В первое же лето я побывал в Мэндерли, видел Лайонела и его жену Вирджинию – одну из трех известных своей красотой сестер Гренвил, которых называли «Три грации». Это тоже рассказал мой дед. Старшая, Евангелина, вышла замуж за сэра Джошуа Бриггса – судостроительного магната. Младшая, Изольда, оставалась еще незамужней, и, встречаясь с нею, я всякий раз поражался ее красоте и обаянию. Средняя, Вирджиния, которая больше всех нравилась дедушке, вышла замуж за Лайонела. Крепким здоровьем Вирджиния не отличалась, но зато была очень добрая и нежная.
«Бедная Вирджиния» – почему-то моя мать всегда называла ее только так – разговаривала едва слышным голосом, словно тяжело больной человек, и проводила большую часть времени в постели. Я не знал, почему. И всегда, когда бы я ни встречался с Вирджинией, мне казалось, будто она всего лишь гостья в Мэндерли. И меня не покидало ощущение, что вот-вот кто-нибудь скажет, что она собрала свои вещи и уехала.
Вирджиния никогда не вникала в домашние дела. Все решения принимала свекровь – миссис де Уинтер, урожденная Ральф, – ужасная особа. Когда меня представили ей, она тотчас окинула меня критическим взглядом и заявила, что у меня слишком длинные волосы и из-за этого я похож на девочку, что я непременно должен пойти в парикмахерскую. Тем не менее меня снова пригласили в Мэндерли, чтобы я поиграл с единственным ребенком Лайонела и Вирджинии, их дочерью Беатрис – пухленькой девочкой, у которой была одна-единственная страсть – лошади. Мы с ней питали друг к другу взаимную симпатию, но у нас было очень мало общего.
Со временем меня стали приглашать все чаще и чаще, но я до сих пор не могу сказать, нравилось мне бывать в Мэндерли или нет. Наибольшее удовольствие мне доставляли прогулки в лесу с дедушкой, а вот особняк производил гнетущее впечатление. Слишком большой, слишком темный и очень старый. Со всех сторон его окружали высокие деревья, отчего в комнатах стоял полумрак. В заставленных старинной мебелью комнатах невозможно было свободно передвигаться.
Порой мне с трудом удавалось преодолеть страх и заставить себя пройти мимо маленького столика, я боялся ненароком задеть и уронить какую-нибудь вычурную фарфоровую безделушку. В Мэндерли везде подстерегали опасности такого рода, и портреты предков, висевшие на стенах, пристально следили за тобой, чтобы ты ничего не задел и не разбил. За гобеленами тоже мог кто-то спрятаться, и, по рассказам Беатрис, в доме водилось одно привидение – кто-то из предков бродил по запутанным лабиринтам коридоров и мог незаметно подкрасться к тебе. Но тому, кто осмелился бы посмотреть на него, грозила немедленная слепота.
Особняк в Мэндерли казался мне отвратительным, безобразным, я там задыхался, все там подавляло меня. Мать и другие жены британских офицеров в Индии, беспрерывно обсуждавшие «дурной воздух» или «хороший», невольно сделали меня знатоком в этой области, и мы всей семьей очень часто в самое пекло выезжали на север, где было значительно прохладнее, чтобы избежать изнуряющей лихорадки и болезней, которые следовали за жарой.
И поэтому, когда Тилли, подмигивая мне, сообщала, что ее зовут в особняк де Уинтеров, мне казалось, что я понимаю, почему они нуждаются в ее услугах. По моим понятиям, им надо было что-то сделать с «воздухом». Несмотря на огромного размера окна и на то, что особняк стоял на берегу моря, там было нечем дышать. Неудивительно, что бедная Вирджиния постоянно недомогала. Мне казалось, что она тоже задыхается из-за спертого воздуха, напоенного тайнами столетий. Любой на ее месте тоже заболел бы, оказавшись там. Из-за духоты я, всякий раз оказавшись у них, звал Беатрис к морю, на берег.
В самом деле, особняк надо было «проветрить», как повторяла Тилли. И мне казалось, что им надо непременно впустить к себе зефир – западный ветер, – каким я видел его на картинках дедушки. И, стоя в громадной душной гостиной, я невольно представлял, как сюда врывается стремительный прозрачный зефир и вырывает меня из рук грубоватого, пугавшего меня Лайонела, которому нравилось теребить мои волосы, но еще хуже, если меня начинала допрашивать его мать – Мегера, как называла ее Тилли.
На мое счастье, Лайонел редко оказывался дома, чаще всего он находился в отъезде. В Мэндерли у него портилось настроение, он начинал скучать и однажды при мне высказался, насколько его тяготит жизнь в родном доме. «Замшелые нравы, будто в болоте гниешь, – буркнул он, – делать совершенно нечего, все время идут дожди. Нет, на следующей неделе я собираюсь снова в Лондон – там есть с кем поиграть в карты, каждый день получаешь приглашения на вечеринки, где подают отличную еду и вино. Советую тебе, парнишка, избегать женских сетей, не держаться за фартук… Надеюсь, ты когда-нибудь поймешь, что я имел в виду, верно, парень?»
В таких случаях он даже подмигивал или похлопывал меня по плечу, как мужчина мужчину. Я отвечал: «Да, сэр», не имея понятия, о чем он говорит: какие сети, какой фартук? Кого он имел в виду: Вирджинию или свою мать? Ни та, ни другая не носила фартука. И я думал, что красномордый щеголь и фат Лайонел на самом деле какой-то придурок. Мне не нравился тон, которым он разговаривал со своей женой, – всегда грубо и презрительно, как начальник с подчиненным. Никогда и ни при каких обстоятельствах мой отец не позволил бы себе заговорить с моей матерью таким образом. Лайонела волновало только собственное благополучие, и ничье больше.
Мегера была в тысячу раз умнее сына – я это сразу уловил со свойственным детям чутьем. Она все держала в своих руках и не собиралась отходить от дел, как сказала Тилли, всей душой сочувствовавшая несчастной миссис Лайонел из-за того, что муж и свекровь обращались с ней подобным образом. И она бы ни за что не хотела оказаться на месте этой бедняжки, ни за какие чайные плантации.
Высоченного роста и громогласная, Мегера вызывала у всех трепет. Разве только сын служил исключением, но, как известно, исключения только подтверждают правило. У меня создавалось впечатление, что она умеет либо резко отдавать приказания, либо обрушивается на тебя с вопросами: «Сколько тебе лет? Почему твоя мать не подстригает тебе волосы? Ты умеешь кататься верхом? Ты читаешь книги? Лайонел умирал от скуки, когда брал в руки книгу. Что с тобой? Тебе надо побольше бегать. Расскажи мне про Индию – ты скучаешь по ней? Почему? Когда вернется твой отец? Он что, болен? Все в Индии заболевают рано или поздно. Он еще не болеет? Значит, ему пока повезло…»
После чего следовала обличительная речь в адрес Индии, и, как мне казалось, только по одной причине: эта страна находилась вне пределов ее досягаемости, и она не имела возможности оказать какое-либо влияние на нее. Мегера не терпела того, что не давалось ей в руки, – любую «заграницу».
Как-то сестры Вирджинии приехали к ней в гости и пили чай в саду. Евангелина заговорила о том, какая чудесная страна Франция, прелестная Изольда вздохнула и сказала, что она обожает путешествовать. Мегера тотчас обозвала их дурочками и, обведя рукой лужайку и залив, твердо проговорила: «Вы никогда не увидите ничего красивее, чем эти места, как бы далеко ни заехали. Так что лучше оставаться здесь».
Евангелина, приподняв брови, окинула ее ледяным взглядом, бедная Вирджиния вздохнула, а прелестная Изольда, отвернувшись, слегка поморщилась. Когда старшую миссис де Уинтер позвали по каким-то делам в особняк и она ушла, все трое рассмеялись.
– Чудовище! Как только ты выносишь ее? – спросила Изольда, тряхнув своими кудрями.
– Моя дорогая, ты хоть осознаешь, что она настоящий монстр? – прямо спросила Евангелина.
– Не будем об этом, – пробормотала бедная Вирджиния, посмотрев в сторону Беатрис, рядом с которой стоял я, и добавила по-французски: – У детей есть уши, не стоит говорить такое при них…
Я был всецело согласен с Изольдой. Мегера – настоящий монстр. Меня раздражало, как она отзывалась об Индии. И мне кажется, она чувствовала мое несогласие с ней и потому намеренно заводила разговор на эту тему: о том, какая в Индии грязь, какие там болезни и нечистоплотность. Более всего она делала упор на болезни и смотрела на меня так, словно на моей одежде остались заразные микробы, которые я привез оттуда. Она смотрела на меня с высоты своего роста бледно-голубыми, холодными, как лед, глазами, и мои дивные воспоминания о сказочной Индии застывали, словно замерзали, и даже покрывались изморозью под ее пристальным взглядом.
Тогда я начинал молиться, обращаясь к моему стремительному Зефиру, после чего мне удавалось опустить глаза, чтобы она не могла заглянуть в их глубину и прикоснуться к самому дорогому, что у меня имелось. Мой Зефир обладал поразительным сходством с Изольдой, потому что, как я сейчас понимаю, я без памяти влюбился в нее и хранил это чувство с семи до девяти лет. Более всего меня пленяли ее длинные волнистые волосы. Войдя в дом, она первым делом распахивала окна, двери и раздвигала тяжелые занавеси, впуская свежий воздух, который вытеснял застоявшийся пыльный запах ковров и гобеленов. Зефир обладал властью развеивать чары Мегеры.
Мой дедушка пытался убедить меня, что миссис де Уинтер, в сущности, неплохая женщина и пытается сделать все как лучше, но он был святой и, как все святые люди, видел только хорошее и не замечал плохого. В отличие от Тилли, которая пребывала в уверенности, что старшая миссис де Уинтер – исчадие ада и настоящий тиран и что яблоко падает недалеко от яблони, поэтому ее сынок как кот рыскает повсюду. И я пытался представить ее сына в виде черного кота, вынюхивающего добычу.
– Мне про него такое рассказывали, – говорила Тилли, округлив глаза, нашей домоправительнице, миссис Тревели, которая сама служила источником многих слухов о мистере Лайонеле, ведь она была уроженкой этих мест.
Я придумывал самые разные предлоги, только чтобы остаться и послушать эти россказни, и они все больше и больше занимали мое воображение. Почему-то в этих таинственных похождениях черного кота присутствовало шерстяное одеяло. Что кот мог делать с ним? И чем плохо это одеяло?
Что касается Мегеры, то ее допросы, независимо от моих ответов, повторялись с завидным постоянством. Завидев меня в очередной раз, она начинала задавать тс же самые вопросы, как бы обстоятельно я ни ответил на них в предыдущий раз. Своего рода наказание, которое Мегера накладывала даже на меня – еще ребенка. И ей было интересно, как долго я буду терпеть его, когда же наконец решусь взбунтоваться.
Но мятежник из меня не получился. Вежливость и боязнь проявить неуважение к старшим настолько глубоко въелись в мою душу, что, даже когда она доводила меня до слез, я проливал их втайне от своих близких. Мегера мучила меня по привычке, она со всеми разговаривала таким тоном, а еще потому, что ей все равно удавалось что-то выуживать из моих ответов, она собирала сведения по крохам, чтобы использовать их в нужный момент. Со мной она без труда добивалась своей цели.
Однажды – правда, это случилось много позже, в Первую мировую войну, в 1915 году, и я до сих пор вспоминаю об этом не без стыда… Но к этой истории я вернусь позже.
Таким образом, она оказалась намного осведомленнее обо всем, чем мне казалось и в чем я имел возможность убедиться. Мой отец действительно заболел, что от меня тщательно скрывали. Он подхватил лихорадку в Кашмире, выздоровел, оказавшись в военном госпитале в Дели, но потом снова – несколько недель спустя – занемог и умер за месяц до того, как родилась Роза.
Целую неделю никто ничего не говорил мне о его кончине. Я чувствовал: что-то не так, что-то произошло. И атмосфера, воцарившаяся в доме моего дедушки, чем-то напоминала мне обстановку в Мэндерли: все перешептывались, но разговор тотчас прерывался при моем появлении, хлопали двери, быстрые шаги раздавались в коридоре, глаза Тилли покраснели и распухли от слез, лицо деда омрачилось, и мне не разрешали видеться с матерью. Я только слышал, как она рыдает, но мне говорили, что она больна, и закрывали передо мною двери в ее комнату.
Наконец дед взял меня за руку, вывел на площадку у моря и все рассказал. Он потерял своего единственного сына. Меня – при детском эгоизме – это мало заботило. Но сейчас, когда мне почти столько лет, сколько ему было тогда, я представляю, насколько трудно ему было сохранять спокойствие. Когда мои слезы просохли, дедушка взял мою ладонь в свою и мягко спросил, согласен ли я остаться здесь с мамой и моим будущим братом или сестрой, которые должны вот-вот появиться на свет и которым я когда-нибудь сам буду рассказывать, что помню об отце.
Это вызвало у меня очередной приступ слез, но тем не менее я кивнул в знак согласия. Вот так мы остались в этих местах. И вот таким образом постепенно я привязался к родным краям. Я знал, каким все было до появления Ребекки и как преобразился Мэндерли после ее приезда.
Помню, с какой гордостью укладывала Вирджиния в колыбельку своего новорожденного сына. Максимилиан де Уинтер. Тилли уверяла, что имя внуку придумала Мегера и что она сама будет заниматься его воспитанием и не подпустит к нему Вирджинию.
Предсказание Тилли сбылось. Бедная Вирджиния недолго радовалась появлению на свет сына. Она увядала с каждым днем, становилась все печальнее и грустнее, и ее лицо озарялось только в те минуты, когда ей приносили ненаглядного сыночка. Максиму исполнилось три года, когда его мать умерла.
Как считала моя сестра Роза, Максим бережно хранил смутные воспоминания о днях своего детства. Его сестра Беатрис унаследовала фамильные черты де Уинтеров. Максим же тонкими чертами лица и задумчивым взглядом темных глаз поразительно напоминал мать. В нем текла кровь Гренвилов. Он унаследовал не только внешнее сходство, но и многие черты ее характера. Даже в детстве он был очень тихим, задумчивым и стеснительным, явно побаивался отца, а бабушка внушала ему страх. Я очень хорошо запомнил его, когда дедушка занимался с Максимом в летние каникулы. Несмотря на врожденный ум, он не выказывал особенных успехов в учебе, быть может, потому, что бабушка не придавала особого значения образованию и всегда считала, что чтение книг – напрасная трата времени. В Мэндерли была прекрасная библиотека, которую собирали из года в год предки Максима, но она не притрагивалась к ним. За исключением тех книг, где речь шла о лошадях.
Старшая миссис де Уинтер намекала, что книги, университетское образование и все прочее необходимы для таких людей, как я: у меня не было обширных земель, и я должен был сам зарабатывать себе на жизнь. Но Максим мог сказать, сделав широкий жест рукой: «Это мой дом, это мои поля, мои фермы, это мое море», – они доставались ему по наследству. И его образование, которое получали все мужчины рода де Уинтеров, в сущности, заключалось в том, как научиться вести унаследованные от предков дела, как управлять Мэндерли.
И Максим неизбежно должен был усвоить эту премудрость днем раньше или днем позже. Я знал это благодаря своему дедушке, он внушил мне понимание того, что за пределами тех мест, где мы живем, существует иной мир. В отличие от Максима, который воспринимал как нечто отстраненное все, что лежит за пределами ограды Мэндерли.
Как-то летом, когда я приехал на каникулы домой, мне стало его очень жаль. Максим старательно долбил латинские глаголы под присмотром моего дедушки, лицо его было незагорелым, он выглядел удрученным и подавленным. И тогда я позвал его покататься на ялике и пообещал научить грести веслами. Это было первое из наших многочисленных плаваний по заливу.
Мы давно знали друг друга, но этим летом, несмотря на разницу в возрасте, подружились. Тогда Максиму исполнилось то ли десять, то ли одиннадцать лет. Мне кажется, он пытался подражать мне, и я тоже привязался к мальчику, советовал ему, что надо читать, беседовал с ним. Дед одобрительно относился к нашей дружбе. Его тоже беспокоило, что Максим очень одинок.
А потом проявились признаки болезни у его отца – проявились они в весьма неприятной форме. И до тех пор, пока не удалось запереть больного в его комнате, в Мэндерли не принимали никого из посторонних, и во время каникул Максим томился в полном одиночестве. Вскоре я уехал и поступил служить в армию, и тогда Роза, его сверстница, заняла мое место, подружилась с Максимом и до самой войны оставалась самым близким ему человеком. Роза неустанно повторяла – и продолжает твердить это по сей день, – что Максим всегда был очень одинок.
Моя жизнь очень тесно переплеталась с жизнью Мэндерли – сейчас я так ясно вижу это по письмам, по пригласительным карточкам, по фотографиям, по тем обломкам, которые остались от прошлого, собранные вместе, они о многом могут поведать. Сидя на площадке у моря, я очень отчетливо это понял. И если в прошлом существовали какие-то белые пятна, моя память в состоянии восполнить их.
И картину случившегося с Ребеккой тоже можно восстановить, если извлечь из памяти воспоминания об этой семье и доме.
– Кто ты? – спросил я как-то Ребекку незадолго до ее смерти. – Кто ты, Ребекка?
– Возлюбленная Мэндерли, – ответила она, посмотрев на меня своим пронзительным долгим взглядом.
Это происходило зимой. Мы шли по берегу. Ребекка задержалась возле утеса. Она всегда очень тщательно выбирала слова, когда говорила о чем-то важном.
– Очередная выдумка, – продолжала она с улыбкой. – Думаешь, это меня устраивает? Считаешь, что эта роль мне подходит? Я считаю, что да. Когда я умру, скажи Максу: мне бы хотелось, чтобы на моей могиле выбили надпись: «Здесь покоится Ребекка – возлюбленная Мэндерли» или «Ребекка – последняя из Мэндерли». Мне бы хотелось простую гранитную плиту, на которой честно читалась бы эта надпись. И мне бы хотелось покоиться на церковном дворе, откуда будет видно море. Не позволяй им запереть меня в этой ужасной усыпальнице де Уинтеров, обещаешь?
– Что еще? – спросил я, зная, что она все любит доводить до совершенства. Я не принял этот разговор всерьез, хотя должен был. Ребекке нравилось дразнить меня, и я никогда не мог различить, говорит она серьезно или шутит – тогда она была так молода, ей исполнилось только тридцать лет. А я был на двадцать лет старше ее, и если чьи-то похороны и могли состояться раньше, то скорее мои собственные. – А цветы? – допытывался я. – Каким должен быть гроб? И надо ли мне облачиться в мантию?
– Да, мне нравится твоя судейская мантия. А что касается остального… – она посмотрела вдаль и нахмурилась. – То меня это не волнует на самом деле. Но вот каменную плиту пусть положат обязательно, и не забудь про церковный двор. Не поддавайся уговорам Максима, если он станет твердить, что это вульгарно и не соответствует моему положению…
– А если он сумеет убедить меня? – спросил я с улыбкой.
– Тогда ты пожалеешь об этом: я ненавижу усыпальницу. И ненавижу людей, которые там покоятся. Я вернусь и буду преследовать тебя. Я никогда не смирюсь с этим…
Какой смысл вкладывала она в эти слова? Почему ей не хотелось быть похороненной в склепе? Она ведь не знала, кого там похоронили: даже самых близких родственников – родителей Максима. Их похоронили до того, как она вышла замуж, задолго до того, как ее нога ступила на землю Мэндерли. Спросил ли я ее об этом? Если да, то она, скорее всего, промолчала в ответ.
А пять месяцев спустя Ребекка умерла. Потом, когда наконец нашли ее тело на дне моря, ее похоронили в фамильной усыпальнице в миле от Мэндерли. Я уже описал, как отвратительно обставили этот обряд. Никаких цветов, никаких прощальных церемоний. Викарий просто торопливо пробормотал положенную молитву. Гроб несли мы с Максимом и еще один так называемый могильщик, приехавший на машине. Мы хоронили ее вечером, когда разыгрался шторм. Небо затянули тучи, так что терялась линия горизонта. Ее положили не туда, куда должны были: рядом с родителями Максима, рядом с бедной Вирджинией и Лайонелом. Максиму почему-то пришла в голову другая идея. Он предложил положить ее в самом темном углу усыпальницы, в том месте, где не стояло никаких гробов, в отдалении от остальных представителей рода де Уинтеров, возле столба, который подпирал низкий свод.
Никогда не прошу себе того, что не настоял на своем. Быть может, это было моим первым предательством по отношению к ней. И Ребекка исполнила свою угрозу, она не оставила меня в покое. Как я потом не раз убеждался, она всегда умела держать слово.
5
Сидя на площадке у моря и мысленным взором окинув последние десятилетия своей жизни, я осознал, что, если прислушаюсь к словам умерших, они выведут меня на правильный путь. И даже несколько воодушевился, хотя успел замерзнуть, сидя на каменной кладке. Несмотря на теплое течение Гольфстрим, весна в этих местах была довольно прохладной, и мой ревматизм давал себя знать. Поднявшись на ноги, я решил вернуться домой, открыть присланный утром пакет и позвонить Грею. Баркер зевнул и вяло потянулся, вставая, и мы с ним вместе двинулись по дорожке к дому. Из кухни до нас донесся аппетитный запах. Это Элли пекла хлеб.
По дороге я смотрел на кусты роз, за которыми так старательно ухаживал: появились ли на них почки, и обрадовался, увидев, как отозвались они на мою заботу. Это были так называемые «старые» розы – гордость садоводов. Их посадила моя мать еще в 1900 году, чтобы отметить наступление нового столетия. Они выросли из побегов, которые срезали в саду Гренвилов, – из их коллекции. Мать получила этот драгоценный подарок от одной из сестер. Явно не от «бедной Вирджинии» и не от Изольды, похитившей мое сердце в девятилетнем возрасте. Впоследствии она уехала отсюда, вышла замуж, но не очень удачно, как утверждала молва. Значит, это могла быть только Евангелина.
И моя мать, и жена обожали эти розы и пеклись о них. У меня создалось впечатление, что эти кусты, сохранившие французские названия, которые, однако, в переводе теряли свое обаяние, когда-то привезли предки Гренвилов из Франции. Несмотря на мои протесты, обе женщины не обрезали кусты, и те давали свободные побеги – того и гляди захватят все пространство сада. Иной раз, улучив момент, я все же срезал кое-какие отростки, но так, чтобы мои женщины не застали меня за этим занятием.
В июне – лучшее их время, когда розы цвели наиболее пышно, – к нам в сад приходили многие для того, чтобы полюбоваться ими. Однажды Ребекка, вдыхая аромат пурпурных роз, – не помню, как назывался этот сорт, – заметила, что, наверное, именно так пахнет в раю.
– Божественный запах, – сказала она. – А их цвет намного глубже, чем померальское вино.
– Правда? И какой же марки? – сдержанно спросил я.
Тогда я еще не очень хорошо знал ее – только что вернулся в свой родной дом вместе с семьей из Сингапура. Это произошло в июне, значит, Ребекка вышла замуж за Максима месяца за четыре до того. И мы встречались с ней всего раза два. Она меня заинтересовала, как самая юная особа из тогдашнего окружения. И мне показалось, что ее восторг несколько преувеличен и предназначен, чтобы поддеть меня. А когда она кого-нибудь поддразнивала, этот человек обычно выглядел довольно глупо, так что с ней следовало держаться настороже.
В тот день они с Максимом приехали под вечер. Я полагал, что Элизабет, которой нравилась Ребекка, захочет показать свой сад. Молодожены приняли наше приглашение, но показать Ребекке розы поручили мне. Максим, который видел их тысячу раз, остался разговаривать с Элизабет. Это поручение не доставило мне радости: в тот вечер я был не в настроении и размашисто шагал по дорожкам, перечисляя французские названия сортов. Меня почему-то сковывало присутствие молодой жены Максима. Она произвела на меня впечатление манерной и странной, ее высказывания всегда звучали неожиданно.
Когда она остановилась возле розового куста, вдыхая аромат прекрасных цветов, я украдкой рассмотрел ее. Ничего не понимая в женских нарядах, я все же отметил элегантность и изысканность ее на вид простого платья. Позже Элизабет со вздохом сказала, что оно от парижской фирмы «Шанель» и сшито по последней моде. Изящную шейку Ребекки облегало знаменитое ожерелье де Уинтеров – розовый жемчуг, который почти совпадал по цвету с ее кожей. Я пристально смотрел на это ожерелье, пытаясь найти самое точное определение его цвета. И наконец выудил в памяти нужное слово – «нимфа».
Смутившись, я двинулся дальше, собираясь продолжить прогулку по розарию, но Ребекка не торопилась следовать за мной. Она медленно переходила от одного куста к другому, любуясь цветами и наслаждаясь их запахом. Она показалась мне чересчур серьезной, напряженной и… очень юной. Я вдруг обратил внимание, какая она при ее высоком росте тоненькая и хрупкая. Она вдруг стала похожа на ребенка, на опечаленного ребенка, которого каким-то образом занесло в чужие края, где никто не знает ее родного языка, обычаев ее страны и не понимает ее.
И в тот же самый миг во мне вспыхнуло необъяснимое желание защитить ее, и это обескуражило меня. Ребекка подняла голову и посмотрела в мою сторону. И меня неприятно поразила мысль, что она умеет читать мысли и способна видеть и мою глупость, и абсурдные желания. Ни единым словом или жестом она не выказала своего понимания, но я почему-то испытал желание отомстить. Поэтому холодно и резко спросил, какое именно вино она имеет в виду, чтобы поставить ее на место. Ребекка слегка нахмурилась. Взгляд ее необычных глаз задержался на мне, и она произнесла название марки вина – ее французское произношение было таким же безукоризненным, как и мое, – и добавила, что очень хорошо знает этот сорт, поскольку ее отец очень любил его.
Это был один-единственный раз, когда Ребекка при мне упомянула про своего отца, но я тогда не представлял, насколько неожиданным было ее признание. И она ушла, оставив меня в некоторой растерянности.
Спустившись в свой винный погреб, я нашел бутылку того самого вина, которое она назвала, откупорил ее, наполнил бокал и поднес к кусту роз, возле которого мы стояли. Вино по цвету оказалось точно такого же оттенка. Очень немногие женщины умеют точно выражать свою мысль, как я имел возможность убедиться. Но еще меньшее число из них могло высказать что-то дельное относительно вина. И с того момента я стал обращать на Ребекку гораздо больше внимания, чем прежде.
– Вы проверили? Я оказалась права? – спросила она при нашей следующей встрече.
Это произошло уже на приеме в Мэндерли несколько недель спустя. День выдался довольно жарким. На Ребекке снова было очень изысканное белое платье, ее лицо, плечи и руки немного загорели. Это меня удивило. В те времена женщины не любили загорать и старались сохранить белизну кожи, что считалось признаком аристократичности. Со временем эта мода изменилась, но Ребекка уже тогда поступала так, как считала нужным, как ей нравилось самой. Например, не надевала перчаток и шляпы. И это меня тоже поражало.
– Да, проверил. И вы оказались правы, – ответил я. Сначала я хотел сделать вид, что не понимаю, о чем идет речь. Она задала вопрос неожиданно, без какой-либо подготовки или преамбулы, но каким-то образом я почувствовал, что это испытание, и мне захотелось пройти его.
– Хорошо. – Она едва заметно кивнула, но я не понял, что именно она одобрила: то, что я признал ее правоту, или то, что счел нужным проверить ее утверждение. – Вы решили, что я притворяюсь, – сказала Ребекка и взяла меня под руку. – Не стоит отрицать. У вас имелись на то все основания. Ведь вы совершенно не знаете меня.
Я ответил что-то в весьма напыщенном тоне. Не помню, что именно, и даже не хочу вспоминать, но, кажется, похвалил ее с отеческим видом, добавив: «моя дорогая» таким тоном, каким мог говорить человек весьма преклонных лет. В то время мне исполнилось сорок шесть, и я был, в сущности, ненамного старше ее мужа, но почему-то мне казалось более безопасным, если я буду делать вид, будто гожусь ей в отцы. И этой маской я пользовался в течение десяти лет, общаясь с ней.
– Рада, что не ошиблась, – продолжала Ребекка, делая вид, что не заметила моей высокопарности. – Если бы я ошиблась, вы бы постарались высвободить свою руку. Отныне, надеюсь, вы уже никогда не будете подозревать меня в притворстве. Иначе каким же образом мы станем друзьями? А мне не хочется напрасно терять время. Мне очень нужны друзья, но, посмотрите сами, кроме вас, здесь нет ни одного достойного претендента.
С насмешливым видом она кивнула в сторону гостей, стоявших на террасе рядом с Максимом и его сестрой Беатрис. Там был Фрэнк Кроули – друг Максима со времен Первой мировой войны, а теперь управляющий поместьем, несколько старых дев, в том числе и мои нынешние хроникеры Элинор и Джоселин Бриггс – дочери Евангелины Гренвил, и, конечно, несколько выводков из семейств местных обитателей. Еще я заметил там Бишопа и других мужчин – все в панамах и костюмах, которые носил я по привычке, приобретенной в Сингапуре. И, кажется, мне здесь в этом подражали, что меня несколько раздражало.
Я хорошо помню их всех и сейчас. Многие из них были довольно скучными, и я старался избегать разговоров с ними, гуляя в саду. Наверное, Ребекка заметила, что я прячусь от ее гостей. Польстив мне (хотя знаю, что не в ее правилах льстить кому бы то ни было), она ушла к гостям, поскольку обязана была уделять и им свое внимание. С того дня – благодаря моим розам – мы стали друзьями.
И сейчас я поискал глазами этот куст с «божественным запахом». С какой стороны тропинки он располагается: слева или справа? Таблички с названиями сортов давно исчезли, и я уже не знал наверняка, где они. Благодаря моим собственным правилам ухода кусты розы с тех пор сильно видоизменились. Там, где прежде ветви гнулись под тяжестью бутонов, теперь стояли невысокие, мне до колена, ровно подстриженные, вытянувшиеся в линеечку, как на параде, кусты. Догадываюсь, что далеко не всем это бы пришлось по вкусу.
Но я не позволил себе отвлекаться на поиски заветного куста, который я сейчас расценивал как своего рода знамение в наших отношениях. В последнее время я очень многое воспринимал как предзнаменование и обращал внимание на приметы. Время от времени я ловил себя на том, что стараюсь не проходить под лестницей или что стучу по дереву, словно дятел. Это меня огорчало. Я становился суеверным, что могло свидетельствовать о размягчении мозгов (до чего неприятно даже мысленно произносить такую фразу). Мне не хотелось превращаться в потерявшего способность мыслить старика. И поэтому я, не замедляя шага, прошел к себе в кабинет и скомандовал: