В этот мгновение, освещенный своей открытой дверью, г-н Лекуан должен умываться.
– Мост Мирабо.
Два человека уселись передо мной.
Я впал в ярость, потому что было полно свободных мест. Говорили они так, как будто полдень.
– Авеню Версаль.
Рабочий поднялся с газетой, которая не была сложенной, и новости в ней мне показались слишком свежими.
Занимался день. Вдруг свет погас в трамвае. Все изменило цвет. В серые амбразуры окон виден был дождь.
– Шардон-Лагаш.
Я почувствовал печаль и одиночество. Все эти люди знали, куда ехали. Тогда как я уезжал к приключению.
– Пуан-дю-Жур.
Я вышел. Струйка воды, упав с крыши трамвая, стекла мне по спине. Ноги, сотрясенные трамваем, подкашивались. Лицо, слишком долго неподвижное, застыло. Левая нога замерзла.
Трамвай удалился, увозя лица, которые были мне знакомы, и мое пустое место.
В будке двое таможенников, не спавших всю ночь, готовились к уходу.
Чтобы добраться до Бийанкура, нужно было выйти из Парижа.
Я шел длинным проспектом, без тротуара, мимо низких домов.
Дождь не переставал. Грязь, которая налипала на туфли, хлюпала при каждом шагу. Дерево за стеной шевелилось, как чаща, в которой кто-то был. Ветер выворачивал листья наизнанку. Дождь вздувал на лужах пузыри.
Стена окружала завод г-на Лаказа. Подняв голову, можно было видеть трубы, которые были разной величины и дымили.
– Г-н Карпо, – спросил я у привратника.
– Г-н Анри, хотите вы сказать.
– Да.
Привратник старательно закрыл дверь своей будки – в чем я не видел никакой необходимости – и, перед тем, как отойти, поставив себя в роль постороннего, попытался ее открыть.
– Следуйте за мной, – сказал он, не глядя на меня.
Он давал понять, что к г-ну Карпо ведет меня не из любезности, но потому что таково его ремесло.
Он остановился перед зданием, которое сотрясали машины.
Не проявляя обо мне заботы, он поговорил с рабочим. Потом, внезапно, будто оказался здесь не из-за меня, он сказал:
– Это к г-ну Анри.
Меня ввели в зал белого дерева. Стены здесь были покрыты рекламными афишами отбойных молотков.
Вскоре появился г-н Карпо.
В противоречии с тем, что я себе воображал, это был молодой человек с усами, обесцвеченными, как у женщин, когда у них есть усы. Он был в очках, цвета настойки йода.
Я протянул визитную карточку г-на Лаказа, на которой были написаны такие слова:
Мой дорогой Карпо,
Посылаю тебе славного парня, дай ему работу.
– Ах, вы от г-на Лаказа.
– Да, господин.
– Хорошо, подождите.
Он исчез и через несколько минут вернулся.
– Все решено, – сказал он, – вы работаете с понедельника.
– О, я вас благодарю, господин.
– Понедельник, в семь часов.
– Спасибо, спасибо, но, знаете, я не могу работать левой рукой. Я был ранен.
– Ничего, вам не понадобиться левая рука, чтобы работать в канцелярии.
– Я знаю, но я хотел вам это сказать.
– Да, я понимаю. Значит, до понедельника.
VII
Дни длинные, когда нечего делать и, особенно, когда осталось только несколько франков.
Поскольку я привык к своему костюму, которому дождь деформировал лацканы, а грязь запятнала брюки, позади икр, я мог отправиться обедать к Люси.
В полку, когда не являешься к супу, вам оставляют вашу порцию. У Люси тоже.
Так что пообедал я очень хорошо.
Когда я вышел из ресторана, дождь перестал.
Я направлялся к Дворцу правосудия, когда меня потрясла мысль, которая, уж сам не знаю, как, пришла мне в голову. Дыхание мне пресекло. Сердце забилось сильными ударами в бездыханной моей груди. Я пришел в себя только, когда промокли ноги, по краям подошв.
Мне пришла идея дождаться дочери г-на Лаказа на выходе из Консерватории.
В течение нескольких минут я вяло сопротивлялся этой блажи. Но бесполезно. Перспектива поговорить с богатой юной девушкой была слишком притягательной. Это, в дождливый день, казалось, долгожданное свидание. Никакое физическое вожделение меня не толкало к этой юной девушке. К тому же, когда я люблю кого-то, я никогда не думаю об обладании. Я считаю, что чем оно позже, тем приятней.
Я бродил по улицам с душой радостной и живущей сама по себе, без глаз. Сложенные зонтики прохожих еще сияли. Вдоль стен тротуары белели.
Флаг висел над дверью Консерватории.
Было только без четверти четыре.
В терпеливом ожидании я сделал сотни шагов, думая обо всем счастливом, что произойдет, если мадемуазель Лаказ меня полюбит. Не нужно думать, что волновало меня ее богатство. Если она предложит мне деньги, я чувствовал, что откажусь с негодованием. Когда она придет в мою жалкую комнату, я буду сохранять достоинство.
И однако я должен сказать, что, будь она бедной, моя любовь бы испарилась. Вот, чего я не мог понять.
Вдруг служащий распахнул вторую створку двери Консерватории.
Минуту спустя девушка выбежала, как пассажирка, которая хочет первой предъявить билет.
Кровь заструилась у меня сильней в висках и запястьях. Я чувствовал, как она делает в венах пузыри.
Мадемуазель Лаказ, пройдя мимо меня, взглянула мне в глаза. Рот ее шевельнулся. Она меня узнала. Однако не заговорила.
Я пошел за ней. Она была очень красива с ее волосами до спины и короткой юбкой.
Я шел быстро, но был готов замедлить шаг, в случае если она обернется.
Вскоре я ее обогнал и, сняв шляпу, поприветствовал.
Она мне не ответила.
Теперь я находился перед ней и, в ожидании, что она со мною поравняется, остановился, чтобы закурить.
Один однополчанин говорил, что приставать к женщинам нужно, спрашивая разрешения их сопроводить. Я готовился испытать этот совет на практике, но так как она не появлялась рядом, я оглянулся.
Ее не было.
VIII
Назавтра утром проснулся я рывком.
Кто-то так яростно стучал, что дверь моя трещала, как тяжелый ящик, который падает.
Сначала я подумал, мне приснилось. Но стучать стали снова.
Я выскочил из кровати. Страх не давал мне ощутить холод, который поднимался в мою рубаху.
– Кто там? – спросил я тонко, будто еще спал.
– Я, Лаказ.
Его не смутило произнести свое имя громким голосом за дверью.
Я посмотрел в скважину, ожидая увидеть глаз без ресниц, без века.
Но зачем он пришел ко мне, г-н Лаказ. Быть может, захотел проверить мои речи; быть может, намерен сообщить приятную новость.
Снова застучали.
Я мог бы открыть, но когда я не одет, я себя чувствую слабым.
– Подождите… господин… секунду.
Я открыл окно, чтобы сменить воздух. Я открыл его без звука, чтобы фабрикант не заметил этого.
Я надел брюки, пиджак и протер лицо влажным концом полотенца.
Потом потихоньку закрыл окно.
В рубашке, выбивавшейся из брюк, я открыл дверь.
Г-н Лаказ вошел, не снимая шляпы. Камышовая тросточка, которую он держал за спиной, щелкала по мебели, когда он поворачивался.
– Вы грязная личность, – сказал он, останавливаясь передо мной почти вплотную.
Он все знал, я пропал. Не зная, как себя вести, я изобразил неведение.
– Вы заслуживаете наказания. Стыда у вас нет: идти за девочкой… с волосами, закинутыми за спину.
Я залепетал, не находя слов для извинения.
– Вот что получаешь, когда делаешь добро… Я дал вам денег… устроил вас на свой завод… спасибо…
Он был в таком гневе, что я боялся быть ударенным. Я не мог поверить, что оказался причиной такой ярости.
– Да… вот благодарность. Следите за собой, не то познакомитесь с полицией. Ничтожная вы личность.
Наконец он вышел, хлопнув дверью так сильно, что она не закрылась.
Я слышал его шаги на лестнице и, когда шум изменился на площадке, меня охватил страх, что он вернется.
Сев на кровать, я смотрел на свою обновку, которая больше не имела смысла, на беспорядок комнаты в холодном воздухе утра.
Жутко разболелась голова. Я думал о своей грустной жизни, без друзей, без денег. Я хотел только любить, только быть, как все. Это же не так много.
Потом, внезапно, разразился рыданиями.
Вскоре я заметил, что заставляю себя плакать.
Я поднялся. Слезы стекали по щекам.
У меня было неприятное чувство, которое испытываешь, когда вымыл лицо, но не вытер.
БЛАНШ
I
Когда у меня появляется немного денег, я прогуливаюсь вечерами по улице Радости.
Улица в эту пору пахнет кухней и парфюмерией.
Пирожные здесь намного дешевле, чем в других местах. На печах жарятся по три блина сразу. Из-за толпы то и дело приходится сходить с тротуара. В середине улицы находится комиссариат с полицейскими без фуражек и велосипедами у входа. У фотографов лица повторяются двенадцать раз на пленке, как бы вырезанной из киноленты. Торговец писчебумажными товарами продает песни с нотами и почтовые открытки с достопримечательностями Парижа, летом.
Однажды вечером меня восхитила афиша кинематографа, которая блестела от клейстера. Какой-то хулиган пририсовал сигарету ко рту героини. Я сожалел о человеческой глупости, когда глаза мои встретились с женщиной, которая меня изучала, без моего ведома.
Догадавшись, что за мной наблюдают, я в мозгу немедленно перепроверил все мое поведение в последние минуты, чтобы удостовериться в том, что не сделал ни одного неуместного жеста.
Я был доволен. Нам нравится, когда нас застают врасплох, особенно когда мы рассеяны. Однажды я узнал себя на фотографии в газете, среди толпы. Это доставило мне больше удовольствия, чем самое красивое увеличение.
Женщина эта не была элегантной, из-за ее ног; но достаточно того, что женщина на меня смотрит, чтобы я нашел в ней шарм.
Поскольку я застенчив, я должен был приложить усилие, чтобы не опустить глаза. Мужчина не должен опускать глаза первым.
Господин с седой бородкой и шляпой, надвинутой на глаза, тоже смотрел на эту женщину. Он остановился. Тяжесть его тела перемещалась то на одну ногу, то на другую, как у птицы из отряда голенастых.
Боясь, что я его опережу, он приблизился к незнакомке, снял свою шляпу, как нечто что боялся опрокинуть, и прошептал слова, которых я не понял.
Я видел его со спины. Должно быть, он смеялся или говорил, потому что кончики его усов поднимались и опускались.
Ах! будь я на месте этой женщины, какую пощечину бы я ему влепил!
По щеке она его не ударила, но отвернулась. Озадаченный, господин водрузил шляпу на голову и не отпускал до тех пор, пока она не нашла свое прежнее положение, потом, отойдя в сторону, сделал вид, что завязывает шнурок.
В свой черед я приблизился к незнакомке. Мужчина настолько тщеславен, что и при виде десяти отшитых претендентов все же делает попытку.
– Прошу прощения, мадемуазель.
Я упорно старался не смигнуть.
– Этот господин был, несомненно, груб. Я говорю с вами для того, чтобы больше он вам не докучал.
– Благодарю вас.
Она подняла голову. Глаза и уши были полускрыты шляпкой. Правильный нос, бледные губы, которые, когда она приоткрывала рот, в уголках оставались склеенными, а на подбородке мушка, которая была очень круглой.
– Эти пожилые господа весьма невежливы.
– О! да, мадемуазель… и что он вам сказал?
Я спрашивал девушку не столько из любопытства, сколько для того, чтобы продлить радость быть предпочтенным.
– Он сказал мне непристойность.
Хотелось бы узнать, какую именно, но я не осмеливался спрашивать.
– Непристойность?
– Да, он сказал мне непристойность.
В этом я не сомневался. Я часто замечаю этих бодрых старичков, благоухающих лавандой, которые бегают по улицам. Они тратят по двадцать франков в день на женщин. Они свободны до десяти вечера. Делают, что хотят, поскольку интимная жизнь никого не касается.
– Уйдем отсюда, если вам, господин, угодно.
– Да-да… конечно…
Украдкой я взглянул на ноги моей спутницы, чтобы увидеть, хорошо ли она обута.
Любопытно, что я испытывал рядом с ней странное впечатление, которое испытывал уже, будучи солдатом, рядом со штатским. Ее юбка, меховая ее накидка, ее шляпка имели запах свободы. Одежда ее была просто одеждой. Она не должна была знать про все эти пятна, эти складки.
Я был бы вполне счастлив, если бы не осознал внезапно необычность. Женщины такие прихотливые. Моя спутница была способна, так вот вдруг, на углу одной из улиц сказать мне "до свиданья".
Поскольку мы не были знакомы, добрые полчаса мы говорили о старом господине.
Под конец, не зная больше, что сказать по его поводу, я спросил:
– Возможно, вы художница, мадемуазель?
– Я певица.
– Певица?
– Да.
Решив, что я имею дело с известной актрисой, я захотел узнать ее имя.
– Как вас зовут?
– Бланш де Мирта.
– Мирта?
– Да, с греческим "i".
– Это, конечно, псевдоним?
– Меня зовут Бланш, но де Мирта я придумала.
Я искал в памяти с надеждой, что видел где-то натужный этот псевдоним.
– Но не будем удаляться, господин. Я выступаю в десять пять в "Трех мушкетерах". В ожидании сможете выпить стаканчик.
Я увидел себя живущим с этой женщиной в богатой квартире. На мне пижама и тапки, чистые подошвы которых скользят по коврам.
– Вы живете одна? – спросил я тут же, чтобы, в противном случае, не впадать в иллюзии.
– Да, господин.
– Я тоже.
Она посмотрела на себя в зеркальце, вделанное изнутри ее сумочки, и попудрила щеки миниатюрной пуховкой.
– Давайте, господин, свернем на эту улицу, здесь нам будет спокойней разговаривать.
Улица была освещена витринами голубого стекла и светоносными вывесками отелей. Время от времени мужчина и женщина, не держась за руки, исчезали в коридоре.
Рука Бланш, длинная и нежная, как спина животного, согревала мне пальцы. Шляпка щекотала мне ухо. Наши бедра соприкасались.
Я был счастлив. Тем не менее, смехотворные размышления портили мне радость.
Что бы сделала Бланш, если бы мы встретили ее лучшую подругу? Бросила бы меня? Или если бы, внезапно, боль помешала ей идти? Или если бы она разбила витрину, или порвала бы юбку, или толкнула бы прохожего?
Иногда я задаю себе вопрос, не сумасшедший ли я. У меня есть все, чтоб быть счастливым, и нужно же, чтоб идиотские размышления смущали меня.
Когда кто-нибудь переходил улицу и приближался к нам, мое сердце билось. Я знал: я хотел бы быть один в мире с моей спутницей.
Я выпустил ее руку и положил свою ей на талию, очень нежно, чтобы иметь возможность убрать руку раньше, чем она рассердится, если это ей не понравится.
Она не рассердилась.
Тогда я стал думать только о том, чтобы ее поцеловать, но на ходу я не решался из страха промахнуться мимо рта.
– Остановимся. Я хочу вам что-то сказать.
Мой голос дрожал. Я взял ее за руки и шлифовал зубами себе губы.
– Что вы хотите сказать мне, господин?
Я прижал ее к себе. Наши колени стукнулись, как бильярдные шары. Я приложил усилия, чтобы не потерять равновесие, чтобы не наступить ей на ноги.
Потом, внезапно, я ее поцеловал.
Отстраняясь, я ощутил, что моя шляпа сместила ее шляпку.
Хотя она быстро надвинула ее на глаза, я догадался, что это ее смутило.
Подавленный, с повисшими руками, я не знал, должен ли я поцеловать мою спутницу снова или же извиниться.
Женщина, красивая и молодая, прошла мимо нас в меховой шубке. Я покраснел, потому что почувствовал, что Бланш меня приревновала. Я не смог бы сказать, почему ревность в женщине столь уродлива.
– Знаете, господин, уже должно быть десять. Мне нужно идти петь.
– Да… но…
– Но?
– Я хотел бы поцеловать вас еще, на этот раз без шляпы.
– Хорошо, если угодно.
Мы целовались долго, с обнаженными головами. В такой близости от своих я не узнавал глаз Бланш.
Она меня нежно отстранила.
– Поспешим. А то я опоздаю.
Прижавшись, как парочка под зонтиком, мы пошли обратно.
Кафе "Три мушкетера" было набито битком. На сцене белого дерева пел комик. Афиши рекламировали певицу легкого жанра де Мирту.
Пока Бланш пробиралась к двери, на которой мелом было написано "Вход для артистов", я нашел столик и сел.
Посетители смотрели на меня с восхищением, полагая, что я – любовник певицы.
Тенор-бретонец сменил комика. Пианист, у которого, благодаря длинным волосам, был красивый профиль, заиграл бретонский "Пемполез".
Рядом со мной какой-то человек преступного вида, опустив голову, пел себе под нос. В его рукаве на запястье я видел половину татуировки. Чуть дальше женщина облизывала пальцы, склеенные ликером.
Потом на эстраде появилась Бланш. Я подумал, что она будет искать меня глазами, но этого она не сделала.
Сцепив руки, она спела три песни, и, когда кончила, спустилась с эстрады, придерживая юбку.
Через несколько минут она села рядом со мной.
– Можем вернуться.
– Вы живете далеко, мадемуазель?
– Да, рю Лафайет, в отеле "Модерн".
II
Через час мы вошли в отель.
Коридорный спал, сидя в кресле, соединив ноги так, будто они были у него связаны.
Издали я видел себя в зеркале идущим, и чтобы продолжать себя видеть, я покинул ковер.
Лестница, должно быть, оставалась освещенной всю ночь. Ковер, придерживаемый медными стержнями, придавал ей достойный вид.
Комната Бланш была в беспорядке. На обогревателе сох носовой платок. Рубашка свисала с ключа шкафа.
Посреди потолка было кольцо без подвески.
Не осмеливаясь сесть, не зная, что делать между этими четырьмя стенами, я прогуливался по комнате и каждый раз, когда я проходил перед зеркальным шкафом, картонки на нем качались.
Бланш не могла задернуть шторы: слишком высокие кольца не скользили по рейкам. В конце концов, у нее получилось.
Потом, не заботясь о моем присутствии, она разделась; в рубашке она выглядела иначе.
Она почистила уши выгнутой стороной шпильки для волос. Она помылась, но как-то странно.
С тех пор как она перемещалась босиком, шаги ее укоротились.
Внезапно она скользнула под простыни, не без того, чтоб перед этим вытереть подошвы ног о покрывало.
Я проснулся рано. Свет нижнего этажа проникал в окно. Шел дождь. Я слышал капли, которые падали на стекла.
Бланш спала. Она занимала почти все место в кровати.
Ее ноздри и лоб блестели. Рот был приоткрыт, и губы, будучи разделенными, казалось, не принадлежали этому рту.
Я пожалел о своей постели. Мне захотелось тихо встать, одеться и уйти, выйти под дождь, оставить эту комнату, которая пахла нашим дыханием и запертой мануфактурой.
Начинался день. Я различал одежду на стуле и бесполезные вазы на камине.
Внезапно веки Бланш поднялись, открыв два мертвых глаза. Она пробормотала несколько слов, передвинула ноги и потянула инстинктивно к себе все одеяла.
Я вылез из постели, волосы в беспорядке, слишком большая рубашка до колен.
Я помылся холодной водой без мыла, и еще сонный подошел к окну.
Я увидел улицу, которую не знал, трамваи, зонтики и золоченые буквы на балконе.
Небо было серым, и когда я поднял голову, капли упали мне на лоб.
– Ты уходишь, дорогой?
– Да.
Я быстро оделся.
– Когда я смогу тебя снова увидеть, Бланш?
– Не знаю.
– Завтра?
– Если хочешь.
Я поцеловал свою любовницу в лоб и вышел.
Лестница пахла шоколадом. На полу я увидел поднос.
Через минуту я был на улице.
Никогда больше я не пытался увидеть Бланш.
I
Хозяин дома попросил меня съехать.
Будто бы жильцы жаловались, что я не работаю. Я, однако, жил очень сдержанно. По лестнице спускался осторожно. Был на редкость доброжелателен. Когда пожилая дама с третьего этажа несла слишком тяжелую сетку, я приходил ей на помощь. Я вытирал ноги обо все три коврика, предшествующих лестнице. Соблюдал правила дома, вывешенные перед дверью консьержки. Не плевал на ступеньки, как это делает господин Лекуан. Вечерами, когда возвращался, не бросал спички, которыми освещал себе путь. И я платил квартплату, да, платил. Правда, я никогда не давал Божьей подати консьержке, но, с другой стороны, не очень ее и беспокоил. Только раз или два в неделю я возвращался после десяти. Много ли трудов для консьержки – дернуть за шнурок. Она делает это машинально, не просыпаясь.
Я обитал на шестом этаже, вдали от съемщиков квартир. Я не пел и не смеялся – из деликатности, поскольку не работал.
Человек, как я, который не работает, всегда будет ненавидим.
В этом доме трудящихся я был безумцем, которым, в глубине, все бы хотели быть. Я был тем, кто отказался от мяса, от кино, от шерсти, чтобы быть свободным. Я был тем, кто, сам того не желая, каждый день напоминает людям об их жалком существовании.
Мне не простили, что я свободен и ничуть не страшусь нищеты.
Хозяин выгнал меня по закону, на бумаге с маркой.
Мои соседи сказали ему, что я грязный, гордый и, возможно даже, что ко мне приходят женщины.
Бог знает, какой я щедрый. Бог знает, сколько добрых дел я сделал.
Подобно тому как я вспоминаю одного господина, который, когда я был маленьким, дал мне несколько су, меня вспомнить будут многие дети, когда вырастут, поскольку я делал им подарки.
Это огромная радость – знать, что я всегда буду существовать в их душах.
Стало быть, надо покидать свою комнату. Жизнь моя, значит, настолько ненормальна, что всех шокирует? Я не мог в это поверить.
Через пятнадцать дней я буду в другом месте, у меня больше не будет ключа от этой комнаты, где я прожил три года, где упали мои солдатские пожитки, где, демобилизованный, я верил, что буду счастлив.
Да, через две недели съеду. Тогда соседи, возможно, испытают угрызения совести, потому что перемены задевают всегда, даже самых бесчувственных. У них возникнет, возможно, пусть даже на секунду, чувство, что они были злыми. Этого мне достаточно.
Они придут в мою пустую комнату и, поскольку мебели не будет, заглянут во встроенные шкафчики. Но не увидят ничего.
Все кончено. Солнце больше не скажет мне час на стене. Больной, который живет на моей площадке, умрет, через пятнадцать дней после моего убытия, потому что нужно, чтобы было что-то новое. Что-нибудь покрасят. Рабочие починят крышу.
Любопытно, как все меняется без вас.
II
Я не мог найти комнаты: тогда я продал свою мебель.
Десять вечера. Я один, в моем номере отеля.
Ах! какое счастье избавиться от моих соседей, уйти, покинуть Монруж.
Я смотрю вокруг себя, потому что, в конечном итоге, в этой комнате я буду жить. Я открываю встроенный шкаф. В нем нет ничего, не считая газетной бумаги на полках.
Я открываю окно. Неподвижный воздух двора ко мне не входит. Напротив бродит за занавесью тень. Доносятся железные колеса трамвая.
Я выхожу в середину своей комнаты. Теперь хорошо горящая свеча течет, и неподвижное пламя не дымит.
Сложенное полотенце на кувшине с водой. Стакан надет на графин. Кусок линолеума перед туалетным столиком обесцвечен мокрыми ступнями. Пружины кровати посверкивают. Звучные, незнакомые голоса поднимаются по лестнице.
Известка стен белая, как часть простыни, завернутая на одеяла. В комнате по соседству расхаживает кто-то.
Я сажусь на стул – садовый, раскладной – и думаю о будущем.
Хочу верить, что когда-нибудь я буду счастлив, что когда-нибудь меня кто-нибудь полюбит.
Но уже так давно я полагаюсь на такое будущее!
Потом укладываюсь – на правый бок, из-за сердца.
Жесткие простыни так холодны, что вытягиваюсь я постепенно. Кожа на ступнях шероховата.
Естественно, я запер дверь. Тем не менее, мне кажется, что дверь открыта, что всякий может войти. К счастью, я оставил ключ в скважине: так что никто не сможет войти со вторым ключом.
Я пытаюсь заснуть, но думаю о своей одежде, сложенной в чемодане, что она там мнется.
Постель согревается. Я не двигаю ногами, чтобы не царапать простыней, потому что от этого меня бросает в дрожь.
Удостоверяюсь, что ухо, на котором я лежу, остается плоским, что оно не смялось.
Оттопыренные уши так уродливы.
Из-за этого переезда я стал нервным. Мне хочется двигаться, как когда я воображаю себе, что связан. Но я сопротивляюсь: нужно спать.
Широко открытые глаза не видят ничего, даже окна.
Я думаю о смерти и о небе, потому что каждый раз, когда я думаю о смерти, я думаю также и о звездах.
Я чувствую себя таким маленьким рядом с вечностью и вскоре оставляю эти размышления. Мое жаркое тело, которое живет, меня успокаивает. Я с любовью трогаю свою кожу. Прислушиваюсь к сердцу, но избегаю класть руку на левую грудь, потому что ничего меня не ужасает так, как эти регулярные биения, которыми я не управляю и которые так просто могут вдруг остановиться. Я привожу в движение суставы, после чего вдыхаю глубже, убедившись, что они не причиняют боли.
Ах! одиночество. Как прекрасно оно, как грустно! Как прекрасно оно, когда мы сами его выбираем! Как грустно, когда нам навязывают его годами!
Есть сильные люди, которые не одиноки в одиночестве, но я, несильный, одинок, когда у меня нет друзей.