. Чуть сбоку, отставая на пару десятков шагов, бежал брат и на ходу совал патроны в казенник переломленного ружья. Сумрак делал выражение его лица трудноразличимым.
На льду кабан сразу упал и затих, словно смирившись со своей злой участью. Собаки, повинуясь приказу хозяина, разбежались в стороны. Сам он, перезарядив ружье, стал по дуге обходить неподвижного зверя, готовясь сделать последний выстрел — наверняка в голову.
Дальнейшее произошло с пугающей, сверхъестественной быстротой. Только что кабан лежал, тяжело вздымая бока и положив морду с трехвершковыми клыками на передние лапы, — и вот он уже наседает на опрокинутого навзничь охотника.
Собаки разом вцепились в поджарый кабаний зад, но он не обратил на них ровным счетом никакого внимания. Рылом, способным выворачивать многопудовые валуны, он, как мяч, гонял по льду ненавистного человека, и тому оставалось только одно спасение — отпихиваться от зверя ногами. С каждым взмахом кабаньей морды от ног брата отлетало что-то черное (как потом выяснилось — клочья яловых сапог), и безошибочным чутьем прирожденного охотника Зяблик осознал, что не успеет вовремя добежать до места схватки.
Сорвав рукавицы, он заменил картечный заряд пулей и выстрелил с колена, целясь кабану под лопатку. Результат превзошел все ожидания — зверь сразу умолк, словно собственным языком подавился, осел на передние лапы, подминая человека, а затем и вообще завалился на бок. На какое-то время наступила тишина
— даже собаки прекратили свой вой.
Зяблик бежал к брату как будто бы во сне — стараешься вроде изо всех сил, а получается до отчаяния медленно. Особенно пугало молчание брата. Человек, оказавшийся в такой ситуации должен если и не возносить хвалу силам небесным, то хотя бы матюгаться.
Зяблик стащил с брата кабанью тушу, из бока которой слабеющими толчками еще изливалась кровь. Брат с лицом не то что серым, а скорее сизым лежал на льду, вытертом его спиной до глянцевого блеска, и обеими руками шарил в паху, словно хотел расстегнуть ширинку. Голенища его сапог и толстые ватные штаны были взрезаны словно бритвой, но крови там заметно не было, зато она вдруг стала обильно выступать сквозь пальцы. Взгляд брата был неузнаваемо страшен — зрачки расплылись едва ли не на все глазное яблоко.
— Что с тобой, что? — Зяблик упал перед ним на колени.
— А-а! — вырвалось у брата. — В живот! Ты меня, гад, в живот…
Зяблик силой отвел его руки в стороны и стал добираться до тела, но запутался в пуговицах и ремнях нескольких надетых друг на друга и уже набрякших кровью штанов, трико и кальсон.
— Режь, — простонал брат. — Ножом режь… Зяблик одним махом распорол все одежонки от пояса до мотни. То, что он увидел, было хуже самых худших предположений: пуля, насквозь пронзившая кабана и расплющившаяся о его плоть в свинцовую розочку, угодила брату в самый низ живота. Словно иллюстрируя известную медицинскую истину о том, что внутриполостное давление выше атмосферного, наружу выперли синеватые плети кишок, какие-то белые пленки, желтая прослойка нутряного жира — и все это подрагивало, курилось паром, заплывало кровью. Специфический запах свидетельствовал о том, что пуля, помимо всего остального, задела и мочевой пузырь.
Аптечка осталась в машине километрах в пяти от этого места, да и вряд ли пригодились бы здесь жиденькие марлевые бинты и зеленка. Зяблик сорвал с себя шапку и прижал ее к ране. Умные собаки, жалобно повизгивая, жались друг к другу.
В небе зажглась первая звезда, лес стоял по берегам черной громадой, и на Зяблика напала беспросветная, убийственная тоска. Брат теперь кричал почти не переставая и скреб каблуками по льду.
— Что делать? — Зяблик наклонился над ним. — Что делать, скажи?
— Беги к машине, — прохрипел брат. — По речке попробуй проехать… Я подожду… Ключи только возьми в кармане… Массу к аккумулятору не забудь подключить…
Не представляя даже, как он доберется по ночи и снегу до машины, Зяблик вскочил и побежал вдоль берега, выбирая для подъема менее крутое место. Он не успел сделать и полусотни шагов, как позади грохнуло, словно граната взорвалась, и тут же взвыли перепуганные собаки. Зяблик затормозил так резко, что даже не удержался на ногах. Отсюда еще было смутно видно то место, где лежал брат, а сейчас светлый дым восходил там к темному небу…
Местные егеря отыскали Зяблика только на следующие сутки. Всю ночь он бродил по лесу без шапки и рукавиц, но даже не обморозился. На похороны его не пустила родня. Следствие тянулось до самой весны, и Зяблику каждое лыко поставили в строку — и ссоры с братом, и давнее мелкое хулиганство, и недобро-уклончивую характеристику с последнего места работы, и употребление на охоте спиртного (как будто бы он один его употреблял), и то, что последний, роковой выстрел был произведен опять же из его ружья. Патологоанатом дал заключение, что ранение брата в живот не относится к категории смертельных. Эксперт-баллистик установил, что из того положения, в котором пострадавший находился в момент смерти, он не мог дотянуться до спускового крючка. Возникла версия об умышленном убийстве, пусть и совершенном с благими намерениями.
Напрасно Зяблик доказывал, что за спусковой крючок его ружья и тянуть не надо, достаточно хорошенько трахнуть прикладом об лед, а степень тяжести ранения зависит еще и от того, в каких условиях оно получено — в двух шагах от хирургического стола или в глухом лесу, за много километров от человеческого жилья. Никто не внял его доводам, ни прокурор, ни следователь. Переквалифицировать убийство из неумышленного в умышленное все же не удалось, но суд выдал на полную катушку — шесть лет усиленного режима.
Зяблик сидел в Белоруссии, в Мордовии, в Казахстане и в Республике Коми. В Орше сосед по столу ударил его за ужином вилкой в шею. Зубцы прошли по обе стороны от сонной артерии, сплющив ее, как курильщик сплющивает сигарету, но не разорвав. В Куржемене, участвуя в групповом побеге, он получил пулю в бедро и два года довеска. Во время второго побега по подземному каналу теплотрассы Зяблик едва не сварился заживо, неделю пролежал без еды в смотровом колодце и сдался лишь тогда, когда начал гнить заживо. Само собой, без довеска не обошлось. От участия в третьем побеге Зяблик отказался потому, что для этого полагалось сначала снять чулком кожу с лиц нескольких бесконвойных, имевших права свободного выхода за зону, а потом натянуть на себя эту еще теплую маску. (Кожу с бесконвойных сняли без участия Зяблика, хотя ничего путного из столь дикой затеи не вышло и всех беглецов положили из автоматов прямо у КПП.) Свой очередной довесок Зяблик получил за недоносительство.
Раз десять его сажали на хлеб и воду в штрафной изолятор, шесть месяцев лечили трудотерапией от туберкулеза (и что самое интересное — почти вылечили), а однажды целый год продержали «под крышей» — не в лагере, а в самой натуральной тюрьме, из которой не выводили ни на работу, ни на прогулки. В поселке Солнцегорск Зяблик добывал в шахте урановую руду. Там ему даже понравилось — кормили хорошо и бабу не хотелось.
Он видел, как зеки из одного только молодечества пришивают к своей шкуре ряды пуговиц или прибивают мошонку гвоздем к табурету, как ради больничной пайки глотают стекло и обвариваются крутым кипятком, как проигрывают в карты золотые фиксы и собственные задницы и как потом эти фиксы тут же извлекаются наружу при помощи плоскогубцев, а задницы идут в дело, после которого лагерному хирургу приходится в срочном порядке сшивать разорванные анусы.
Он был свидетелем того, как коногоны в шахте вместо женщины использовали слепую кобылу, предварительно поместив ей на круп фото какой-нибудь красотки, и как под Сыктывкаром вполне нормальные с виду мужчины периодически извлекали из пробитой в вечной мерзлоте могилы тело молодой покойницы и, отогрев ей чресла теплой водичкой из чайника, предавались противоестественному совокуплению.
Он научился плести корзины из лозы и печь хлеб, валить бензопилой кедры и на ветру одной спичкой зажигать отсыревший костер, лечить от тяжелого поноса и заговаривать зубную боль, растачивать фасонные детали и подшивать валенки, рыть шурфы и полировать мебельные щиты, подделывать любой почерк и вытравлять на бумаге любой текст, ремонтировать электропроводку и кипятить чифирь на газетных обрывках, из ложек делать нешуточные ножи, а из самых обыкновенных лекарств — балдежные смеси. Еще он научился терпеть страдания, забывать унижения и не прощать обидчиков.
Попервоначалу его били часто и нещадно (обычно сам напрашивался), а однажды полуживого сбросили в уже загруженную углем дробилку лагерной электростанции — огромный вращающийся барабан с чугунными ядрами, перемалывающий десятки тонн антрацита за смену. Спасся Зяблик чудом: в тот день паровой котел, который обслуживала дробилка, поставили на профилактику. Вскоре Зяблик осатанел и наловчился драться руками, ногами, головой, ножом, заточкой, брючным ремнем, лезвием безопасной бритвы, табуреткой и всем чем ни попадя. Никто уже не решался замахнуться на него — ни урка пером, ни надзиратель дубинкой. Среди разношерстной публики, по различным причинам поменявшей родной матрас на казенные нары, он стал своего рода достопримечательностью — рысью, затесавшейся в компанию волков и шакалов.
В лагерной библиотеке он прочел двенадцатитомник Толстого, всего разрешенного Достоевского, сборник избранных пьес Шекспира и подшивку журнала «Блокнот агитатора» чуть ли не за целую пятилетку. Поэт-диссидент шутки ради обучил его разговорному английскому, а ректор-взяточник познакомил с учениями Сведенборга, Хайдеггера, Сантаяны и Маркузе. Он тайно крестился, но потом собственным умом дошел до идей гностицизма и порвал с византийской ересью.
В лагерях, в следственных изоляторах и на этапах он встречался с домушниками и валютчиками, с цеховиками и брачными аферистами, с растратчиками и наркоманами, с растлителями малолетних и угонщиками самолетов, с нарушителями границы и незаконными врачевателями, с призерами Олимпийских игр и лауреатами госпремий, с ворами в законе и разжалованными генералами, с евреями и татарами, ассирийцами и корейцами, с совершенно безвинными людьми и с убийцами-садистами, жарившими мясо своих жертв на костре.
В Талашевскую исправительно-трудовую колонию Зяблика перебросили вместе с восемью сотнями других заключенных спасать горевший синим огнем производственный план. (Местные узники сначала бастовали, потом бузили, за что и были в большинстве своем рассеяны по другим зонам.) Зяблик, к тому времени носивший на левой стороне груди матерчатые бирки бригадира и члена совета отряда, стал осваивать новую для себя специальность — ручное спицевание велосипедных колес. Срок впереди был еще немалый, и никакая амнистия ему не грозила — разве что, как он, сам иногда шутил, по случаю конца света. Как ни странно, примерно так оно и случилось.
Тот окаянный день, навсегда размежевавший жизнь многих людей на светлое прошлое и жуткое настоящее, начался точно так же, как и тысячи других, без пользы прожитых в заключении одинаковых дней, только почему-то электрический свет горел вполнакала да повара запоздали с завтраком — барахлили котлы-автоклавы, в которых варилась синяя каша из перловки и желтенький чаек из всякого мусора. После подъема, оправки, переклички и приема пищи всех опять развели по камерам — и это в конце квартала, когда в цеха загоняли даже штрафников, ходячих больных и блатных авторитетов.
По колонии пошли гулять самые разнообразные слухи. Столь странное поведение начальства чаще всего объяснялось следующими причинами: в столице загнулась какая-то важная шишка, и по этому случаю объявлен всеобщий траур; поблизости что-то рвануло, может быть, атомная станция, а может, секретный завод; началась третья мировая война; в Талашевске выявлена чума или холера; в колонию должна прибыть делегация международной организации «Всеобщая амнистия», которая везет с собой трейлер всякой вкуснятины и автобус девочек, нанятых оптом на Пляс-Пигаль; сбылись неясные пророчества по поводу намеченного на конец двадцатого века Армагеддона. Последнее предположение получило косвенное подтверждение, когда в положенное время ночная мгла так и не опустилась на землю.
Прожектора на сторожевых вышках не горели. Служебные собаки не перекликались злобным лаем, как было у них заведено, а жалобно выли. Контролеры не подходили к «глазкам», а на все вопросы отвечали либо молчанием, либо беспричинной руганью.
К утру, ничем совершенно не отличимому от миновавшей ночи, стало ясно, что электричество, водоснабжение и канализация не функционируют. По камерам раздали давно забытые параши — жестяные многоведерные баки с крышками. Старостам выдали на кухне сухой паек и сырую воду в чайниках. Вернувшись, они поведали, что охрана сплошь вооружена, но вид имеет крайне растерянный. Обеда не было, а ужин опять прошел всухомятку: хлеб, кислая капуста, банка мясных консервов на двоих, пахнущая тиной вода.
В камерах начались стихийные митинги — стучали мисками в дверь, требовали начальника или прокурора. Потом ножками от разобранных кроватей сбили намордники, прикрывавшие окна снаружи и не позволявшие потенциальным беглецам производить визуальную разведку окружающей местности.
Пользовавшийся законным авторитетом Зяблик выглянул в зарешеченную оконную бойницу одним из первых. Колония располагалась в старых монастырских палатах на плоской вершине холма, по преданию, насыпанного пленными татарами, и обзор со второго этажа бывшей ризницы открывался просторный. В ясные дни отсюда можно было созерцать не только город Талашевск, имевший, кстати, немало архитектурных памятников, но и его дальние пригороды, стадион, белым колечком улегшийся на берегу реки Лучицы, озеро Койду и подступающие к его берегам сосновые леса. Однако ныне этот пейзаж выглядел достаточно устрашающе: вместо привычного неба вверху была странная сизая муть, за которой как будто угадывалось что-то отнюдь не воздушное, а наоборот — непомерно тяжкое, едва ли не каменное, готовое вот-вот рухнуть на землю. На горизонте, примерно в том месте, где раньше заходило солнце, эта муть словно дышала, то медленно наливаясь тусклым багровым светом, то вновь угасая. Можно было представить себе, что кто-то невидимый, но чрезвычайно огромный неторопливо качает там кузнечные мехи, раздувая циклопический горн. Огибавшее Талашевск шоссе и прилегающие к нему улицы были пусты, хотя повсюду виднелись неподвижные, брошенные как попало машины. В самом городе сразу в нескольких местах что-то горело, но, судя по всему, никто не собирался тушить эти пожары.
Река заметно обмелела, так что стали видны опоры разбомбленного в войну моста. На береговом спуске наблюдалось оживление — люди цепочками, словно муравьи, тянулись туда и обратно. Каждый имел при себе какую-нибудь емкость: ведро, канистру, бидон.
До сего дня Зяблик был уверен: какая бы беда ни случилась на воле, пусть хоть война, хоть землетрясение, зекам от этого только польза. Сейчас ему так почему-то не казалось. То, что он увидел, было горем — неизвестно откуда взявшимся горем не только для одного человека, не только для города Талашевска, но и для всего рода человеческого. Это Зяблик понимал так же ясно, как на расстреле, под дулом винтовки, в тот момент, когда глаз палача прижмуривается, а палец, дрогнув, начинает тянуть спуск, понимаешь, что это не шутки, что жизнь кончилась и ты уже не живой человек, охочий до еды, питья, баб и разных других радостей, а куча мертвечины, интересной только для червей.
— Свят, свят, свят, — прошептал рядом старовер Силкин, зарубивший косой свою сноху, с которой до этого сожительствовал. — Страх-то какой! Ох, козни дьявольские!
— Гляди-ка, птицы как будто ополоумели! — кто-то пихнул Зяблика под бок.
Действительно, птицы быстро и беспорядочно носились над крышами — голуби, вороны и воробьи вперемешку, — словно их одно общее гнездо было охвачено пламенем. Впрочем, это как раз беспокоило Зяблика меньше всего. Куда более тревожные чувства в нем вызывал ветер, дувший не сильно, но очень уж равномерно, как при испытаниях на самой малой мощности в аэродинамической трубе. Ветер был горяч и сух, что никак не соответствовало общей картине пасмурного осеннего денька, и нес запахи, которые Зяблик никогда досель не ощущал, — запахи совсем другой природы, совсем другой жизни и совсем другого времени.
Все, кому удалось пробиться к окну, почему-то приумолкли, а те, кто остался сзади, наоборот, галдели, требуя своей очереди поглазеть на белый свет, который уже нельзя было назвать таковым. С нехорошим чувством человека, сдавшего анализы для поездки в санаторий, а узнавшего, что у него последняя стадия рака, Зяблик вернулся на свою койку. Дорвавшиеся до бесплатного зрелища заключенные живо комментировали свои наблюдения:
— Гля, жарища вроде, а в речке никто не купается!
— Сегодня что — четверг? Рабочий день? Тогда почему на механическом заводе ни одна труба не дымит? И на моторном тоже…
— А вон-вон, смотри!
— Куда?
— Да на вокзал.
— Не вижу.
— Ты встань повыше… Видишь, электрички стоят одна за другой, аж до сортировочной!
— Ага!
— А небо-то, небо! Кажись, сейчас на нас свалится!
— Это все космонавты виноваты. Понаделали дырок в небе, мать их…
— Сказано в Святом писании: увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля уже миновали.
— Засунь ты это писание себе в задницу…
— Чует моя душенька, скоро конец нашим срокам.
— Дождешься, как же…
— То, братья, конец миру многогрешному. Горе, горе живущим на земле.
— Да хрен с ним, с миром. Нашел о чем убиваться. Зато гульнем напоследок. Я нашу бухгалтершу обязательно отдеру. Жизни за это не пожалею.
— Не бухгалтершу тебе суждено узреть, нечестивец, а блудницу вавилонскую, восседающую на багряном звере.
К Зяблику подсел его сокамерник Федя Лишай. Пару лет назад совсем в другой зоне он спас Зяблику жизнь, буквально за шиворот выдернув его из ямы с еще не остывшим аглопоритом.
Они побратались в тот же день — выпили бутылку коньяка (за хорошие деньги в зоне можно было достать все — хоть бабу, хоть пистолет), а в последнюю рюмку каждый добавил по капле своей крови. Лишай числился деловым, да еще идейным. В своих рассуждениях он напирал на то, что люди потомки не Адамовы, а Каиновы, ведь, как известно, Ева зачала его от сатаны, принявшего на тот момент образ змея-искусителя. Отсюда следовало, что преступная жизнь как раз и является для человека нормой, а те, кто чурается убийств и разбоя, — выродки. Являвший собой ярчайший образчик семени Каинова, Лишай никогда не был особо симпатичен Зяблику, но собачиться с побратимом не полагалось.
— Ты-то сам что про это думаешь? — спросил Лишай.
— Лучше у замполита поинтересуйся. Он все про все знает, а я человек темный, — неохотно ответил Зяблик, не настроенный на обмен мнениями.
— Электричества нет, — начал загибать пальцы Лишай. — Воды тоже. В городе паника. Охрана в экстазе. К чему бы это?
— К аварийным работам. На подстанции трансформатор полетел или магистральный кабель загнулся. А нет электричества — и насосы воду качать не будут.
— Черт с ним, с электричеством. Ты лучше скажи, почему вторые сутки ночь не наступает?
— Ты, когда в Воркуте сидел, разве на белые ночи не насмотрелся? Были случаи, когда их и южнее наблюдали. Даже в Подмосковье.
— В сентябре? Это ты загнул… — Лишай с сомнением покачал головой. — Нет, тут что-то похлеще. Прав Силкин, божий человек: конец этому миру.
— Тебе жалко его, что ли?
— Наоборот. Я в поповские бредни, конечно, не верю, но если власть небесная скопытилась, за ней и земная власть пойдет. Вот нам шанс и выгорает… Самим надо власть брать. Поддержишь, если что?
— Не знаю, — ответил Зяблик. — Так сразу и не скажешь… Надо бы разобраться, что к чему. Да и как, интересно, вы собираетесь эту власть брать? Если по-сухому, я еще согласился бы.
— Нет, — ухмыльнулся Лишай. — По-сухому не получится.
— Не знаю… — повторил Зяблик. — Обмозговать все надо, да в голову ничего не лезет. Как будто с перепоя…
— Ну как хочешь, — Лишай отошел, посвистывая.
Насчет головы Зяблик не врал. То, что сейчас ворочалось в ней, нельзя было даже мыслями назвать — а так, муть какая-то сонная. Коровья жвачка. Он попробовал сосредоточиться — не получилось. Попробовал читать — смысл не доходил. Неведомая сила, втихаря овладевшая миром, угнетала не только природу, но и человеческий разум.
Так в полном неведении прошло еще двое или трое суток, точнее определить не получалось — зекам наручные часы не полагались, распорядок, по которому жизнь раньше катилась минута в минуту, пошел насмарку, контролеры категорически воздерживались от любых разговоров, даже на оскорбления не отвечали. Кормили хуже, чем в штрафном изоляторе: хлеб, вода, изредка селедка и сырая свекла. Потом вместо хлеба стали давать пресные, плохо пропеченные лепешки местной выделки.
Однажды после завтрака, который с тем же успехом мог считаться и ужином, некоторых заключенных вызвали в коридор с вещами. В основном это были те, чьи срока кончались или кто сидел за мелочевку.
Остался народ отборный: рецидивисты разных мастей, лица, известные своим буйным поведением, а также все, кто, по выражению законников, был осужден за «преступления против личности». Парашу теперь подрядился выносить Лишай и его приятели, что никак не соответствовало их лагерному статусу и уже поэтому было весьма подозрительно. За едой на кухню ходил уже не старик Силкин, а махровый уголовник Плинтус, чья биография, скупыми средствами татуировки изображенная на кистях рук, могла повергнуть в трепет даже кровожадную бабусю Агату Кристи. Все утаенные от шмонов острые предметы были тщательно наточены. Что-то назревало. Зяблик, оказавшийся в числе немногочисленной оппозиции, вел себя сдержанно, не рыпался. Он или валялся на койке, или часами стоял у окна, созерцая ближайшие и дальние окрестности.
Старые пожары в городе выгорели, но начались новые. Несколько раз слышна была перестрелка. Однажды к реке, которую уже курица могла вброд перейти, подступило стадо каких-то весьма странных на вид коров — худых, малорослых, горбатых, с огромными рогами в форме полумесяца. Багровое зарево на западе притихло, зато на юге то и дело вспыхивали зеленые зарницы.
— Эх, говядинки бы пожевать, — глядя на коров, с тоской сказал подручный Лишая, молодой уркаган Песик. Последнее время он не сводил с Зяблика глаз.
Бунт, сильный именно своей жертвенной самоубийственной решимостью и в то же время тщательным образом спланированный, вспыхнул в момент выдворения из камеры параши. Сутки до этого заключенные мочились в окно, а большую нужду терпели, благо скудная кормежка этому способствовала. В пустую парашу залез малорослый, но ловкий и отчаянный осетин Заур. Лишай и немой налетчик Балабан, гнувший пальцами гвозди-двухсотки, взялись за ручки жестяной бадьи. Остальная публика держалась настороже, хотя вида старалась не подавать. Зяблик, а с ним еще человек пять остались демонстративно лежать на койках.
— Главное, не дрейфить, — сказал Лишай. — В конвое четыре человека, да на посту в коридоре двое. А тревогу им поднять нечем. Связь-то не работает.
Шум, производимый золотарями, постепенно приближался к их камере. Наконец в коридоре раздалось: «Седьмая, приготовиться!» Дверь, ограниченная вмурованным в пол железным шпеньком, открывалась ровно настолько, чтобы в нее могла пройти параша. Более объемных предметов отсюда никогда не выносили. Против двух арестантов оказалось сразу трое надзирателей, а четвертый, не убирая руки с ключа, вставленного в замок, стоял за дверью, готовый в случае опасности немедленно ее захлопнуть.
— Тащи! — приказал надзиратель с автоматом, еще не зная, что это последние слова в его жизни.
Едва параша очутилась за порогом камеры в таком положении, что не позволила бы дверям легко захлопнуться, как из нее чертом вылетел бедовый Заур и всадил в глаз автоматчику расклепанную и тщательно заточенную велосипедную спицу. Одновременно Балабан ударом кулака свалил второго надзирателя, а Лишай набросился на третьего. Четвертый попытался ногой выбить парашу из дверного проема, но в нее уже уперлись двое или трое заключенных, по спинам которых из камеры рвались остальные.
Со стороны расположенного в коридоре стационарного поста резанул автомат. Пули запели и зацокали на все лады, отражаясь от каменных стен в железные двери, а от дверей — в стены и, само собой, дырявя при этом хлипкую человеческую плоть. Началась паника, усугубленная ревом тревожной сирены. (Тут расчет Лишая не оправдался — у охраны имелись небольшие, но весьма голосистые ручные сирены.) Все, кто успел вырваться в коридор и уцелел при этом, поперли обратно. Дело спас хладнокровный Песик, сумевший-таки извлечь бесхозный автомат из-под кучи живых и мертвых тел. Прикрывшись железной дверью, он через отверстие кормушки дал ответную очередь. Рев сирены сразу пошел на убыль.
— Говорил же я тебе, что по-сухому не выйдет, — сказал Лишай, с задорной улыбкой оборотясь к Зяблику.
Действительно, кроме троих надзирателей (остальные сбежали), навечно припухло и немало своих: Заур с простреленной башкой так и остался сидеть в параше, Балабана прошили сразу не менее пяти пуль, на нем и под ним лежало еще несколько урок. Раненые стонали и матерились, умоляя о помощи, но пока было не до них — грохотали и выли, требуя немедленного освобождения, соседние камеры.
Спустя совсем немного времени в руки восставших перешел весь второй этаж. С боя добыли еще несколько автоматов, полдюжины пистолетов и целую кучу резиновых дубинок. Пленных надзирателей затолкали в тесный, сырой изолятор, дабы те сами хоть немного вкусили прелестей подневольной жизни. Все это Зяблик понял из раздававшихся в коридоре победных кличей.
Сам он за это время вставал с койки только два раза: сначала для того, чтобы вывалить из параши тело Заура и использовать сей сосуд по назначению, а потом — чтобы выполнить последнюю волю издыхающего на цементном полу старовера Силкина. Воля эта была такова: поставить поминальную свечку и заказать заупокойную службу в кладбищенской часовне города, столь далекого от этих мест и столь незначительного, что Зяблик сразу постарался о нем забыть. Все свое имущество, кроме мешочка сухарей, Силкин завещал распределить между сокамерниками, сухари же предназначались Зяблику персонально.
Закрыв старику глаза, Зяблик с сухарем в кулаке вернулся на койку, но и на этот раз полежать спокойно ему не дали. Охрана, оправившись от первого шока, сплотила свои не такие уж малые силы, надела бронежилеты и спецшлемы с пластмассовыми намордниками, прикрылась щитами и пошла в контратаку, предварительно дав бунтовщикам хорошенько понюхать «черемухи». Тут уж пришлось дружно отбиваться всем заключенным — в случае успеха осатаневшая охрана не стала бы разбираться, кто прав, а кто виноват.
Зяблик дрался табуретом, потом ножкой от табурета, потом голыми руками, потом, обжигая пальцы, швырял обратно металлические гильзы с «черемухой», потом, уворачиваясь от чужих сапог, катался по полу, потом кусался, лягался, а когда удавалось встать хоть на четвереньки, бодался — и все это обливаясь обильными горькими слезами.
Довольно скоро удача стала клониться на сторону заключенных, ведь их понуждали сражаться сильнейшие из человеческих страстей — жажда жизни и страх смерти, а охранников — только занудные уставы да опостылевшие служебные обязанности. Кроме того, в отличие от бунтовщиков, им было куда отступать, а такая возможность всегда расхолаживает.
На плечах обратившегося в бегство противника урки ворвались на первый этаж, после чего их численность сразу утроилась. Затем побоище переместилось на свежий воздух. Там служителям правопорядка противостояло уже до полутысячи «социально опасных лиц». Попок, дежуривших на сторожевых вышках, расстреляли из трофейных автоматов, лагерную канцелярию подожгли, весь спирт в лазарете вылакали, всех вольнонаемных медсестер многократно и разнообразно изнасиловали
— в общем, виктория была одержана полная.
Охрана спешно покинула территорию лагеря, заперла за собой ворота и засела в окопчиках, заранее вырытых по периметру зоны. На подмогу ей из города пришел пеший отряд милиции — пузатые дядьки предпенсионного возраста и безусая молодежь, только начинавшая службу. Затем прикатил пушечный бронетранспортер. Он долго маневрировал, выбирая удобное место для стоянки, а мотор заглушил лишь после того, как занял весьма странную позицию — на пологом спуске дороги, носом к подножию холма.
— Это он, в натуре, специально так встал, — объяснил кто-то из урок, внимательно наблюдавших за всем, происходящим вне зоны, — чтобы с толчка можно было завести. Аккумулятор, видно, слабый, или пускач барахлит.
Бунтовщикам достался почти весь лагерный арсенал, полсотни заложников и солидный запас продуктов, часть из которых не удалось спасти от разграбления. Не было, правда, питьевой воды, но этот вопрос вскоре разрешился. После коротких переговоров с администрацией было решено менять одного заложника на сто ведер воды, которую под бдительным надзором милиции сами же зеки и таскали от речки к лагерю. Первым обмену подлежал заместитель начальника по режиму майор Колышкин, и так собиравшийся вот-вот отдать богу душу. Согласно единодушному решению масс освобождение медсестер откладывалось на самую последнюю очередь.
Впрочем, стихийно образовавшийся штаб восстания, в котором Лишай играл не последнюю роль, долго отсиживаться в обороне не собирался. Уже формировались ударные группы, шел скрупулезный учет оружия, в мехмастерской ковались пики, по бутылкам разливался бензин, намечались трассы будущих подкопов, и расчищались пересохшие монастырские колодцы.
Зяблик, вернувшийся на свою койку, занялся врачеванием ссадин и ушибов. Здесь его и нашел Лишай, одетый в защитную форму, снятую с какого-то прапорщика, бронежилет и добытую неизвестно где соломенную шляпу.
— А ты. Зяблик, все на шконке валяешься? — хохотнул он.
Такой вопрос не требовал ответа, и Лишай жизнерадостно продолжал:
— Мне ты сегодня понравился, гадом буду! Правильно себя вел. Охры от тебя так и отлетали! Объявляю благодарность.
— Пошел ты… — лениво отозвался Зяблик.
— Как дальше кантоваться думаешь?
— Как все, так и я.
— Все — это быдло. А ты у нас особняк, товар штучный. Если хочешь, будешь вместе с нами в зоне мазу держать.
— Не успели, значит, дыхнуть вольно, а нам опять на шею хомут пялят. Может, вы нас по утрам еще и строить будете?
— Будем, если надо, — Лишай ласково похлопал Зяблика по плечу. — Живем ведь пока, так сказать, в условиях враждебного окружения. Дай нашим орлам волю, они мигом по хаверам да по лярвам разбегутся. На пузырь гари свободу сменяют. А нам пока всем вместе держаться надо. Смекаешь?
— Ладно. Прибрали вы зону к рукам. А дальше что? Вояк подтянут с пулеметами, и хана нам. Долго не продержимся.
— Это смотря кто долго не продержится, — хитро скривился Лишай. — Ты же всех новостей еще не знаешь. Мы тут уже успели допросить кой кого. Интересные дела получаются. Если по календарю смотреть, у Талашевска с областью уже седьмые сутки никакой связи нет. Как отрезало! Ни телефон не пашет, ни радио. Мало того что электричества в сети нет, так и аккумуляторы искру не дают. Оттого и машины не ходят.
— Почему же не ходят… Пришла же эта дура с пушкой.
— Ну, дизель в принципе и без электричества работать может. Его только раскочегарить надо. Но не это главное. Помнишь тот лес за Старинками, где мы хлысты для ремонта столовой трелевали? Отсюда это километров шестьдесят.
— Ну…
— Никакого леса там, говорят, сейчас нет. Ковыль-трава стоит по пояс, и суслики скачут. Да еще лошадей там видели. Пасутся себе безо всякого надзора и вроде как дикие.
— Говорят, что кур доят, — ответил Зяблик.
— Думай как хочешь, а доля правды здесь есть. В Засулье, опять же, негров видели… Здоровые, голые, только на яйцах бахрома какая-то болтается. У каждого лук со стрелами и копье. Да ты, Фома неверующий, вверх глянь! Это черт знает что, но только не небо.
— Что-то я не петрю, какой нам навар от голых негров и диких лошадей?
— Житуха перевернулась. Пойми ты это! Нет уже ничего прежнего. Ни законов, ни власти. В городе бардак. Магазины разграбили, а теперь из-за каждой черствой буханки дерутся. Жратвы на неделю не хватит, а подвоза — шиш! В квартирах костры разводят, оттого и пожары. Скоро менты и охра разбегутся. Не до нас им. Кому тогда верховодить, как не нам? Нас же больше тысячи рыл, если посчитать. Сила! Кто против нас попрет? Подомнем под себя городишко и заживем красиво. Лишних всех, ясное дело, замочим, а других ишачить на себя заставим. По десять баб у каждого будет.
— Травишь ты, конечно, красиво. Да только не может эта заваруха долго длиться. Ну приключилось какое-то стихийное бедствие — все бывает. Может, лучи какие-нибудь космические виноваты или солнце бузит. Поэтому и связь временно не работает. А через неделю все уладится и налетит из области спецура. Тогда уж нам всем не до баб станет. Потекут твои мозги по саперной лопатке.
— Посылали уже в область гонцов на велосипедах. Ни один до сих пор не вернулся. Везде, думаю, то же, что и здесь… Да, впрочем, чего я тебя агитирую? Свою голову на плечах имеешь. Брезгуешь, как говорится, пироги кушать, будешь галош сосать. С приветом!
— Подумать можно? — Зяблик удержал Лишая за рукав.
— Вот философ долбаный! Все бы тебе думать. Ладно, если надумаешь что — скажешь, — тут на его роже появилась ехидная усмешка. — Может, тебя, кореш, по старой дружбе к бабе допустить? А то от них скоро одни клочья останутся. Выбирай: или Светку, иди Тамару.
Речь шла о медсестрах-заложницах. Светка была полной губастой девицей, доброй, доверчивой и немного глуповатой, а Тамара — высохшей воендамой уже даже не второй молодости, женой начальника хозчасти.
— Светку вы зря… — стесняясь самого себя, вымолвил Зяблик. — Пацанка она еще. Да и зла никому не делала.
— А разве мы ей зло делаем? Ты спроси, может, это ей даже нравится. На всю жизнь воспоминаний хватит, — ухмыльнулся Лишай. — Только ты, кореш, вижу, ничего не хочешь. В меланхолию впал. Значит, считаем, не было этого разговора?
— Считаем, что вопрос остается открытым.
— Так постарайся его в темпе закрыть, — резким движением тела, словно у него свербело между лопатками, Лишай поправил свою богатую амуницию, отчего та забряцала, как рыцарские доспехи. — Определяйся, пока не поздно. Через сорок восемь часов пойдем на прорыв. К этому времени все должны быть по местам расставлены. Птицы в небо, жабы в грязь… Кстати, и за бригадой своей присматривай. Чтоб не болтались люди без дела. У нас теперь самообслуживание. Никто вас с ложечки кормить не будет. Получайте концентраты на складе, сами себе варите. А как налопаетесь, воду таскать будете. Только смотри, чтоб не сбежал никто. Остались еще среди нас стукачи. Не всех вычислили. Если не уверен в человеке, лучше его из зоны не выпускай. Случится что — с тебя спросим.
— В штрафняк посадите или на общем собрании прорабатывать станете?
— Зачем? У нас свой закон, своя правилка.
Лишай ушел, а Зяблик еще долго лежал, тупо наблюдая, как по стенам и потолку перемещаются клопы, одуревшие от голода и поэтому вышедшие охотиться по свету. Как и любой нормальный зек, он страстно мечтал о воле, теперь же, когда она вроде бы наступила не ощущал не то что радости, а даже банального облегчения. Не так представлял себе все это Зяблик. Свобода, полузабытая и уже как бы даже утратившая реальность, была для него светом, маем, цветущим садом и ясной далью, а впереди маячила большая кровь, большое горе и новая большая тюрьма под каменным небом.
Он встал и, обойдя всю зону, кое-как собрал бригаду. Из тридцати с лишним душ удалось сыскать только семнадцать — кто-то погиб, кто-то попал в лазарет, кто-то уже прибился к стихийно возникавшим артелям, в которые собирались бывшие подельщики, земляки или просто давние кореша. Сначала похоронили Заура, Балабана, Силкина и еще четверых, для кого первый глоток свободы оказался и последним. Потом занялись делами насущными — приборкой камеры, все еще продолжавшей оставаться для них единственным кровом, и приготовлением пищи. По всей зоне горели костры из разобранных деревянных построек, мебели, заборов и автомобильных покрышек. На них варили гречневую кашу, обильно сдобренную свиной тушенкой, и кипятили чай, не жалея заварки. Некоторые гурманы даже пробовали жарить шашлыки из протухшего в обесточенных холодильниках мяса.
Поев, все бригады первого отряда собрались у проходной. Никто их не строил, но зеки, повинуясь привычке, сами разбились на шеренги. После долгого торга, в ходе которого администрация лагеря подняла цену ста ведер воды аж до трех человек, ворота слегка приоткрылись. Каждого выходящего тщательно шмонали
— опасаясь удара в спину, охрана искала оружие. При этом обе стороны крепко и витиевато ругались, обещая в скором времени рассчитаться за все обиды.
До реки было метров пятьсот, и по всей этой дистанции с интервалом в двадцать шагов стояли вооруженные менты и охры, некоторые даже с собаками на поводках. Выглядели они (не собаки, естественно) хмурыми и плохо кормленными. Подходить к ним ближе чем на десять метров запрещалось под угрозой стрельбы на поражение — об этом категорическом условии было объявлено еще у ворот.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.