Элен озабоченно покачала головой:
– Не знаю. Наверное, просто сказать «нет». Если ты будешь твердой…
– У меня не получается. – Присцилла-Энн скривила губы. – Вид у меня не такой – понимаешь? Тебе-то хорошо! Ты меня моложе, но, когда тебе хочется, ты выглядишь жуткой недотрогой. Ну, когда сердишься. Глаза у тебя тогда просто голубой лед. Ну, и твой голос помогает – какой-то не такой, холодный и английский. Тебя ведь боятся. Только не я, потому что ты моя лучшая подруга. Но таких хватает. Не знаю… Я ведь не такая. Когда я говорю «нет», получается как раз наоборот. Элен встала и нахмурилась, припоминая.
– Ты можешь сказать… Вот-вот: если бы он тебя уважал, то не стал бы так поступать…
– Ух ты! – Лицо Присциллы-Энн просияло. – Как здорово!
– Мама говорила, что… – Элен пожала плечами. – Может, это и сработает, но я не знаю.
– Мне нравится. И я попробую. Настоящий козырь! – Она прошлась по комнате, потом встала в позу перед зеркалом. – Если бы ты меня уважал, Эдди, ты бы этого не сделал! – Она обернулась. – Ну, как?
– Неплохо. – Элен широко улыбнулась. – Но попробуй похолоднее и с убеждением. Ну, будто ты глубоко обижена и… как это?.. и оскорблена в своих лучших чувствах. Вот именно. Ну-ка, попробуй еще раз.
Присцилла-Энн попробовала еще раз. Теперь голос ее прозвучал так, словно у нее что-то застряло в горле, и Элен еще с ней порепетировала. В конце концов Присцилла-Энн тяжело вздохнула:
– Хватит. Лучше у меня все равно не выйдет. Получается, правда, хуже, чем у тебя, но все-таки… – Она умолкла и уставилась на Элен в зеркале. – А ты бы могла стать актрисой, – сказала она. – Ты ведь мне говорила, что хочешь пойти в актрисы. Так, по-моему, у тебя получилось бы. Ты соображаешь, а с голосом умеешь делать все, что задумаешь. Ну а лицо… Даже я никогда не знаю, что ты думаешь на самом деле, потому что ты очень скрытная, когда тебе надо. И тогда ты скажешь что-нибудь – два-три слова, – а сама вовсе этого и не думаешь, но я тебе верю. И, значит, Эдди поверил бы. Вот бы мне так уметь!
Элен засмеялась.
– А зачем? – спросила она. – Для чего тебе это?
– Не знаю. – Присцилла-Энн пожала плечами. – Может, я бы тогда почувствовала себя ужасно сильной. Не знаю. Иногда ты на меня просто жуть наводишь. Ты вот ничего такого не делаешь, а захотела бы, так наверняка крутила бы мальчиками, как захочешь. С ума бы их сводила…
– Правда? – Элен недоверчиво уставилась на нее.
– Ага. – Присцилла-Энн замялась. – И мужчин тоже, – добавила она. – Их тоже, думается мне.
Домой Элен шла медленно. От Оранджберга до трейлерной стоянки было около мили – по Главной улице, потом по шоссе, напрямик через калвертовские хлопковые поля, по пыльному проселку. Было жарко – но через недели две воздух станет еще более жарким да еще и влажным, и кожа все время будет зудеть, сделается липкой, и даже по ночам в прицепе нечем будет дышать. Новый бюстгальтер оказался неудобным – бретельки были слишком тугие, и застежки впивались в кожу на спине. Учебники с каждой минутой все больше оттягивали руку. Она загребала туфлями пыль и косилась на свое отражение в стеклах витрин. Надо было придумать, как объяснить, почему она задержалась. Мама не хотела, чтобы она бывала у подруг. Присцилла-Энн Питерс маме не нравилась – Элен замечала, в какую полоску сжимался ее рот, чуть при ней упоминали это имя. Но ничего этого она не говорила, а просто указывала: «Невежливо принимать приглашения, Элен, если сама ты пригласить не можешь. Запомни это».
– Почему не могу? – Элен упрямо выпятила губу. – Я могу как-нибудь пригласить Присциллу-Энн сюда.
– Сюда? Сюда? – На щеках матери вспыхнули лихорадочные пятна. – Ты хочешь, чтобы твоя подруга увидела, как мы живем? Чтобы по всему Оранджбергу пошли сплетни?
– Она знает, что я живу на трейлерной стоянке.
– Знать и видеть не одно и то же. А теперь не сменить ли нам тему? Спорить я не собираюсь. Если я сказала «нет», значит, «нет».
Разговор этот произошел довольно давно, когда она еще училась в пятом классе. Тогда Элен надулась. Она подумала, что ее мать говорит глупости. А теперь, когда пыльная дорога вывела ее к прицепам, она вдруг усомнилась. Два старых трейлера стояли пустые – уже несколько лет. В них никто не въехал, и их оставили ржаветь и разрушаться. У одного в крыше зияла дыра. Окна повыбивали младшие Тэннеры. В одном из соседних все еще жила старуха Мей, но ее муж умер, и все говорили, что старуха Мей свихнулась. Она была толстой, грязной и не выходила из трейлера – во всяком случае, Элен этого ни разу не видела. В соседнем когда-то поселилась молодая пара, и вначале они старались сделать свой трейлер уютным – под окном поставили ящики с искусственными цветами, а он выкрасил прицеп в веселый желтый цвет. Но теперь у них было двое детей и ожидался третий, желтая краска облупилась, а цветы от солнца стали белесыми. Жена сидела на ступеньках – казалось, она с них вообще не встает, – волосы ее были накручены на бигуди, а двое голеньких малышей играли в пыли с двумя младшими Тэннерами. Когда Элен проходила мимо, мать лениво подняла голову.
– Привет, Элен! Жарко, а?
– Да. Очень. – Элен вежливо ей улыбнулась и отвела глаза. Женщина в последний раз затянулась и бросила окурок в пластмассовые цветы. Элен еле удержалась, чтобы не крикнуть: «Не делайте этого, не делайте! Мерзко, безобразно, ужасно – так ужасно!»
Мамы дома не оказалось, но теперь это случалось часто. Вернется с парой свертков около шести и скажет, что была на рынке – только сейчас спохватилась, что у них кончился хлеб… или сахар… или чай. Прежде Элен принимала это к сердцу. Но не теперь. И уж, конечно, не сейчас – значит, ей не придется объяснять, почему она задержалась.
В трейлере было жарко, как в духовке. Она открыла все окна и дверь, но легче не стало. Ни малейшего сквозняка, зато мухи устремились внутрь – и только. Она швырнула сумку с учебниками на стол и налила себе стакан холодного молока. Какая жара! И она ужасно грязная. Вот бы встать сейчас под душ – настоящий душ, – и пусть холодная вода льется, льется, льется. Или пойти к заводи – может быть, с Билли – и искупаться… Но теперь этого почти не бывает. Билли работает просто круглые сутки. А когда свободен, подумала она, он словно бы ее избегает. Но почему? Она ведь ему нравится. Но стоит ей упомянуть про купание или хотя бы просто позвать его погулять, как Билли отводит глаза, краснеет и придумывает какую-нибудь отговорку. Конечно, она может пойти и одна, что ей мешает? Но было страшновато. Возле заводи стояла такая тишина! Один раз она сходила – и никакого удовольствия не получила, то есть такого, как с Билли. Все время, пока она плавала, ей чудилось, что кто-то подсматривает за ней, укрывшись между тополями. Она тогда быстро выбралась из воды и бежала через кусты всю дорогу до дома.
Элен сбросила туфли, прошла в спальню и кинулась на кровать. Кровать ее матери осталась незастеленной, и в комнате стоял кисловатый запах, словно от нестираного белья. Элен закрыла глаза. Иногда ей казалось, что маму теперь это не трогает, не так, как раньше.
Ей вспомнилась спальня Присциллы-Энн, розовые фестоны. Ей вспомнилась новая ванная, которую только что оборудовал Мерв Питерс, – Присцилла-Энн открыла дверь туда, когда она уходила: сверкающий кафель, а ванна и все остальное не белые, а розовые. Она никогда прежде не видела розовых, даже не знала, что такие бывают.
«Розовый цвет такой красивый, – вздохнула Присцилла-Энн. – Верно? Мой самый любимый цвет!»
Элен открыла глаза. Рядом жужжала жирная навозная муха. Стены были в пятнах ржавчины – она проступала сквозь краску, что бы с ней ни делали. Тонкие ситцевые занавески вылиняли и выцвели добела и висели на окне точно тряпки. Ножка ее кровати надломилась, винт, которым мама ее скрепила, разболтался, и при каждом движении кровать накренялась. Старый желтый комодик с каждым днем, казалось Элен, становился все желтее и желтее, все безобразнее и безобразнее. В церковь она никогда не ходила, хотя, заполняя школьные анкеты, ее мать в графе «вероисповедание» размашисто писала: «Епископальное». Элен снова закрыла глаза. Она даже толком не знала, что это означает. Но иногда она молилась – во всяком случае, последнее время. И молитва всегда была одна. Крепко зажмурившись, она безмолвно произнесла ее: «Господи. Иисусе. Господи милосердный. Иисус сладчайший. Спасите меня отсюда!»
Немного погодя ей стало легче, и она добавила: «И маму». Потом сбросила длинные ноги с кровати. Потом порылась под кроватью матери. Там была настоящая свалка всякого хлама – ее мать, как сорока, все прятала и ничего не выбрасывала. Элен вытащила кое-что на свет и посмотрела с отвращением: ну зачем она хранит такую дрянь?
Обрывки кружев с дешевых нижних юбок, давно уже выброшенных. Коробка с пуговицами и стеклярусом. Пара грязных белых бумажных перчаток, пожелтевших, с дырами на пальцах. Ее мать носила белые перчатки…
когда? Сто лет назад. «Настоящая леди всегда носит перчатки. Лайковые, не из материи…» Так говорила ее мать? Ну а эти – из материи и продаются в грошовых лавочках. Брр! Элен отшвырнула их.
И большая кипа журналов. Многие очень старые. Мама приносила их из салона Касси Уайет. Они были захватаны пальцами, в пятнах и пахли лаком для волос. Элен принялась листать их. Шикарные яркие женщины, ярко-красные улыбки и завитые волосы, блестящие туфли на высоком каблуке, элегантные костюмы, сшитые на заказ. Эти женщины не жили в грязных старых прицепах. Достаточно было взглянуть на них, и становилось ясно, что они живут в шикарных новых домах с машиной на подъездной дорожке и обедом в духовке. У них были мужья. Эти мужья носили темные костюмы и возвращались домой в шесть каждый день. Во дворе за домом у них была выложенная кирпичом яма, чтобы жарить мясо на вертеле, и отдыхать они ездили к морю. У них были телевизоры, и электроплиты, и большие холодильники. И ванные с душем, как у Присциллы-Энн, чтобы мыться, когда вздумается. Она перевернула страницу.
И они пользовались «тампаксами», потому что были женщинами, которые ведут деятельную жизнь, и снимают их, пока они ее ведут, – на пляже или даже верхом на лошади. Она знала, что такое «тампакс», но девочкам ими нельзя пользоваться – так сказала Сьюзи Маршалл. Он внутрь не влезет, потому что у тебя там узко. Наверное, ими опасно пользоваться, подумала она. Что, если он там застрянет? Но они все-таки должны быть лучше того, что приходится носить ей, – жуткий розовый резиновый пояс и толстые салфетки. Салфетки! Мама называет их «полотенчики»: ведь салфетки – это то, что кладут на колени за обедом. Но как их ни называй, они жуткие! Если по глупости ты наденешь панталоны, они выпирают, и все мальчишки подталкивают друг друга и ухмыляются. Из-за них она чувствовала себя грязной, из-за них ей было стыдно. Но, возможно, причиной была мама. А она еще так хотела, чтобы они начались, боялась, что останется одной в классе, у кого их не будет. Другие девочки устраивали из этого такие трагедии! Хватались за живот, стонали, что боль просто жуткая, приносили записки от своих матерей, что им нельзя заниматься гимнастикой или плавать. Тогда ей было все равно, больно это или не больно, ей просто хотелось, чтобы и у нее началось, как и у всех других. А потом, когда это все-таки случилось, ее мать отказалась говорить об этом. Наотрез. Она ясно дала понять, что с ней произошло нечто, о чем никогда ни в коем случае не говорят. Она сходила и купила пояс и еще синий пакет с этими «полотенчиками» и спрятала их на дне ящика. «Они там, – сказала она. – Возьмешь, когда они тебе понадобятся».
Ну, она поговорила об этом с Присциллой-Энн, и ей стало гораздо легче. С Присциллой-Энн она могла разговаривать, а с мамой – нет. То есть так, как они разговаривали прежде. Во всяком случае, очень редко. Иногда казалось, будто мама не хочет, чтобы она росла, чтобы она стала взрослой. Например, все эти отговорки, будто ей не нужен бюстгальтер. Иногда ей казалось, что мама сердится – как-то странно, беспомощно сердится, что она все-таки взрослеет. А иногда она думала, что мама просто очень устает, что она очень занята. И вид у нее теперь часто бывает усталый. По утрам глаза у нее выглядели опухшими, а вокруг рта появились морщинки, которых прежде не было. По вечерам она часто казалась совсем измученной и встревоженной. Иногда она засыпала прямо в кресле.
Она все еще красивая, думала Элен. Но не такая, какой была раньше. А иногда, встречая мать в городе, Элен испытывала смущение и стыд. Мама выглядела такой старомодной! Она носила все ту же прическу – тщательная завивка и боковой пробор. Она не делала перманент, хотя почти все матери знакомых девочек его делали или носили челку. На солнечном свете ее косметика тоже выглядела нелепо. Эта ее белая пудра и губы, подкрашенные бантиком, – ну кто теперь так красится? И как она говорит! Все еще на английский манер. Употребляя пятнадцать слов там, где можно обойтись тремя! «Как вам кажется, не могла бы я?..» и «Здравствуйте, как поживаете», хотя все просто говорят «Привет!». Элен замечала, как люди оборачиваются на нее, замечала косые взгляды, насмешки. В салоне Касси Уайет, на рынке.
Она нахмурилась. Мама была здесь чужой. И себя она тоже чувствовала чужой. Не англичанка, не американка. Она умела говорить, как все девочки, – у нее был чуткий слух, это она знала. Да, она умела подражать им! И вполголоса, внимательно вслушиваясь, она изобразила ленивую южную оттяжку. Ну, просто Присцилла-Энн! Но в присутствии других она так не говорила, только когда бывала одна. Потому что в глубине души совсем не была уверена, что хочет быть такой же, как другие девочки. Пожалуй, нет. Во всяком случае, не совсем такой. Они дразнили ее, когда она начала ходить в школу. И она плакала каждую ночь. И она им этого не простит, никогда! «Не обращай внимания, деточка, – сказала тогда ее мать. – Они грубые и невежественные. Ничего другого они не знают…»
Тогда она поверила маме. Ее мама знает и другое! Ее мама знает про Англию, про красивые дома и зеленые газоны, про балы и настоящих леди всегда в перчатках и о том, что хлеб ножом за столом не режут.
Но теперь иногда эта уверенность покидала ее. Иногда этот мир – мир, о котором ее мать когда-то говорила постоянно, а теперь упоминала все реже и реже, – иногда весь этот мир становился нереальным. Наверное, он все-таки существовал, но, пожалуй, был не совсем таким, как рассказывала мама. Но даже если он совсем такой, ей-то какое до него дело? Если она должна жить здесь, на трейлерной стоянке? И, если господь не сделает что-то совсем скоро, она так навсегда тут и останется.
– Элен Крейг, – прошептала она. – Элен Фортескью.
Но и это уже не помогло, то есть не так, как раньше. Пустые имена. Иногда ей казалось, будто ее вовсе нет, будто она – никто.
И иногда ей приходило в голову, что, наверное, цветные чувствуют то же, что они и свои и чужие сразу.
Элен сердито оттолкнула стопку журналов. Просто глупость. И лучше этого не говорить. Никогда. Никому.
Жестяная коробка стояла под кроватью у самой стены, вся в пыли и грязных пушинках. Когда ее открывали в последний раз? Элен открыла коробку и заглянула внутрь. Два синих английских паспорта, матери и ее собственный, потому что она родилась в Англии. И деньги – много их. Смятые долларовые бумажки, несколько пятерок, кучки монет по двадцать пять и по пять центов. Когда-то они с мамой складывали и умножали. Если они будут сберегать по стольку-то каждую неделю – совсем немножко, сэкономив на пачке мыльного порошка или коробке кукурузных хлопьев, – если они будут делать это каждую неделю и ничего из коробки не брать, даже на Рождество, то за столько-то недель, за столько-то лет… Элен вздохнула. Сколько нужно денег, чтобы двое могли уехать в Европу, в Англию?
Пятьсот долларов, когда-то сказала мама, а потом засмеялась – во всяком случае, такая приятная круглая цифра. Но ведь с тех пор прошло несколько лет. А теперь, может быть, пятьсот долларов уже мало?
Элен не знала точно. Но в любом случае пятисот долларов в коробке быть не могло. Ничего даже отдаленно похожего. Она сдвинула брови, припоминая. В последний раз они их считали… Да-да! В день ее рождения, когда ей исполнилось одиннадцать. Да, конечно. Она запомнила потому, что месячные у нее начались незадолго до этого, и день рождения начался очень хорошо, но кончился плохо. Мама вдруг заплакала – и Элен не могла понять почему. Но мама плакала долго и сказала, что Элен растет так быстро! А потом достала коробку и пересчитала деньги. Их было… двести тридцать долларов. Ну, конечно! Она еще подумала, как это много! Ну, еще несколько монет, но двести тридцать долларов – это точно.
Медленно, осторожно она опустила руки в коробку и начала считать. Она раскладывала на полу аккуратные пачечки – пятерки в одну, однодолларовые бумажки – в другую. Через минуту она откинулась, не вставая с корточек. Потом пересчитала для точности.
Нет, она не ошиблась. Денег стало меньше, а не больше. В коробке лежало чуть больше полутораста долларов.
На сто пятьдесят долларов двое в Англию уехать никак не смогут.
Элен смотрела на деньги, пока лицо у нее не стало горячим и не защипало в глазах. Она поняла, что если и дальше будет смотреть на них, то заплачет. Тогда она собрала их, положила назад в коробку, а коробку засунула назад под кровать. Куда они делись? Она не могла понять. Израсходованы на учебники? На одежду? Пожалуй, на одежду. У мамы порой появлялись новые платья, и она никогда не объясняла откуда. Говорила только, что купила их очень дешево, что это была большая удача. А сама она растет так быстро! Мама покупала материю и шила ей новую одежду. Да, наверное, в этом все дело.
Элен выпрямилась и посмотрела в окошко. Господи, подумала она. Ну, пожалуйста, господи! Если я и дальше буду так из всего вырастать, мы никогда не уедем в Англию!
Ее мать вернулась около шести. На ней было розовое платье – Элен прежде его не видела и подумала, что оно ей идет. И Элен сразу заметила, что мама в хорошем настроении. Она напевала, готовя ужин, и задавала Элен всякие вопросы про школу, про домашние задания – ну совсем так, как по вечерам, когда не слишком уставала. Однако Элен подумала, что ответы она не слушает – такие мечтательные и рассеянные были у нее глаза. Элен не обиделась, потому что чувствовала себя очень виноватой перед мамой за все, в чем мысленно ее упрекала. Ведь не вина мамы, что она говорит так, как говорит. И она правда очень хороша собой – вот сейчас глаза у нее сияют, и выглядит она почти такой же красивой, как раньше.
Может быть, спросить ее о Касси Уайет – про то, как Касси что-то напутала с часами, когда она работает днем? Но, хотя мама как будто была в хорошем настроении, Элен побоялась. Мама не терпела, когда ее спрашивали, куда она идет и когда вернется. Называла это шпионством. И вместо этого она рискнула рассказать про Присциллу-Энн – про то, как зашла к ней по дороге домой. И все получилось отлично – мама только кивала, улыбалась и ничего не говорила.
Осмелев, Элен продолжала – рассказала про шипучку, про говорящих кукол и про розовую спальню в оборках и фестонах.
– Такая красивая, мамочка, ну просто прелесть! Да, и еще у них новая ванная – знаешь, тоже вся розовая. Настоящий душ со стеклянной дверью. И розовая плитка – такая блестящая. И ванна тоже розовая, и раковина – нет, ты только представь себе! И даже…
– Розовые? – Дуги бровей чуть-чуть приподнялись. – Деточка, немножко вульгарно, ты не находишь?
Элен опустила глаза.
– А мне понравилось, – сказала она, и вновь на нее нахлынула жуткая неуверенность. Опять она ошиблась.
Вот она думала, как все это красиво, а оказалось, что вовсе нет. Мама сказала, что это вульгарно. Прямо так и сказала. Она медленно подняла глаза и посмотрела матери в лицо. Почему мама настолько уверена?
Наступило молчание. Ее мать откинулась на спинку кресла.
– А потом? – спросила она наконец. – Что ты делала потом? Надеюсь, что ты не очень меня заждалась?
Она спрашивает по привычке, решила Элен. Прежде она действительно волновалась, когда задерживалась. А теперь как будто бы перестала. Элен чертила ногтями по клеенке, собираясь с духом.
– Да так, ничего. – Она пожала плечами. – А потом… потом я начала думать… – Она сглотнула. Ей все еще было страшно заговорить об этом прямо. Если мама узнает, что она пересчитала деньги в коробке, то рассердится. А когда она сердилась, Элен пугалась. На ее щеках проступали пятна, на висках вздувались жилки, фиалковые глаза вспыхивали, и она вся тряслась.
– Знаешь, я вот вспомнила… Мы еще копим деньги, чтобы вернуться в Англию?
Ее мать сразу села прямо, глаза у нее утратили туманность. Казалось, она хотела что-то сказать, но удержалась. Лицо у нее стало хмурым и злым. Но тут же смягчилось, и она улыбнулась. Долгой и медленной, странной улыбкой, чуть-чуть загадочной.
– Конечно, деточка моя, – сказала она. – Ну, конечно. Ведь я тебе много раз говорила, верно? Как я могла бы забыть? – Она помолчала. Элен не спускала глаз с ее лица. – Но просто… Ну, мы ведь живем здесь уже давно, и тебе нравится твоя школа, и вот иногда мне кажется, что остаться было бы лучше.
– Остаться? – Элен почувствовала, что щеки у нее горят. – Здесь? На трейлерной стоянке?
Ее мать засмеялась.
– Нет, деточка, ну, конечно же, нет! Оставаться здесь, если у нас появится возможность уехать? Нет, деточка, я о другом. Но если бы… наше положение изменилось. Очень изменилось. Тогда было бы не так плохо остаться в Америке, и даже в Алабаме, как по-твоему?
– Изменилось? Как так изменилось? – Элен повысила голос, но ее мать только улыбнулась.
– К лучшему, деточка, естественно, к лучшему. Если бы, например, у нас стало больше денег, намного, намного больше. И мы могли бы поселиться в хорошем доме. Если бы у нас был автомобиль… и красивые платья, сколько бы мы ни пожелали. Если бы мы навсегда могли забыть про экономию и покупать все, ну, почти все, что нам захочется… – Она неопределенно пошевелила пальцами. – Если это случится, я, мне кажется, охотно тут останусь. – Она поглядела на покрасневшее, скептическое лицо Элен. – Деточка, такое упрямое выражение! Оно очень непривлекательно. В конце-то концов, в Алабаме есть немало очень красивых мест. Есть красивые дома – и чудесные сады, почти английские. – Она просительно улыбнулась. – Газоны и цветы. Весной камелии. И садовники. Здесь еще можно найти слуг. Да, в Алабаме некоторые люди живут так, как и в Англии теперь мало кто может себе позволить, и…
Элен встала. У нее не было сил слушать дальше. Наверное, мама сходит с ума. Одни мечты и фантазии. Как их возвращение в Англию.
– Где? – крикнула она и отчаянно указала рукой на окно. – Где? Сады? Слуги? Камелии? Ты их видишь на трейлерной стоянке?
– Нет, конечно. Не здесь! – Мать тоже повысила голос. – Я не об этом говорила, ты знаешь…
– Так где же?
– В самых разных местах. Ты сама же видела! – Она замялась. – Например, у Калвертов. У Калвертов есть чудесные камелии…
– Есть? У них есть? – Элен знала, что кричит почти истошно, но ничего не могла с собой поделать. Она вскочила из-за стола и бросилась к открытой двери. Она чувствовала, что должна убежать, скрыться, спрятаться. Ни секунды дольше она не останется в этой душной комнатушке. Не станет смотреть на изменившееся лицо мамы – померкшее, но все-таки теплящееся надеждой, на внезапный испуг в фиалковых глазах. У двери она обернулась. Горло ей сдавила такая спазма боли, любви, гнева, что ей было трудно говорить. – Кому нужны Калверты? – сказала она. – Ну кому? Что ты еще теперь придумала, мама? Купить дом Калвертов за сто пятьдесят долларов?
Она бежала, бежала, не думая куда, желая только остаться одной. Она бежала, а по ее лицу катились слезы. Потом остановилась. На краю заброшенного хлопкового поля. И поняла, куда ее влечет. Вниз к заводи. В прохладную бурую воду.
Ни разу не замедлив шага, она перепрыгнула канаву, нырнула под проволоку и побежала между кустами. Она не задержалась, чтобы поглядеть на дом, на газоны или даже на беседку. Если кто-нибудь ее увидит, пусть их! Через минуту она была уже в тени тополей и, спотыкаясь и соскальзывая, сбежала по склону к воде.
На краю заводи она остановилась, чувствуя, как прохладный ветерок высушивает слезы на ее лице. Потом она разделась, небрежно бросая все в общую кучу, и постояла нагая под деревом, где на ее кожу ложился узор солнечных пятен и теней. Потом она нырнула.
Билли был хорошим учителем, и она поплыла быстро и уверенно, но заводь была куда меньше, чем казалось ей в детстве, а потому она просто плавала вперед-назад, вперед-назад, упорно, ни о чем не думая, пока совсем не запыхалась, а злость, стыд и смятение не исчезли без следа.
Тогда она встала на отмели и откинула голову, так что длинная намокшая волна светлых волос, потемневших от воды, облепила ей спину. Она посмотрела вниз на свое тело, на длинные узкие бедра – в классе она была на два дюйма выше самой высокой девочки. Кожа – бледная при таком свете, золотистая на солнце. Треугольник волос, прикрывших теперь лобок. Над грудной клеткой выступали мягкие и маленькие груди. От холодной воды соски затвердели и торчали: а их ободки выглядели темными и широкими. Такими они становятся, когда тебя трогают мальчики, говорила Присцилла-Энн. Мальчикам это нравится. Нравится трогать их, а потом целовать, и трогать языком, и сосать. А когда они делают это, говорила Присцилла-Энн, то ощущение просто потрясающее, невероятное, ну просто волшебное… и не хочется, чтобы они перестали.
Элен медленно подняла руки и провела ладонями по всему своему телу. Вверх по изгибу бедер и талии, вверх по ребрам и по груди. Она осторожно обхватила их – теперь это у нее получалось, – а потом еще осторожнее погладила пальцами твердые соски. Внезапно ей стало очень сладко, по телу пробежала дрожь восторга.
Она быстро, виновато опустила руки и посмотрела через плечо. Конечно, там никого не было – и не могло быть. Билли работал в кафе, а больше сюда никто никогда не ходил.
Однако теперь, когда гнев исчез, она внезапно ощутила страх, как в прошлый раз. Словно кто-то за ней подглядывает, словно кто-то видел, что она сейчас сделала. Она всмотрелась в сумрак расширившимися глазами. Солнечные пятна среди теней. Сероватые стволы тополей. Никого.
И все равно ей захотелось поскорее уйти, вернуться на трейлерную стоянку – сию секунду, пока свет не начал меркнуть, а тени сгущаться. Она выскочила из воды и, вся дрожа, начала торопливо надевать одежду на мокрое тело. С бюстгальтером возиться она не стала – столько времени уйдет, чтобы его застегнуть. Только блузку, которая тут же прилипла к влажной коже, бумажные штаны и юбку, из которой она уже выросла. Она, как могла, выжала волосы, но они все равно повисли слипшимися прядями. Потом, раскрасневшаяся, перепуганная, запихала бюстгальтер в карман, сунула босые ноги в туфли и взобралась по откосу как могла быстрее. Нагнув голову, она поднырнула под ветки и выскочила на залитую солнцем прогалину с жесткой травой.
Там стоял мужчина в белом костюме. Он стоял среди травы неподалеку от беседки и смотрел прямо на нее. Ей было показалось, что он знает, что она купалась, но она тут же отмахнулась от этой мысли и застыла на месте как вкопанная.
Он стоял, засунув руки в карманы, а солнце было у него за спиной, и он казался очень высоким, и очень темным, и очень спокойным, и очень элегантным. Совсем таким же, как тогда на веранде своего дома много лет назад. Первым заговорил он.
– Ну-ну, мэм, – сказал он, улыбаясь и растягивая слова. Потом сделал шаг вперед, еще один, и протянул руку. Улыбка стала шире.
– Здороваясь, вы все еще говорите «Как вы поживаете» и пожимаете руку?
Элен закусила губу и неуверенно посмотрела на него.
– Иногда, – сказала она.
Потом взяла протянутую руку, и он торжественно обменялся с ней рукопожатием. Она не спускала с него глаз, почти ожидая, что он поступит, как поступил много лет тому назад, – сожмет посильнее и поцарапает ногтем во влажной впадине ее ладони. Но он этого не сделал, он просто пожал ее руку нормально, вежливо. И выпустил ее. А потом посмотрел ей в лицо.
Он смотрел на нее целую вечность, хотя прошло не больше двух-трех секунд. Он смотрел на ее раскрасневшееся лицо, на ее длинные мокрые волосы. Он смотрел на мокрую блузку, облепившую ее груди. Он смотрел на короткую школьную юбку и на длинные загорелые ноги. Он смотрел на нее совсем так, как Билли Тэннер, – словно не мог поверить своим глазам. И внезапно Элен почувствовала себя легко и свободно.
Все хорошо, подумала она. Все хорошо. Он не рассердился, но даже если бы и рассердился, ей почему-то казалось, что она может заставить его подобреть, стоит ей захотеть.
Он снова улыбнулся – чудесной задушевной улыбкой, открывшей белые безупречные зубы.
– Вы очень выросли, – сказал он наконец самым простым голосом. – Вы меня помните? Вы ведь Элен? Элен Крейг? – Он помолчал. – Ну, раз вы на моей земле, Элен Крейг, могу ли я предложить вам выпить что-нибудь?
– Я… благодарю вас. Но… мне надо домой, и…
– Вздор! – Он улыбнулся и, к ее изумлению, взял ее руку, твердо, но бережно, и положил на свой локоть совсем так, как ей показывала мама, – ну, совсем так, словно собирался вести ее к столу на званом обеде. Он пошел, и Элен пошла с ним. – Вот так. Ну, что вам угодно? Мятный шербет? Виски? Кока-колу? Кукурузное виски со льдом?
Элен нервно засмеялась.
– Я не пью. То есть спиртное. Я… ну, мне только двенадцать лет. Мама говорит, что мне еще рано.
– Вы меня поражаете! Двенадцать? А я счел вас взрослой женщиной.
Элен покраснела от удовольствия.
– Я бы выпила лимонаду.
– Ну, в таком случае позвольте предложить вам лимонад.
Они прошествовали. Именно не пошли, подумала Элен, – пошли было слишком обычным словом, – а прошествовали по прогалине, мимо старой беседки и по газонам прямо напротив высоких окон большого дома. А потом мимо высокого белого портика, мимо магнолии, почти достигавшей крыши. Под руку по ступенькам веранды через огромную прихожую по прохладному каменному полу в самую красивую комнату, какую она когда-либо видела. Такую большую, что ей не верилось. Длиной футов в сорок, а может быть, и в пятьдесят. Такой высокий потолок. И четыре больших окна – шторы на них были опущены, перехватывая лучи заходящего солнца.