"Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией", располагавшая безграничными полномочиями над жизнью и имуществом граждан, свирепствовала прямо-таки ужасным образом над всяким, кто не принадлежал к партии большевиков или левых социалистов-революционеров. В провинции террором руководили местные Советы. Казнь бывшего царя, в середине июля совершенная по постановлению Екатеринбургского Совета и задним числом одобренная Центральным исполнительным комитетом в Москве, была лишь отдельным случаем в ряду многих и обращала на себя внимание только личностью своей жертвы.
Несмотря на столь невыносимый террор, или, может быть, как раз благодаря ему, умеренные элементы решились на последнюю попытку к объединению своих сил. В тогдашней обстановке, при неустойчивости основного ядра большевистских войск, при глубоком озлоблении голодающих рабочих в городах и крестьянства, угрожаемого насильственными реквизициями в деревнях, казалось возможным, что коалиции буржуазных партий удастся объединить вокруг себя разрозненные элементы порядка.
Само советское правительство находилось в серьезной тревоге. В первые дни августа им приняты были в широком масштабе меры предосторожности на случай контрреволюционного восстания. Вокруг Кремля, резиденции Ленина и Совета народных комиссаров в большинстве квартир верхние этажи были очищены и в них установлены пулеметы. С удвоенным рвением днем и ночью производились облавы на контрреволюционеров - главным образом, на офицеров. Эти меры завершились назначением общей регистрации офицеров на 7 августа. При этом многие тысячи из явившихся были арестованы. Сколько было расстреляно из числа арестованных, об этом мы никогда, конечно, не узнаем.
Советское правительство с полным основанием считало свое положение опасным. В те дни количество надежных войск в Москве было невелико, а настроение населения выражало равнодушие или колебание. Для отражения внешнего врага правительству пришлось отправить на фронт все без остатка латышские части; моя охрана из латышей, оставление которой мне категорически было обещано, тоже ушла временно на фронт и была заменена красногвардейцами, производившими довольно скверное впечатление. Население терпело тягчайшие лишения от недостатка продовольствия. В Москве царил буквально голод. Все, что вообще прибывало из съестных продуктов, забиралось, по большей части, Красной гвардией для себя. Хлеба вообще нельзя было достать. Хлеб для персонала германского представительства нам приходилось доставлять катером из Ковно.
Сильнейшей опорой большевистского правительства в это критическое время явилось, хоть и бессознательно и непреднамеренно - германское правительство. Уже самый факт заключения мира и возобновления дипломатических отношений с большевиками был воспринят в кругах небольшевистской России как моральная поддержка большевистского режима с стороны Германии. Явное стремление политики Берлина к лояльному сотрудничеству с большевиками в Великороссии; легкость, с которой господа, ведшие переговоры в Берлине с г-ном Иоффе, мирились с ущербом и уничтожением германской собственности и германских предприятий, причиняемым коммунистическими мероприятиями большевиков; легкомыслие, с которым известные германские публицисты пропагандировали мысль о необходимости для Германии путем содействия большевизму окончательно разрушить российское государство и сделать его бессильным на будущее время, - все это создавало и усиливало в России впечатление, неверное само по себе, будто Германия решила сохранить большевистский режим в Великороссии в целях окончательного уничтожения могущества России. В российских кругах эту политику считали вредной даже с точки зрения интересов самой Германии. Ибо неизбежное ее последствие усматривали в том, что большевизм, в конце концов, обратится против нас самих, - предостережение, которое я в течение короткого пребывания в Москве неоднократно и в самой настойчивой форме слышал со стороны русских. Но с нашей поддержкой большевистского режима в России не могли не считаться как с фактом, тяжесть которого подавляла всякую мысль о самостоятельном восстании против большевиков.
Убийство графа Мирбаха и предпринятые в связи с этим шаги германского представительства вызвали надежду на поворот германской политики. Антибольшевистские, и притом не только реакционные, элементы искали в нас поддержки и одобрения. Г-н Милюков, ранее принадлежавший к непримиримейшим противникам Германии и еще в бытность министром иностранных дел в революционном правительстве князя Львова решительно высказывавшийся против всякого соглашения с Германией, теперь публично выступал за сотрудничество с нами.
Велико было разочарование, когда германское правительство отказалось от требования о вводе в Москву военного батальона германских солдат и удовлетворилось вялым преследованием убийц графа Мирбаха. Это разочарование еще больше усилилось, когда в России стали известны отдельные подробности берлинских переговоров между нашим министерством иностранных дел и г-ном Иоффе. В предполагавшемся отчленении Лифляндии и Эстляндии от российского государства увидели подтверждение того, что Германия ради осуществления своих разрушительных планов относительно России вошла в союз с большевиками. Такое же подтверждение усматривали и в соглашениях экономического и финансового характера, представлявших большевистскому правительству за твердо установленную сумму полную свободу применения его гибельных планов отчуждения и социализации также и в сфере германской собственности и германских прав. Такое впечатление не могло не создаваться еще и потому, что со времени моего отъезда из Берлина г-ну Иоффе удалось провести пункт о том, что уплачиваемая нам общая сумма включает в себя вознаграждение и за те случаи отчуждения, которые вызваны - спешно изданным уже после начала переговоров - законом от 29 июня 1918 года, проведенным в общих чертах, но еще не осуществленным в деталях и в отдельных случаях. Эта уступка, позволившая советскому правительству по собственному усмотрению распорядиться отчуждением германского владения, была сделана вопреки моему настоятельному предостережению, сделанному еще в Берлине и потом вновь подтвержденному телеграфно из Москвы, против такого установления твердой суммы вознаграждения за будущие акты отчуждения. В России это было понятно прямо-таки как поощрение большевистской политики отчуждения и социализации.
Все в Москве в один голос мне говорили, что заключение дополнительных договоров на намеченной в Берлине основе отбросит всю небольшевистскую Россию на непредвидимо долгое время в стан наших злейших врагов.
Следовало ли нам считаться серьезно с мнением небольшевистской России, или же мы могли третировать его как quantite gegligeable?
Как раз в то время власть большевиков была до такой очевидности слаба, что нельзя было не считаться с возможностью перемены, и перемены очень близкой. Даже и теперь, после того как вопреки всеобщим ожиданиям и моему личному мнению, составившемуся тогда, эти господа, Ленин и Троцкий, - не в последнем счете благодаря политике, проводившейся в Берлине руководящими лицами - удержались у власти, я не могу считать правильной политику, отождествляющую большевизм с Россией и считающую возможным игнорировать мнение небольшевистской России, хотя бы в данный момент и угнетенной. Но случись эта перемена, и притом в такой обстановке, когда мы еще до ее наступления не порвали наших отношений с большевиками, тогда эта перемена была бы направлена против нас и непосредственно возглавлялась бы Антантой, со всею очевидностью действовавшей именно в этом направлении, чтобы поставить нас лицом к лицу с новым восточным фронтом.
Просьба Чичерина о военной помощи со стороны Германии являлась для меня подтверждением, что большевистской власти угрожает большая опасность. Советское правительство могло решиться на такой шаг только в том случае, если само пришло к убеждению, что без нашей помощи оно погибло.
Следовало ли нам оказать ему эту помощь не только против войск Антанты на севере, но и против казаков на юго-востоке и, таким образом связать свою судьбу с судьбой большевиков? Или же нам следовало предоставить большевиков своей гибели и присоединиться к небольшевистской России, искавшей в нас поддержки? Основания, далеко перевешивавшие все возражения, подсказывали мне второе решение вопроса. Мы должны были покончить, наконец, с двойственностью нашей политики, которая выражалась в том, что в оккупированных нами балтийских провинциях, в Финляндии, на Украине, на Дону и на Кавказе мы с большевиками вели войну, а в Великороссии делали с ними общее дело. Мы не вправе были ради большевиков подвергать опасности наши отношения с будущей Россией. Только в том случае, если бы в самой Великороссии удалось одолеть большевистскую власть, можно было рассчитывать на установление более спокойных отношений на востоке и на освобождение большой части разбросанных там дивизий.
Только в том случае, если бы вместо большевистского режима в России установился новый порядок вещей, который восстановил бы разрушенную большевиками до основания хозяйственную жизнь страны и дал бы возможность большевиками неизменно саботируемую - завязать торговые отношения с Россией, только в этом случае могли мы надеяться получить некоторое облегчение для нашего хозяйства и для ведения войны, благодаря русским запасам и вспомогательным источникам. Ибо до сих пор, в течение всего того времени, которое отделяло нас от заключения Брестского договора и исчислялось месяцами, вся работа многочисленных экономических экспертов при нашем представительстве и все усилия купцов, приглашенных или допущенных нами, оставалась совершенно бесплодной. Ни одной единственной отправки в Германию продовольственных продуктов, сырья или других товаров какого бы то ни было рода нельзя было сделать. Вся деятельность нашего большого экономического штата сводилась к молотьбе пустой соломы. Ни в ком не было ни малейшей надежды, что в этом отношении что-либо может измениться при господстве большевиков.
Наконец, к этому нужно добавить и то, что большевики по-прежнему заявляли с откровенностью, едва ли могущей быть превзойденной, - причем заявляли и мне лично - о своих намерениях революционизировать Германию всеми средствами и что у нас, после тех примеров настойчивости и энергии в достижении намеченных целей, которые мы видели со стороны Ленина, Троцкого, Радека и компании, отнюдь не было оснований считать эти слова брошенными на ветер.
Конечно, решившись на разрыв с большевиками, мы, чтобы не очутиться в пустом пространстве, должны были бы заблаговременно вступить в соглашение с теми элементами русского общества, о которых могла идти речь при создании нового порядка.
Разумеется, предпосылкой такого соглашения являлся не только отказ - и об этом заявляли нам повсюду - от той части дополнительных договоров, которая территориально означала новую ампутацию России, а в экономическом отношении расценивалась как грабеж и препятствие ее хозяйственному развитию, но и принципиальная готовность наша к пересмотру отдельных статей Брест-Литовского мирного договора, о чем мы и должны были заявить совершенно определенно. При этом указывалось на совершенную невозможность сохранение в силе тех пунктов договора, которые предусматривали отчленение от России Эстляндии и Лифляндии, равно как и отделение Украины от Великороссии; относительно же Польши, Литвы и Курляндии соглашение было возможно.
Вообще же господствующее мнение было таково, что при резком обострении положения было бы достаточно явного отхода нашего от большевиков, чтобы дать толчок антибольшевистскому движению. В случае необходимости военной демонстрации наших войск в петербургском направлении, почти совершенно очищенном большевистскими отрядами, было бы довольно, чтобы довершить падение большевиков.
О моих впечатлениях и моей точке зрения я сделал доклад министерству иностранных дел и просил полномочий на ведение переговоров с латышами, сибиряками и политическими группами, ищущими соглашения с нами на основе указанных ими необходимых уступок. В то же время мною испрашивалось полномочие на объявление советскому правительству в момент, который я сочту наиболее благоприятным, о переводе нашего представительства в Петербург или другое место поблизости от границы.
В связи с изложенным выше я считал необходимым еще раз испросить категорическое полномочие на перевод нашего представительства из Москвы, несмотря на то, что в этом пункте статс-секретарь иностранных дел перед моим отъездом из Берлина предоставлял мне полную свободу действий. Ибо тогда речь о переводе представительства шла исключительно под углом зрения личной безопасности персонала миссии, между тем как теперь политическая цель такого шага - демонстративный отход от большевиков, - которую в Берлине до сих пор старались пропускать мимо ушей, получая из московской миссии предложение о переводе, снова выдвигались на первый план.
Просимого разрешения на ведение переговоров министерство иностранных дел мне не дало, а наоборот, поставило отныне своей целью ускорение соглашения о дополнительных переговорах с большевиками. Далее, министерство снова подтвердило свое согласие на оставление Москвы мною и персоналом представительства в случае, если по соображениям безопасности я найду это нужным.
Я ответил, что, по моему мнению, и дополнительные договоры, и Брестский мирный договор обречены стать ненужным хламом в случае политики, предуказанной Берлином. Далее я указал на то, что оставление Москвы мною и персоналом миссии, даже мотивированное соображениями безопасности, все равно произведет впечатление нашего отхода от большевиков, ввиду чего я не оставлю Москвы только по мотивам личной безопасности.
Мой ответ не изменил точки зрения министерства иностранных дел. Что же касается вопроса об уходе из Москвы, то мне было прислано формальное распоряжение об оставлении Москвы и переводе миссии в более безопасное место, если мне или персоналу миссии будет угрожать опасность. И, наконец, 5 августа мною было получено телеграфное предписание немедленно прибыть в Берлин для устного доклада, передав все дела доктору Рицлеру, в отношении которого сохранялось в силе упомянутое выше телеграфное распоряжение касательно оставления Москвы или дальнейшего пребывания в ней. [...]
Моим отозванием в Берлин решался вопрос о моей личной безопасности. Но на мне оставалась категорически возложения на меня министерством ответственность за безопасность многочисленного персонала миссии. В связи с переводом миссии из Москвы меня могли упрекнуть в том, что при решении вопросов большой политической важности я поддавался влиянию порывов личной безопасности. Уже одна эта мысль побуждала меня сопротивляться настояниям свои сотрудников как военных, так и гражданских, равно как и советам моего болгарского коллеги, хорошо знакомого с московскими условиями, г-на Чапрачикова - откладывать переезд, несмотря на то, что положение сильно ухудшилось, как это видно из нижеследующего обзора событий дня.
В понедельник, 29 июля, в день моего прибытия в Москву, на публичном собрании по предложению ЦК партии левых социалистов-революционеров была принята резолюция, одобрявшая убийство графа Мирбаха и призывавшая следовать этому примеру. На следующий день эта резолюция была опубликована в московском органе левых социалистов-революционеров "Знамя борьбы".
В среду, 31 июля, рано утром мною было получено известие об убийстве в Киеве генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна. Известие дополнялось сообщением о том, что убийца, схваченный на месте, заявил, что убийство совершенно им по постановлению московского комитета партии левых социалистов-революционеров.
В тот же день пополудни я был у Чичерина, чтобы поставить ему на вид неслыханную резолюцию левых социалистов-революционеров, сообщить о заявлении убийцы Эйхгорна и указать на связанные с этим последствия. По поводу смерти генерал-фельдмаршала г-н Чичерин формально выразил мне сожаление; в отношении же всего остального он только пожал плечами: Россия-де революционное государство, пользующееся свободой печати и собраний, и у него, Чичерина, нет средств против резолюций левых социалистов-революционеров. При этом он не преминул заметить, что наличность большого немецкого гарнизона не спасла генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна и что отсюда для меня должно быть ясно, какую ценность может иметь тот батальон германских солдат, который первоначально был потребован нами для охраны германской миссии в Москве.
В среду же в течение первой половины дня я посетил моего турецкого коллегу Галиб-Капаль-бея и обещал провести у него вечер в тесном кругу. По его предложению мы условились держать в тайне наше вечернее свидание. Незадолго до условленного часа меня с русской стороны предупредили о том, что о предполагаемом мною визите к турецкому посланнику стало известно и что по дороге на меня совершенно будет покушение. Окружающие настоятельно просили меня отнестись к этому предупреждению со всей серьезностью. Я возражал, но решил подчиниться настояниям друзей и остался дома. Едва пробило одиннадцать часов, как раздались ружейные выстрелы и забили тревогу: то была попытка нападения на часового-латыша, дежурившего у садовой калитки нашего здания. Приблизительно час спустя снова забили тревогу по той же причине.
В последующие дни участились сообщения о готовящемся покушении на меня лично и предполагаемом нападении на здание представительства. Советское правительство не только усилило состав охраны - правда, сомнительного вида красноармейцами, сменившими латышей, отправленных на фронт, - но и заботливо устраняло всякий повод для меня оставлять здание посольства по служебным делам. Г-н Чичерин посещал меня каждый раз, как только имелся повод для переговоров, не дожидаясь, вопреки установленному обычаю, моего визита к нему. На мое указание на то, что это меня стесняет, он возразил: "Предостережений, мне кажется, у вас достаточно". При первом моем визите в Кремль было условлено, что вручение моих верительных грамот председателю Исполнительного комитета Советов Свердлову состоится в присутствии всего состава народных комиссаров. Церемония была, наконец, назначена на понедельник 5 августа. Но в последний момент г-н Чичерин попросил меня еще повременить с этим, так как советское правительство не рискует взять на себя ответственность за благополучный исход моего путешествия из квартиры в Кремль! Положение становилось недостойным и невозможным.
Оно еще более обострилось благодаря тому, что "Знамя борьбы" жирным шрифтом на своих страницах безвозбранно прославляло убийство фельдмаршала фон Эйхгорна как подвиг московских левых социалистов-революционеров. Я решительно протестовал перед г-ном Чичериным против этого, предприняв такой шаг по собственной инициативе и под свою ответственность, так как из Берлина, несмотря на мои доклады, не поступало никаких распоряжений предпринять что бы то ни было по поводу кровавого злодеяния, имевшего связь с Москвой и так открыто прославляемого. В 1914 году убийство австрийского эрцгерцога имело последствием объявление войны, теперь же убийцы германского фельдмаршала могли безнаказанно похваляться своим преступлением!
Получив предложение выехать в Берлин, я не мог предоставить моему преемнику решение вопроса о переводе нашего дипломатического представительства в более безопасное место - переводе, необходимом по единодушному мнению всех, с кем я советовался об этом. Я был бы в моих собственных глазах жалким трусом, если бы не взял на себя ответственности за решение как раз потому, что с моим отъездом из Москвы отпадал вопрос о моей личной безопасности. [...]
Заблаговременно увести многочисленный персонал нашего представительства из московской мышеловки, где он в случае серьезных осложнений обречен был на участь заложников у большевиков, я, разумеется, считал своей обязанностью не только ввиду данных мне на этот счет категорических указаний министерства иностранных дел, но и потому, что я, таким образом, обеспечивал моему правительству свободу действий на случай тех или иных его решений.
Впоследствии неоднократно приписывавшаяся мне мысль произвести "государственный переворот" и разрывом с советским правительством предопределить решения моего правительства, была мне совершенно чужда. Я поэтому, в добром согласии с г. Чичериным, сошелся с ним на том, что миссия наша должна быть перенесена в Петербург, ввиду очевидно невозможной обстановки, создавшейся для германского представителя в Москве. Я сослался также и на тот факт, что все посланники и представители нейтральных держав находятся по-прежнему в Петербурге. Я, далее, условился с ним и о необходимых мероприятиях для облегчения деловых сношений между Петербургом и Москвой. Мое сообщение не показалось неожиданным г-ну Чичерину; он выразил лишь некоторое сомнение в том, представляет ли Петербург в смысле безопасности большие гарантии, нежели Москва. В этом отношении он, пожалуй, был прав, поскольку речь шла о возможности покушений на отдельных лиц. Но для персонала миссии переезд в Петербург, находившийся на расстоянии одного часа автомобильной езды от финляндской и эстляндской границы, представлял собой несомненное облечение положения по сравнению с Москвой, отделенной от германской военной границы расстоянием в шестьсот километров.
Вечером 6 августа я выехал с курьерским поездом из Москвы. Мне был предоставлен отдельный вагон и отряд красногвардейцев для охраны. Ехали мы не без инцидентов. 7 августа, пополудни, поезд наш имел долгую стоянку под Смоленском, на станции Ярцево. Вдруг железнодорожники начали отцеплять находившийся в конце длинного поезда мой вагон, вагон с моей охраной и вагон для курьеров. На мой запрос начальник станции ответил, что и Смоленска имеется предписание задержать наши вагоны. Не получив ответа, на каком основании дан такой приказ, я стал протестовать. Ко мне присоединился комендант охраны и заявил, что силой не допустит отцепки вагонов. После длительных переговоров и телеграфного запроса в Москву начальник станции получил телеграмму от народного комиссара путей сообщения с распоряжением отцепить вагоны, вернуть в Вязьму и там ожидать дальнейших распоряжений. Я настоял на том, чтобы по железнодорожному телеграфу меня соединили с народным комиссаром иностранных дел. После долгого ожидания у аппарата появился заместитель Чичерина, г-н Карахан, и сообщил: приказ о возвращении в Вязьму отдан с согласия представителя германской миссии ввиду того, что в Орше, на пограничной станции, вспыхнули военные волнения, вследствие чего дальнейшее следование не представляется безопасным; в Вязьме меня будет ждать г. Радек, с которым я могу условиться о дальнейшем.
Действительно, русский гарнизон Орши, получив приказ об отправке на чехословацкий фронт, взбунтовался, частью перебив, частью прогнав большевистских начальников, объявил об образовании социально-революционной республики и сообщил пограничным германским войскам, что считает себя в состоянии войны с Германией. Для восстановления порядка советским правительством тотчас же были командированы войска из Смоленска и Витебска. Сведений о дальнейшем развитии событий еще не было, как нам сообщили. Я требовал от г. Радека, чтобы нас все же доставили в Оршу. По нашем прибытии в город уже не было взбунтовавшихся войск, которые окопались на соседней высоте. На немецкой стороне были обеспокоены моей судьбой и уже сделаны были приготовления к тому, чтобы в случае необходимости вызволить нас силой.
Прибыв 10 августа утром в Берлин, я, к немалому изумлению своему, узнал, что статс-секретарь иностранных дел, не дожидаясь моего прибытия, отдал распоряжение о дальнейшем переводе нашего представительства из Петербурга в Псков, находившийся за германской военной границей и занятый нашими войсками. Это распоряжение было вызвано тем, что, по мнению статс-секретаря, Петербург не представлял большей гарантии безопасности, чем Москва. Явившись к статс-секретарю, я узнал, что, ввиду нездоровья, он может принять меня только на следующий день в 5 часов пополудни. В министерстве мне сказали, что статс-секретарь предполагает поехать в тот же вечер в Спа на доклад к императору и рейхсканцлеру. После этого я сообщил статс-секретарю, что предполагаю тоже отправиться в Спа.
Я узнал далее, что дополнительные договоры уже готовы и что г. Криге намерен в тот же день, пополудни, парафировать их с г-ном Иоффе. Уход из Москвы германского представительства, очевидно, сильно обеспокоил русскую делегацию, решившую во что бы то ни стало добиться немедленного принятия дополнительных договоров и, таким образом, заново укрепить видимо пошатнувшуюся опору в германском правительстве. Г-н Иоффе намеревался тотчас после парафирования отвезти договоры в Москву, чтобы там добиться немедленного принятия их без всяких изменений. Точно так же и советское правительство в Москве, отнесшееся вначале весьма спокойно к уходу из Москвы германского представительства, стало испытывать сильнейшую тревогу за сохранение тылового прикрытия, каким была для него политика германского правительства. Оно поэтому решилось отправить г. Радека с особой миссией в Берлин, чтобы устранить всякое недоразумение, какое только могло бы там возникнуть в связи с принятием договоров. Когда же г. Радек по дороге в Берлин встретился в Орше с г-ном Иоффе, везшим в своем кармане парафированные договоры, то все тревоги его были рассеяны и он мог спокойно вернуться в Москву вместе с г. Иоффе. Мои протесты против парафирования договоров прежде, чем мне была дана возможность защитить свою точку зрения, оказались напрасны. Договоры действительно были парафированы 10 августа.
Равным образом бесплодна была и моя беседа с господином фон Гинце на следующий день. Статс-секретарь остался при своем мнении, что дополнительные договоры должны быть приняты во всяком случае и что мы должны сохранять отношения с большевиками. Это "сохранение отношений с большевиками" шло так далеко, что министерство иностранных дел воспрещало опубликование отчетов немецких корреспондентов о положении дел в России и о подлинной физиономии большевизма.
Столь же мало удалось мне отстоять мою точку зрения и в Ставке главного командования, несмотря на то, что генерал Людендорф заявил, что при общем положении вещей, сложившемся в данный момент, он никакого значения не придает больше ни признанию дополнительных договоров вообще, ни отделению Эстляндии и Лифляндии в особенности. Что же касается канцлера, то он ответ свой отложил до 26 августа - предполагаемого дня его возвращения в Берлин. Я совершенно недвусмысленно заявил о том, что поскольку, вне сомнения, вопрос о принятии того или иного решения уже предрешен, мне ничего не остается, как подать в отставку. У императора я просил разрешения высказать свои соображения в письменной форме. Свою записку 20 августа я послал рейхсканцлеру с просьбой передать ее кайзеру. Я, однако, имею основание полагать, что Его Величеству она представлена так никогда и не была.
Рейхсканцлер вернулся в Берлин только 29 августа. За день до того (27 августа. - Ю.Ф.) были подписаны парафированные 10 августа договоры. 30 августа я передал канцлеру подробно мотивированное прошение об отставке. В нем я снова подчеркнул те опасности для будущих отношений наших с Россией и для нашей собственной союзной системы, какие заложены в важнейших пунктах дополнительных договоров, подписанных вопреки моим настоятельным предостережениям. Я обосновал далее невозможность успешного сотрудничества с большевистской властью, сотрудничества, дающего нам действительную помощь и облегчение нашего положения, и добавил:
"Я предвижу наступление обратных влияний этой политики не только вовне, но и внутри страны. Систематическое подкрашивание в немецкой печати большевистского режима, в своих неистовствах едва ли превзойденного якобинцами, отношение к этому режиму на равной ноге, солидаризация с ним или, по крайней мере, видимость такой солидаризации вплоть до того, что не принимается никаких мер против вялого преследования большевистским правительством, вернее, отсутствия всякого преследования им групп и лиц, причастных к убийству графа Мирбаха и фельдмаршала Эйхгорна, - все это не может не иметь опасного влияния на душу германского народа и на внутриполитические отношения в нашей собственной стране".
Принятие моей отставки, прошение о которой было представлено 30 августа, последовало лишь 22 сентября. На основании некоторых вполне определенных намеков у меня создалось впечатление, что в интересах целесообразности меня решили держать как можно долее под гнетом "параграфа Арнима", дабы таким образом лишить меня возможности открытой борьбы с политикой правительства, которую я считал роковой. Не было удовлетворено и мое желание, чтобы в официальном сообщении о моей отставке было открыто указано - как на ее причину - на непримиримые разногласия в вопросах нашей политики на Востоке.
Одновременно с этим Министерство иностранных дел сообщило в печать и лидерам Рейхстага
такого рода информации о событиях в Москве, которые освещали в ложном свете мое поведение. В беседе с журналистами статс-секретарь иностранных дел между прочим сказал, что будто бы я хотел подбить его на "измену" большевистскому правительству! В целом ряде газет, открыто ссылавшихся на информацию надлежащего ведомства, мне был брошен упрек в оставлении московских "окопов" по соображениям личной безопасности. Крылатое словцо было с удовольствием подхвачено и теми органами печати, которые сохранили доброжелательное отношение ко мне еще со времен прежней моей деятельности. Личные нападки меня не трогали; к ним я был уже нечувствителен. Но тяжко было сознание надвигающейся роковой беды, предотвратить которую я не мог, несмотря на все мои предостережения.
Так кончилась для меня моя московская миссия - не только глубоким разочарованием личного характера, но и гнетущим чувством и сознанием того, что боги хотят нашей гибели.
Приложение 3
6-е заседание Всероссийского Центрального Исполнительного комитета
5-го созыва
Свердлов. Объявляю заседание Всероссийского Ц.И.К. и Московского Совета открытым. Прежде чем дать слово различным ораторам, я считаю необходимым указать, что последние события в Болгарии вынудили нас созвать сегодня столь авторитетное собрание, чтобы определить наше отношение к событиям. Мы должны дать себе отчет в том, что указало этот путь нашим товарищам за границей. Я должен дать слово т. Теодоровичу, чтобы огласить письмо, полученное от т. Ленина, еще не вполне здорового.
Теодорович. Товарищи, т. Ленин прислал нам следующее письмо: