ПРОЛОГ
ТЕСЕЙ ЭГЕИД, АФИНЯНИН
О, благословенный Крит, отец ста городов (в чем местные патриоты от географии, конечно, привирают, но пусть им будет судьей сам царь Минос, известный беспристрастностью не только на земле, но и в Аиде), остров кедров и кипарисов, изобильных виноградников и тучных пашен, центр цивилизованной Ойкумены (дряхлеющий Египет и младую Грецию можно вынести за скобки), край действительно богатый и многолюдный, в сравнении с которым другие страны кажутся дикой пустыней!…
Правда, здешний народ, избалованный достатком и покоем, имеет пристрастие к праздности. Недаром ведь для благоустройства столицы пришлось приглашать зодчих со стороны.
Да и нравы у островитян весьма вольные. Вино они употребляют с самого утра, а нужду справляют там, где приспичило. Что поделаешь, местные боги не воспрещают этого. Неспроста, наверное, впоследствии их сменяют другие боги, не приветствующие винопития и весьма скрупулезно регламентирующие процесс отправления естественных надобностей.
Известны критяне и своей чувственностью (выразиться более откровенно, пусть и грубо, мешает мой статус гостя). Не зря же к этим берегам прибило пену (а по сути дела, семя злодейски оскопленного Урана), из которой родилась фиалковенчанная Афродита, богиня любовной страсти и покровительница блудниц. Да и где в другом месте вы найдете царицу, сожительствующую с быком?
Не только из гавани, но и с любой точки кносской равнины хорошо видна конечная цель моего путешествия — Лабиринт, огромный храм-дворец, посвященный лабрис, обоюдоострой секире.
Мне до сих пор неизвестно — по-прежнему ли там царствует Минос или власть перешла к свирепому выродку Астерию, называемому также Тавром. По крайней мере ни тот ни другой на людях давно не появлялись. Опасаются, наверное, разделить участь Андрогея, еще одного члена этой зловещей семейки, погибшего в Аттике при весьма загадочных обстоятельствах (тот еще был типчик — ничего хорошего о нем не могут сказать даже те, кто не одобряет этого убийства).
Ничего нового не слышно и про Ариадну. Девица в возрасте. Ей бы давно пора свою семью завести, а не скрываться в гинекее отцовского дворца. Впрочем, по слухам, какой-то знатный сердцеед уже соблазнил гордую дочь Миноса. При расставании он одарил Ариадну венцом необыкновенной красоты, который с тех пор она носит, не снимая.
Ариадна единственная, кто может стать моим союзником. С ней нужно познакомиться в первую очередь.
Не исключено, что о моем появлении уже известно при дворце. Очень уж сильно я выделяюсь среди других пассажиров тридцативесельного корабля «Делиас», существ столь юных и нежных, что с первого взгляда парней нельзя отличить от девушек.
Интересно, зачем эти малолетки понадобились Астерию? Могу побиться об заклад, что каннибализмом здесь и не пахнет. На Крите найдется немало вполне съедобных рабов. Какой смысл посылать за ними еще и в Афины? Ну, с девочками, допустим, понятно. На «клубничку» все мы падки. А при чем тогда юноши? Неужели в придачу ко всему Астерий еще и извращенец? Хотя от сыночка такой матери можно ожидать чего угодно.
Вот только на меня этот урод пусть не рассчитывает. Не тело мое он получит, а смерть от бронзового меча, сработанного лучшими оружейниками Арголиды. На его лезвии выгравированы письмена, которые спустя много-много веков должны возвестить потомкам о еще одном торжестве рода человеческого, о победе над врагом, куда более беспощадным, чем потоп или извержение вулкана.
Встретили нас не приветственными звуками труб, как послов, но и не бичами, как живой товар. Даже усадили в изящные носилки, занавески которых были затканы изображениями местных святынь — быка, секиры и двуглавого орла, олицетворяющего Зевса Критского, легендарного прародителя местных царей. Ничего удивительного — таких красавчиков и милашек грешно гонять босиком по пыльным, раскаленным улочкам, где каждый полупьяный бродяга норовит задеть тебя соленым словцом либо ущипнуть за бочок. Отныне все мы — царская собственность, а любая царская собственность неприкосновенна, будь то слиток золота или пустой горшок.
На меня стражники глянули с недоумением — что, дескать, за чудо такое? Возраст далеко не юношеский. Тело, а особенно рожа, не внушают страсти. Бандит какой-то, а не мальчик для утех. Никак эти афиняне окончательно ополоумели? Или просто издеваются? Ничего, царь быстро поставит их на место…
Конечно, стражников можно понять. Мул незаменим в ярме, но неуместен в свадебной упряжке. Вороне голубкой не бывать. Царское ложе позволено украшать только свежими цветами.
Да только не сподобилось подобрать другой, более пристойный образ. Все мои пращуры, обитающие в близлежащих краях (а главное, в сопоставимое время), выглядят несколько мужиковато. Как говорится, плохо скроены, да крепко сшиты. Не люди, а медведи.
Говоря иначе, нежному цветку требуется соответствующий уход. А под ледяными ветрами невзгод и палящим зноем степных стычек вырастает только горькая полынь да жгучая крапива.
Ничего, надо надеяться, что вскоре все разрешится самым благоприятным образом, и я обрету прежний облик, от которого давно успел отвыкнуть…
Во дворце нас сразу разделили. Хотя юные аристократы и чурались меня, без них стало как-то тоскливо. Словно после потери красивой безделушки. Судьба, ожидающая их, незавидна. Даже не знаю, свидимся ли мы еще когда-нибудь.
Свое единственное имущество — меч — я до поры до времени прячу под одеждой. Лабиринт никакое не подземелье, а просто очень большое здание с запутанными внутренними переходами. Поэтому в клубке Ариадны я, конечно же, не нуждаюсь.
Тем не менее доверенное лицо мне бы не помешало. Пусть не Ариадна, так сестра ее Федра, чье имя почему-то тоже связано со мной. Или сам Минос, который просто обязан ненавидеть незаконнорожденного ублюдка. В крайнем случае сгодится любой повар, стражник, придворный звездочет, служанка. Лишь бы этот человек разбирался в хитросплетениях дворцовых интриг, знал здесь все ходы и выходы, мог помочь дельным советом.
Но единственное живое существо, посещающее меня, глухо и немо, пусть и не в силу физических изъянов, а вследствие своего иноземного происхождения. Это черный, как сажа, эфиоп, понимающий только язык жестов — принеси, подай, убери, пошел прочь.
А время между тем идет. Если я и буду представлен Астерию, то в самую последнюю очередь. Даже странно, почему он так долго возится с дюжиной отроков и отроковиц. Пора бы уже и наиграться.
Дабы хоть как-то напомнить о своем существовании, я запел однажды гимн Посейдону, авторство которого приписывается Орфею, учителю всех поэтов и царю всех певцов.
Слушай меня, Посейдон, Владыка морского пространства. Всадник, волну оседлавший,
Трезубцем доставший до неба. Недра земли потрясаешь, Блюдешь кораблей продвиженье.
Рыбы потехой тебе, А нереиды усладой. Властвуй и дальше, Бессмертный отец Ориона.
Нас не забудь. Подари хоть немного сокровищ: Счастья, удачи, достатка, Любви и здоровья.
И меня услышали. Недаром ведь Посейдон, вернее, одна из его чудовищных ипостасей, считается отцом Астерия (между прочим, если верить легенде, мы с ним единокровные братья).
На сей раз мой неразговорчивый эфиоп явился в сопровождении целого сонма служанок. Они раздели меня, обмыли тепленькой водичкой, причесали, умастили ароматными маслами и облачили в какое-то весьма легкомысленное одеяние — белое, воздушное, полупрозрачное. Как говорится, посыпали мукой рыжего козла, авось он овечкой станет.
Меч мне кое-как удалось перепрятать в рукав — длины-то в нем было всего две пяди, а кроме того, именно для таких случаев я всегда ношу на левом бицепсе широкий кожаный ремень. Чашу с вином, которую подал эфиоп (такой чести меня удостоили впервые), я отверг. Мало ли какого зелья туда подмешали. Усну, а Астерий и набросится. Бр-р-р…
Затем меня провели в покои, скупо освещенные жаровней, от которой исходили дурманящие запахи ладана, стиракса и смирны. Похоже, что тут собирались приносить жертвы богам. Впрочем, говорят, что ароматные курения отгоняют злых духов, единственным представителем которых здесь мог быть только я.
Служанки поспешно удалились, но одна старая стерва ткнула пальцем в пол у моих ног и едва слышно прошипела: «Стой здесь, тебя позовут».
Вскоре глаза мои привыкли к полумраку. В дальнем углу я различил низкую кушетку, на которой возлежал некто, с ног до головы закутанный в черное траурное покрывало.
Если бы я знал наверняка, что это Астерий, то бросился бы вперед и постарался разом покончить с проблемой, которая привела меня сюда. Но это могла быть и коварная ловушка. Прежде я неоднократно слышал о чем-то подобном. Тебя, например, зазывают в притон разврата, плату берут вперед, но вместо юной потаскушки подсовывают дряхлую каргу, покрытую гнойными язвами, или, хуже того, — наемного убийцу с кинжалом.
— Ты хорошо поешь, афинянин, — произнес голос, который с одинаковым успехом можно было принять и за мужской и за женский. — Очень хорошо.
— Спасибо за похвалу, — сдержанно ответил я. — Но в сопровождении кифары этот гимн прозвучал бы куда торжественней.
— Где ты научился своему искусству? Не от самого ли Аполлона Мусагета?
— Увы! — печально вздохнул я. — Блистательный повелитель мышей и гонитель волков не удостоил меня своим высоким покровительством. Игре на кифаре и пению я научился в одиноких скитаниях.
(Знал бы ты только, ради чего я на самом деле вызубрил все эти дурацкие гимны, пеаны и элегии, так, наверное, схватился бы за свою дурацкую голову.)
— Спой еще что-нибудь, — задушевно-вкрадчивый голос, которым были сказаны эти слова, совсем не вязался с представлениями о чудовище, насилующем человеческих детей.
Весьма озадаченный такими впечатлениями, я смиренно поинтересовался:
— Кого мне восславить на этот раз — Совоокую Афину, Змеемудрых Эриний? Мать времен Селену? Или самого тучегонителя Зевса?
— Восславь меня! — Голос зазвенел, как самая тонкая струна кифары. — Восславь царскую дочь Ариадну.
Сказать, что я оторопел, — значит, ничего не сказать. О бессмертные боги! Где были мои глаза? Где были мои уши? Где была моя интуиция?
Любая фальшь, любая заминка могли выдать мои истинные чувства, и, дабы выкрутиться из неловкого положения, я, потупив глаза, произнес:
— Как можно воспеть то, о чем не имеешь никакого представления? Даже тени твоей мне не довелось коснуться. Если ты действительно хочешь, чтобы я сочинил гимн в твою честь, нам следует познакомиться поближе.
Конечно, это было нахальство, граничащее с кощунством. Как-никак она была царской дочерью, а я всего лишь искупительной жертвой, предназначенной на растерзание Астерию. Однако Ариадна ничуть не обиделась. Более того, повела себя словно гетера, принимающая состоятельного клиента.
— Так приблизься ко мне, афинянин, — черное покрывало было сброшено столь решительно, словно оно жгло ее тело, по контрасту показавшееся мне ослепительно белым. — Все мои прелести открыты перед тобой. Нынче тебе позволено коснуться даже моей плоти, а не то что тени.
Что называется, подфартило, подумал я, делая к Ариадне первый шаг. Так меня, глядишь, и под венец загонят. Вернее, свяжут узами Гименея. Кем тогда будет приходиться мне Астерий? Не иначе как шурином. Впрочем, это не важно. Главное, что я теперь не один.
Просто ума не приложу, как я так опростоволосился, приняв Ариадну за Астерия. Наверное, сработал стереотип мышления. Если долго ожидать встречи с драконом, за него можно принять обыкновенную ящерицу.
В том, что Ариадна женщина, не могло быть никаких сомнений. Давно мои руки не мяли столь тяжелых и упругих грудей. Это уже не говоря обо всем остальном.
Вот только любила она совсем не по-женски — требовательно, эгоистично, грубо. Ничего не поделаешь, царская дочь. Имеет право. Да и наследственность неистовой Пасифаи, наверное, сказывается.
Имелась у нее еще одна странность. Свой знаменитый венец, отороченный длинной, густой вуалью, она так и не сняла.
Перед тем как покинуть ложе страсти, я произнес:
— Твоим обольстительным телом я усладился сверх всякой меры. Но почему ты скрываешь свой лик, соперница Афродиты? Как я смогу потом воспеть его?
— Воспой пока что-нибудь другое, — она вскинула вверх ногу, действительно достойную олимпийской богини. — А что касается лика, то знай, что женщины моего рода открывают его только после свадьбы.
— Отчего же такие строгости? — невольно удивился я.
— Чтобы жених не ослеп! — рассмеялась Ариадна. — Поэтому с ликом придется повременить. Зато всем остальным можешь пользоваться сколько угодно, — она попыталась вернуть меня на свое ложе.
— На сегодня, думаю, хватит, — (нет, я не струсил, просто всему есть свой предел). — Давай лучше встретимся завтра.
Непременно. Ночью я вновь пошлю за тобой, — пообещала она.
— Так продолжалось больше двух недель.
Не буду кривить душой — за этот срок Ариадна надоела мне хуже горькой редьки. Любовь притягательна лишь до тех пор, пока в объекте страсти (да при этом и в себе самом) ты раз за разом открываешь что-то новое, ранее не изведанное. В противном случае сладостный праздник превращается в постылую повинность, в унылые будни.
Ариадна была скупа на слова и ласки, а к любовной игре относилась, как профессиональный солдат к войне, — пощады сопернику не давала, хотя себя старалась беречь. Иногда мне даже казалось, что я очутился в лапах Астерия, вот только лапы эти были гладкие, гибкие, с шелковистой кожей и хрупкими пальцами.
Вуаль она принципиально не снимала, и скоро я перестал корить ее за это. Какая разница — полумрак спальни и излюбленные ею экзотические позы (если сверху, то спиной ко мне, если снизу, то, соответственно, задом) все равно не позволили бы рассмотреть черты лица. Хотя во снах она почему-то всегда виделась мне чернокудрой и голубоглазой.
Однажды я спросил:
— Ты представляешь себе, кто я такой и какая участь меня ожидает?
— Да, — ответила она вполне равнодушно. — Ты один из тех, кого Афины отдают нам во искупление смерти моего брата Андрогея, коварно умерщвленного твоими соплеменниками. Дальнейшая твоя участь целиком и полностью зависит от Астерия, другого моего брата.
— Не знаешь, как он собирается поступить со мной? — осторожно поинтересовался я.
— Вот уж нет! Он с самого детства вспыльчив, как кентавр. Никогда нельзя предсказать, что взбредет в его голову через мгновение. За один и тот же поступок он может разорвать человека в клочья или одарить его драгоценными подарками. Скорее всего ты станешь жертвой его очередного каприза. Не забудь, что с некоторых пор тебя не защищают ни критские, ни афинские законы. Сейчас ты бесправнее раба.
— Клянусь Гераклом, мне надо готовиться к самому худшему!
— Вот именно, — охотно подтвердила Ариадна.
— А ты не будешь печалиться, если Астерий погубит меня? — Как бы напоминая о наших отношениях, я погладил ее по бедру.
— Разве я могу печалиться обо всех, кто прежде делил со мной это ложе? — Мысль была вполне резонная, но не стоило облекать ее в столь циничную форму. Тут и не хочешь, а оскорбишься.
— Ты такая же бессердечная, как и твой братец, — с горечью произнес я. — А раньше ты казалась мне совсем другой.
— Не смеши меня, — фыркнула Ариадна. — По сравнению с Астерием я кроткая нимфа.
Проглотив обиду (на сердитых, как говорится, воду возят), я продолжил расспросы. Правда, сменил пластинку.
— Как поживает ваш отец, мудрый царь Минос?
— Весь в делах, — зевнула Ариадна. — Строит флот, сочиняет законы, воюет с пиратами, затевает шашни с владыками Египта. И не замечает того, что творится у него под самым носом. Ничего не поделаешь, годы берут свое.
Да и детки проблем подбрасывают, подумал я. Доконают они в конце концов старика… Кстати, а что это такое творится у него под самым носом? Интриги? Кровосмешение? Казнокрадство? Непонятно…
— Говорят, что Астерий весьма силен? — я исподволь вернулся к прежней теме.
— Боги наградили его всеми доблестями, присущими воину: силой, быстротой, выносливостью, неукротимостью. Здесь, на Крите, ему нет равных ни в борьбе, ни в кулачном бою, ни в поединке на мечах, ни в гонке колесниц.
— Почему же он не сыскал себе лавров, достойных Ахилла или Диомеда, а сидит взаперти?
Сказав это, я прикусил язык. Троянской войной еще и не пахло, а Гомеру предстояло родиться лишь пять веков спустя (если, конечно, люди еще будут рождаться в ту пору). Однако Ариадна, у которой совсем другое было на уме, моего промаха не заметила.
— Спросишь у него сам. Такая возможность тебе скоро представится, — может, мне и показалось, но в ее голосе прозвучало что-то похожее на злорадство.
— А ты ничем не поможешь мне? — В душе еще теплилась надежда, что Ариадна вдруг опомнится и, согласно каноническому тексту легенды, проявит искреннее участие к моей дальнейшей судьбе.
— Словечко, может быть, и замолвлю, — не очень искренне пообещала она. — А теперь уходи. Меня клонит ко сну. Это была наша последняя ночь, афинянин. Если нам не суждено больше встретиться, то прощай. Положись на милость богов.
— А как же обещанный тебе гимн? Он уже почти готов. Осталось дописать пару строк и подобрать соответствующую мелодию, — похоже, я уподобился тому самому утопающему, который из всех возможных средств спасения выбрал соломинку.
— Останешься жив — споешь его какой-нибудь другой бабенке.
Вот вам и влюбчивая, нежная Ариадна! Сучка она похотливая — и больше никто. Уличная девка! Да еще с каменным сердцем. Не завидую ее будущему супругу, если такой дурак когда-нибудь найдется. Она ему не только с быком, а даже с крокодилом рога наставит. Превзойдет свою прославленную в скабрезных анекдотах мамочку по всем статьям.
Еще целых десять суток я пребывал в полной изоляции. Можно было подумать, что про меня опять забыли. Один только молчаливый эфиоп наведывался регулярно.
Вынужденное безделье и обильная пища губили меня. Стал округляться живот. Привыкшие к труду руки висели плетьми. Терзала изжога. Расстроился сон. Ночами я долго не мог заснуть, а заснув — мучился кошмарами.
Любой другой античный герой, призвав на помощь благоволящих к нему богов, давно бы вырвался на свободу и сейчас крушил бы дворец в поисках достойных противников. Но я не герой. Я обыкновенный среднестатистический человек и верю не в богов, а в суровую реальность, которая подсказывает мне, что выбраться отсюда без посторонней помощи невозможно.
Сами посудите — стены, воздвигнутые из каменных монолитов, способны выдержать удар тарана, в узкие, расположенные под самым потолком окна разве что кошка пролезет, а тяжелые бронзовые двери открываются исключительно ради того, чтобы пропустить внутрь моего чернокожего кормильца (и когда это происходит, я вижу за его спиной обнаженные мечи и секиры стражи).
Но недаром говорят, что мельницы богов мелют медленно, да верно. В конце концов наступила ночь — одиннадцатая по счету после расставания с Ариадной, — в ходе которой должна была решиться не только моя участь, но и дальнейшая судьба человечества в целом (уж простите за высокопарность).
Сразу признаюсь, что никакие особые предчувствия меня накануне не посещали. Отсутствовали и всякие мрачные знамения, обычно предваряющие большую беду, — затмение солнца, массовое нашествие морских и болотных гадов, багровые пятна на лунном диске и так далее.
В сумерках я доел и допил то, что осталось от обеда, погасил светильник и, завалившись на ложе, стал гадать, кто же на сей раз посетит меня — бог забытья Гипнос или безымянный демон бессонницы.
Но, паче чаянья, на этот раз я уснул быстро и глубоко, словно тяжко трудился весь день (вполне вероятно, что в мое питье добавили какое-то наркотическое зелье).
Не знаю точно, что меня разбудило среди ночи (раньше я такой привычки не имел). Но это было не сладкое медленное пробуждение, а как бы резкий толчок, последовавший изнутри.
Еще даже не открыв глаза, я понял, что горят все светильники, а из приоткрытых дверей тянет ночной свежестью. Мое вынужденное затворничество было нарушено — напротив в позе терпеливого ожидания сидел какой-то человек. Стараясь ничем не выдать себя, я стал рассматривать его сквозь опущенные ресницы.
Незнакомец был одет в хитон из грубой ткани и простой солдатский шлем с поперечной прорезью для глаз. Обычно вне боя такие шлемы носят на затылке, но сейчас он был надвинут на лицо.
Мышцы ночного гостя даже в расслабленном состоянии вздувались буграми, а длинные лохмы, выбивавшиеся из-под шлема, по виду ничем не отличались от конских волос, составлявших султан.
Еще меня удивило то, что колени его были сбиты, как у раба-рудокопа, а шею и грудь покрывали многочисленные царапины.
Время шло, и я продолжал притворяться спящим. Молчал и незнакомец. Впрочем, я уже догадался, кто это такой.
Расстояние между нами не превышало сажени. Казалось, Астерий мирно дремлет. Волосатые руки с корявыми пальцами мирно покоились на коленях. Никакого оружия при нем, похоже, не было.
Надо было действовать. Другого столь удобного момента могло и не представиться.
Делая вид, что меня укусила блоха, я заворочался, зачмокал губами и как можно незаметнее сунул руку в изголовье — туда, где под свернутой циновкой хранился мой меч.
Однако там было пусто. Вот когда я понял, что означает выражение «холодный пот прошиб».
— Не ищи, — глухо сказал Астерий. — Твое оружие у меня. Он поднял с пола меч и стал разглядывать его, поворачивая к свету то одной, то другой стороной. Мне же не оставалось ничего другого, как молча пялиться на эту сцену и в душе проклинать себя за оплошность.
— На каком языке сделана эта надпись? — спросил он.
— На киммерийском, — соврал я.
— И что она означает?
— Я неграмотный.
— Киммерийцы, насколько мне известно, — тоже.
Я промолчал. А что можно было ответить в подобной ситуации?
— Не похоже, чтобы этот меч часто бывал в деле, — продолжал Астерий, пробуя лезвие пальцем. — Давненько его не точили.
— Меч нужен мне для обороны, а не для нападения, — выдавил я из себя. — Сейчас в Греции повсюду мир. На дорогах спокойно. А обнажать оружие по пустякам я не привык.
— Для обороны нужен щит, — наставительно произнес Астерий. — А мечи издревле куются только для нападения. Не равняй осла с Пегасом.
(Очевидно, эта фраза означала что-то вроде: «не путай божий дар с яичницей».)
Был он спокоен, деловит, все, похоже, схватывал на лету и ничем не напоминал неукротимого и кровожадного дикаря, образ которого успел сложиться у меня на основании досужих слухов и россказней Ариадны.
А если это вовсе и не Астерий, а обыкновенный стражник, решивший со скуки навестить пленника? Но почему он тогда обыскал мою постель? Предусмотрительность профессионала? Эх, глянуть бы ему в лицо…
Внимательно присмотревшись, я произнес:
— Ну и шлем у тебя! Таких здоровенных я отродясь не видел.
— Голова не маленькая, — солидно ответил он. — Пришлось изготовлять по особому заказу.
— Такой шлем, наверное, и Гераклу пришелся бы впору, — я старательно изображал восхищение. — Не дашь примерить?
— Зачем? Тебе далеко до Геракла, — усмехнулся он. — Или ты хочешь увидеть мое лицо? Так бы прямо и сказал. Я не гордый. За смотрины денег не беру.
Слегка отклонившись назад, он расстегнул пряжку подбородочного ремня и спокойно, без лишних ужимок освободился от тяжелого и неудобного (по собственному опыту знаю) шлема. То, что я испытал при этом, можно, наверное, сравнить только с чувством юного Париса, перед которым обнажались красивейшие из богинь.
А впрочем, стоило ли так волноваться? Что я ожидал увидеть? Лик вселенского зверя, призванного пожрать род людской? Бычью морду, посаженную на человеческие плечи? Нечто такое, от чего кровь застывает в жилах, а глаза каменеют в орбитах? Вовсе нет. Все это, мягко говоря, детские сказки, в которые я перестал верить много лет назад.
И тем не менее увиденное впечатляло! Судьба действительно свела меня с Астерием.
Конечно, под шлемом скрывалась отнюдь не бычья морда. Но и не человеческая голова в привычном смысле этого слова.
Никаких рогов, естественно, не было и в помине, однако на висках торчали внушительные шишки, зрительно увеличивавшие размер черепа едва ли не вдвое. Лицевые кости, особенно нос и скулы, резко выдавались вперед, отчего рот казался непропорционально маленьким и каким-то кривым, а чересчур широко поставленные глаза почти соседствовали с ушами.
Какие— либо признаки усов и бороды напрочь отсутствовали, зато шевелюра отличалась совершенно невообразимым видом. Фигурально говоря, не шевелюра это была, а парик, составленный из множества худосочных, но злобных змеенышей. В каком-то смысле Астерия можно было назвать дальним родственником горгон.
О глазах его умолчу. Не встречал я раньше таких глаз ни у людей, ни у животных. В любом случае назвать их зеркалом души язык не поворачивался. То ли наличие у Астерия души не предполагалось изначально, то ли мне, жалкому человечишке, не дано было оценить ее мрачное величие.
Если говорить в общем и целом, то зрелище было не для слабонервных. Представляю, что ощущали бедные дети, внезапно узревшие этот нечеловеческий лик.
— Ну как, нравится? — поинтересовался он.
— Весьма, — ответил я через силу. — Очень похоже на египетского бога.
— Какого? Амона-барана или Анубиса-шакала?
— Скорее на Гора-сокола, — я закашлялся.
— Спасибо за доброе слово, — его тонкие, бесцветные губы причудливо изогнулись, что, наверное, должно было означать улыбку. — А то некоторые недоброжелатели приписывают мне сходство с быком. И при этом еще берут под сомнение целомудрие моей матушки. Разве это справедливо? Хотя на прозвище «минотавр» я не обижаюсь. Надо ведь нам как-то называться. Не людьми же!
— Разве ты не один… такой? — насторожился я.
— Будто бы ты не знал! А моя сестра Ариадна, с которой вы делили ложе на протяжении стольких ночей? Неужели ты не заметил в ней ничего странного?
— Нет, — с содроганием произнес я. — Темно было… Да и не открывала она своего лица.
Ну и дела! Я-то, дурак, думал, что услаждаю женщину. А тут какая-то зоофилия получается… Вот почему Ариадна уклонялась от лобзаний, вот почему отстраняла мои руки, когда я хотел дотронуться до ее волос или губ, вот почему всем другим способам соития предпочитала только те, которые приняты в животном мире.
— Стеснялась, значит, — Астерий передернул своими могучими плечами. — И напрасно… Стесняться нужно не нам, богоизбранным минотаврам, а вам, обезьяньим отродьям. Ваши дни сочтены! Скоро над миром воцарится совсем другая раса!
Страсть, сквозившая в каждом слове этого, в общем-то, спорного заявления, не оставляла никаких сомнений в том, какую именно расу он имеет в виду.
— Куда же тогда деваться людям? — с легкой иронией поинтересовался я.
— А куда они девались прежде? Где пеласги, некогда заселявшие всю Грецию? Их истребили минии. А где минии? Об этом нужно спросить ахейцев, ныне попирающих их могилы. Так было всегда! Каждый новый завоеватель под корень уничтожал своих предшественников. И это при том, что все вы люди, единое племя. Минотавры совсем другие. Мы более сильные, сообразительные, живучие. Вместе нам не ужиться, как крысам не ужиться с мышами.
— Вдвоем с сестрой вы решили осилить все человечество? — с сомнением произнес я.
— Почему вдвоем? Ты не задумывался над тем, почему Крит требует дань не золотом, а девушками? Семь в год от Афин. Да столько же от Египта, Тира, Фригии, Эфиопии. Добавь сюда рабынь, которых доставляют на кносский рынок пираты. Да и наложниц-критянок в Лабиринте немало. Все ночи напролет я провожу в трудах праведных. Скоро детей у меня будет больше, чем у самого Зевса Прародителя. Мужчина вроде тебя давно протянул бы ноги, а я, как видишь, не унываю.
— Насчет детей ты, возможно, и прав. А вот по поводу внуков не обольщайся. У лошадей и ослов бывает потомство. Но оно, как правило, бесплодно. Если люди и минотавры действительно принадлежат к разным породам, то через сотню лет от вас не останется и следа.
— Надеюсь, что нас отличает только это, — он коснулся рукой груди и лба, а затем сделал неприличный жест. — Здесь же нет никакой разницы, в чем ты сам мог убедиться… Кстати, хочу тебя обрадовать. Ариадна понесла. И, скорее всего, от тебя.
Неважно, лгал он или нет. Но это был как раз тот вопрос, который я обсуждать не собирался. Поэтому и поспешил сменить тему.
— Скажи, а зачем тебе нужны мальчики? Для отвода глаз?
— В прежние времена на Крите просто не было прохода от волков, — он опять полуулыбнулся-полуоскалился. — Впоследствии всех их уничтожили пастухи, охранявшие свои стада. В этом им очень помогли специально обученные собаки. Улавливаешь мою мысль? Из мальчишек я воспитаю верных псов, которые будут беспощадно преследовать людей. Вот так-то, Тесей Эгеид.
Новый сюрприз! Откуда он узнал мое имя? Хотя что тут странного… У царя Миноса должны быть соглядатаи по всей Греции. Кроме того, мог проговориться кормчий «Делиаса». Как, бишь, его? Кажется, Ферекл Амарсид. То-то он пялился на меня всю дорогу, как лапиф на кентавра. Ладно, ничего страшного пока не случилось. Только не следует подавать вида, что я обеспокоен своим разоблачением. Спокойствие, только спокойствие…
— Разве мы уже где-то встречались? — я скорчил удивленную гримасу.
— А как же! Я имел удовольствие видеть тебя на последних марафонских играх. Ты тогда показал себя молодцом. Меня так и подмывало вызвать тебя на поединок. Но, к сожалению, я не имел права выдать себя.
Это точно, подумал я. Вот бы подивились афиняне, узрев такого урода! Могли и прикончить под горячую руку, как до этого прикончили его братца Андрогея, отличавшегося буйным нравом и непомерной гордыней.
Вслух же я произнес следующее:
— Что за беда! Поединок можно устроить и здесь. Было бы желание.
— Хочешь убить меня? — сразу оживился Астерий.
— С чего ты взял? — Ох, не люблю я лукавить, да только сейчас иначе нельзя.
— Нетрудно догадаться. Ради чего ты затесался в толпу несчастных мальчишек и девчонок? Собирался принести жертву Зевсу Критскому? Так ведь время вроде неурочное. Или тебе захотелось отведать молока божественной козы Амальтеи? Но она, увы, давно вознесена на небо. Никто не приглашал тебя сюда. А незваный гость всегда вызывает подозрение. Кроме того, я получил предсказание от Дельфийского оракула. Хочешь услышать его?
— Сначала скажи, о чем ты спрашивал оракула, — положение осложнялось с каждой минутой, и мне не оставалось ничего другого, как тянуть время.
— Сам понимаешь, что больше всего меня интересовала судьба потомков. Еще я хотел узнать, кого мне следует опасаться.
— И что тебе поведал оракул?
Астерий как будто только и ждал этого. Склонив башку набок, он продекламировал стишок, многозначительный и туманный, как и все творчество Дельфийских прорицателей (можно подумать, что их сочиняют не одурманенные бабы-истерички, а лукавый бог Мом, чьи советы еще никого не доводили до добра):
Сей свое семя и дальше, Законный наследник Миноса.
Род твой повсюду заменит Немощных исчадий золы.
Но опасайся двуличного гостя, Избравшего путь Мнемозины.
Держат его под эгидой Чужие, еще не рожденные боги.
Даже мне, далеко не новичку в этом мире, было трудно сразу разобраться в подобной зауми. Недаром, наверное, едят свой хлеб доморощенные мудрецы, подробно истолковывающие скрытый смысл Дельфийских пророчеств. Для этого мало иметь светлую голову. Для этого нужно здесь родиться.
Немного подумав, я сказал:
— Честно признаюсь, что не все из услышанного мне до конца понятно. Но в общем предсказание выглядит благоприятно.
— Как сказать! — возразил Астерий. — С одной стороны, оракул обнадеживает меня. «Дети золы», то есть люди, созданные Зевсом из праха испепеленных им титанов, должны уступить свое нынешнее место моим потомкам. Но это случится лишь при условии, что я не паду жертвой «двуличного гостя» — человека, выдающего себя за кого-то другого. Кроме всего прочего, ему доступен «путь Мнемозины». Это надо понимать так, что моему врагу дана способность проникать в память иных людей. А главное, ему покровительствуют боги далекого будущего, которым суждено прийти на смену олимпийцам.
Положение у меня было — хуже некуда. Однако я невольно зауважал Дельфийских предсказателей. Бывают у них иногда истинные озарения, ничего не скажешь. Про «путь Мнемозины» — это они в самую точку угодили. Вот только относительно нерожденных богов, держащих меня под эгидой, переборщили (хотя определенный смысл есть и в этих словах). Нет у меня сейчас иной защиты, кроме собственного разума и собственных рук.
Между тем Астерий, уже закончивший разъяснять потаенный смысл пророчества, вопросительно уставился на меня. Пришлось с самым невинным видом ответить:
— Похоже, ты принял меня за этого самого «двуличного гостя». Ответь, сын Миноса, что общего ты видишь между нами?
— Ты выдаешь себя за афинянина, но твое истинное прошлое скрыто мраком. Старый Эгей вовсе не отец тебе. Ты при помощи всяких хитрых уловок просто втерся ему в доверие.
— Откуда… — я попытался было запротестовать, но Астерий решительным жестом остановил меня.
— Хочешь спросить, откуда это мне известно? Не буду скрывать — преданные мне люди давно наблюдают за тобой. И не за тобой одним. И не только в Афинах. Ты с самого начала вел себя неосторожно. Распускал нелепые слухи о своем происхождении, хотя едва-едва мог изъясняться на ахейском наречии. Все твои подвиги скорее всего тоже вымысел. Их очевидцы или откровенно лгут, или путаются. Таким образом, твое двуличие не вызывает никакого сомнения. Есть в твоем поведении и немало других странностей. Судя по некоторым высказываниям, особенно сделанным на пирах, тебе открыто будущее. Ты предрекаешь скорое падение Илиона, что совпадает с тайными откровениями оракулов, которые известны лишь немногим избранным. Вполне возможно, что здесь не обошлось без подсказки неведомых нам богов. Как видишь, все сходится.
Тут он, безусловно, прав, подумал я. Нечего язык распускать. Расскажешь, например, анекдот из жизни хитроумного Одиссея, а в компании обязательно найдется кто-то один, знающий, что на острове Итака, в семье царя Лаэрта, недавно родился мальчик под таким именем и мальчику этому предрекают бурную, богатую приключениями жизнь, поскольку его дедом по матери является небезызвестный Автолик-вор, проходимец и клятвопреступник. Объясняйся потом, что это случайное совпадение. А все вино проклятое! Раньше я его терпеть не мог, а здесь пристрастился. Хоть и слабенькое оно, хоть и кислое, а в голову ударяет, потому что на пирах смешивается не с водой, как считалось раньше, а с настойкой мака.
Астерий тем временем продолжал обличать меня:
— И отправился ты на Крит добровольно, а не по жребию. И белый парус припас, чтобы на обратном пути заранее возвестить о своей победе. И меч приготовил, да еще нанес на него какие-то магические письмена.
— Ты знаешь обо мне больше, чем самый близкий друг, — сказал я. — Польщен таким вниманием к моей скромной персоне. Но если ты считаешь меня столь опасным, то почему не убил сразу? По дороге к дворцу, например? В спальне Ариадны? Или прямо здесь, пока я пребывал в тенетах Гипноса?
— Сначала нужно было убедиться, что ты именно тот, кого я ожидаю. А кроме того, у меня есть к тебе один очень важный вопрос, — могу поклясться, что в словах Астерия сквозила некая неуверенность; сейчас он напоминал щенка, отыскавшего в траве маленького, но кусачего жука и не знающего, стоит ли с этим жуком связываться.
— Какой вопрос? — я внутренне напрягся.
— Допустим, сегодня я одолею тебя. Будет ли эта победа окончательной? Не пошлют ли боги будущего против меня еще кого-нибудь?
Юлить дальше не имело смысла. Карты, как говорится, были открыты. Что ни говори, а логика у Астерия была железная. Да и его осведомленности оставалось только позавидовать. Далеко пойдут минотавры, очень далеко! Если только я не сумею остановить самого первого из них.
Другой вопрос — как остановить? Хитростью? Силой? Пока дело не дошло до рукопашной, попробую-ка я запугать его.
— Обязательно пошлют, — твердо ответил я, глядя Астерию прямо в переносицу (заглянуть в глаза мешали особенности строения его черепа).
— Человека или демона?
— Снова меня.
— Не понимаю, — он помотал головой, совсем как бык, на которого хотят надеть ярмо.
— И не поймешь, даже не старайся. Если поединок закончится моим поражением, жди нового гостя. Как бы он ни выглядел, все равно это буду я. Мы будем биться раз за разом, и в конце концов я добьюсь своего. Ты не сможешь побеждать бесконечно, а мне будет достаточно и одной победы.
— Ты бессмертный?
— Вроде того, — гордо кивнул я.
— И даже если я скормлю твое тело псам, ты все равно вернешься?
— Можешь не сомневаться, — самое интересное, что я говорил истинную правду.
— Это надо проверить.
Не вставая с места, Астерий переломил меч о колено, что свидетельствовало не только о его нечеловеческой силе, но и о крушении всех возлагавшихся на меня надежд (что я имею в виду, вы поймете потом).
Тем не менее сдаваться было рано.
Ухватив увесистый жертвенный треножник (ух, как шибануло в нос благовониями), я смело ответил на вызов Астерия:
— Попробуй проверь!
Отшвырнув разделявший нас низкий столик, проклятый урод поднялся во весь рост (в мои времена такие верзилы играли в баскетбол или выполняли роль живых щитов при богатеньких буратино).
Куда только девалось его недавнее спокойствие и рассудительность! Если еще минуту назад я беседовал с человеком, пусть и весьма безобразным, то сейчас мне противостоял дикий зверь, глаза которого быстро наливались бешеной кровью.
Был ли у меня хоть какой-то шанс справиться с Астерием голыми руками? Очень сомневаюсь. Все хитрые борцовские приемчики, изобретенные людьми на протяжении тридцати грядущих веков, не помогли бы мне сейчас (тем более что и знал я их в основном теоретически). Броском через плечо не утихомирить взбесившегося слона. Удар пяткой в звериную морду куда более опасен для пятки, чем для морды. Апперкот в солнечное сплетение не страшен тому, у кого кости — как рельсы, а мышцы — как железный панцирь.
Как ни странно, но единственной моей союзницей была его поистине необузданная ярость. Прояви он хоть немного хладнокровия, и со мной было бы покончено в считанные минуты.
Однако Астерий бросался в атаку безоглядно, напролом. Окажись сейчас на моем месте опытный матадор, и тогда врагу рода человеческого пришлось бы несладко.
Был даже момент, когда, удачно увернувшись, я огрел Астерия треножником по голове. Гул пошел такой, словно удар пришелся по большому медному гонгу. Но, к сожалению, этим все и ограничилось. Столь крепкую башку, наверное, можно было пробить только секирой.
Все внутреннее убранство моих покоев пришло в полное разорение, все столы и лавки были разбиты, вся посуда превратилась в черепки. Обломки дубовой мебели и осколки мраморных статуй летали от стены к стене, словно мячики.
Грохот стоял такой, что все многочисленные обитатели дворца, включая стражу, прислугу, царя Миноса, царских наложниц, царицу Пасифаю, ее любовников, моих юных спутников-афинян, коварную Ариадну и комнатных собачек, должны были неминуемо проснуться.
Последней рухнула на пол объемистая чаша, предназначенная для омовения рук (каюсь, иногда я использовал ее вместо ночного горшка). Полированный мозаичный пол, на котором были изображены сцены рождения и воспитания Зевса, сразу превратился в подобие ледяного катка. Еще слава богу, что мы поскользнулись на нем одновременно.
Вот только, к великому сожалению, поехали мы не в разные стороны, а навстречу друг другу. В самый последний момент я попытался вскочить, но Астерий налетел на меня, как сорвавшийся с горного склона стопудовый валун.
— Ну вот и конец тебе, двуличный гость! — проревел он дурным голосом.
— До новой встречи! — успел ответить я.
Спустя еще мгновение на мое лицо обрушился каблук тяжелого солдатского котурна, подбитого бронзовыми гвоздями.
Что— то здесь не так, подумал я, умирая. Не одолел Тесей критского выродка, а все наоборот… Или легенды врут, или история вовсе не застывший монолит, как мы считали раньше, а изменчивый и прихотливый поток…
Не знаю, какой срок пребывания на белом свете отмерен мне, но тот трагический момент, ставший поворотной точкой в моей судьбе, я запомню до гробовой доски.
Часть I
ОЛЕГ НАМЕТКИН, РОССИЙСКИЙ ИНВАЛИД
Знающие люди утверждают, что жизнь наша состоит из нескольких отдельных периодов, часто весьма несхожих между собой.
Например, юный Левушка Толстой, душка-военный, волокита и повеса, разительно отличается от старца Льва Николаевича, самозваного пророка, сермяжного философа и зануды.
И дело тут вовсе не в возрасте. Дескать, молодой на гульбу, а старый на думу. Один наш сосед, в прошлом заслуженный рационализатор и депутат горсовета, после выхода на пенсию успел уже дважды сменить свою личину — сначала примкнул к наиболее радикальному крылу движения «зеленых», а потом устроил на квартире притон, обслуживавшийся исключительно несовершеннолетними проститутками.
К нашему счастью, эти периоды перетекают друг в друга плавно и постепенно, и то, что по прошествии времени кажется парадоксом, на самом деле есть плод подспудной душевной эволюции или, наоборот, деградации.
Теперь о личном. Так уж случилось, что мне не суждено было пройти всеми бесконечными пролетами жизненной лестницы, по которой сначала бежишь вприпрыжку, потом солидно шествуешь, а в самом конце еле бредешь, поминутно оглядываясь назад.
Едва преодолев начальные ступени и не добравшись даже до первой площадки, которая, надо полагать, ассоциируется с браком и экономической независимостью, я сверзился на самое дно лестничного пролета (а может, даже и в подвал).
Моя судьба изменилась резко, бесповоротно и, что печальнее всего, — в самую худшую сторону. Позже мне часто приходила на ум мысль о том, что в сложившейся ситуации смерть была бы гораздо более предпочтительным вариантом.
К тому времени моя молодая и, скажем прямо, беззаботная жизнь успела дать первую трещину (хотя в сравнении с грядущими испытаниями это была вовсе и не трещинка, а так — еле заметный скол).
Полтора года честно отмучившись на химическом факультете университета, я перестал посещать занятия. Нет, меня пока еще не исключили, но гора «хвостов», незачтенных лабораторных работ и отвергнутых курсовых проектов выросла до такого размера, что я мог считать себя заживо погребенным под ней.
Да и не мое это было призвание, честно говоря. Если в неорганической химии я еще кое-что петрил, то органическая представлялась мне темным лесом, потусторонней кабалистикой, письменностью аборигенов острова Пасхи.
Признаться во всем матери (отец мой, номенклатурный работник, благополучно скончался в самом начале перестройки) у меня недоставало душевных сил. Для нее высшее образование было не только непременным атрибутом приличного человека, как, например, брюки, но и неким сакральным знаком, возвышавшим дипломированного человека над серой толпой.
Каждый телефонный разговор с подругами она заканчивала перечислением моих успехов на поприще науки, успехов чаще всего мнимых. Дескать, мой Олежка и в учебе преуспел, и в студенческом совете заседает, и с деканом на короткой ноге, и в аспирантуру идет полным ходом, словно атомный ледокол «Сибирь» к Северному полюсу.
Оттягивая неминуемую развязку, я каждое утро, как и прежде, покидал родное жилище и часов до трех-четырех слонялся по улицам, посещая дневные киносеансы, или просто катался на метро.
Кстати говоря, это был самый дешевый способ убить время. В вагоне и подремать можно было, и книжку почитать, и завести ни к чему не обязывающее знакомство с милой девушкой. Скоро я изучил все маршруты метрополитена настолько досконально, что по характерному стуку колес мог заранее определить, к какой станции мы приближаемся.
Всякие печальные мысли я старательно гнал прочь. А задуматься было над чем. Хуже всего, что у меня не имелось абсолютно никаких планов на будущее (хотя наиболее реальным следствием моей лени и малодушия был призрак армейской службы, маячивший где-то на рубеже апреля-мая).
Нет, кое— какие прожекты я, безусловно, строил, и программа их была весьма широкой -от суицида до вступления во французский иностранный легион. Однако, это был лишь способ краткого самоуспокоения, хрупкая раковина, в которую пыталась спрятаться моя измученная душа.
Конечно, к наукам гуманитарным, таким, например, как история или литература, я испытывал чувства совсем иные, чем к распроклятой химии. Но проблема состояла в том, что я вообще не хотел учиться — даже сам этот процесс вызывал у меня отвращение. Так уж с детства повелось, что в голову мне западало лишь то, к чему лежала душа. Все остальное прошивало мой мозг насквозь, словно элементарная частица нейтрино.
Иногда, как бы в оправдание себе, я начинал мысленно перечислять великих людей, добившихся такого статуса и без помощи высшего образования. Компания получалась впечатляющая: Джек Лондон, Бунин, Грин, Шолохов, Дали, Брэдбери, Мао Цзэдун, Бродский.
И это только в нашем веке! Что уж говорить о таких героях дней минувших, как светлейший князь Меньшиков, не удосужившийся даже грамотой овладеть, или механики-самоучки Черепановы, на честном слове и русском «авось» сварганившие едва ли не первый в мире паровоз.
Надо добавить, что от безделья я пристрастился к курению, и это обстоятельство сыграло немаловажную роль во всех последующих событиях.
В тот памятный день, навсегда разделивший мою жизнь на два периода, которые условно можно назвать розовым и черным, я посетил книжный рынок, где на последние деньги приобрел давно приглянувшуюся мне «Апологию Сократа» в академическом издании, от корки до корки проштудировал бульварную газетенку, особое внимание обращая на объявления типа: «Требуются одинокие молодые мужчины для выполнения опасной, высокооплачиваемой работы», помог приезжей старушке перейти улицу, в качестве свидетеля подписал пару милицейских протоколов и имел удовольствие созерцать потасовку попрошаек, не поделивших сферы влияния.
В половине второго я спустился в метро, прокатился с ветерком по нескольким наименее загруженным маршрутам, но потом допустил оплошность, перейдя на Кольцевую линию. Была пятница, самое начало уикенда, погода стояла прекрасная, и народ так и пер к пригородным вокзалам.
В вагоне, набитом до такой степени, что, подняв руку вверх, ее потом уже нельзя было опустить, мне оттоптали ноги, несколько раз обложили матом, причем больше всех зверствовали юные леди в дорогущих шубах, которым по всем понятиям на «Мерседесах» надо было кататься, а не на метро, и даже пытались обчистить карманы.
С трудом выбравшись на свободу, я проверил наличие пуговиц на пальто (о карманах можно было не беспокоиться — там давно ветер гулял) и решил отправиться прямиком домой, дабы там честно покаяться во всех своих прегрешениях.
Скандала, конечно, не избежать, но это дело привычное. Ну поревет мамаша часок-другой, ну подуется недельку, ну лишит на весь сезон карманных денег — что из того? Не смертельно. Зато у меня камень свалится с плеч.
Уже завтра можно будет начать жизнь с чистого листа. Без всяких там лекций, сессий, зачетов, курсовых и лабораторных. Сколько заманчивых перспектив открываются для молодого одинокого мужчины! Как подумаешь, голова кругом идет. Тут тебе и брачный аферизм, и транспортировка наркотиков, и игорный бизнес, и выгуливание чужих собак, и мойка стекол в высотных зданиях, и, в конце концов, республика Чечня, куда человеку в моем положении и против собственной воли загреметь очень даже просто.
Перейдя на соседнюю платформу, я стал дожидаться поезда. От души сразу отлегло, как это бывает всегда, когда полная неопределенность уступает место какому-либо конкретному решению. Правильно подмечено, что кошмарный конец лучше, чем кошмар без конца. Эх, сейчас бы еще задымить — и жизнь заиграет всеми красками.
Дабы убедиться в наличии курева, я вытащил купленную накануне пачку «Космоса» (на такое добро даже карманники не покусились) и встряхнул ее. Судя по звуку, сигареты имелись, хотя и в ограниченном количестве — штуки три-четыре, не больше. На вечер хватит. От души отлегло еще больше.
Из черной дыры туннеля, гоня перед собой пахнущий озоном ветер, вылетел поезд, вагоны которого были сплошь расписаны легкомысленной рекламой. Ну зачем, скажите, в подземном царстве рекламировать прокладки с крылышками? Куда на них здесь улетишь?
Продолжая держать пачку сигарет в руке, я шагнул поближе к краю перрона. В этот момент ко мне подскочил оборванец с носом-морковкой (не в том смысле, что длинным, а в том смысле, что красным) и с бородой Карабаса-Барабаса. Из других его особых примет в глаза бросались пестрые дамские шаровары, такие просторные, что вполне заменяли комбинезон.
— Удружи, красавец, папироску, — попросил он, с собачьей преданностью глядя мне в глаза. — Не дай пропасть ветерану Ватерлоо.
Это было что-то новое. С жертвами Кровавого воскресенья и с участниками штурма Зимнего дворца (кстати, теперь на папертях стали появляться и его бывшие защитники) мне приходилось встречаться, но здесь уже был явный перебор.
— И за кого вы там сражались? — сдерживая улыбку, поинтересовался я. — За французов или за англичан?
— Я только сам за себя могу сражаться, — охотно пояснил оборванец. — А Ватерлоо — это такой фаянсовый завод, где ватерклозеты делают. Так его в народе прозвали. Горячий цех, вредное производство. Проявляя ежедневную трудовую доблесть, довел себя до состояния инвалидности.
Козе понятно, что до состояния инвалидности его довело неумеренное употребление горячительных напитков, но мы-то, слава богу, живем в России, а не в какой-нибудь Швеции или там Саудовской Аравии. Что тут зазорного? Каждый сам вправе выбирать жизненный путь. Так, кстати говоря, и в нынешней Конституции записано.
— Папирос нет. Сигареты подойдут? — с царской щедростью я протянул ему мятую синюю пачку.
— Какие проблемы! — обрадовался оборванец. — Это с «Мальборо» на «Беломор» трудно переходить. А после «Беломора» что угодно можно курить. Хоть гаванские сигары, хоть анашу, хоть опилки, хоть твой «Космос».
Грязными негнущимися пальцами он залез в пачку, но действовал при этом так неловко (хотя и энергично), что та, вывалившись из моей руки, упала на перрон. Сигареты, сразу почуявшие волю, сиганули врассыпную. Их оказалось всего три штуки.
Мы одновременно нагнулись, но оборванец опередил меня, с обезьяньей ловкостью овладев сразу двумя сигаретами. Мне пришлось довольствоваться одной-единственной. Ничего не поделаешь, такова печальная участь многих меценатов. Сначала даешь деньги на социальную революцию, а потом пьяные социалисты в матросских бушлатах отбирают у тебя последнюю жилетку.
Что касается поезда, то он, естественно, ждать меня не стал и, зашипев по-змеиному, укатил вдаль.
На опустевшем перроне остались только двое, я — да оборванец, оба с сигаретами в руках. Белобрысый милиционер с нездоровым румянцем во все лицо погрозил нам издали пальцем. Оборванец от греха подальше спрятался за колонну, а я демонстративно заложил сигарету за ухо.
Очень скоро перрон стал заполняться новыми пассажирами. Спустя пару минут я должен был укатить в светлые дали (правда, попутно пройдя через упреки, головомойку и остракизм), но тут моей особой вновь заинтересовался дотошный милиционер.
— Это ваши вещи? — хмуро спросил он, указывая пальцем куда-то мне за спину.
Волей— неволей пришлось обернуться. На каменной лавке, созданной, наверное, еще под идейным руководством наркома Кагановича, а потому монументальной и впечатляющей, как ковчег завета, одиноко стоял новенький черный кейс из тех, что подешевле. Могу поклясться, что еще пять минут назад его здесь не было.
— Нет, — я покачал головой и на всякий случай отступил подальше.
Милиционер, озираясь по сторонам, воззвал к толпе:
— Граждане, чьи вещи?
Граждане, с приходом демократии отвыкшие уважать любую власть, а тем более такую белобрысую и краснорожую, признаваться не спешили, а только косились через плечо да фыркали.
Живое участие проявил лишь бородатый ветеран клозетного производства.
— А ничьи! — ухмыляясь до ушей, он, как бы взвешивая, приподнял кейс за ручку. — Ого, тяжеленький! Не иначе как золотыми слитками набит.
— Не трогай! — взвыл милиционер, почему-то ухватившись за козырек своего дурацкого кепи.
Надо сказать, что руки у оборванца были как крюки (в худшем смысле этого выражения). То ли он их на своем знаменитом заводе разбил, то ли отморозил, ночуя под открытым небом, но история с сигаретами повторилась один к одному — бесхозный кейс брякнулся на перрон.
А затем…
В этом месте своего рассказа я обычно прерываюсь. Хотя сказать есть о чем. Но эти речи могут впечатлить лишь тех, кто не знал иных страданий, кроме зубной боли да зуда в мочеиспускательном канале. Лично я придерживаюсь сейчас того мнения, что вопль, исторгнутый из самых недр человеческого существа (и неважно, чем он порожден — болью, страхом или удовольствием), гораздо выразительнее любых слов, пусть и самых прочувствованных.
Ну как, скажите, описать словами солнцезрачную вспышку, случившуюся в десяти шагах от тебя? Или звук, от которого мгновенно лопнула барабанная перепонка левого уха?
Короче говоря, не прошло и доли секунды, как я, ослепший и оглохший, кувырком летел вдоль перрона, то и дело сталкиваясь со своими товарищами по несчастью. Еще спасибо, что ударная волна не сбросила меня под колеса прибывающего поезда.
Впрочем, так, наверное, было бы и лучше.
Тут по всем канонам жанра полагается сделать многозначительную паузу…
В бессознательном состоянии я оставался совсем недолго, чему впоследствии весьма удивлялись врачи-реаниматоры.
Зрение и слух вернулись, хотя и не в полной мере. Видел я как сквозь воду, а слышал как сквозь вату. Вот только пошевелиться не мог.
Помню едкий дым, застилавший все вокруг. Помню многоголосый и неумолчный женский крик. Помню, как мимо меня протащили злополучного оборванца, нос которого теперь походил не на морковку, а на чернослив. Помню, как вслед за оборванцем пронесли его же ногу, вернее, башмак с торчащим наружу кровавым обломком кости.
«А меня? Когда же будут спасать меня?» — хотел вымолвить я, но вместо этого изо рта вырвалось какое-то бессвязное мычание.
Сильно болело все, что находится у человека с левой стороны, от макушки до пяток, но в особенности скула. Окружающий мир, с давних времен закосневший в тяжких оковах трех пространственных координат, на сей раз вел себя весьма вольно — то сжимался, то расширялся, то перекашивался.
Надо сказать, что никакого страха смерти я тогда не испытывал. Просто было обидно, что на меня никто не обращает внимания. (Позже мне сказали, что я выглядел как стопроцентный мертвец, а этих эвакуировали в последнюю очередь.)
Похоже, что меня сильно задело взрывом, но соображать-то я соображал. Увидев, как милиционер, совершенно утративший свой прежний румянец, бережно несет на руках очень юную и очень привлекательную девушку, я даже подумал с долей иронии, что следующий такой случай ему вряд ли представится.
Дым между тем рассеялся. Пожару разгореться не дали. Хотя что, спрашивается, может гореть там, где все каменное или железное? Разве что остатки проклятого кейса или чье-нибудь утерянное при взрыве пальто.
На перроне, напоминавшем мрачное батальное полотно из серии «После битвы», появились люди в униформе — серой, белой, оранжевой. Однако ко мне по-прежнему никто не подходил.
Если бы не боль, продолжавшая грызть тело, можно было предположить, что я окончательно превратился в труп, а за всем происходящим наблюдает со стороны моя воспарившая душа.
Тут, кстати, выяснилось, что правая рука действует. Я не преминул этим воспользоваться и, смутно догадываясь, что сейчас узнаю о себе много нового, стал ощупывать те части тела, до которых мог дотянуться.
Кишки наружу, слава богу, не торчали, зияющих ран нигде не обнаружилось, хоть чего-чего, а крови хватало. Впрочем, вскоре выяснилось, что эта кровь обильно подтекает под меня со стороны, от лежащей ничком женщины в синей железнодорожной шинели. Помню, я даже вздохнул с облегчением. Ох уж этот зоологический эгоизм, столь непристойный для воспитанного человека!
Немного передохнув, я приступил к изучению головы — по-видимому, наиболее пострадавшей части моего тела. (Вот уж действительно злой рок! И так все говорили, что я на голову слаб, а тут еще такая беда приключилась.)
Справа все было в порядке, зато стоило мне только коснуться левой щеки, как боль буквально взорвалась, извергнув из глаз фейерверк искр.
Мне бы полежать спокойно да поберечь силы, тем более что двое спасателей уже взвалили даму-железнодорожницу на носилки, а двое других с точно такими же носилками спешили ко мне, но попутало дурацкое любопытство.
Кончиками пальцев я опять коснулся лица и с ужасом убедился, что в скуле торчит солидный железный гвоздь из тех, которые в просторечье называются «половыми». Откуда он здесь взялся, нельзя было даже и предположить.
Не помню точно, но, наверное, я попытался выдернуть гвоздь, поскольку боль резанула так беспощадно, что сознание вновь погасло.
И на сей раз надолго.
…Много позже я узнал, что в кейсе, чей хозяин так и не был установлен, кроме самодельного взрывного устройства, находилось также несколько килограммов гвоздей, каждый из которых был разрублен на две части.
Основной ущерб моему здоровью нанес не обрубок со шляпкой, вошедший в гайморову пазуху, а другой, без оной, пробивший черепную коробку и застрявший глубоко в мозгу.
В принципе такие раны считаются смертельными, но история медицины знает и более заковыристые случаи. Некоторые счастливчики оставались живы даже после полной потери лобной или височной доли мозга, разве что характер у них портился, а в прошлом веке один ковбой, разъезжая по ярмаркам, демонстрировал сквозное пулевое ранение в череп, за осмотр которого брал с каждого желающего по доллару.
Мне в этом смысле повезло гораздо меньше. Все тело, за исключением правой руки и шеи, оказалось парализованным. Кроме того, я на пятьдесят процентов утратил зрение и слух, перестал ощущать запахи и заполучил несколько весьма обширных провалов в памяти.
Возможно, причиной моего плачевного состояния было присутствие в мозгу этого самого окаянного гвоздя, который мало того, что постепенно коррозировал, но и мешал нормальной циркуляции цереброспинальной жидкости (вот каких мудреных словечек я здесь со временем нахватался!).
Однако никто из нейрохирургов, занимавшихся мной, так и не решился извлечь гвоздь наружу. Дескать, предполагаемая операция сопряжена со смертельным риском, что противоречило медицинской этике.
Лицемеры! Потрошить живых собак и лягушек — так это запросто. А лишний раз поковыряться в черепе существа, на девять десятых уже мертвого, — святотатство.
Правильно говорил мой непутевый братец, в пику всем другим занятиям на свете избравший торговлю мотылем: не якшайся с милицией, пожарными и медиками. Милиция посадит, пожарные сожгут, медики залечат.
Впрочем, все эти эмоционально окрашенные умозаключения относятся к гораздо более позднему периоду, когда я уже малость оклемался и даже научился стучать одним пальцем по клавишам компьютера.
Нам же следует вернуться к событиям, непосредственно следующим за взрывом в метрополитене.
В сознание я пришел только спустя месяц, но еще долго не мог сообразить, кто я такой, где нахожусь и что вообще произошло. За последующие полгода мне сделали столько операций, что под это дело, наверное, пришлось истребить целое стадо баранов, из кишок которых, как известно, изготовляются хирургические нитки — кетгут. Про донорскую кровь, перевязочные материалы, антисептики и обезболивающие средства я уже не говорю. Счет тут, наверное, идет на бочки, рулоны и ящики.
Надо сказать, что мои проблемы не ограничивались одним только черепом. Я был нашпигован гвоздями так густо, что, по выражению рентгенолога, напоминал самого главного урода из фильма ужасов «Восставший из ада».
К счастью, ни один из гвоздей не задел сердце.
Естественно, что все это время меня держали на наркотиках. В еде, питье и утке я не нуждался. Все необходимое для жизнедеятельности организма поступало извне по пластмассовым трубочкам, оплетавшим мое тело наподобие щупальцев спрута, и примерно тем же манером уходило прочь.
Скажите, кто я после этого — человек или растение?
Старший и младший медперсонал общался со мной по тому же принципу, по которому прежде референты общались с Генсеком, а прежде прежнего — бояре с царем. То есть если о чем и докладывали, то новости плохие обязательно переиначивали в нейтральные, а нейтральные — в распрекрасные.
Из ласковых речей этих облаченных в белые халаты мясников и клизм выходило, что спустя год я уже смогу играть в футбол, плясать на собственной свадьбе гопака (лечащий врач у меня был хохол) и активно размножаться. О-хо-хо! Нет ничего проще, чем обмануть любящую женщину и больного человека.
Глаза на реальное положение вещей мне открыл не кто иной, как родной братец (по крайней мере, я тогда считал его таковым, хотя мы были схожи между собой, как боровик и бледная поганка, а кто из нас кто — решайте сами).
Если не считать следователя прокуратуры, это был первый посетитель, допущенный сюда после того, как мое положение более или менее стабилизировалось и инъекции морфина стали постепенно заменяться анальгином. (Мамаша моя от пережитых волнений сама захворала и уехала поправлять нервы в Испанию.)
Братец был уже слегка подшофе, хотя заметить это мог только наметанный глаз. Кроме того, он прихватил с собой вместительную плоскую фляжку, к которой время от времени прикладывался якобы для поддержания душевного равновесия.
При том, что братец пил почти постоянно, к категории горьких пьяниц он отнюдь не относился. Просто алкоголь был для него примерно то же самое, что для Сократа — его знаменитый внутренний демон: советчик, указчик, где надо толкач, где надо — тормоз и даже, если хотите, внутренний стержень.
В трезвом состоянии братец напоминал тупую и безвольную амебу. Выпив, становился активен, предприимчив, изворотлив, красноречив.
Без бутылки он не мог принять ни одного мало-мальски серьезного решения. По пьянке он женился, по пьянке развелся, по пьянке создал свой мотылевый бизнес и, следуя традиции, разориться должен был тоже по пьянке.
Когда братец в очередной раз отхлебнул из фляжки, я поинтересовался:
— Что там?
— Текила, — ответил он.
— Богато живешь. В цене, значит, мотыль.
— Мотыль-то в цене, — кисло улыбнулся он. — Да от конкурентов спасу нет. На ходу подметки рвут. Не поверишь, совсем обнищал. Если что и нажил за последнее время, так это только три вещи: триппер, трахому и тремор, — он продемонстрировал свои дрожащие пальцы.
— Ну с триппером и тремором понятно. А трахома откуда? Я где-то читал, что в нашей стране она ликвидирована еще в тридцатые годы.
— Ага, вместе с больными… Впрочем, я не так давно в Малайзию летал. К тамошнему мотылю присматривался. Вполне возможно, что в тех краях и заразился. Сейчас одна муть в глазах стоит… Не жизнь, а просто каторга.
— Хочешь, чтобы я тебя пожалел, такого разнесчастного?
— Вот это не надо! — решительно отказался братец, но, немного подумав, добавил: — Хотя в каком-то смысле можно пожалеть и меня.
Смысл этой довольно загадочной фразы дошел до меня гораздо позднее.
Разговор у нас с самого начала как-то не заладился.
И ладно, если бы я себя неправильно повел, какой спрос с человека, у которого гвоздь в мозгу засел, так нет же — братец всю малину испортил.
Вместо того чтобы ободрить меня, поддержать добрым словом, отвлечь от тяжких дум, внушить надежду, пусть и призрачную, он вдруг стал резать голую правду-матку, столь же неприемлемую в больничной палате, как, скажем, ложь — в церковной исповедальне.
(Кстати говоря, все подробности о состоянии моего здоровья братец выведал у одного местного врача, с которым был шапочно знаком опять же на почве того же самого мотыля.)
С его слов выходило, что перспективы на улучшение у меня нет никакой. Да, со временем я научусь питаться с ложечки и смогу самостоятельно испражняться в памперсы (есть уже, оказывается, такие — специально для взрослых), но появятся проблемы с вентиляцией легких, пролежнями и, конечно же, с психикой.
Отпущенные мне пять или шесть лет превратятся в непрерывную пытку, в сравнении с которой муки всех Танталов, Сизифов, Прометеев и Данаид покажутся легкой щекоткой.
Более того, я стану обузой для семьи, поскольку в самое ближайшее время клиника постарается от меня избавиться. Все заботы падут на мать, еще не утратившую шанса устроить личную жизнь, а расходы, естественно, на него, братца. Это при том, что сейчас даже обыкновенные антибиотики стоят бешеных денег. Тут целого центнера мотыля в месяц не хватит!
Какая— то логика в его словах, безусловно, была. Со всех сторон выходило, что я мерзкий эгоист и неблагодарный корыстолюбец, сознательно загоняющий в гроб мать и разоряющий брата. Подспудно даже проскальзывала мысль, что взрыв в метро я подстроил специально, дабы впоследствии безбедно существовать на правах инвалида.
— Выходит, что мне лучше было бы сразу подохнуть? — напрямик спросил я.
— Не надо передергивать, — сразу спохватился братец. — Я так не говорил. Но против правды не попрешь. А я, сам знаешь, всегда стоял за правду.
— Разве? — я не преминул уязвить его. — И в тот раз, когда продал на рынке отцовские ордена, а вину хотел свалить на меня? И когда торговал подкрашенной смесью вареного риса и рыбьего жира, выдавая ее за красную икру?
— Ты еще про детский садик вспомни! — обиделся он и немедленно приложился к фляжке.
Тут я проявил слабость — разревелся. И даже не от осознания своей обреченности, сколько от обиды.
Во всем этом огромном и разнообразно устроенном мире, где гуманистические ценности приобретали все больший вес, где был расшифрован геном человека, где полным ходом шло объединение Европы, где людей давно перестали жечь на кострах за убеждения, где почти искоренили каннибализм, где стабилизировались цены на энергоносители и услуги падших женщин и где только одних китайцев насчитывалось полтора миллиарда, я вдруг оказался таким одиноким, словно ударная волна проклятой бомбы забросила меня куда-нибудь на Марс.
Брат, превратно истолковавший мои слезы, шепотом предложил:
— Хочешь, я тебе текилы в капельницу плесну? Сразу на душе полегчает.
— Ты бы лучше, гад, какого-нибудь яда туда плеснул! — ответил я сквозь слезы. — Все бы проблемы сразу и разрешились.
— Ага! — хитровато улыбнулся он. — Не хватало еще, чтобы меня потом в твоей смерти обвинили.
— Вот чего ты боишься! Не моей смерти, а собственных неприятностей.
Упрек, конечно, вышел малоубедительный, но отповедь я получил по полной программе. Братец, постоянно черпавший из фляжки все новые и новые силы, стал горячо доказывать, что неприятностей он как раз и не боится, поскольку нельзя бояться того, что уже и так висит на шее, а вот мне следует вести себя скромнее и не взваливать собственные беды на всех подряд, а в особенности на близких.
Тут спешно появилась медсестра, наблюдавшая за нашей милой беседой сквозь стеклянную дверь палаты, и чуть ли не взашей принялась выталкивать братца вон.
Когда этот подонок был уже за порогом, я неизвестно почему крикнул ему вслед:
— А каков хоть мотыль в Малайзии?
Высший сорт! Не мотыль, а удав! На такую наживку даже сома можно ловить! Кто его у нас сумеет развести, сразу разбогатеет! — слова эти безо всякого сомнения шли у братца от самого сердца, в котором нашлось достаточно места для жирных, противных личинок, а вот для меня — нет.
Мысль о самоубийстве, в течение всего срока пребывания в клинике никогда окончательно не покидавшая меня, во время перепалки с братцем созрела окончательно. Более того, я решил не откладывать дело в долгий ящик.
Действовал я скорее под влиянием аффекта, чем по заранее разработанному плану — оборвал все трубочки, до которых смог дотянуться правой рукой, опрокинул капельницу, а потом стал обдирать с головы бинты.
Однако я был плохого мнения о бдительности дежурного персонала (или просто выбрал неудачное время). Не прошло и минуты, как медсестра (не та, что выгоняла братца, а другая, помоложе) оказалась тут как тут, а спустя четверть часа возле моей койки собрался целый консилиум, первую скрипку в котором играли не нейрохирурги, формальные хозяева этого отделения, а пришлые психиатры, владения которых располагались в соседнем корпусе.
— Вы делаете большую ошибку, молодой человек! — заявил один из них, пухлый, словно надутая насосом резиновая игрушка. — Вспомните высказывания классика русской литературы Куприна о ценности и неповторимости человеческой жизни…
Мне бы каяться или, в крайнем случае, молчать, так нет же, не удержался, сцепился в споре с ученым человеком:
— Это насчет того, что жизнь надо любить, даже оказавшись под колесами железнодорожного состава? — уточнил я, а когда психиатр машинально кивнул, добавил: — Почему бы Куприну и не восславлять жизнь, если он большую ее часть из кабаков не вылазил. Но лично мне ближе высказывание другого русского классика: «Не хочу я быть настоящим, и пускай ко мне смерть придет».
— Кто же такую глупость мог сморозить? — удивился он. — Не иначе какой-нибудь декадент.
— Нет, акмеист Осип Эмильевич Мандельштам. И эти строки он написал на стене лагерного барака, подыхая от голода и цинги.
— Парафреновый синдром, — толстяк обменялся взглядом со своим коллегой, стоявшим у меня в головах.
— Нет, скорее синдром Корсаковского, — возразил тот. — Но, во всяком случае, клиент нашего профиля.
Они отозвали в сторону моего лечащего врача Михаила Давыдовича и долго что-то втолковывали ему, в то время как медсестры восстанавливали порушенную систему пластмассовых трубочек, меняли капельницу и прибинтовывали мою правую руку к койке.
— Доигрался ты, Олег, — сказал Михаил Давыдович после того, как психиатры покинули палату. — Будешь теперь на особом контроле. А твой поступок я расцениваю как черную неблагодарность. Особенно учитывая количество сил и средств, затраченных на лечение.
— После лечения человек выздоравливает, — дух противоречия продолжал тянуть меня за язык, что, наверное, и было одним из признаков загадочного «парафренового синдрома». — А мне это не грозит. Зачем же зря тратить лекарства и отнимать время у занятых людей?
— Не дури. Курс лечения не закончен. В нашем деле бывают самые неожиданные случаи ремиссии. Тем более что организм у тебя такой молодой… Шанс на благополучный исход всегда имеется. — Не знаю, кого хотел успокоить Михаил Давыдович — меня или себя самого.
Меня щедро накачали успокоительным и наконец-то оставили в покое. Уже проваливаясь в пучину тяжкого обморочного сна, я поклялся, что при первой же возможности возобновлю попытки раз и навсегда покончить с этой постылой жизнью.
Как она ко мне, так и я к ней.
С какой мыслью я уснул, с такой и проснулся. Это хорошо. Значит, у меня начала вырабатываться психологическая установка. Что это такое — расскажу позже.
За это время в палате мало что изменилось, только на прикроватном столике появился какой-то мудреный прибор типа осциллографа, провода от которого уходили под марлевую чалму, намотанную на мою бедную головушку.
По белому потолку ползла одинокая муха, а это означало, что в мире, который я собрался покинуть, наступила весна.
Оно и к лучшему. Меньше будет мороки с могилой. А то помню, когда хоронили отца, промерзшую почти на метр землю пришлось разрушать буровой, предназначенной для установки электрических опор. Обошлось это нам в четыре бутылки водки. Бурильщик прямо так и сказал: «Четыре дырки — четыре бутылки. Зимняя такса. А нет, так будете ломами целые сутки махать».
Судя по тишине в коридоре и расположению теней на стене, стояло раннее утро. Счеты с жизнью надо было покончить еще до прихода медсестры, иначе ее болтовня и живая мимика могли отвлечь меня от задуманного.
Возможности мои, надо признаться, были весьма ограничены. После того как мою нашкодившую руку лишили подвижности, я — увы — мог положиться только на разум и на волю (тем более, разум ущербный, а волю, подточенную бесконечными инъекциями анальгетиков и барбитуратов). Говорят, что есть люди, способные по собственному желанию регулировать частоту сокращения сердца и даже останавливать его. Я к числу таких талантов, к сожалению, не принадлежу. Не подвластны мне и другие внутренние органы (стыдно сказать — с некоторых пор даже мочевой пузырь). Выход один — прекратив дыхание, умереть от кислородного голодания. Будем надеяться, что это мне по силам.
Освежив в голове психологическую установку: «Умереть, умереть, умереть…», я сделал глубокий выдох и весь напрягся, дабы не позволить воздуху самопроизвольно проникнуть в легкие. Сонная муха продолжала свой затяжной рейд по потолку, и, наверное, это было последнее, что мне предстояло увидеть в земной жизни.
Так прошла минута, другая, третья.
Я держался из последних сил, и вскоре в глазах стало темнеть, а в ушах раздался похоронный звон. Однако умереть я не смог. Стоило сознанию слегка померкнуть, как освободившиеся от его диктата легкие стали на путь прямого саботажа, то есть задышали на полную катушку.
Мое тело, превратившееся в бесполезные руины, тем не менее не хотело умирать окончательно. Доводы разума не находили отклика у тупой плоти, доставшейся нам в наследство от трилобитов и динозавров.
Целый день с небольшими перерывами я продолжал это самоистязание, однако добился только того, что у меня носом хлынула кровь.
Это обстоятельство на некоторое время зародило новую надежду, хотя, если честно, мне не доводилось слышать о людях, скончавшихся от носового кровотечения. Но тут, как назло, появилась вездесущая медсестра. Она быстро уменьшила поступление физраствора из капельницы и вставила мне в ноздри ватные тампоны, пропитанные перекисью водорода.
Ближе к вечеру в палату заглянул пухлолицый и полнотелый психиатр, накануне пытавшийся наставить меня на путь истинный посредством цитат из Куприна (которого я, кстати сказать, терпеть не могу).
Разговор у нас получился весьма содержательный, хотя я все время чувствовал себя, как иностранный агент, которого испытывают на детекторе лжи.
В заключение он, как бы между прочим, заметил, что творчество Осипа Эмильевича Мандельштама, поэта безусловно замечательного, противопоказано для юных впечатлительных душ, не успевших очерстветь в житейских передрягах. Ведь буквальное понимание фразы «Я трамвайная вишенка страшной поры и не знаю, зачем я живу», может привести к непредсказуемым последствиям.
Я спорить не стал. Глупо вступать в полемику, стоя на самом краю вечности. Это то же самое, что станционному зеваке переругиваться с пассажирами мчащегося мимо скорого поезда.
А психиатр-то оказался очень не прост. Уверен, что еще вчера про Осипа Эмильевича, этого «семафора со сломанной рукой», он и слыхом не слыхивал. Зато сегодня, надо же, — цитирует.
День пошел насмарку. Вся надежда теперь была на ночь. Но сначала следовало добиться, чтобы психологическая установка, уже завладевшая сознанием, распространилась также и на периферическую нервную систему, включая вегетативный отдел.
Что это такое, поясню на примере, взятом из средневековой истории. Пример, кстати, вполне достоверный. В те времена морские разбойники свирепствовали даже на Балтике. Само собой, что это не нравилось ни купцам, ни рыбакам, ни прибрежным жителям. И вот главарь одной такой пиратской шайки угодил в руки властей. Да не один, а вместе со всеми подручными. С приговором долго тянуть не стали — лишить всех головы, и баста!
По тогдашним законам каждый осужденный на смерть имел право высказать последнее желание, в пределах разумного, конечно. Воспользовались этим правом и наши разбойники. Кто-то потребовал кружку рома, кто-то трубочку, кто-то свидание с родней. Желания простые и вполне приемлемые.
Зато главарь озадачил судей. Во-первых, он хотел, чтобы ему отрубили голову в первую очередь. Во-вторых, просил помиловать тех своих соратников, мимо которых сможет пройти в обезглавленном виде.
Подумав немного, судьи согласились. Все были уверены, что у главаря ничего не выйдет. Ведь человек, в конце концов, не петух, который и без головы способен бегать.
Палач был специалистом своего дела и снес осужденному голову с первого удара. Тем не менее тот встал на ноги и, обливаясь кровью, двинулся вдоль шеренги своих соратников.
Он успел миновать семерых и, безо всякого сомнения, пошел бы дальше, но коварный палач, которому за каждую голову платили поштучно, швырнул ему под ноги свой топор.
Всех осужденных потом, естественно, казнили, честное слово властей и в те времена ничего не значило, но дело не в этом. Главарь разбойников поставил перед собой такую четкую и сильную психологическую установку, что тело повиновалось, ей даже при полном отсутствии головного мозга.
Если нечто подобное удастся повторить и мне, смерть станет желанием столь же осуществимым, как, например, отход ко сну или утоление жажды.
Но пока это не произошло, я должен был беспрестанно внушать себе: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
И когда мне уже стало казаться, что тленное тело согласно отпустить на волю бессмертную душу, внезапно напавший сон спутал все мои планы.
Впрочем, ничего удивительного тут не было — в этот деть я намаялся как никогда. Так что даже снотворное не потребовалось…
ОЛЕГ НАМЕТКИН, НЕУДАВШИЙСЯ САМОУБИЙЦА
Что такое сон (так и хочется, вопреки законам орфографии, написать это слово с большой буквы), вновь возвращающий человека в благословенные былые времена, когда он был молод, здоров, свободен, бесшабашен и любвеобилен, лучше всего известно заключенным, отбывающим длительные срока, да прикованным к койке калекам.
Для них сон — это часть жизни, столь же неотъемлемая, как явь, это единственный способ показать кукиш злосчастной судьбе, это счастье и мука. Набегавшись по цветущим лугам за девками, приласкав своих детей и наказав обидчиков, они просыпаются потом на нарах в душной камере или на хирургической койке в душной палате и, осознав, что все недавно пережитое — лишь иллюзия, лишь мираж, в кровь кусают губы.
В сети этого сладкого обмана, столь же древнего, как и человеческий род, доводилось попадаться и мне, особенно в последнее время.
Сон, посетивший меня на сей раз, был необычайно детален, странен (странен именно в силу своего реализма) и тематически, так сказать, резко отличался от всего того, что бог Морфей посылал мне прежде.
Начался он ощущением… как бы это лучше выразиться!… нет, не падения, а быстрого и плавного скольжения, словно бы я, вернувшись в детство, катаюсь на санках с ледяной горы.
О последующих своих впечатлениях мне говорить как-то даже неудобно… Но куда денешься? До ранения я был вполне нормальным парнем, не обделявшим противоположный пол своим вниманием, но в клинике многие прежние страсти покинули меня. В том числе и страсть к продолжению рода, опоэтизированная людьми сверх всякой меры. Ничего не поделаешь — тело мое ниже пояса было практически мертво. Сейчас же, скатившись по невидимой, существующей только в моем сознании горке, я очутился в страстных (простите за банальность, но другого выражения не подберешь) женских объятиях. Нас окружал жаркий, душистый мрак (и это при том, что я давным-давно не ощущал никаких запахов, даже резкую вонь хлорки).
Ничего не могу сказать за женщину, но, судя по всему, акт любви — испепеляющий, как разряд молнии, и почти такой же краткий, — для меня уже закончился.
На смену плотскому (читай — скотскому) удовлетворению быстро пришла мучительная тоска, хорошо знакомая любому совестливому человеку, внезапно открывшему в себе какой-то моральный изъян.
Как бы почувствовав это, женщина выпустила меня из объятий и отстранилась. Запели пружины кровати.
«Что случилось? — спросила она голосом, родившим во мне смутные, явно не поддающиеся анализу ассоциации. — Тебе плохо?»
«Сам не пойму, — буркнул я. — С головой что-то… Все перемешалось».
«Пить меньше надо», — произнесла она наставительно.
«Да не пил я вроде сегодня».
«Как же не пил, если я сама тебе наливала?»
«Это не считается…» — слова выскакивали из меня как бы сами собой, безо всякой связи с мыслями.
«Ничего, сейчас полегчает».
Руки женщины вновь пустились в путешествие по моему телу, однако ощущение было такое, будто бы это змеи вкрадчиво осторожно прикасаются ко мне, выискивая место, наиболее удобное для смертельного укуса.
«Пора собираться, — сказал я. — Как говорится, хорошего понемножку».
«Побудь еще, — нотки обиды появились в ее голосе. — Муж сегодня до утра дежурит».
«Говорю, плохо мне… Совсем ничего не соображаю. Отравился, наверное».
Я сел на край кровати и стал в темноте одеваться. Гардеробчик был какой-то странный — кальсоны, галифе, сапоги с портянками. Ничего похожего я отродясь не носил, но руки сами собой застегнули все многочисленные пуговицы и замотали портянки, а ноги, опять же сами собой, нырнули в сапоги.
Уже встав, я поверх тесного кителя приладил какую-то сложную сбрую, кроме всего прочего отягощенную еще и пистолетной кобурой. Зачем мне — пусть и во сне — понадобилось оружие, трудно было даже предположить.
И тут меня качнуло из стороны в сторону, как марионетку в руках неопытного кукловода. С ночного столика рухнула ваза, но благодаря ковровой дорожке, похоже, уцелела.
«Да ты и в самом деле нездоров! — воскликнула женщина, на ощупь отыскивая халат. — Вызвать „Скорую“?»
«Еще чего не хватало… Лучше проводи до дверей. Только свет не включай».
Уже и не помню, как я очутился в замусоренном подъезде, потолок которого был утыкан черными скелетиками сгоревших спичек, а стены испещряли матерные слова, исполненные явно детской рукой.
Добавив ко всему этому неистребимое зловоние мочи, латаные-перелатаные двери и почтовые ящики, в прошлом неоднократно служившие местом аутодафе для писем и газет, можно было прийти к выводу, что здесь проживают сплошь философы-киники, предпочитающие вопиющую бедность сомнительным благам богатства.
Снаружи стояла ночь, слякотная и зябкая, а вдобавок черная, как межгалактическое пространство. Голая лампочка над подъездом освещала только ближайшие окрестности в радиусе десяти шагов да обшарпанную стену дома, на которой гудроном было намалевано: «ул. Солнечная, д. 10, кор. 2».
Эта недобрая осенняя ночь так соответствовала состоянию моей души, что я нырнул в нее чуть ли не с благоговением, как жаба в родное болото, как больной зверь в глухую берлогу. Ноги сами выбирали путь, надо было только не мешать им. Куда я шел — не знаю. Но только не домой, потому что впереди расстилался мрак, не дающий никаких надежд на существование человеческого жилья. В таком мраке могли обитать разве что волки Да еще, по слухам, упыри.
Внезапно я остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. Впереди маячило огромное голое дерево. Кто-то таился в его тени, явно поджидая меня. Рука машинально тронула кобуру, но тут же отдернулась.
«Не спится?» — спросил человек, силуэт которого был почти неразличим во мраке.
«Как видишь», — ответил я, чувствуя стеснение в груди и дрожь в коленках.
«Порядок проверяешь?» — продолжал человек, которого, могу поклясться, я уже встречал прежде, и не во сне, а наяву.
«И его тоже».
«К моим не заходил?»
Надо было ответить «нет», но я успел судорожно сглотнуть это слово, уже готовое сорваться с языка, и ответил, как топором отрубил: «Заходил».
«Вот, значит, как», — с расстановкой произнес человек и стал чиркать спичкой о коробок.
«Сырые, — сказал я, — возьми мою зажигалку».
Рука, вновь задев кобуру, потянулась к карману галифе.
«Ничего, обойдусь. — Спички в его руках ломались одна за другой. — Мы уж как-нибудь сами».
«Что будем делать?» — выдавил я из себя.
«Не знаю, — ответил он. — Не знаю».
«Прости меня, если сможешь».
«Бог простит. А я не могу».
Отбросив коробок, он пошел прочь усталой и шаткой походкой много дней подряд отступающего солдата.
Я остался столбом торчать на прежнем месте. Вихрь мыслей метался в голове, причем мыслей таких, которые никогда не могли принадлежать мне.
Окружающий мир неумолимо стягивался, давя на сердце и душу, пока из черной бесконечности не превратился в черный тупик, имевший один-единственный выход. Внутренне я был давно готов к этому. «Умереть, умереть, умереть, — билось в сознании. — Уйти, уйти, уйти».
Отстегнув клапан кобуры, я потянул за торчащий сбоку специальный ремешок, и пистолет сам прыгнул мне в ладонь (господи, откуда только взялись эти навыки?).
Патрон, как обычно, был в стволе, оставалось только снять предохранитель. Приставляя дуло к виску, я невольно направил его туда, где в глубине мозга должен был сидеть проклятый гвоздь. Клин клином вышибают.
«Не надо!» — завопил кто-то внутри меня.
«Умереть, умереть, умереть», — ответил я.
Вспышка. Удар. Вкус крови. Запах сгоревшего пороха. Смерть.
Меня завертело, как листок в бурю. Ночь разлетелась на мириады осколков, а потом съежилась до размеров печной трубы, оба конца которой уходили в бесконечность. Бездна была вверху, бездна была внизу, и мне надо было выбирать какую-либо из них.
Не знаю почему, но я рванулся вверх (наверное, гимн «Все выше, и выше, и выше…» засел в генах). Меня понесло, понесло, понесло, понесло куда-то и вышвырнуло на больничную койку, обжитую и знакомую, как вурдалаку — его гроб, мумии — саркофаг, а грешнику — адский котел.
Электрический свет, бивший прямо в глаза, ослепил меня, а дружный радостный вскрик едва не оглушил.
— Жив, — произнес Михаил Давыдович с облегчением. — Ну слава те, господи!
— Рассказать кому, не поверят! — медсестра Нюра по молодости лет еще способна была чему-то удивляться.
— То-то и оно, — с сомнением произнес реаниматолог Стась. — Случай беспрецедентный. Даже и не знаю, стоит ли его фиксировать.
— Фиксируй, фиксируй, — распорядился Михаил Давыдович.
— Я-то зафиксирую. Только потом от всяких комиссий отбоя не будет… Ох, грехи наши тяжкие!
— Олег, как ты себя чувствуешь? — Михаил Давыдович склонился надо мной.
— Нормально.
— Что с тобой было?
— Ничего.
— Как ничего, если у тебя почти час полностью отсутствовала активность головного мозга? Понимаешь, полностью! Вот энцефалограмма, — он взмахнул длинной бумажной, так и норовившей свиться в спираль. — Альфа-ритма нет. Бета-ритма нет. Тета-ритма нет. Даже дельта-ритма нет. У покойника, пока он еще не остыл, энцефалограмма лучше бывает.
— Вам виднее. Вы университеты кончали, — рассеянно произнес я. — А тот погиб?
— Кто? — вопрос мой, похоже, слегка ошарашил Михаила Давыдовича.
— Ну тот… с пистолетом. Военный или милиционер.
— Тебе привиделось что-то?
— Нет, не привиделось, — уперся я. — Он жить хотел. А я его заставил. Умереть, умереть, умереть…
— Ты заставил его умереть? — догадался Михаил Давыдович.
— Ага.
— За что?
— За дело.
— За какое?
— Кабы я знал! Но он-то свою вину чуял. Поэтому сначала и не сопротивлялся. Только под конец опомнился. Но поздно было. Пуля в виске. Умереть, умереть, умереть…
Тэк— с, -Михаил Давыдович выпрямился. — Похоже, долечиваться ты будешь в психушке. А пока поспи еще. Нюра, сделай соответствующий укольчик. И глаз с него не спускай.
В тот же день, но уже ближе к вечеру, меня посетил толстяк-психиатр, на этот раз соизволивший представиться. Звался он простецки — Иван Сидорович, а вот фамилию имел забавную — Котяра. Не Кот, не Котик, не Котов, а именно Котяра.
Перечисление всех его ученых степеней, титулов и званий заняло бы слишком много места. Скажу только, что докторскую диссертацию Иван Сидорович Котяра защитил еще в те времена, когда я под стол пешком ходил.
— Я закурю, с вашего позволения, — сказал он первым делом.
— Пожалуйста, — я постарался изобразить радушного хозяина. — Закуривайте, располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Можете даже галоши снять.
— Как я понимаю, мысль о самоубийстве вас не оставляет, — не обращая внимания на мои шуточки, поинтересовался он.
— Есть такое, — признался я.
— И говорят, что под эту марку вы кого-то уже застрелили? — курил он тоже по-простецки, стряхивая пепел в кулек из газетной бумаги.
— Так то во сне!
— Ничего себе сон у вас. С полным прекращением мозговой деятельности. Честно скажу, что с подобным явлением я сталкиваюсь впервые.
— Сон у меня обыкновенный, как у всех. Вы лучше свои приборчики отрегулируйте, чтобы у них стрелки не зашкаливали.
— Поучи, поучи меня, старика… А не то я за тридцать лет практики в своем деле так ничего и не понял…
— Вот вы сразу и обиделись, — печально вздохнул я.
— Нисколечки, — он едва заметно улыбнулся (улыбаться заметно ему не позволял добрый слой подкожного жира), — это хирурги на своих пациентов могут обижаться. Или венерологи. Но только не психиатры. Как можно обижаться на шизофреников или маньяков?
— А я по вашей классификации кто буду?
— Пока только неврастеник… Но вы бы лучше про свой знаменитый сон рассказали.
А почему бы и нет, подумал я. Сон-то действительно странный. Чертовщиной какой-то попахивает. Вот пусть этот Котяра и разбирается. Как-никак доктор медицинских наук. Светило. На разных там психоанализах собаку съел.
И я как можно более подробно пересказал все, что приснилось мне прошлой ночью. Упомянул и про чужую постель, в которой я оказался на пару с любвеобильной женщиной, и про свое скверное самочувствие, и про дом номер десять по улице Солнечной, и про странный разговор в ночи, и про приставленный к виску пистолет, и про случившееся в последний момент раздвоение личности.
Умолчал я только про свои опыты, связанные с выработкой психологической установки на самоубийство.
— Забавно, — сказал Иван Сидорович, дослушав мою исповедь до конца. — Весьма забавно. Так говорите, вы во сне и запахи ощущали?
— Ощущал.
— А сейчас? — он помахал перед моим носом дымящейся сигаретой.
— А сейчас ничего.
— И половое удовлетворение испытывали?
— Как вам сказать… — я замялся. — К тому времени уже все закончилось. Осталось за пределами сна… Ну, короче, вы меня понимаете.
— Если я не ослышался, сначала вам казалось, что вы в той истории — главное действующее лицо. Так?
— Так.
— Но потом возникло подозрение, что здесь вы не один? — н постучал пальцем по своей башке, очень напоминавшей приплюснутый с полюсов рельефный глобус, на котором из розового океана лоснящейся кожи торчали лесистые острова бровей, архипелаги мелких бородавок и обширные континенты губ и носа.
— Примерно… Хотя сон есть сон. Как его объяснить? Все так смутно…
— У вас как раз и не смутно! — возразил он. — Сколько деталей. Да еще каких! А ведь обычно они выветриваются из головы сразу после пробуждения.
— У нормальных людей они выветриваются, — произнес я многозначительно. — А у меня гвоздь в мозгах застрял. Возможно, он сновидения к себе магнитом притягивает.
— Возможно, возможно, — задумчиво повторил Иван Сидорович. — Сон, знаете ли, явление весьма загадочное. Относительно его природы существует множество гипотез. Но истина пока не установлена.
— Кто же вам мешает ее установить? Действуйте. Нобелевку получите.
— Совет дельный. Вот если бы вы мне еще и помогли… — Трудно было понять, шутит он или говорит серьезно.
— Много вам проку от калеки.
— Не скажите… Так, значит, на этой Солнечной улице вы прежде никогда не бывали?
— Даже не знаю, где это.
— Тогда на сегодня, пожалуй, и хватит, — прежде чем встать, он уперся руками в колени. — Я тут распорядился телевизор в вашу палату поставить. Если хотите, медсестра книжки почитает. Вы какие больше любите? Поэзию?
— Нет, эссеистику. Что-нибудь из Карлейля или Монтеня… А за что такая честь?
— Потом узнаете… Время у нас еще будет. А мысли о самоубийстве советую из головы выбросить. Теперь я сам буду вами заниматься. Если на ноги и не поставлю, то к активной жизни обязательно верну. Президент Рузвельт полжизни в инвалидном кресле провел, зато, неслыханное дело, на четыре срока подряд избирался. Главное, не падать духом.
— И за чей же счет, интересно, я буду существовать? — Фраза братца о центнере мотыля, необходимого на мое содержание, не шла из головы. — За ваш?
Пока за счет науки, — ответил Иван Сидорович. — А впоследствии, в чем я почти уверен, вы и сам научитесь зарабатывать.
Едва только дверь за психиатром Котярой закрылась, как ко мне заявилась медсестра Нюра.
— Что этот бегемот хотел от тебя? — осведомилась она тоном ревнивой жены.
— Сказал, чтобы все вы ублажали меня. Телевизор сюда поставили. Книжки читали.
— Про эти новости я уже знаю. А что еще?
— А еще медсестры должны беспрекословно исполнять все мои пожелания. Ну-ка быстренько изобрази стриптиз!
— Я не против. Только за белье стыдно. Вторые сутки без смены. Взмокла вся, как сучка.
— Это меняет дело, — сразу согласился я, тем более что великовозрастная Нюра не привлекала меня ни в одетом, ни в голом виде.
— Я вот что хочу тебе сказать, — она подошла поближе. — Ты, Олежек, с этим бегемотом не связывайся. Он не лечить тебя будет, а опыты над тобой ставить. Как над морской свинкой.
— С чего ты это взяла?
— С того! Лечат врачи. Ординаторы. А он, заметь, профессор. У него амбиций выше нашей крыши. Болезнь Альцгеймера есть. Болезнь Боткина есть. А болезни Котяры нет. Вот он и мечется по клиникам, отыскивая для себя какой-нибудь уникальный случай. А потом раскручивать его будет. Не ты первый, не ты последний.
— Так я, значит, уникальный случай?
— Ему виднее.
— Вот подвезло так подвезло! Гвоздь из моей башки потом, наверное, в музее выставят. Вместе с дырявой черепушкой.
— Не заводись, Олежек. Большая просьба у меня к тебе будет. Пусть этот разговор останется между нами.
— Обещаю. Но любезность за любезность. Не коли мне сегодня на ночь снотворное. Я и так усну. Естественным образом.
Ладно, — согласилась она. — Только смотри у меня, без фокусов…
Свое решение я менять не собирался. Тем более что это было никакое не решение, а принципиальная жизненная (вернее, антижизненная) позиция. Такими вещами не шутят.
А главное, я уже почти дозрел до такой кондиции, когда поступок, прежде абсолютно неприемлемый, кажется единственно возможным. Вчера ночью я уже почти добился своего, да силенок не хватило. Зато сегодня, чувствую, все должно решиться раз и навсегда.
Что касается лукавых посулов Котяры, то меня они ничуть не заинтересовали. Я не хочу быть обузой для семьи, но и в подопытного кролика превращаться не собираюсь. Нашли дурачка! Если этим нехристям одного гвоздя мало покажется, они мне и второй в голову забьют. Им ведь наука превыше всего.
А самое смешное то, что он хотел меня купить телевизором. Как будто бы мне интересно смотреть, как другие гоняют мяч, рубятся на мечах и огуливают барышень. Это то же самое, что голодного дразнить видом самой аппетитной снеди. Вот был бы специальный канал для инвалидов — тогда другое дело.
Нюра, убавив свет до минимума, удалилась к себе на пост. Клиника затихла, только в корпусе напротив орали роженицы да возле подъезда приемного отделения то и дело хлопали дверцы машин «Скорой помощи».
Я расслабил все мышцы, еще пребывавшие под моим контролем, и постарался отрешиться от суеты, которой за сегодняшний день хватало с лихвой. Все тленное, сиюминутное, суетное уходило из меня, уступало место пустоте, в которой мерно — в такт ударам сердца — звучало сакраментальное: «Умереть, умереть, умереть… уйти, уйти, уйти…»
Сначала я утратил ощущение времени, а потом — ощущение своего тела. Казалось, еще чуть-чуть — и последняя ниточка, связывающая меня с этим миром — мое деформированное гвоздем сознание, — навсегда оборвется.
«Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
Вот уже что-то сдвинулось во мне. Последнее усилие — и я присоединюсь к сонму эфирных созданий, населяющих астрал. Оттуда, пусть и незримый для смертных, я покажу дулю своему братцу и язык психиатру Котяре. Ну, еще немного! Тужься, тужься, как говорят роженицам акушеры.
Под аккомпанемент «умереть, умереть, умереть…» я поднатужился, но не взмыл вверх, что было бы логично, а вновь стремительно заскользил вниз — в область дурных снов и воплощающихся в реальность кошмаров.
На сей раз спуск занял гораздо больше времени — то ли горка оказалась длиннее, то ли я не проявил прежней прыти. Один раз, помню, меня как бы повело в сторону и едва не развернуло, но затем мистическое скольжение возобновилось в прежнем темпе.
Я вылетел на свет, но он не ослепил меня, возможно, потому, что глаза застилали слезы.
Место, куда меня занесло, было мерзким — какой-то заброшенный хлев. И пахло здесь мерзко — дерьмом (причем не благородным, конским или коровьим, а свинячьим), замоченными для выделки шкурами и бардой, оставшейся от самогонного производства.
Да и положение мое было незавидное. Кто-то крепко держал меня за волосы, не давая поднять лицо от перепревшей сенной трухи, при этом выворачивал правую руку да еще пребольно поддавал чем-то сзади в промежность.
— Что ты делаешь, паразит! — истошно орал я (и почему-то женским голосом), — меня фрицы пальцем не тронули, а родной красный боец ссильничал! Мы же вас как ангелов небесных ждали! Как на бога молились! Все командирам расскажу! Пусть тебя, гада такого, трибуналом судят!
— Молчи, сука! — промычал кто-то за моей спиной. — Задушу!
Не успел смысл происходящего дойти до меня, как эта позорная пытка окончилась. Меня смачно огрели всей пятерней по голой заднице и отпустили на волю. Только сейчас, обернувшись, я воочию узрел своего мучителя — плюгавенького никудышного солдатика, на которого просто плюнуть хотелось.
Это я и сделал с превеликим удовольствием, но от болезненного удара в грудь (и откуда только у меня взялась такая округлая и мягкая грудь?) тут же свалился в кучу прошлогоднего сена, где колючек было куда больше клевера.
Спускать обиду было не в моих правилах, и, преодолевая некое странное внутреннее сопротивление, я попытался вскочить, но запутался в одежках — задранной к поясу юбке и, наоборот, спущенных ниже колен трусах и чулках.
Я не успел даже удивиться, почему облачен в женское убранство, как руки сами собой, вне зависимости от моей воли, навели порядок — щелкнув резинкой, подтянули трусы и одернули юбку.
— Красную Армию, говоришь, ждала, — похабно скривился солдатик. — А исподнее немецкое носишь. Знать, заслужила чем-то, подстилка фашистская.
Только сейчас я понял, что одет в женское платье не случайно, что я и в самом деле натуральная женщина со всеми присущими ей от природы причиндалами. Это было ужасно само по себе, но еще ужасней был тот факт, что меня изнасиловал и избил вот такой недоносок, которого я в своем прежнем виде (до взрыва в метро, конечно) пришиб бы одним пальцем.
Человек я от природы довольно спокойный, но сейчас на меня накатила прямо-таки сатанинская злоба.
Преодолевая телесную бабью слабость и бабий же врожденный страх, я сорвал со стены ржавый зазубренный серп, который прежде видел разве что на стягах державы, сгинувшей еще в пору моего отрочества.
— Не балуй! — солдатик потянулся к карабину, прислоненному к бревенчатой стене хлева. — Иначе я тебе на этом месте сразу и трибунал организую, и высшую меру социальной защиты.
Прямо скажем, не повезло солдатику. Он-то, козлик серый, думал, что перед ним прежняя баба, которую можно драть и мусолить, как душе заблагорассудится. Не приметил он случившейся в ней перемены и поэтому к новому повороту событий готов не был.
Серп вжикнул в воздухе и угодил куда следует, однако голову подлецу, паче чаянья, не снес, а застрял, до половины вонзившись в шею. Крови было совсем немного, но когда я попытался извлечь серп — очень мешали зазубрины, — она хлынула потоком. Но мне ли, исполосованному вдоль и поперек, было бояться крови!
Ноги у солдатика подломились, и он рухнул навзничь, потянув за собой серп, ручка которого колебалась с частотой камертона. Фистулой запела рассеченная гортань.
На какое— то время моя власть над благоприобретенным телом прервалась. Уж слишком велико было душевное потрясение, испытанное его хозяйкой. Я завыл, запричитал, рванул себя за волосы и стал торопливо распутывать вожжи, целый пучок которых висел на поперечной балке крыши. Цель, для которой эти вожжи понадобились несчастной бабе, лично мне была хорошо понятна.
Нет, подумал я. Хватит с меня одного самоубийцы. Что они все — сговорились! Или виною тому я — разносчик роковой идеи? В этом случае нам нужно поскорее расстаться.
Для просветления мозгов тюкнув пару раз головой о стенку, я выскочил из хлева наружу.
Зима, судя по всему, заканчивалась. Серый снег уже просел, обнажив кое-где бурую прошлогоднюю траву и сгнившие листья. Лес стоял в предвечернем тумане, как черный глухой частокол.
Возле низенькой избенки плакал ребенок лет пяти, так плотно закутанный в платки и шали, что нельзя было даже разобрать — мальчик это или девочка.
Это был мой ребенок. Я любил (вернее, любила) его всей душой и обязан был жить ради него. А все остальное как-нибудь образуется. Главное, что война, наконец, закончилась. Солдатика, как стемнеет, надо будет оттащить подальше в лес. Там бродит столько одичавших немецких овчарок, брошенных при отступлении, что к утру от него и костей не останется. Жалко, конечно, придурка. Хотя сам виноват. Не надо было нахрапом лезть. Мог бы и ласково попросить. Что мы — не люди…
Теперь за женщину можно было не беспокоиться. Мысли о самоубийстве вряд ли вернутся к ней. Как говорится, будет жить. А я? Что происходит со мной? Сон это, бред или особое состояние психики, балансирующей на узкой грани, отделяющей жизнь от смерти? Куда я загнал самого себя? Уверен, что на этот вопрос не сможет ответить даже профессор Котяра.
Говорят, черта вспомнишь — а он тут как тут. Как вы думаете, кого первого я увидел, очнувшись в палате на больничной койке? Конечно же, его, Ивана Сидоровича Котяру собственной персоной. Подперев голову пухлым кулаком, он внимательно наблюдал за процедурой моего пробуждения.
Стояла глухая ночь. В такую пору, если что случится, и дежурного врача не дозовешься. А этот тип тут как тут, хотя к отделению нейрохирургии формально никакого отношения не имеет. Впрочем, для него, наверное, и в гинекологии все двери открыты.
Словно прочитав мои мысли, Котяра неторопливо произнес:
— Извиняюсь, что побеспокоил. Звякнули мне среди ночи, что вы опять в кому впали. Вот и подкатил на такси. А вы уже в полном порядке. Сегодня быстрее управились. Вчера мозговая активность отсутствовала целый час, а нынче всего сорок минут. Совершенствуетесь. Во всем нужна сноровка, закалка и, само собой, тренировка. Только не заиграйтесь. Помните сказку про колобка? И от бабушки он ушел, и от дедушки, и еще много от кого, а на лисице погорел. Это я относительно ваших странных снов.
Спросонья, а лучше сказать — с кошмарья, я соображал плохо и не нашелся, как достойно ответить на двусмысленные намеки Котяры. Впрочем, похоже, что в моих ответах он и не нуждался. Ему на каждый жизненный случай и своих теорий хватало.
— Вы бы пошли поспали, гражданин профессор, — выдавил я наконец из себя. — В вашем возрасте здоровый сон то же самое, что в моем — активный отдых. Освобождает организм от шлаков и лишних гормонов.
— Шутовство — хороший способ отгородиться от жизни. Лучше — только крышка гроба, — Котяра поднял вверх указательный палец. — Кто так сказал?
— Вы.
— Нет. Один мой пациент, много лет страдавший депрессивно-маниакальным психозом. Сейчас, между прочим, возглавляет в Государственной думе какую-то комиссию.
— Передавайте при случае привет… А сколько хоть времени сейчас?
— Начало пятого. — Он глянул на наручные часы. — Я, кстати говоря, сегодня еще не ложился. И все из-за вас.
— Почему из-за меня? — я невольно насторожился.
— Не идет у меня из головы ваш прошлый сон. Боюсь, что и старик Юнг тут оказался бы в тупике… Вот и стал наводить кое-какие справки. Я ведь, кроме всего прочего, еще и органы консультирую. Уже лет двадцать примерно. Связи, сами понимаете, у меня там обширные. Прежней власти у них, конечно, нет, зато появилась информационно-поисковая компьютерная сеть. Сейчас нужного человека или, скажем, автомобиль проще простого найти. Лишь бы он где-нибудь был зарегистрирован.
— Интересно, а кого вы искали?
— Адрес. Улица Солнечная, дом десять, корпус два. Не забыли еще про него?
— Нет.
— Оказывается, что в нашем городе такой улицы нет. Зато она имеется в тридцати двух иных городах и поселках, начиная от Псковской области и кончая Хабаровским краем. Здание под номером десять есть почти везде, но чаще всего это частное домовладение или какая-нибудь контора. А вот точный адрес, то есть включающий в себя еще и добавку «корпус два», обнаружился только в городе Чухлома Костромской области. Вы про данный населенный пункт хоть что-нибудь слышали?
— Ничегошеньки, — честно признался я.
— Так я и думал, — кивнул Котяра. — И тем не менее в городе Чухломе по указанному адресу одно время проживала семья Наметкиных. Правда, это было еще до вашего появления на свет. Каково?
— Н-да-а, — только и смог произнести я.
— Город Чухлому ваши родители покинули в семьдесят шестом году, после случая, наделавшего достаточно много шума. Ветераны органов хорошо его помнят. Однажды ночью в полусотне шагов от того самого дома застрелился из табельного оружия участковый инспектор по фамилии Бурдейко. Злые языки намекали, что причиной этому была интимная связь с вашей матерью, женщиной редкой красоты и недюжинного темперамента. Отца даже таскали в прокуратуру на допросы, но, когда эксперты дали стопроцентную гарантию суицида, все обвинения с него были сняты. Хотя, с другой стороны, участковый был человеком весьма уравновешенным, психически устойчивым и алкоголем, в отличие от большинства своих коллег, не злоупотреблял. По этому поводу в городе ходило много пересудов, и ваши родители сочли за лучшее уехать, тем более что открывалась очень перспективная вакансия в другом месте. Вы родились уже здесь, в роддоме имени Сперанского, учились в сто девяносто пятой школе и, судя по всему, Чухлому никогда не посещали, хотя место происшествия описали весьма достоверно. В то время Солнечная улица находилась на самой окраине города и подъезд десятого дома выходил прямо в лесопарк, где и был обнаружен труп Бурдейко.
— И что эти сведения вам дали?
— Мне — ничего. А вам?
— Пока тоже ничего… Значит, та женщина в постели была моей матерью? — меня слегка передернуло.
— Скорее всего.
— А под деревом стоял отец… Вот почему мне показалось, что я знаю этого человека.
— Таким вы его знать не могли, — мягко возразил Котяра. — В ту пору ему не было и тридцати.
— Если верить фотографиям, он и к пятидесяти не очень изменился… Да, случай заковыристый. И как же моя болезнь называется в медицинской практике?
— В том-то и дело, что никак. Прежде ничего подобного не случалось. Как я ни старался, но прецедент отыскать не смог. Впрочем, это как раз и не важно… Ну а что вам приснилось сегодня? — он буквально ел меня глазами.
— Даже и не знаю, стоит ли вас в это посвящать. — Уж если у меня появилась возможность поводить Котяру за нос, нельзя было ею не воспользоваться. — Сны, как я понимаю, имеют непосредственное отношение к личной жизни человека. А личная жизнь любого гражданина по закону неприкосновенна.
— Я врач, не забывайте об этом, — нахмурился Котяра.
— Мой врач Михаил Давыдович. И лечат меня, кстати, от травмы головного мозга, а не от психоза.
— Ну зачем же вы так, — Котяра заерзал на стуле. — Михаил Давыдович сделал для вас все, что мог. Более того, все, на что способна современная нейрохирургия. А я могу сделать для вас гораздо больше. Здесь вы рядовой пациент. И блага, предусмотренные для вас, — стандартные, рядовые. Питание, содержание, медикаменты, количество койко-дней — все строго по норме. Как в армии для солдата. А в моей клинике вы будете пациентом уникальным. И, соответственно, блага вам будут предоставлены тоже уникальные.
— Как в армии для любимчика генерала, — подсказал я
— А хотя бы!
Видимо, на моем лице отразились некие негативные эмоции, потому что Котяра уже несколько иным тоном добавил:
— Учтите, что в случае крайней необходимости я могу забрать вас и помимо вашего согласия. Пациенты с травмами черепа — контингент особый. Им от нейрохирургии до психдиспансера один шаг. Тем более что ваша родня, как мне стало известно, возражать не будет.
Тут Котяра попал в самую точку. Последний бомж, способный самостоятельно переставлять ноги, имеет больше гражданских прав, чем я. Кто заступится за паралитика с дырявой башкой, от которого родной брат отказался. Да Котяра с его связями может вообще оформить меня как труп, предназначенный для прозекторской. Нет, придется идти на попятную.
— Мне надо обдумать ваше предложение, — произнес я тоном привередливой невесты. — Но про сегодняшний сон, так и быть, расскажу. Хотя и сном-то это назвать нельзя. Так, блажь какая-то…
— Подробнее, пожалуйста.
— А подробности жуткие. Привиделось мне, что я превратился в женщину. Буквально за считанные минуты я подвергся… вернее, я подверглась изнасилованию, была избита, зарезала своего обидчика ржавым серпом, хотела с горя наложить на себя руки, но в конце концов при виде собственного дитяти вновь обрела душевный покой.
— Все?
— В основном все.
— Какие-нибудь привязки во времени и пространстве имеются? — оставив пустопорожнюю лирику, Котяра заговорил быстро и по-деловому сухо.
— Привязки? А, понял… Случилось это ранней весной, году этак в сорок четвертом или сорок пятом, сразу после освобождения. Надругался надо мной красноармеец, но очень уж зачуханный. Наверное, нестроевой. По крайней мере, его погон я не видел. Место действия — лесной хутор или усадьба лесника. Особых деталей я не рассмотрел. Смеркалось уже, и туман стоял… Да, совсем забыл! Ребенку моему тогда было примерно лет пять. Про его пол сообщить ничего не могу.
— Говорите, сорок четвертый или сорок пятый, — задумался Котяра. — Скорее всего сорок четвертый. В сорок пятом наши уже в Польше и Венгрии были… Лесной хутор. Явно не Украина. Скорее всего Белоруссия или северо-запад России. Надо будет как-то уточнить.
— Уточняйте, — милостиво разрешил я. — Неужто опять рассчитываете на моих родственников выйти?
— Там видно будет… Сейчас меня больше всего интересует другое. — Котяра уставился на меня своими водянисто-голубыми глазками, которые супротив массивных желтоватых век были почти то же самое, что Суэцкий канал супротив Синайской пустыни. — У вас в каждом сне ясно прослеживаются две навязчивые идеи. Одна, связанная с половой сферой, причем в самых откровенных ее проявлениях, другая — с идеей самоубийства. Как вы это можете объяснить?
— Относительно половой сферы объяснить ничего не могу. Возможно, это просто совпадение. А что касается идеи самоубийства, каюсь, виноват. В последние дни только тем и занимался, что вдалбливал эту идею самому себе, дабы она до каждой клеточки тела дошла. Заявляю откровенно — в таком виде я жить не собираюсь.
— А придется! — он опять нахмурился. — Про самоубийство прошу забыть. Причем прошу в самой категорической форме. Иначе к вам придется применить весьма действенное медикаментозное лечение. Штука эта, заранее предупреждаю, не весьма приятная… Нет, надо вас отсюда поскорее забирать!
— Но учтите, никаких опытов над собой я ставить не позволю, — предупредил я.
— Да вы их сами над собой ставите! — Котяра воздел руки к потолку. — Ваши сны не что иное, как продукт этих самых непродуманных опытов. В гроб хотите себя раньше срока загнать? А мы все поставим на строго научную основу. Исключим всякую вероятность риска. Если эти сновидения будут опасны для вас — избавимся от них. Если нет — углубим и расширим, как выражался наш последний генсек. А пока берегите себя. Все решится в течение ближайших суток.
И он удалился так поспешно, что я не успел и слова вставить.
Наутро стало окончательно ясно, что в моей жизни намечаются большие перемены. Капельницу убрали, многострадальную руку освободили, под голову подложили еще пару подушек (странная закономерность — почти любая медсестра или нянечка со стажем толще своей ровесницы, занятой в другой сфере человеческой деятельности, а наши матрасы и подушки, соответственно, тоньше обычных).
Нюра, которой до окончания дежурства оставалось всего ничего, сама напоила меня крепким бульоном. Со мной она принципиально не разговаривала и, только уходя, обронила:
— Уговорил все же тебя этот бегемот.
— Уговорил, — подтвердил я.
— Смотри, как бы потом жалеть не пришлось, — посулила она.
— Ты меня навещай почаще, вот я и не буду ни о чем жалеть.
— Издеваешься! — фыркнула она. — Кто же посетителей в режимную психушку пускает. Эх, ты… Обманули дурачка на четыре кулачка.
Короче, своего она добилась — настроение мне подпортила… хотя какое настроение может быть у такой человеческой развалины, как я.
После завтрака в палате установили телевизор, а меня снабдили пультом управления. По всем программам шли мыльные оперы, и пришлось остановить свой выбор на канале «Культура», где как раз в этот момент внушительная кодла людей самых разных национальностей изображала оркестр русских народных инструментов.
То и дело заглядывали врачи, знакомые и незнакомые, оформлявшие на меня самые разнообразные формуляры, справки и документы. Можно было подумать, что я международный преступник, которого одно суверенное государство собирается выдать другому.
Впрочем, об ослаблении режима не могло быть и речи. Новая медсестра, прогуливавшаяся в коридоре (и, кстати говоря, очень похожая на переодетого и загримированного бойца конвойных войск), буквально не сводила с меня глаз. Да и энцефалограф бойко чертил зигзаги, характеризующие состояние моего мозга.
Дело понятное — Котяра хочет получить вожделенную добычу в целости и сохранности и потому рисковать не собирается. Обложил меня со всех сторон уже здесь.
А что, если взять да обмануть его, подумал я. Подохнуть назло науке. Вот будет фокус! Мысль, безусловно, была занятная, и я решил попозже вернуться к ней.
А пока меня ждал еще один сюрприз.
Мамаша, накануне вернувшаяся из странствий по заграницам (о чем свидетельствовал свежий загар, впрочем, отнюдь не красивший ее), наконец-то решила посетить своего увечного сыночка.
Чмокнув меня в лоб и едва не оторвав при этом все датчики энцефалографа, она первым делом сообщила, что противные медработники не принимают никаких продуктовых передач, даже фруктового сока.
— Ничего страшного. Мне всего хватает, — заверил я ее. — У нас ананасы и бананы каждый день.
— Откуда у вас ананасы? — удивилась мамаша. — Люди говорят, что сейчас в больницах даже хлеба не хватает.
— Тут зоопарк поблизости. Ихний персонал над нами шефство взял. Все, что мартышки не сожрут, нам достается, — сообщил я с невинным видом.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, однако ничего не сказала. С юмором у моей родительницы всегда было не очень. Точно так же, как и у братца.
Негативно оценив мой внешний вид (одна кожа да кости), она перешла к изложению семейных новостей. Очень скоро выяснилось, что я жестоко оскорбил братца, приписав ему слова, которых он не говорил, и поступки, которых он не совершал (а также мысли, которые его не посещали, хотел добавить я).
После визита ко мне братец якобы пребывает в глубоком душевном расстройстве, следствием которого стал еще более глубокий запой, повлекший за собой массовую гибель элитного мотыля.
На это я вполне резонно возражал, что человек, не расстающийся с заветной фляжкой даже в туалете, запить не может, точно так же, как утопленник не может захлебнуться, а кроме того, дохлый мотыль расходится ничуть не хуже живого. Просто нужно знать, в каком месте и в какое время его продавать.
Затем разговор перешел непосредственно на меня. Начались ахи, охи и причитания, которые отнюдь не могли помочь мне, а, наоборот, только выводили из себя. Из путаных слов мамаши я понял, что о грядущих переменах в моей судьбе она уже наслышана и считает их величайшим благодеянием.
— Учти, что попасть в эту клинику считается большой удачей, — на полном серьезе сообщила мамаша. — Говорят, она одна из лучших в стране. Там даже иностранцы лечатся. И заметь, платят за это немалые деньги.
— Там психи лечатся, — ответил я. — Те, у кого один день мания, а другой депрессия. Я же нормальный человек, пусть и с гвоздем в голове. И в том, что меня собираются засунуть в эту клинику, никакой удачи не вижу.
— Хорошо, — надулась она. — Тогда как ты сам представляешь свое будущее?
— Я хочу дома жить. И там же подохнуть, когда придет срок. И чтобы горшки за мной выносили родные люди, а не практикантки из медучилища, которых от этого воротит.
— Где жить? — едва не взвизгнула она. — На наших двадцати четырех квадратных метрах? А мне что прикажешь делать? Бросить службу? За пять лет до пенсии?
— Сиделку наймешь.
— А за какие, интересно, деньги?
— А за какие деньги ты по курортам разъезжаешь?
Тогда мамаша применила свое главное оружие — слезы. С ее слов выходило, что я никого не люблю, что я патологический злюка и даже непонятно, в кого я такой уродился.
Короче, она меня довела. Не надо было, конечно, этого делать, но я не удержался и высказал все, что наболело на сердце. Впрочем, даже учитывая разброд, царивший последнее время в моей душе, заключительный попрек нельзя было назвать корректным. Тут я, каюсь, переборщил.
— А почему это вдруг непонятно, в кого я такой уродился? Мне самому сказать или ты поможешь? Ну так вот — всей Чухломе давно понятно, что Олег Наметкин уродился в участкового инспектора Бурдейко, который то ли от любви к тебе, то ли от стыда перед твоим мужем застрелился поблизости от вашего дома.
И хотя это было всего лишь шальное предположение, ни с того ни с сего посетившее меня, ее бурная истерика косвенно подтверждала тот факт, что я, как говорится, уродился не в мать, не в отца, а в заезжего молодца.
Покидая палату, мамаша так хлопнула дверью, что на экране телевизора появились помехи.
ОЛЕГ НАМЕТКИН, СКИТАЛЕЦ В МЕНТАЛЬНОМ ПРОСТРАНСТВЕ
Вот так и случилось, что собственные подспудные страхи, Нюрино презрение и ссора с матерью, слившись воедино, вновь привели мой внутренний мир (уже начавший понемногу упорядочиваться) в состояние хаоса. Я опять ощутил себя тем, кем являлся на самом деле — беспомощным инвалидом, амбициозным ничтожеством, недостойным коптить это небо.
Нужен я был одному только профессору Котяре, да и то исключительно в незавидной роли бездомного пса Шарика, за кусок колбасы позволившего совершить над собой вивисекцию.
Короче, настроение было хуже некуда. Да и самочувствие тоже. В сознании, вытесняя последние крохи здравого смысла, уже набирал силу зловещий набат: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…» Пусть и с третьей попытки, пусть и с грехом пополам, но я был просто обязан довести свой замысел до логической развязки.
Главное, не повторить прошлых ошибок и следовать по пути в небытие до самого конца, не делая никаких остановок, как преднамеренных, так и случайных.
Конечно, предпочтительнее было бы использовать какой-нибудь старый, апробированный веками способ, как-то: пистолет, яд, петлю, осколок стекла, паровоз, крышу многоэтажки или глубокие воды, но — увы! — мне все это недоступно. Даже до фаянсовой чашки с остатками чая я не могу дотянуться самостоятельно, а пультиком от телевизора (даже пультиком марки «Сони») не зарежешься.
Поэтому вернемся к прежним играм… Ну, начали! «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
На сей раз я сорвался в бездну почти без всякой натуги, да и спуск мне достался куда более крутой, чем прежде. Сказывался, наверное, кое-какой опыт двух предыдущих попыток ухода из жизни.
Вскоре я ощутил некий мистический толчок, последовавший скорее изнутри, чем извне. Надо полагать, что это была первая развилка в моем, как выражался Эдгар По, «странствии странствий», и вела она в год тысяча девятьсот семьдесят шестой, к участковому инспектору Бурдейко. «Привет, папаша!» — мысленно отсалютовал я, благополучно проносясь мимо.
Еще один толчок, еще одна боковая развилка, на этот раз к году тысяча девятьсот сорок четвертому, к изнасилованной бабе, так и оставшейся для меня безымянной.
Затем толчки стали следовать раз за разом, и, досчитав до десятка, я сбился, поскольку сознание мое было целиком занято куда более важной заботой: «Умереть, умереть, умереть…»
Ну и глубок же колодец вечного успокоения! Не всякий желающий зачерпнет с его дна мертвой водицы. А поначалу-то дело казалось таким простым…
И вот мне почудилось, что я все же достиг предела пределов, хотя, что это такое в плане конкретном, понять пока не мог. Ощущение неудержимого скольжения пропало, но мое состояние не имело ничего общего со смертью.
Более того, я был жив как никогда прежде, если только так можно выразиться. Дикая, необузданная сила, заставляющая быка кидаться на первого встречного, буквально распирала меня. Хотелось действовать — мчаться куда-то на горячем скакуне, топтать врагов, хлестать водку, перечить всем подряд, лобызать (и не только лобызать) женщин.
В темной комнате пахло вином, терпкими ароматами заморских пряностей и березовыми дровами. Постель на этот раз мне досталась такая широкая, что, даже раскинув руки, нельзя было дотянуться до ее краев.
Заранее догадываясь, какие сюрпризы могут ожидать меня на этом необъятном ложе любви, я осторожно пошарил вокруг.
Так и есть! Вновь я был не один, вновь рядом со мной оказалось теплое, обнаженное тело, судя по шелковистой коже — женское.
— Пора, — сказала моя соседка по постели. — Хватит нежиться, сударь.
— Подарите мне еще миг блаженства, моя повелительница, и я сочту себя счастливейшим из смертных, — произнес я, потянувшись к женщине.
— Не сейчас! — возразила она. — Если бог пошлет нам удачу, завтра вы вновь получите все нынешние наслаждения и даже сверх того. Это я обещаю. А пока вы должны помнить о своем высоком предназначении и о данных перед аналоем клятвах.
— Всенепременно! — молодцевато воскликнул я. — Думать с детства не приучен, это уж как водится, зато память имею отменную. И от своих клятв не откажусь даже на дыбе.
— Рада слышать это. Умников ныне развелось изобильно, а вот верных людей — можно по пальцам пересчитать. Ох, мерзкие времена…
Затем вспыхнула свеча. Узкая, но твердая ладошка ухватила меня за запястье, и я был почти силой извлечен из постели. Освещая путь массивным шандалом, женщина потащила меня за собой через целую анфиладу комнат, высокие окна которых были плотно закрыты тяжелыми шторами.
Более или менее светло было только в последней комнате, где мы и остановились. Шторы здесь были слегка раздвинуты, но свет, пробивавшийся сквозь заледенелое стекло, был так скуден, что не мог всерьез соперничать даже с огоньком свечи.
Оба мы были совершенно обнажены, но при этом моя спутница не выказывала никаких признаков стыда. Вовсе не распутство побуждало ее к подобному поведению. Просто она была выше всяких мелочных бытовых условностей.
При ближайшем рассмотрении я убедился, что передо мной вовсе не ядреная, повидавшая жизнь матрона, а скорее, как говорится, девица на выданье. На мой вкус она была чудо как хороша — рослая, стройная (хотя и в теле), высокогрудая, с густыми и длинными светлыми волосами, какие принято называть русалочьими. Еще запомнились голубые, с изрядной долей сумасшедшинки глаза и вздернутый носик.
— Все ли наставления вы усвоили, сударь? — строго осведомилась она. — Не забывайте, что от вашей смелости, расторопности и хладнокровия зависит судьба многих весьма достойных людей, а в равной мере и ваша собственная. Дерзайте, и вам воздастся щедрой рукой. Если порученное вам дело закончится удачей, вы будете незамедлительно произведены в чин гвардейского офицера и пожалованы деревнями в любой губернии по вашему выбору. В противном случае вы должны избрать добровольную смерть, дабы не бросить тень сомнения на доверившихся вам людей, в том числе и на меня. Готовы ли вы к этому подвигу самопожертвования?
— Завсегда, моя повелительница! — бодро отрапортовал я и даже попытался козырнуть, что для голого молодца с восставшим мужским достоинством было не совсем прилично. — Порукой тому моя честь и моя шпага!
— Шпагу вы оставите здесь, а взамен получите вот это, — она продемонстрировала мне тонкий, как вязальная спица, острейший стилет. — Потом спрячете его в рукав или голенище. Смерть от него легка и безболезненна, а роковой удар следует наносить сюда.
Приподняв левую грудь, моя красавица приставила острие стилета к тому месту, где под тонкой кожей равномерно вздрагивало сердце.
— Все сделаю, как велено! В лепешку расшибусь, а сделаю! Упав перед ней на колени, я принялся страстно лобызать тонкие, унизанные перстнями пальцы, хотя блудливые руки сами собой лапали крутые бедра и пышные ягодицы.
— Опомнитесь, сударь! Вы и так получили больше того, на что может претендовать простой смертный. Умейте ценить оказанную вам милость. А теперь к делу! — Она дернула за украшенный кистью шнур, свисавший сверху, и где-то за стеной звякнул колокольчик. — Сейчас вам помогут облачиться в подобающее случаю платье и скрытно доставят по назначению. Все остальное будет зависеть только от вас. А теперь позвольте удалиться. Храни вас господь.
Держа шандал на отлете, дабы капли горячего воска не задели кого-нибудь из нас, она быстро перекрестила меня и удалилась прежде, чем в противоположных дверях показались двое наглядно знакомых мне мужчин, одетых чересчур тепло — в собольи шапки и подбитые лисьим мехом бархатные шубы.
Прежде мы не были представлены друг другу, но оба гостя, несомненно, принадлежали к числу заговорщиков.
При себе вошедшие имели внушительных размеров узлы, из тех, в которые мещане и дворяне-однодворцы по заведенному обычаю хранят в дороге носильные вещи.
Обменявшись со мной сдержанными поклонами, они развязали узлы и вытряхнули на ковер целую кучу одежды, может быть, и добротной, но скроенной по какому-то шутовскому образцу. Да и пахло от нее так, как обычно пахнет от ямщиков — сырым зипуном, конским потом, смазанными дегтем сапогами.
— Не побрезгуй, — сказал тот из заговорщиков, что был постарше и у кого под шубой была надета облегченная офицерская кираса. — Рухлядь сия у калмыка позаимствована, того самого, которого ты в свадебном поезде должен заменить. А они, идолы косоглазые, страсть как не любят ополаскиваться. Язычники, одно слово…
— Заразы никакой нет? — брезгливо поинтересовался я, поднимая за петельку грубые домотканые порты.
— Не должно, — пожал плечами старший заговорщик. — Их же всех, прежде чем ко двору допустить, лейб-медик осмотрел… Ну если только пара вошек в тулупе завелась.
— Какова же судьба калмыка? — поинтересовался я. — Не довелось ли ему через меня пострадать?
— Спит, дармовой водкой упившись, — человек в кирасе сдержанно улыбнулся в усы. — Мы его жидовской пейсаховкой напоили, на изюме настоянной. Супротив ихнего кумыса она как кричный молот супротив бабьей скалки. Любого богатыря свалит… Ну давай, что ли, обряжаться. Время-то не ждет.
Прежде всего я облачился в свое собственное малоштопанное егерское белье, а уж затем с помощью заговорщиков стал натягивать на себя вонючие басурманские одежды. Сапоги оказались тесны, рукава тулупчика коротки, а малахай едва держался на макушке.
— Сам виноват, что таким великаном вымахал, — сказал старший заговорщик, критически осмотрев меня. — Ну да недолго тебе придется в этих отрепьях обретаться. Завтра, даст бог, в шелка и золото нарядишься.
— Я и савана не убоюсь, — заявил я для пущего молодечества.
— Типун тебе на язык! — оба заговорщика перекрестились. — Нельзя такими словами всуе бросаться. Удачи не будет.
— Ладно, это я шутейно.
— То-то же, что шутейно… А теперь прими свое главное снаряжение. — Младший из заговорщиков, рожу имевший чрезвычайно ухарскую, подал мне упрятанный в сагайдак тугой калмыцкий лук, дуги которого были сработаны из рогов горного козла. — Там же и стрелы, числом две штуки.
— Не маловато ли?
— В самый раз, — недовольно нахмурившись, вмешался старший. — Ежели с двух попыток промахнешься, третий раз тебе стрельнуть не дадут. Драбанты набегут, да и тайная канцелярия там повсюду своих людишек расставила… Ты, главное, хотя бы зацепи эту квашню толстомясую. Мы наконечники стрел в ядовитом зелье вымочили, которое даже для медведей смертоубийственно.
— Вот это вы зря… Не по-благородному. Я бы и так управился.
— Ежели попадешь под кнут заплечных дел мастера, тогда про царское благородство все прознаешь, — зловеще посулил заговорщик с ухарской рожей. — В нашем деле ошибаться нельзя. Береженого бог бережет.
Взяв лук, я для почина несколько раз натянул его. Спущенная тетива отзывалась коротко и звонко, как лопнувшая сосулька, недаром ведь была сделана из самых упругих жильных ниток.
— Не подведет рука? — поинтересовался старший заговорщик.
— С детства этим искусством владею. Пленный крымчак обучал, — похвалился я. — Да и весь последний месяц с самого Крещения ежедневно упражняюсь. С сорока шагов игральную карту поражаю.
— Славно, — кивнул он. — Хотя от прошпекта до дворца поболее сорока шагов будет. Благо цель такая, что промахнуться трудно… Ты про главное бди, но и про калмычку свою тоже не забывай. Как бы она раньше времени шум не подняла. Очень уж дика и непокорна, как степная кошка.
— Мне ли с бабой не управиться! — Я пренебрежительно махнул рукой. — Тем более, с калмычкой… Вы бы лучше, господа, угостили меня штофом водки на дорожку. А то мерещится всякое…
— Что тебе мерещится? — разом насторожились они.
— Будто бы лежу я в белой келье на беленькой постели, в белое полотно замотан, и белые шнурки от моей головы к какой-то хитроумной машине тянутся. Ей-богу!
— Ничего страшного, — сказал самозваный кирасир. — Такие приметы знатный урожай капусты обещают.
— Как же насчет водки? — напомнил я.
Успеется… Потом, братец. Все потом. Сначала надо дело сладить. — Они подхватили меня с обеих сторон под руки и увлекли к выходу.
В предназначенное место меня доставили в простых мужицких розвальнях, прикрыв сверху рогожами. И то верно — не велик чином калмык-кочевник, ему любые салазки барским возком покажутся.
Еще даже не выбравшись из-под рогож на белый свет, я весьма удивился царившему вокруг шуму, весьма нехарактерному для северного российского города. Мало того, что ржали кони и тявкали собаки, так еще мычали волы, ревели верблюды и даже трубил слон.
А уж как простой народ глотки надрывал — даже описать невозможно! Куда индийскому слону против пьяных русских мужиков.
Богато украшенный свадебный поезд, сплошь составленный из причудливых, шутейного вида экипажей, запряженных к тому же самым разнообразным тягловым скотом, включая северных оленей, свиней и ослов, уже тронулся в путь — мимо Зимнего дворца, к конному манежу, где для дорогих гостей уже было приготовлено угощение.
Впереди всех выступал слон, обутый в огромные теплые поршни, но, если судить по хриплому, натужному реву, уже изрядно простуженный. На его спине возвышалась позолоченная клетка с новобрачными.
А вот и мой калмыцкий возок, влекомый парочкой низкорослых косматых лошадок, ведущих свое родство, наверное, еще от табунов хана Батыя. Молодая калмычка с чумазым лицом и насурьмленными бровями диковато покосилась на меня, но, узрев перед носом увесистый кулак, смирилась с судьбой и покорно взялась за вожжи.
Когда мой грядущий подвиг счастливо завершится, надо будет взять ее к себе и проверить на предмет соответствия женскому идеалу. Немало перебрал я разных прелестниц, даже с арапкой амуры крутил однажды, а вот испробовать калмычку бог не сподобил. А глазища-то, глазища — дыру можно такими глазищами прожечь.
Свадебный поезд продвигался мешкотно, через пень-колоду, как все и вся в нашем горемычном царстве-государстве — больше стоял на месте, чем продвигался. Впрочем, мне торопиться было некуда. Можно и с мыслями собраться, и дух перевести.
Короткий зимний денек угасал, но вокруг, словно в аду, полыхали костры, сложенные из целых поленниц, чадили наполненные нефтью и ворванью плошки, пылали факелы всякого рода. Пепел кружился над набережной вперемежку со снегом.
За Невой, в которую вмерзли до весны караваны барж и плашкоутов, немым укором торчал шпиль Петропавловской крепости (ох, видел бы ее основатель творящиеся ныне безобразия!). С другой стороны мало-помалу приближалась громада Зимнего дворца, похожего на разукрашенный кремом и марципанами торт.
На высоком дворцовом балконе расположилась кучка людей, для увеселения которых и было предназначено все это маскарадное шествие, включая слона, шутов-новобрачных и сто тридцать пар инородцев, собранных в столицу изо всех пределов необъятной матушки-России.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.