По дорожкам между виллами в ноябрьскую непогодь бродил человек. Он бродил долго и не заметил, как подкрались сумерки, ему казалось, будто на него рассердилась буря. Деревья поднимались к небу, словно клубы дыма, они раскачивались и хлестали его, когда он проходил мимо, большая черная ветка спланировала вниз и, ударясь о плиты, разлетелась на три части как раз перед ним. Руки человек спрятал в карманы своего непромокаемого плаща, пальцы нащупали там клочок бумаги и скатали его в шарик, они рылись в кармане, будто червяки, а буря тем временем проносилась у него над головой.
Немного погодя человек остановился и глянул поверх живой изгороди. За изгородью так же метались кроны деревьев, похожие на клубы дыма, но на земле под деревьями здесь лежало множество всевозможных камней: пузатые серые камни в железной ограде, белые, отмытые дождем мраморные плиты и черные, полированные, гранитные, с золотыми буквами. На многих сидели белые голубки, одни склонив головку набок, другие – опустив, некоторые с распростертыми крыльями, точно буря загнала в сумерках стаю белых голубей под неспокойные деревья. Была здесь и красная кирпичная часовня, а в часовню вели окованные железом двери.
Человек долго стоял и глядел на эти двери, он вспоминал, что однажды видел, как они распахнулись и восемь мужчин медленно вынесли под ноябрьское небо гроб. Они все шли отклонясь от гроба, и каждый держал в свободной руке свою шляпу, а за плечами у них горело множество свеч и слышны были последние звуки из «Вы будете землей вожделенною». Тогда тоже водрузили камень, а на камень – белого голубя, казалось, будто детская ручонка осторожно усадила голубя и огладила его по крыльям и по спинке. И еще казалось, будто детская рука забрала камень железной оградой и ласково заровняла землю вокруг лопаткой, а на камне выбила надпись: «Консул Т. Шредер, 1862-1934. Память о тебе храним с любовью». Рука дитяти, которое еще ничего не знает о смерти, и ничего о покойном, да и о себе самом тоже ничего.
А покуда здесь стоит камень с золотой надписью, консул Т. Шредер витает далеко от тех, кто пребывает в любви и в ненависти. Как раз на днях сын его оставил свою жену, об этом теперь говорит весь город, возможно, она сидит теперь в темноте и думает об этом. В доме у нее нет света, но где-то осталось незакрытым окно, а она сидит за окном, она не замечает, как надвигается холод и мрак, не слышит даже, как хлопает на ветру окно. Она забыла его закрыть, она просто сидит. Вбегает светловолосый мальчик и кладет голову ей на колени, так и кажется, будто это прикатилось золотое, наливное яблочко, но она отталкивает мальчика и сурово ему отвечает. И тогда у него тоже делается суровое лицо, и он садится поодаль, в темноте. Может быть, через тридцать лет настанет день, когда он покинет свою жену и своего ребенка, считая, будто с ним тогда-то или тогда-то обошлись несправедливо. Но консулу Т. Шредеру доводилось много раз улыбаться, возможно, и внук его предпочтет улыбнуться в эту минуту и тем докажет истинность надписи на камне. То ли день, то ли два надпись будет истиной. Хотя возникла она просто оттого, что кто-то вполне посторонний полистал сборник надгробных текстов и по чистой случайности предложил именно такой.
Не зная всего этого, человек вошел за изгородь и остановился перед могильным камнем консула Т. Шредера, он снял шляпу, и буря подхватила его волосы. Волосы у человека были длинные, неухоженные, лицо в сумерках казалось белым, впалыми – щеки и обвисшими – уголки рта, он стоял, забывшись, погруженный в свои мысли. Зайдя в мыслях так далеко, что дальше пути не было, он с улыбкой отряхнул их и вдруг услышал, как буря идет верхами в кронах деревьев, гулко и глухо гудит в низких, колючих кустиках вокруг многочисленных камней. Еще одна ветка упала откуда-то сверху и с треском сломалась о плиты дорожки, а куски разлетелись далеко по сторонам. Человек провожал их глазами, покуда они разлетались, и вдруг его властно потянуло домой. Но если я сейчас вернусь домой, подумал он, мне нечего будет сказать, и я не смогу сидеть на стуле, не смогу читать газету, ибо все там написанное покажется мне лишенным смысла. Вот почему мне надо идти все дальше, и дальше, и дальше.
Человек уже изрядно устал, у него начали подгибаться колени, изгороди качались вверх и вниз, дома качались вверх и вниз, там и сям зажигались огни и качались вверх и вниз, взад и вперед между изгородями и домами. Вот я направляю свою ладью взад и вперед, в море и к берегу, подумал он, а кругом лежат дома, словно корабли, которые бросили якорь из-за бури. Утром они поднимут паруса и поплывут дальше, но ночью они для безопасности стали на якорь, и люди обходят их и проверяют, выдержат ли канаты и все ли обстоит так, как должно быть. Один из домов-кораблей называется «Вилла Эмма». У него красивая оснастка с маленькой башенкой, он украшен деревянной резьбой, и даже название «Вилла Эмма» до сих пор ясно выписано готическими буквами, хотя солнце и дождь немало потрудились над ним. Можно представить себе, что название написали однажды утром, когда у Эммы был день рождения, муж пришел к ней и с таинственным видом повел ее в сад, чтобы она сама увидела. Они постояли на лужайке, обнявшись, и вместе глядели на дом и на надпись, они были женаты семь лет, а теперь вот сподобились заиметь собственный дом. Немного спустя они отпраздновали на «Вилле Эмма» медную свадьбу; множество людей сидело молча и напряженно вокруг большого стола, а немного погодя все разом заговорили, перебивая друг друга. Один мужчина басом выкрикнул что-то, заглушая остальные голоса, в ответ раздался истошный женский визг. После стола все мужчины собрались в кучку и смеялись над чем-то, что рассказывал им муж Эммы, но на сей раз они смеялись приглушенно и озирались по сторонам. Только одного из гостей-мужчин не было рядом, он стоял в передней вместе с Эммой. «Не понимаю, о чем ты, – сказала она. – У меня самый лучший муж на свете». «Бесспорно, лучший на свете, – ответил тот. – И все же». – «Что все же?» – «Ничего, я просто сказал: «все же»…» Какое-то время они с улыбкой глядели друг на друга, потом она покачала головой. «Пойдем, – сказала она, – присоединимся к остальным». Немного спустя торжество кончилось, но в одном из окон «Виллы Эмма» всю ночь горел свет.
С тех пор уже миновало много лет, и вот в ноябрьскую бурю человек в непромокаемом плаще проходит случайно мимо «Виллы Эмма». Она так нарядно выглядит со своей трогательной башенкой, в палисаднике сметена и закопана вокруг розовых кустов опавшая листва. В гостиной горит свет, но занавеси не задернуты, и можно заглянуть внутрь. Эммин муж там один, он даже не заметил, что за окном стемнело, поэтому его можно разглядывать в упор. Он сидит в углу, перед глазами держит газету, пиджака на нем нет, из-под нижнего края газеты выглядывает живот, потому что он расстегнул жилетку. Он сидит в некрасивой позе, широко раздвинув колени. На стене за его спиной висят картины, на них изображены деревья, и животные, и река, все очень тщательно выписано, совсем как в жизни, но, если спросить его, что нарисовано на картинах, он навряд ли вспомнит. Через десять минут он не сможет вспомнить, что читал в газете. А завтра он уходит в море.
Человек в дождевике даже и не подумал о том, что его занесло в чужой сад, но вдруг он услышал собачий лай и поторопился выйти из сада на дорожку. С дорожки он увидел, как в освещенную комнату проворно вошла Эмма. Платье на ней висело мешком, она была маленькая и сухощавая. Лицо у нее тоже было маленькое и сухощавое, и на лице – круглые, выпученные глаза. Она приблизила глаза вплотную к окну, так рыба в аквариуме подплывает вплотную к стеклу и ударяется об него, потому что ничего за ним не различает. Последнее, что увидел человек, была рука Эммы, задергивающая гардины. Она сделала это в уверенной и резкой манере, словно знала, что за стеклом ничего нет. Но ведь за оградой вполне может оказаться чужой человек, и по манере, с какой Эмма задернула гардины и с какой сидит на стуле муж Эммы, человек за оградой может догадаться об очень многом, чего они даже сами не знают.
Вот почему он позволил зрелищу увлечь себя и улыбнулся. Ибо в это мгновение началось что-то новое, в это мгновение она, возможно, подошла к мужу и сказала: «Пойдем, Роберт, пора ужинать, я поджарила бифштекс в точности как ты любишь». И он отложил газету в сторону, взглянул на нее и улыбнулся. Скоро они сыграют серебряную свадьбу. Если кому-нибудь доведется и тогда стоять за окном, он снова увидит множество людей, молча и напряженно сидящих вокруг большого стола, потом эти люди разом заговорят, перебивая друг друга, кто-то из них поднимется с места и будет стоять, уставившись в скатерть, поднимет глаза и снова уставится в скатерть. А пальцами он между тем скатает хлебные крошки в небольшой шарик. Все сплошь обычные вещи. Обычные, как название «Вилла Эмма» или башенка на крыше. Если ребенок выстроит дом, он непременно увенчает постройку башенкой – чтоб стояла на крыше, и увенчает очень осторожно, чтобы башенка не свалилась. А потом ребенок отойдет в сторону и полюбуется на дело рук своих.
Были и другие дома с другими незанавешенными окнами, у одного окна сидел студент и читал учебник. Он был медик и занимался большую часть суток, потому что вскоре ему предстоял первый экзамен. Покуда он так сидел, вошла его мать, внесла кофе и печенье на подносе. Поднос она поставила перед ним и слегка помешкала – это печенье он особенно любил. Сын даже не поднял глаз от книги, он взял красный карандаш и подчеркнул какую-то фразу, хотя при этом, медленно улыбнулся, вытянул левую руку и похлопал мать по плечу. Она еще немного постояла, она хотела, чтобы он позволил себе хоть минутный отдых, но он продолжал улыбаться и глядеть в книгу. Лишь когда она ушла, он поднял взгляд и принялся уписывать печенье, с прежней улыбочкой. Улыбка эта появилась у него, еще когда он был маленьким мальчиком, пришел в школу, и там выяснилось, что он единственный из всего класса умеет считать до ста. Семи лет он улыбался в Сочельник, когда остальные дети водили хоровод вокруг елки и пели, а он не пел. Он и по воскресеньям улыбался, когда вся семья была в сборе, а он сидел как бы особняком, он улыбался в аудитории, когда его спрашивал профессор, после того как кто-то другой не сумел ответить на вопрос. А скоро он станет доктором в провинциальном городке и, так же улыбаясь, будет рассуждать о том, как ему стыдно за других местных врачей, которые ставят ошибочные диагнозы и норовят переманить его пациентов. В то время мать нечасто будет наслаждаться его обществом, у него от силы сыщется минута, чтобы раз в месяц черкнуть ей несколько слов. Но однажды зимней ночью ему придется проехать много километров по опасным, обледенелым дорогам, чтобы посмотреть больного ребенка, и он спасет этого ребенка от смерти, хотя впоследствии ни спасенный, ни его родители, ни он сам и думать не будут, что ребенок жив лишь потому, что он тогда приехал. И возможно, его улыбка, и все, что он говорит и делает, и его самомнение – все это лишь нагромождение пустяков, заслоняющее одну простую истину, а истина заключается в том, что зимней ночью он поехал к больному ребенку. Далее можно представить себе, что и та ночь в свою очередь напрямую связана с ноябрьским вечером много лет назад, когда мать принесла ему кофе на подносе, пусть даже он не поднял глаз от своей книги.
На ходу человек в дождевике лишь мельком сумел углядеть студента с книгой и его мать с подносом, но, не успев довести до конца свою мысль, он уже поднялся на железнодорожный мост, остановился и поглядел вниз. Станция была совсем близко, и железнодорожное полотно в этом месте было довольно широким, со множеством сбегающихся и разбегающихся путей. Наверху буря раскачивала на столбе дуговой фонарь, внизу свет и тени беспокойно догоняли друг друга, перебрасывая отблеск с рельсы на рельсу. Покуда человек стоял на мосту, к перрону с противоположной стороны подошел поезд, остановился на мгновение, снова тронулся и медленно проплыл под мостом. Человек прижался к перилам, чтобы заглянуть в освещенные окна. В одном из первых друг против друга сидели мужчина и молодая женщина, мужчина читал газету, женщина праздно сложила руки на коленях. Мужчина и женщина были год как женаты, и первые месяцы он не читал никаких газет, когда они вместе ехали домой. Потом настало время, когда он сначала предлагал газету ей. «Ты не хочешь? Возьми, пожалуйста». Но она не хотела, и тогда он сам просматривал газету, немного просматривал и немного разговаривал с женой. А теперь уже само собой разумелось, что он достанет газету, едва войдя в купе. Лучше бы ему, конечно, не читать в поезде, ведь хотя они год как поженились, она так и не стала женщиной или дамой, она оставалась девочкой. Это было видно и по тому, как она сидит, и по тому, как наклоняет головку, и по тому, как держит руки на коленях. Лицо мужчины было закрыто газетой, но в своей праздности она разглядывала его руки, держащие газету, и его ботинки, и пробор на его голове, и пальто, и шарф, которые висели у окна и слегка покачивались в такт движению поезда. Немного погодя он опустил газету и устремил взгляд во тьму. «Ну, – сказал он и вздохнул, – вот мы и дома». «Да», – ответила она. «Я немного устал, а ты?» – «Да», – сказала она. Поезд остановился, они встали. «Не забудь газету», – сказала она. Он оставил ее на сиденье. «Да-да!» И он взял газету. Он не до конца ее дочитал. Оба встали.
Множество освещенных окон с читателями газет медленно проплыло мимо, лишь в одном из последних вагонов мимо проплыли молодые люди, их было пятеро, трое юношей и две девушки, которые не читали газет. Они были в спортивных костюмах боевой раскраски, еще у них были рюкзаки и вокруг разбросано много всякой мелочи. Хотя поезд уже набрал скорость, когда их вагон проезжал мимо, можно было увидеть, что четверо прямо корчатся от хохота над тем, что сказал пятый. Кроме них в купе находился один пожилой читатель газет. На нем было черное пальто, белое кашне, а на носу – очки в золотой оправе. Он долго сидел и злился на этот шум, потом опустил газету и глянул на молодежь поверх очков. «Нельзя ли потише, чтобы человек мог спокойно почитать газету?» – спросил он. Один из юношей набрался храбрости и ответил: «А почему бы вам не перейти в другой вагон? Вагонов в поезде хватает». Четверо беззвучно рассмеялись, особенно одна из девушек, она прямо клокотала от радости и от гордости за того, кто так ответил. «Если вы такой нахальный, молодой человек, – произнес читатель газеты, – я попрошу вмешаться проводника. Советую вам говорить тоном ниже». И они стали говорить тоном ниже.
Поезд становился все меньше и меньше, сближались красные хвостовые огни, ветер перебросил облачко белого пара и последний обрывок протяжного свистка через колею и раскидал по садам, где раскачивались деревья. Люди, вышедшие на станции, начали появляться на мосту по дороге домой. Одной из первых прошла маленькая женщина, сегодня утром мать этой женщины достала ее зимнее пальто из шкафа, где оно висело в мешке для одежды. Это было нарядное пальто, отороченное мехом, под ним проворно и уверенно двигались ее ножки, под мышкой она зажала папку, она возвращалась с курсов. Об этом можно было догадаться и по ее папке, и по ее походке. Скоро ее мать воскликнет в передней: «Ну быстрей же, Эрна, не напусти холоду, да не забудь переобуться». Эрна немного постоит перед зеркалом, прихорашиваясь, потом зайдет в комнату, выдохнет в протяжном, удовлетворенном вздохе последние остатки бури, достанет из папки новые нарядные книжки и расскажет, как прошел день и что говорили тот и другой преподаватель. За столом они продолжат разговор на эту тему, отец и мать Эрны знают про курсы и про учителей, и какие они все, не хуже, чем сама Эрна. На другой день мать Эрны звана на чай вместе с тремя другими дамами, она будет сидеть с отсутствующим, равнодушным видом до той минуты, когда сможет завести речь про Эрну. Дамы выслушают ее с большим интересом, но, едва мать Эрны откланяется, они вместе решат, что Эрна так никогда и не выйдет замуж, потому что вечно возвращается домой к папе и к маме.
Но Эрна уже давно исчезла, и появились муж с женой, оба невеселые. Очень даже невеселые. Она нарочно встречала его с поезда, чтобы услышать, чем все кончилось. А кончилось не очень хорошо. Он шел, безвольно опустив плечи, и ей приходилось его утешать, хотя дело касалось ее в такой же мере, как и мужа. «Вот увидишь, – сказала она, – если ты через несколько дней еще раз сходишь к нему…» «Нет, – ответил муж, -к нему я больше не пойду, пойми, ведь должна быть у человека своя гордость». Да-да, она понимает, но все же… «Ничего, вот увидишь, мы найдем какой-нибудь выход», – нащупывает почву она. Но при слове «выход» он вдруг заартачился и вообще остановился, на сей раз никакого выхода нет. Конечно, конечно, никакого. Она решила до поры до времени оставить попытки. Когда они пришли домой и стояли на свету в подъезде, один бледней другого, по лестнице сбежал шестилетний мальчуган и обхватил отца руками. «Папа, ты мне чего принес?» «Потом, – сказал отец, – потом, Джон». «Иди в комнаты, Джон, – сказала мать, – папа очень устал». И немного погодя, уже с раздражением: «Джон, ты слышишь, что тебе говорят?» Джон ушел в комнату. Эти двое вечно очень устали! Играть не играют, сидят и разговаривают, разговаривают, и всегда очень устали.
Новые люди появились на мосту, они шли целеустремленно, перед ними там и сям между деревьями зажигались огни – матовый стеклянный шар над каменной лестницей, кусок выложенной плитами дорожки, светящийся куб с цифрой, круглое оконце в двери. Все они зажигались и потом гасли. Три-четыре человека одновременно снимали красивые перчатки и вешали пальто на плечики, а из кухни доносился отрадный запах жаркого. Далеко впереди поезд уже отошел от следующей станции.
Человек остался стоять на мосту, стоял согнувшись, спиной – к ограде, упершись руками в колени; он очень устал. Он взглянул на себя как бы со стороны: ботинки у него были грубые и грязные, дождевик казался совсем изношенным, хотя был почти новый, руки красные, воспаленные вокруг ногтей. И без перчаток. Куда подевались все перчатки, которые он носил на своем веку? Он забывал их в поезде, и в трамвае, и в парке на скамье. Так случалось со всеми принадлежащими ему вещами. Еще когда он был ребенком, его игрушки оставались в саду, пропадали под дождем и листопадом. И покуда он стоял, согнувшись в три погибели, и размышлял, почему все так складывается, внезапный порыв ветра сорвал шляпу у него с головы, шляпа черной тенью пролетела сквозь всполохи света, через железнодорожное полотно и исчезла в темноте. Человек стоял растерянный, он даже подумывал пройтись вдоль по рельсам и поискать. Он некоторым образом дорожил этой шляпой. Потом он все-таки отказался от своего намерения и зашагал в противоположную сторону, к городу, который был защищен от ветра и подмигивал своими огоньками.
Он дошел до первой лавки, бросавшей на дорогу свой свет из витрины, это была лавка зеленщика, там стояла старушка, она покупала салату на десять эре. Старушка была очень маленькая и дряхлая, и салату ей было нужно самая малость, и не обязательно отборного. Она стояла, протягивая свою монетку, как ребенок, которого послали за покупками, и ручка ее медленно и цепко ухватила салатные листья, как детская рука ухватывает пробку или обрывок бечевки. Старушка была исполнена своеобразного лукавства, она проворно шмыгнула вдоль ряда домов, юркнула в подворотню, наверно, дома ее ждала большая радость, к которой можно приобщиться, если последовать за старушкой и зайти к ней. Первым делом речь зайдет об ее изразцовой печи. Вы только взгляните на эту гадкую печку, она просто не способна нагреть комнату. «Да, да, я уж вижу». Но старуха лукавит, потому что ее печка очень даже способна нагреть комнату, она с легкостью обогревает обе комнаты в самый лютый мороз. И старушка подойдет к печке, и откроет дверцу, и покажет, как эта печка топится, и как она топилась целый месяц подряд и ни на одну ночь не погасла. Невозможно себе представить – и старушка развеселится от таких слов. Ну конечно, эту печку надо хорошо знать, тут есть свои секреты, ей надо в определенные промежутки времени получать свою пищу, все равно как младенцу в колыбельке. И мало-помалу старушка преисполнится доверия и покажет нечто, чего поначалу вовсе не собиралась показывать, – черепаху, для которой и предназначался салат, черепахе совершенно необходим салат, потому что на дворе буря и вообще плохая погода. Обычно в это время года черепахам полагается спать, вот почему надо долго сидеть и подсвистывать, но потом черепаха осторожно высунет из-под панциря свою змеиную головку и покажет маленькие круглые моргучие глазки, затянутые кожистой пленкой, а если немножко почесать ей шейку, она и вся выползет, потому что любит, когда ей щекочут шейку. Главное, чтобы она все время немножко ела и немножко двигалась, потому что, если она впадет в спячку, ей зиму не выдержать.
Время шло к закрытию магазинов, и на главной улице было мало народу, но перед одним из магазинов стояла молоденькая девушка и закладывала всевозможные предметы в ячейки автомата. Она заложила туда кофе и разные шоколадки в станиолевой обертке, и карамель, и лакричные леденцы в зеленых и красных пакетиках. Она все время приплясывала, чтобы не замерзнуть, потому что на ней был в эту бурю всего лишь белый халатик, но щеки у нее были румяные и глаза бойкие, а лицо улыбалось. Восемнадцатилетний паренек остановил свой велосипед у края тротуара и заговорил с ней. «Тебе надо вступить в лигу», – сказал он. «Нет, – ответила она и засмеялась, – мне не надо вступать в лигу». – «Все равно ты у нас будешь в лиге». – «Да не хочу я ни в какую лигу». – «Ты должна». – «Нет, не вступлю. Мне дела нет до вашей политики». -»Тебе нет дела до политики?» – «Да, до той политики, которой занимаетесь вы». Немного погодя он исчез на своем велосипеде, а она вернулась в магазин, и на улице остался только автомат с пакетиками и огоньками за стеклом. Человек в плаще остановился перед ним, он стоял и думал, что рано или поздно она все-таки вступит в лигу. Хотя лично он предпочел бы, чтобы она не вступала. И не начинала маршировать. В мире и без того слишком много маршируют. Еще он вспомнил ее приплясывающие ноги. Нет, ей маршировать незачем.
Потом он забыл про нее, потому что из одного магазина поспешно вышел перекупщик и тут же перешел в другой. Под мышкой у него было зажато несколько пакетов, из карманов тоже торчали пакеты, он вернулся домой из Копенгагена, имея двадцать пять крон наличными. Торговцу скобяным товаром он рассказал, как все получилось. «Он мне говорит: «Нет и нет, не нужна мне ваша картина. У меня и без того весь чердак заставлен картинами. Но двадцать пять крон я вам дам». И тут на свет является бумажник. Я все время стоял и не сводил глаз с того места, где, как я знал, он держит бумажник. Сейчас появится бумажник, подумал я. Вот он и появился. Такова моя система, я верю в передачу мыслей на расстоянии». Вообще-то перекупщик зашел в лавку купить поезд с рельсами, который стоял в витрине и стоил пять крон. Поезд ему нужен для Мортена. Не в такие благоприятные дни они с Мортеном много раз стояли перед витриной, держась за руки, и глядели на этот поезд, вот пусть теперь Мортен получит свой поезд. Он расплатился последней бумажкой, но в брючном кармане у него еще сохранилось несколько монет по одной и по две кроны. Сколько их там, он толком не знал, но знал, что много. Когда он пришел домой, Мортен начал прыгать как лягушонок и повис на нем, обхватив руками и ногами. Лицо у Мортена было красное и опухшее от слез. Он много часов провел один, и ему было страшно. «А где мама?»– спросил он. «Не знаю, мой мальчик, не могу тебе сказать, где она находится в данную минуту, ты лучше вот на что погляди…» И он распаковал поезд и рельсы и собрал их, и Мортен забыл, что его матери нет дома. Забыл и не вспоминал, пока поезд не начал заваливаться набок. «Ты ведь обещал привести маму домой», – вдруг раздался голос с пола. «Подожди, Мортен, – ответил перекупщик, – я покажу тебе, как надо играть. Пусть у каждого будет своя станция. У тебя пусть Копенгаген, а у меня Роскилле. Понял? Поезд отправляется! А теперь ты отправь его назад. Алло, алло, у нас в Роскилле нет спичек». Некоторое время они так играли, перекупщику стало жарко, и он снял куртку. «Отправляй же поезд». Но Мортен не отправлял, он сидел и прислушивался к чему-то на улице. «Да ты, должно быть, проголодался, мальчик, – сказал перекупщик, – смотри, я принес бутерброды. И медовую коврижку, ты ведь ее любишь, и еще ты у меня получишь лимонад». Какое-то время они сидели за столом друг против друга, с бутербродами на бумаге, а между ними лежала медовая коврижка и стояла бутылка лимонада. Вдруг, откусив от коврижки, Мортен перестал жевать, рот у него растянулся и кулачки приблизились к глазам. «Значит, так, – сказал перекупщик, – значит, так, Мортен, ну, Мортен же, черт подери!» Но Мортен рыдал все неудержимей, прозрачные струйки слюны дрожали у него между губами, а на языке еще оставался кусок медовой коврижки. Внизу, на полу лежал поезд, всеми колесами кверху. Перекупщик совсем растерялся, он не знал, что еще придумать. Рука его зарылась в брючный карман и скатала в маленький твердый шарик клочок бумаги, этот клочок был обрывком хлебного пакета, на котором было что-то написано карандашом. Вчера этот клочок лежал на кухонном столе, и с тех пор они больше ни разу не видели мать Мортена.
Было уже поздно, когда человек в плаще вернулся домой, но из одного окна наверху еще струился неяркий желтый свет. Неяркий, желтый, легкий как шелк, и несколько беспокойных черных веток перед окном раскачивались, то попадая в свет, то уходя из него. Он остановился поглядеть и уже не мог сделать больше ни шагу, у него перехватило дыхание от этого зрелища. Там, где он стоял, буря не чувствовалась, но зато она завывала наверху, в кронах деревьев, словно служила заупокойную мессу по всему, что умрет этой ночью, и по всему, чего уже нет. Но она-то покамест жива, подумал человек с невольным благоговением, жива и бодрствует.
Тут в мире родился новый звук, еле слышный поворот ключа в дверном замке. Этот звук объединял двоих – того, кто пришел издалека и теперь хочет войти, и ту,' что лежала без сна и прислушивалась. Он на цыпочках поднялся по лестнице и вошел к ней. Она лежала, и неяркий желтый свет падал на ее волосы и плечи, а глаза провожали каждое его движение, с той минуты, как он возник в дверях, и не выпускали его. Он подсел к ней на край постели, они поздоровались, и на какое-то время оба смолкли. Но она улыбнулась и покачала головой. Из-под одеяла выглянула ее рука и легонько прикоснулась к нему, к его плечу, его колену, потеребила пуговицу у него на плаще. Он все еще был окутан ветром и холодом, поэтому ее рука не сразу с ним освоилась.
– Ты где ночевал? – спросила она.
– Первую ночь в гостинице. Не могу толком вспомнить в какой. Я сразу расплатился и взял ключ у портье. А утром положил ключ на конторку и ушел.
– А вторую ночь?
– А вторую я вообще не спал. Я бродил.
– А ел где?
– Вчера я ел у одного художника. Мы вместе сидели у него в мастерской и завтракали и пили пиво.
– О чем он говорил?
– Он хочет войны. «Беда, если войны так и не будет, – сказал он. -Лучше бы начать войну. Теперь повсюду чувствуется усиление консерватизма». У него не взяли на выставку одну картину, потому что это была экспериментальная картина, а в отборочной комиссии сидит человек, который не любит экспериментов. Это связано с политикой. Политика сейчас во всем.
– А что с тобой еще было? Расскажи.
– Ничего особенного. В городе я видел перекупщика. Я вернулся дневным поездом и с тех самых пор все бродил по дорогам. Я не смел пойти домой. Я боялся.
– Чего же ты боялся?
– Не знаю. Тебя боялся и смерти. И боялся бури. И того, что кругом одна политика, и боялся войны, которая все никак не начнется. Порой я не могу спокойно усидеть на стуле: мне чудится, как вдали марширует множество ног. Их становится все больше и больше, они топают все громче и громче, подходят все ближе и ближе. И все маршируют, все маршируют. Но, может, это простая трусость. Я боюсь, что люди меня увидят. «А, вот он идет», – скажут они, завидев меня. Или боюсь, что дома случилось что-нибудь ужасное. Даже когда отлично знаю, что ничего не случилось. Правда, ведь ничего?
– Конечно, ничего. Да, заходил твой брат.
– И что он тебе сказал?
– Он сказал, что ты ненормальный.
– Так это ж правда. Мы с ним оба ненормальные, только каждый на свой лад. Почти все люди хоть самую малость да ненормальные. Если не считать тебя, ты у нас нормальная. Ты единственный нормальный человек из всех, кого я знаю.
– Почему же ты не пришел домой, ко мне? Зачем тебе понадобилось чувствовать себя несчастным и слоняться по дорогам, когда у тебя есть я, а я вполне нормальная?
– Я вовсе не несчастный. Не по-настоящему несчастный. Мое несчастье не назовешь серьезным. Как, вообще-то говоря, не назовешь серьезным очень и очень многое. Вот слушаешь иногда, как двое толкуют о политике, и диву даешься, до чего это все несерьезно. Или бродишь по дорогам и заглядываешь к людям в окна и видишь, что люди принимают всерьез вещи, которые сами по себе не имеют никакого значения. В этом заключается ненормальность большинства людей: они не знают, как мало на свете такого, что имеет значение. Вот смерть – это серьезно, но мы спешим найти для нее имя и место и приступить к ней с лопатой и граблями.
А у нас с тобой все очень серьезно. Я знаю, что лишь одно короткое мгновение мне дано держать тебя в объятиях. И тогда я слышу, как твоя кровь кричит моей, что скоро нас не будет, а моя собственная кровь кричит в ответ, что скоро нас не будет. И тогда счастье становится для меня непосильной ношей, и мне хочется уйти от него своей дорогой и почувствовать себя несчастным и втянуть в свое несчастье других людей. Я должен побыть маленьким ребенком в темноте, чтобы снова его оценить, чтобы эта ноша снова оказалась мне по силам. Серьезно только мое счастье, а не мое несчастье. Только то серьезно, что мы еще молоды и еще немного поживем.
Она склонилась к нему, и он положил руки ей на спину и почувствовал, что спина эта изогнута и напряжена будто для прыжка. Глаза ее оказались совсем близко к его глазам, но он не узнавал их, и попытка определить их цвет и выражение ни к чему не привела, потому что они меняли и выражение, и цвет, покуда он в них глядел.
– Держи меня крепче, – сказала она, – очень тебя прошу, держи меня крепче.