— Может, Эдуард поиграет с нами.
— Возможно. Возможно. Но не будем к ним приставать — у них своих дел хватает…
Кэт покорно вздохнула. Она не возражала. Тут можно было найти себе столько занятий, столько всего осмотреть. Какие же они глупые, эти взрослые, подумала она, раз занимаются делами, когда весь корабль — чудесная площадка для игр.
В первый вечер плавания Эдуард и Элен, давно отужинав, погуляли по палубе, потом остановились на корме и принялись смотреть вниз на воду. Они были совершенно одни. Лайнер сиял огнями у них за спиной. В салонах пассажиры выпивали, беседовали, играли в бридж; в бальной зале танцевали — сквозь мурлыканье могучих двигателей издалека слабо доносилась музыка.
Было холодно, ровную поверхность погруженного во мрак океана вспарывали только буруны от винта за кормой. Элен поежилась, Эдуард обнял ее и прижал к себе. Так они какое-то время постояли в молчании, всем довольные.
— Мы между двумя континентами, — наконец произнесла Элен.
Эдуард сжал ее руку. И между двумя жизнями, подумал он, понимая, что она имела в виду. Он повернул голову и взглянул на нее: бледный профиль четко проступал на фоне ночи, ветер ерошил спадающие на лоб пряди светлых волос.
— Ты не будешь скучать? — решился задать он вопрос. — О всех делах и местах, с которыми я прошу тебя распрощаться?
— Нет, — сразу ответила Элен, взглянув на него. — Я распрощалась с ними еще до того, как ты попросил меня уехать с тобой. Мне не о чем скучать. У меня такое чувство, словно я возвращаюсь домой. — Она помолчала. — Все и вся, что для меня важней всего, сейчас здесь, со мной, на этом корабле, а прочее несущественно. Теперь я рада сказать «прощай» всему, что у меня было.
Эдуард обнял ее еще крепче. Они постояли еще немного, затем, не сговариваясь и без единого слова, повернулись и медленно направились к себе в каюты.
Они вошли в каюту Элен. Она не стала включать свет. Эдуард запер дверь, подошел к Элен, она потянулась его обнять. Пальто, в которое она куталась на палубе, скользнуло на пол. Эдуард ощутил на шее прикосновение ее обнаженных рук. Они оба чуть побаивались этой минуты, подумала Элен, но теперь, здесь, она ощущала только довольство и мягкую негу. Стоило ей коснуться его — и пятилетней разлуки как не бывало.
Потом они долго лежали в объятиях друг друга. Элен казалось, что они парят на крыльях умиротворенности высоко над водами океана, над еле слышным урчанием двигателей, парят спокойно и безмятежно. Они говорили, засыпали, ласкали друг друга, говорили и вновь погружались в сон.
Они редко покидали эту каюту, и поэтому плавание обернулось для них пятью сутками грез, пятью сутками, которые стерли в их памяти последние пять лет.
— Я никогда от тебя не уходила, — сказала она как-то ночью.
— И не могла бы уйти. Я бы не позволил, — ответил он.
…У причала их встретил Кристиан.
— Вы, возможно, не знаете, — сказал он Элен, — но в этой драме я играл весьма важную роль и не позволю никому из вас об этом забыть. А теперь поторопимся, машина ждет — поедем прямо ко мне и выпьем шампанского. О, а это, верно, крошка Кэт.
Он повернулся к Кэт, которая, широко раскрыв глаза, разглядывала его потрепанную панаму, приспущенный галстук-бабочку густо-красного цвета и старые брюки из белой фланели.
Кристиан поздоровался с Кэт за руку.
— А знаешь, тебя нельзя называть Кэт[7], — заметил он. — Для этого тебе еще нужно подрасти. Я познакомлю тебя с моим сиамским котом и буду называть Киской. А сейчас поехали…
Он провел их к таможне; за ней на автостоянке их дожидался черный «Роллс-Ройс».
В последний миг Элен и Эдуард одновременно оглянулись. Они посмотрели на огромный корабль, на все еще толпившихся на палубах пассажиров, казавшихся на расстоянии совсем маленькими. Затем глянули друг на друга, улыбнулись и поспешили за Кристианом.
На борту же, с одной из верхних палуб, за ними с большим интересом наблюдал человек — сверху ему все было хорошо видно. Он проследил взглядом, как вся компания скрылась под навесом таможни — мужчина, кинодива, ребенок, две другие женщины и мужчина в смешной шляпе. Филипп де Бельфор облокотился на поручни; его бледное массивное лицо оставалось бесстрастным. Он видел, как они вышли из-под навеса с другой стороны и расселись по двум автомобилям; в третий загрузили багаж. Мало что изменилось, подумал он; Эдуард де Шавиньи по-прежнему путешествует, как и живет, — с шиком.
Ему пришло в голову, что его имя могло попасться Эдуарду на глаза в списке пассажиров и тот, возможно, даже искал его на корабле, чтобы потребовать объяснений — почему он возвращается во Францию. Де Бельфор на миг пожалел о том, что Эдуард этого не сделал: встреча с противником, чувствовал он, могла бы доставить ему удовольствие. Но, вероятно, Эдуард так и не увидел его имени. Видимо, решил де Бельфор, усмехнувшись этой мысли, видимо, тому было не до ознакомления со списками пассажиров и даже не до того, чтобы обратить внимание на человека, сидевшего в столовой первого класса всего за несколько столиков от него.
Он проводил глазами автомобильный кортеж, пока тот не скрылся из виду, и не спеша направился к трапу. Приятно возвратиться во Францию после столь долгого отсутствия. Пыль времени припорошила прошлое, найдутся люди, которые обрадуются его возвращению, хотя, понятно, следует соблюдать осторожность.
Через таможню и паспортный контроль он проследовал без задержек и не без удовлетворения увидел, что его, как он и предполагал, ожидает «Мерседес». Он сел в машину, терпеливо дождался, чтобы погрузили багаж, откинулся на спинку сиденья и отдал распоряжения водителю. Распрямив складки пальто из викуньей шерсти, он с одобрением осмотрел внутреннюю отделку салона.
Годы, что он прожил вдали от Франции, оказались удачными и принесли ему процветание и успех.
Они провели неделю в Сен-Клу, несколько недель — у моря в Нормандии и остаток лета — в луарском поместье. В Париж и из Парижа Эдуард летал самолетом; он не любил оставлять их одних и каждый раз рвался обратно. В поместье он научил Кэт ездить на лошади, и они втроем с Элен совершали верховые прогулки по тем же маршрутам, по которым когда-то он ездил с Грегуаром. Прошло несколько месяцев. Приезжали погостить Кристиан и ненадолго Энн Нил. То было время безоблачного счастья.
Как и следовало ожидать, газетчики и журналисты уделяли новой связи Эдуарда должное внимание. Жизнь шла своим чередом и в других краях. Льюис Синклер продал дом Ингрид Нильсон какой-то звезде рока, а сам переехал в Сан-Франциско, где поселился вместе с Бетси в доме неподалеку от пересечения Хейт-стрит и Эшбери. С Бетси он познакомился на ужине по случаю премьерного показа «Эллис» и быстро нашел в ней замену Стефани Сандрелли.
В то лето в лос-анджелесском районе Уоттс вспыхнули расовые волнения. Тэд Ангелини наблюдал их по телевизору, выключив звук; порой он переводил взгляд на другой телевизор — посмотреть телевикторину, очередной сериал или какой-нибудь старый фильм. Он работал над новой картиной для Эй-ай и Джо Стайна; работа только началась, а про «Эллис-II» он ни с кем не заговаривал.
А в маленьком городке Оранджберг, штат Алабама, снесли дом Калвертов и бульдозеры Мерва Питерса, хозяина новой строительной компании, уже разравнивали старые плантации под застройку.
На Белла-Виста-драйв располневшая домохозяйка Присцилла-Энн, вернувшая себе девичью фамилию Питере, решила возвратиться в Оранджберг, когда отец возведет там новый жилой массив. Она целыми днями читала журналы, прикидывала, как обустроить свой будущий дом, пила водку, а дети вопили себе во дворе. Иногда ей попадались заметки об Элен Харт, которая, похоже, вновь обрела под ногами твердую почву, по крайней мере, если верить светской хронике. Такие заметки неизменно выводили ее из себя: до чего же несправедливо устроена жизнь, возмущалась она, — дожить до своих лет и по-прежнему маяться провинциальной тоской…
Но все это, все-все, происходило где-то «там». О чем-то Эдуард и Элен узнавали, о чем-то догадывались, но это было далеко и в другой, не их, жизни.
Иной раз, любуясь из окон особняка видом на парк и окрестности, казалось бы, совершенно не затронутые двадцатым веком, Элен чувствовала, что, в сущности, никогда отсюда не уезжала, а все события последних пяти лет случились не с ней, а с кем-то еще. Но в другие минуты она понимала, что все не так просто. Она обводила взглядом свою спальню, смотрела на мебель, принадлежавшую еще Аделине де Шавиньи, на ее портрет, висящий на своем старом месте над камином, и ощущала с этим домом некую кровную связь. Теперь она чувствовала, что находится здесь с полным правом и дом признал в ней хозяйку.
После заготовки вина нового урожая и традиционного ежегодного празднества по этому поводу они возвратились в Париж на осенний сезон. В декабре снова приехали на Луару отметить сорокалетие Эдуарда. Отужинали вдвоем, осушив бутылку кларета, которую Ксавье де Шавиньи заложил в год рождения младшего сына — в 1925-м. Довоенное вино. Эдуард посмотрел на Элен — она сидела напротив — и улыбнулся: вспомнил о летних месяцах своего довоенного детства и подумал о летних месяцах, какие у них еще впереди. Но, заглянув в будущее, он понял, что картина смазана: он видел лишь себя самого и Элен, как сейчас, и — как бы со стороны — слышал крики и радостные вопли детишек, резвящихся в парке, — детишек, которых им еще предстояло родить на свет.
После ужина, облачившись в пальто и шарфы и натянув сапоги, они прогулялись по парку до самых заливных лугов. Ночь стояла холодная, на ясном небе висел тонкий месяц — луна шла на убыль. Пройдя через рощу каштанов, они оказались на обрыве над Луарой. В этом месте река разливалась меж лесистых берегов; ее тихие серые воды отливали серебром.
Они молча постояли, глядя на реку. Именно сюда, куда он так часто приходил мальчиком, Эдуард когда-то мечтал привести Селестину. В шестнадцать лет, представляя себе невероятное будущее, именно здесь он рисовал себя стоящим рука об руку с любимой.
Он часто приходил сюда с Изобел. А потом — давно это было — с Элен, когда впервые привез ее в шато и учил ездить верхом. После он не единожды приходил в одиночестве на этот обрыв — когда разошлись их жизненные планиды — и стоял тут, на этом самом месте, уйдя в думы о ней.
Ночь выдалась тихая. Ветер было зашелестел в облетевших ветвях старых каштанов, но сразу затих. Месяц бросал на воду узенькую дорожку. Эдуард думал о прошлом, и — как всегда, без предупреждения — из прошлого, затмив вид на реку, возникла все та же картина: груда развалин, залитая солнцем площадь, оглушительная тишина после взрыва и оседающая на все и вся пыль.
Картина возникла — и исчезла, провалилась в небытие. Элен поежилась и повернулась к нему. Эдуард придвинулся к ней поближе. В последний раз, подумал он, в самый последний явилось ему воспоминание, и он почувствовал величайшее облегчение и надежду. Он попытался сам для себя определить эту смутную, но такую неистовую веру в судьбу: да, на сей раз не будет ни игр злого рока, ни обманов, ни боли, ни беспросветного мрака, ни бездн.
Он взял Элен за руку, и они пошли назад. На полпути, в парке, потому что было очень холодно, а они чувствовали себя такими счастливыми, они взяли и побежали.
Когда они добежали до дома, часы как раз пробили полночь.
Эдуард и Элен
1967-1975
— Решительно и бесповоротно, — заявил Кристиан. — На прошлом — крест. И не нужно меня отговаривать.
Он замолк и огляделся с отчаянной миной белого клоуна, взывающего к состраданию зрителей.
— Но вот я смотрю на все это — и вижу, что все не так просто. А ты как думаешь, Эдуард? Может, пойти поискать бутылку вина? Тебе не кажется, что вино мне поможет? — Он скроил жалостливую гримасу. — А то я совсем впал в хандру.
— Немного выпить тебе явно не повредит. Почувствуешь себя веселее. Сам понимаешь, такое легко не дается.
— Тогда посмотрю в погребе. На кухне, может, и найдется бутылка ординарного хереса, хотя и то едва ли. А здесь ничегошеньки нет. Мамочка к спиртному не притрагивалась. Отец, тот, понятно, прикладывается. Перед ленчем — два бокала розового джина[8]; за обедом — по стаканчику виски с содовой, до и после. И никогда не изменял этой привычке. — Кристиан помолчал. — Правда, удивительно? Я только что вспомнил об этом. Отец уже десять лет как в могиле. И почему именно розовый джин? Он же был офицером в сухопутных войсках, не на флоте. Странно.
— В сухопутных? — переспросил Эдуард, который ничего не понял.
— Ну да. Джин — это морской напиток. Когда солнце садилось над нок-реей, а может, и над всей Британской империей, офицеры Британского флота выпивали — и почему-то непременно пили джин с ангостурой. Но отец ни разу не всходил на корабль без крайней необходимости. Он служил в кавалерии и считал, что упадок нашей страны начался с появлением танков. Поэтому мне и странно — при чем тут джин? Жаль, не спросил у него в свое время. — Кристиан вымученно улыбнулся. — Впрочем, неважно. Пойду-ка порыщу в погребе, пока совсем не скис. Ты подожди меня здесь, я мигом обернусь.
И, распахнув дверь гостиной, он вышел в холл.
Эдуард послушал, как его шаги, отдаваясь от каменных плит, удалились в сторону кухни, и огляделся. В доме царили непривычная тишина и покой. На миг у него возникло ощущение, будто дом замер и чего-то ждет.
Он прислушался к безмолвию. Куэрс-Мэнор, выходящий окнами на беркширские пустоши, — в этом доме на границе Беркшира и Оксфордшира прошло детство Кристиана. В последнее время Эдуард бывал здесь нечасто, обычно вместе с Кристианом, чтобы морально поддержать друга, когда тот приезжал проведать мать. Но лет двадцать тому назад, когда они с Кристианом учились в Оксфорде, Куэрс-Мэнор был ему вторым домом. Значит, он бывал тут и зимой, не мог не бывать, — и тем не менее этот дом почему-то всегда вспоминался ему в связи с летом.
Понятно, закон избирательности памяти — что-то забывается, а что-то другое выступает с особой четкостью. Этот дом и парк при нем всегда вспоминались Эдуарду в зелени мая или начала июня — погруженными в тот особенный, густо-золотой предвечерний свет, который медленно-медленно отмеряет удлиняющиеся тени на свежих газонах.
И вот снова июнь, часов десять утра. Солнце уже заглядывает в окна по южному фасаду, бросая на пол сквозь опущенные жалюзи высоких окон косые лучи. За двадцать лет ничего не изменилось, и дом остался почти таким же, но, впрочем, в этом нет ничего удивительного: он и за двести лет претерпел очень мало перемен в своем облике.
Типично английский дом. Типично английская комната. По сравнению с таким же французским достойным особняком — никакой официальности, ни малейшего почтения к модным веяниям. Все в светлых тонах. Выцветший мебельный ситец с цветочным узором — на шторах и на обивке диванов и глубоких кресел. Мебель, в основном работы старых мастеров, расставлена так, словно каждый предмет всегда стоял именно на этом месте и не мог стоять ни на каком другом. Комната пахла воском и еще той странной мускусной смесью, что каждый год мать Кристиана готовила и ссыпала в чашу вустерского фарфора, стоящую на квадратном пембрукском столике — вот он, здесь. Эдуард размял в пальцах засохшие лепестки и ощутил, чем пахнет прошлое. — запах вчерашнего лета и летних месяцев двадцатилетней давности.
По стенам висели картины — несовместимое сочетание, бесившее Кристиана: семейные портреты восемнадцатого века, ценность которых не мог отрицать даже Кристиан, соседствовали с набором акварелей викторианской поры — выцветшими видами швейцарских озер и индийскими пейзажами, преимущественно любительскими упражнениями давно сошедших в могилу кузин и тетушек. Эдуарду нравился этот контраст; нравилась эта комната; нравился этот дом.
В комнате, как было заведено летом, стояло железное ведерко, с верхом наполненное собранными в парке еловыми шишками. Рядом, у кресла, которое неизменно занимала матушка Кристиана, лежал коврик, облюбованный многими поколениями ее мопсов; стояла рабочая корзиночка с мотками шерсти и шелковой нити для тканья; находился столик, заваленный номерами «Поля» и «Журнала Королевского общества садоводов»; сверху лежали книги, которые ей, как провинциальному абоненту, прислали из Лондонской библиотеки. Очки — круглые, в черепаховой оправе, такие же строгие, какой была их хозяйка, — все еще покоились на одной из книг.
Она скончалась три недели тому назад так же тихо, как жила. Эдуард посмотрел на стопку книг, взял в руки самую верхнюю — она оказалась отчетом о ботанических экспедициях в Китай Эрнеста Уилсона. Когда он раскрыл книгу, из нее выпорхнул листок бумаги: Эдуард поднял его и увидел, что это — памятка, которую составила мать Кристиана. Он прочитал: «Дельфиниумы на бордюре Южной клумбы — убрать. Слишком крупные, забивают другие цветы. Туркестанскую розу — на круглую клумбу? Красиво на фоне тисов — яркими пятнами».
Когда она это написала? Эдуард бережно отложил памятку, чтобы не затерялась. Сосредоточенно сдвинув брови, он подошел к окну и обозревал прославленный сад. Матушка Кристиана предстала перед ним как живая: вот она наклоняется вдохнуть аромат розы, вот останавливается вырвать нахальный сорняк, вот задерживается поглядеть на знаменитые цветочные бордюры, достает маленькую записную книжку и что-то в нее заносит. Однажды, когда она сделала очередную запись, он спросил: «Неужели вы хотите заменить посадки?» Ему тогда было двадцать лет, а матери Кристиана сорок пять — пятьдесят. Она внушала ему священный трепет.
«Они совершенны», — добавил он в тот раз, и она улыбнулась, наградив его проницательным взглядом голубых глаз, которые унаследовал от нее Кристиан. На ее лицо падала тень от старой соломенной шляпки, которую она всегда надевала, выходя летом в сад.
— Эдуард, сады и парки не могут достигать совершенства. Поэтому я их и люблю.
Эдуард стоял, упершись взглядом в высокую кирпичную стену по ту сторону газона — стена отделяла собственно сад от парка. Рассаженные вдоль стены — тщательно продуманным образом, так что образовывали естественные купы кустов, — розы сейчас стояли в цвету. «Эме Вибер», «Мадам Исак Перейра», «Небесная» с ее нежно-серыми листьями, «Зефрин Друэн», «Леди Хиллингдон», «Слава Дижона» — уже осыпающаяся, ее прекрасные желтовато-коричневые цветы источали аромат крепкого чая. В ушах Эдуарда раздавался голос матери Кристиана, называвший розы по именам.
Он распахнул высокое окно и ступил на террасу. Недавно прошел дождь, трава обсыхала на солнце; от нее шел насыщенный крепкий запах — запах лета.
На секунду лужайка предстала перед Эдуардом полной народа. Юноши в белой фланели; крокет, в котором Кристиан не знал себе равных; чуть дальше — стайка девушек и молодых женщин. Прошлое возникло перед ним как наяву: он слышал удары молотка по мячу, далекие всплески смеха. Эдуард отвернулся, взглянул на дом — и все исчезло. Дом снова погрузился в безмолвие, и на лужайке было тихо. Он вернулся в гостиную как раз тогда, когда пришел Кристиан.
— Вот такие-то дела.
Кристиан надвинул на глаза панаму и откинулся на спинку деревянной скамьи; они сидели на террасе, Эдуард — в тени, Кристиан — на солнце. Бутылка «Монтраше» была наполовину пуста. Кристиан затолкал ее в лейку, куда ссыпал весь лед, какой смог наскрести в морозильной камере старенького холодильника.
Он зажег черную русскую сигарету — других он не курил, — и Эдуард с удивлением отметил, что Кристиан не на шутку расстроен: у него слегка дрожали руки.
— Прошлое! — с неожиданной горячностью выпалил Кристиан. — Глупо, конечно, с моей стороны, но никак не думал, что оно обрушится на меня с такой силой. Я считал, что давно развязался и с этим домом, и со всеми воспоминаниями. Вот уж не ожидал, что вообще буду думать о нем. — Он скривился. — Temps perdu[9]. Мне-то казалось, что оно и в самом деле утрачено. А теперь выясняется, что отнюдь.
— Прошлое никогда не уходит, — мягко сказал Эдуард. — Оно всегда с нами, хотя и упрятано в память. Не надо с ним воевать, Кристиан, нужно радоваться, что оно у тебя есть. — Он помолчал и добавил: — В конце концов, мы и есть наше прошлое. Все, что мы создали, все, что с нами случилось, — это суть мы.
— Тебе-то хорошо рассуждать, — сказал Кристиан, разливая по бокалам остаток вина. — Ты свое прошлое принял. Тебе это неизменно удавалось лучше, чем мне. Ты всегда умел вылущивать из прошлого — будущее. Еще когда мы учились в Оксфорде, даже тогда. Опираясь на то, чего добился твой отец, ты стремился достигнуть его уровня — а потом превзойти. Этим ты меня тогда и покорил. Я знал, что ты своего добьешься, и не ошибся. То же самое с Элен. Ты твердо решил, что вы будете вместе, — и вот вы вместе. — Кристиан вздохнул. — Я рад. Ты счастлив, Элен счастлива, значит, я тоже счастлив. К тому же это укрепляет веру в себя. Так мне кажется. Веру в силу собственной воли. Ты же у нас сам создал свою судьбу. О черт! — Кристиан одним махом осушил половину стакана. — Не знаю, лучше ли мне от этого. Может, даже хуже.
— Пожалуй, я с тобой не соглашусь, — задумчиво сказал Эдуард. — Иногда я думаю так же — мне кажется, что я прозреваю взаимодействие причин и следствий. Скажем, я поступил так-то, а Элен поэтому — так-то. Но порой мне кажется, что мы вольны в своих поступках. А иной раз… я вообще ни в чем не уверен. У меня, бывает, возникает чувство, что случившегося просто нельзя было избежать. В конце-то концов, так много зависит от случая. Если б отец не погиб, если б Жан-Поль был жив, если б Элен пошла тогда в другую сторону и мы с ней не встретились… понимаешь?
— Господи! Не потчуй меня детерминизмом в духе французских традиций! — сказал Кристиан, пожав плечами. — Не верю я всему этому. У меня в высшей степени здравый, чисто английский взгляд на вещи. Не звезды повинны в нашей судьбе, дорогой мой Эдуард, а мы сами, что до всего остального…
— Хорошо, — заметил Эдуард. Он уловил в голосе Кристиана патетику и надсаду, призванные скрыть то, что тот чувствовал на самом деле. — Но в таком случае не вижу, за что тебе себя укорять. Ты всегда понимал, чего хочешь, — как, впрочем, и я. И весьма успешно своего добивался. Ты хотел открыть картинную галерею, хотел познакомить эту страну с работами живописцев новой школы, хотел…
— Я хотел развязаться со своим прошлым. Со всем этим, — оборвал его Эдуард, махнув рукой, словно отметая и этот дом, и сад, и все графство.
— Тут-то мы с тобой и расходимся. Ты никогда не порывал с прошлым — ты хранил ему верность. А я только и мечтал о том, как бы прикончить свое. Кристиан Глендиннинг, человек, который самого себя изобрел. Независимый от Англии — по крайней мере, от этой Англии. Эдуард, я лез вон из кожи. Читал не те. книги, носил не ту одежду, говорил совсем не то. Голосовал не за ту партию — если вообще являлся голосовать. И, разумеется, имел не тех сексуальных партнеров. — Он помолчал. — Знаешь, как-то я сказал маме, что я гомосексуалист. Так прямо и выложил. Мне чертовски надоело и опротивело, что все делают вид, будто ничего не замечают, хотя прекрасно все видели, вот я однажды взял и сказал ей. Мы как раз там сидели, — он резким жестом указал на гостиную. — Мама вышивала. Мелким крестиком. И я ей сказал: «Ты ведь, конечно, знаешь, мама? Что я гомосексуалист? Педераст. Голубой. Девка. Один из этих?» И знаешь, что она ответила?
— Нет.
— Она подняла глаза от шитья, взглянула поверх очков и сказала: «Что ж, Кристиан, это твое дело. Но отцу об этом лучше не сообщать. Тем более до обеда». Так и сказала. Я собственным ушам не поверил. А потом пустилась в рассуждения о том, какие цветы лучше всего подходят на бордюр Северной клумбы.
Эдуард подавил улыбку.
— Я так рассердился, что выбежал из гостиной. Понимаешь, я просто кипел. Мне хотелось доказать им всем, что я не такой, как они. Что я не вписываюсь в их среду — как не вписывался и Хьюго. Но они закрывали глаза. Что бы я ни вытворял, они с этим мирились. Все британцы такие, ты и сам знаешь. Сперва мирятся, потом привыкают. Прекрасно срабатывает. Таким путем они разоружают любую оппозицию — и им это удается. Вот почему у нас никогда не было настоящей революции — и не будет. Если б у нас появились Робеспьер или Дантон, знаешь, кем бы они кончили? Я-то знаю. Мировыми судьями. Заседали бы себе в палате лордов и скончались бы почетными членами многочисленных комитетов. Вроде меня. Ты хоть знаешь, что я заседаю в комитетах? А я действительно заседаю. Правда, ужас?
— Бывает и хуже, — кротко заметил Эдуард. Кристиан наградил его язвительным взглядом.
— Возможно. В двадцать лет я бы, однако, этого не сказал. — Он запнулся. — Но что там ни говори, а суть в другом. Правыми оказались они, а я ошибался. Я это только что понял. Мне так и не удалось сбежать от всего этого, я просто себя обманывал. А оно вот — все тут, поджидало меня. Только и ждало, чтоб наложить на меня свою лапу.
Он испустил театральный вздох.
— Ты и вправду так чувствуешь? — спросил Эдуард, внимательно посмотрев на друга.
Кристиан передернул плечами и ответил, теперь уже не так желчно:
— Да. Полюбуйся на это. Восемьсот акров плодородной земли. Своя ферма. Один сад занимает около десяти акров. А дом — действительно великолепный особняк, в котором многие поколения Глендиннингов, милых убежденных консерваторов, жили с незапамятных времен. Отец приобрел его в 1919 году у двоюродного брата, тогда дом был в жутком виде. Никакого сада не было — сад разбила мама. Здесь я родился. Здесь родились мои сестры. И теперь он принадлежит мне. Сестры от него отказались — у них свои большие поместья. Так что мне прикажешь с ним делать?
— Мог бы в нем жить, когда бываешь в Англии.
— Жить? Здесь? Эдуард, не болтай ерунды. Тут, по-моему, пятнадцать спален, не меньше. В таком доме холостяку делать нечего. К тому же меня устраивает мой нынешний образ жизни. Милая маленькая квартирка в Лондоне, чуть побольше — в Париже, и чуть поменьше — в Нью-Йорке. А тут — посмотри… — Он махнул рукой. — Сколько мебели, сколько картин. На кой мне вся эта обуза? Кому мне ее завещать? О господи! Стоит об этом подумать, как голова начинает раскалываться.
— Ну, раз уж все это не нужно ни тебе, ни твоим сестрам, значит, как я понимаю, остается одно — продать?
— В этом-то и беда. — Кристиан закурил новую сигарету и подался вперед. — Насчет продажи я уже решил. Окончательно и бесповоротно. Сестры пусть берут, что захочется, прочее отправится к «Сотби» или «Кристи»[10], а дом я продам. Все выглядело так просто. До сегодняшнего дня.
— А что теперь?
— Теперь не могу. — Кристиан отвел взгляд. — Как выяснилось, я действительно не могу. Понимаешь, я все время представляю себе, кому это достанется. Какому-нибудь гнусному деляге из Сити — прости, Эдуард, — который сорвал большой куш на бирже. Он выкорчует сад и заасфальтирует лужайку — так ему будет удобней. На месте розария устроит какой-нибудь бассейн, выложив его жутким ярко-синим кафелем. А его женушка — господи, так и вижу, как она переоборудует кухню, наставит новейшее металлическое оборудование и больше туда — ни ногой. А после пригласит какую-нибудь Жислен Бельмон-Лаон, чтобы та превратила дом в образцовый английский сельский особняк.
Он жалостно посмотрел на Эдуарда.
— Они же все изгадят, понимаешь? Все-все, что мне, как я думал когда-то, хотелось уничтожить. А теперь не хочется. При одной мысли об этом меня берет ужас. — Он сделал паузу. — Ты знаешь, они все еще в погребе — в целости и сохранности, — отцовские вина. Только что узнал, когда спустился в подвал. Со дня его смерти никто к ним не притронулся. И книга реестра вин на месте. В ней все подробно расписано. Числа.. Где и когда приобретено. Количество бутылок. Он вообще-то неплохо разбирался в винах, что странно — по части еды он всю жизнь оставался твердолобым английским пуританином. Больше всего любил рыбный пирог с фасолью, а вместо пудинга — пирог с патокой. И еще обожал сливы, он их сам собирал. О дьявол и все его присные, прости, Эдуард.
На глазах у него навернулись слезы. Он раздраженно встал и отвернулся. Эдуард приподнялся, но Кристиан сердитым жестом заставил его опуститься на место:
— Ничего. Сейчас приду в норму. Отвернувшись, он уставился на живую изгородь.
Эдуард выждал с минуту и тоже встал.
— Пойду сварю кофе. Хочешь выпить чего-нибудь крепкого? У меня в машине бутылка арманьяка.
— По правде сказать, мысль совсем недурная.
Кристиан так и не обернулся. Эдуард тихо удалился. Он сходил к машине за арманьяком, прошел длинной, выложенной тяжелыми плитами галереей на кухню и занялся кофе.
Между жестянками кофе и жестянками чая — «Эрл Грей», «Лапсанг» и «Цейлонский» — были заткнуты пакетики семян, на каждом — число. На кухонном столе лежала записка с перечнем того, что нужно купить: одну баранью котлетку, пакетик овсяных лепешек, полфунта масла, четверть фунта сыра. Вдовий рацион. Эдуард прочитал, и от жалости у него защемило сердце. Мать Кристиана провела тут в одиночестве десять последних лет жизни. Еще тогда его глодало чувство вины — так редко они с Кристианом ее навещали. Но и теперь ему было трудно представить себе ее существование в этом обезлюдевшем доме, ибо он до сих пор видел его таким, каков тот был двадцать лет тому назад, — полным жизни. Эдуард подумал о том, что все это пойдет с молотка, будет продано, перестроено, и, подобно Кристиану, почувствовал: нужно любой ценой сохранить то, что так любили и сберегали. Он вспомнил слова Филиппа де Бельфора: «Можете себе представить, как все обрадуются, когда вы преставитесь… еще бы, сколько добра — грабь — не хочу!»
Он отнес кофе и арманьяк на террасу. Тем временем Кристиан, казалось, пришел в себя; он сидел и курил очередную сигарету.
Эдуард налил ему кофе и стаканчик арманьяка и сел; он никак не решался сказать то, что хотел, но все же решился:
— Ты уверен, абсолютно уверен, что не хочешь жить в этом доме? И что сестры тоже не хотят?
— Я же сказал, что нет. Решительно нет. После похорон у нас был маленький семейный совет, и все согласились, что дом нужно продать подчистую. Примерно в этом духе. Без сантиментов.