Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести Зайцева

ModernLib.Net / Отечественная проза / Боссарт Алла / Повести Зайцева - Чтение (стр. 3)
Автор: Боссарт Алла
Жанр: Отечественная проза

 

 


И моча оказалась мутнее, чем хотелось бы медкомиссии райкома. И вместо Праги пришлось отправиться в Дорохово и глотать там кишку, а потом пить водичку в Трускавце. Маша сняла комнатку рядом с санаторием. Общий черепичный колорит мало чем отличался от знакомых предместий, в одном из которых часов в пять, на рассвете, вышла на булыжную ратушную площадь молчаливая толпа - тысяча молодых и старых баб, и мужиков, и детишек со встрепанной со сна соломой волос - и безмолвно стояла, пока последний танк не прополз в сторону Стрижкова. И лица их были одинаковые, пустые и тяжелые, как булыжники под ногами. Ровные булыжные мостовые западных деревень, не с лязгом, а с тихим сдержанным хрустом зубного корня ложившиеся под гусеницы. Но Маша ничего этого не знала и с хохотом носилась по скользким от хвои Карпатским отрогам, скаля синие, в чернике, зубы. И катаясь в обнимку, давя, словно медвежата, черничники, выедая ягоду из губ любимой, отмякший во мху Витек позвал Машу замуж. И Марья Гавриловна промычала сквозь удушье поцелуя: "Партия сказала: надо! Комсомол ответил: есть!" И, оставив любимого долечивать изъязвленную тайной отравой душу, Маша поспешила домой готовиться к свадьбе и государственным экзаменам на факультете журналистики по специальности "теория и практика партийной и советской печати". Лето стояло адское, горели торфяники, и обмена веществ хватало только на то, чтобы днем спать под яблоней, а к вечеру, как в ванне, полежать в обмелевшей и почти горячей Жабре, выбрав ямку поглубже. Отсюда Маша видела, как почерневшие за месяц мужики крыли каркас купола листами кровельной жести, полыхавшей расплавленным серебром на закатном солнце. Но солнце гасло, и тусклая полусфера принималась заглатывать остывающие сумерки разинутой рваной пастью. На прутьях каркаса повадился дремать до утра петух - чистая караульная птица. Сигнальная система, настроенная на поддержание кислотно-щелочного баланса в этой незавершенной полости будущего вызревания благодати. К Жабринской церкви жался погост. Маленькое деревенское кладбище с осевшими могилами. Оно не расползалось вширь, как гигантские плоские, слепые, криминальные новые некрополи в Москве, а словно бы робко съеживалось. Деревянные кресты гнили, холмики под плитами осыпались - хоронили здесь друг дружку только жабринские старики, которых осталось как раз на две бригады для соцсоревнования "Кто кого переживет". Млела-млела Маша в вечерней испарине, да и вспомнила как-то так, практически беспричинно, что именно здесь, как ни странно, лежит ее матушка. Генеральша Турманова. Смутно помнилось, что была генеральша тихая - тишайшая. Пахло от нее при жизни сандаловым веером. Умерла рано, Маше не исполнилось и десяти. Мама выходила исключительно лишь на крыльцо: какой-то послеродовой психоз страх открытого пространства. В последний год только могла делать несколько шагов по участку вблизи дома. Тут была ее крепость, ее мир и ее могила. Никто, кажется, и не возражал. Раз в неделю генерал привозил ей продукты и платил бабе Насте из Жабрина за общий "обиход". Баба Настя, крепкая восьмидесятидвухлетняя старуха, ухаживала, кстати, и за могилкой. Маша этого не знала и интереса к данному вопросу не проявляла. Гаврила Артемидыч бывал на кладбище обыкновенно под Пасху, но не в самое вербное воскресенье, чтоб не оказаться ошибочно замеченным в культовых отправлениях. Марья же Гавриловна так и не удосужилась за десять сознательных дачных лет заглянуть на погост. "Что же я за крокодил такой? - справедливо подумалось невесте, чьи разомлевшие ступни лизало едва уловимое течение умирающей воды. - Мать ведь, лично же родила и даже, говорят, свихнулась на этой почве. Как ни крути, тварь я неблагодарная. И ведь рукой подать. Никуда, елки, ехать не надо..." Долго еще Марья Гавриловна размышляла в этом направлении, пока гребень дальнего ельника не почернел на фоне вылинявшего неба. Тогда, набросив сарафан, она перешла вброд речушку и, свернув на крутую тропку, поднялась к церкви. Храм Рождества Богородицы смутно белел свежей известкой, от стены сочился запах стройки. Маша перешагнула поваленную клепаную ограду и ступила в бурьян кладбища. Она не знала, где могила, и брела в тумане и бледном свете молодого месяца наугад. И тут среди расплывчатых теней словно бы из того же тумана перед ней сгустилась едва различимая фигура. Марья Гавриловна вздрогнула, дернулась убежать, - но вот она спотыкается и, успев только скверно ругнуться, мордой летит в крапиву. Подвывающую от жгучей боли, ее выволакивают и сажают на скамеечку, чьи-то легкие руки обкладывают распухшее и залитое слезами лицо большими мягкими листьями - видимо лопухами, гладят по голове и плечам. Маша никак не может навести на резкость зареванный взгляд, перед ней маячит смазанное, не в фокусе, пятно лица, со стороны которого прямо, кажется, в душу течет густой медовый голос, словно общее теплое марево звуков над летним лугом: "Ничего, доченька, ничего страшного, до свадьбы заживет, ну обстрекалась малость, даже и полезно..." Совсем близко Маша видит черные глаза, входит по колено, по грудь в их вечернюю воду, ныряет и качается там, на податливой чистой глубине. "Вы кто?" - спрашивает, выныривая и прерывисто всхлипнув. "Матушка я, не бойся", - отвечает голос. И с громким, младенческим ревом, трясясь и выталкивая со слезами пробки скопившейся в канализационной системе ее организма дряни, - Маша повалилась головой в колени сухощавого призрака и задохнулась в забытой утробной тьме. Вы можете спросить, откуда я все это знаю. Очень просто. Уже давно я стал при отце Дионисии чем-то вроде агента по снабжению. У начальника местного леспромхоза, исправно пьющего и потому лучшего друга всех ильичевских дачников, по исконной схеме выменивал списанную вагонку: десять кубометров ящик прозрачного золота. Строительные связи брата и кое-какой опыт в области погрузочно-разгрузочных работ, которым обладали мы с коллегой Батуриным, плодоносили практически дармовой кровлей, цементом, кирпичом. Вы можете спросить также, зачем искал я на свою жопу этих приключений. Дело в том, что я любил отца Дионисия и матушку Веру, поскольку единственные на всем Северном радиусе эти два персонажа кое-что смыслили в цвете, форме и фактуре окружающей среды. Даже то, что они настырно искали и находили в каждой рябиновой кисти промысел Божий, не особенно мешало нам балдеть на досуге в поисках утраченного секрета новгородской киновари при восстановлении фресок Спаса-Нередицы. Я, конечно, не посвящал их в детали своих сделок и позволял доверчивому отцу Дионисию считать ворованную вагонку тоже промыслом Божьим. (Подозреваю, что совиная проницательность матушки реальнее отражала природные взаимосвязи; Вера, впрочем, вопросов не задавала - никогда и никому. Не знаю, я далек от религии, хотя довольно живо откликаюсь на буддийский оптимизм в части реинкарнации, - но по-человечески догадываюсь, что аскеза Веры Воропаевой мучительней каждодневного труда молитвы.) Вообще-то мне ничего не стоило бы наврать, что по ночам дух мой сливался с торчащим внутри зияющего купола петухом. Такой я человек. Тем более что отчасти это правда. Но поучительную сцену из какого-нибудь готического шедевра типа "Поворота винта" я наблюдал, выйдя пока что просто покурить (и, признаться, отлить, хоть, наверное, это и грешно у паперти, но, с другой стороны, храм ведь недостроен и, таким образом, его участок не является еще вполне святым местом. Так я думаю, а спрашивать, пожалуй, ни у кого не буду, беря пример с милосердной матушки). Я стоял на крылечке тесного флигеля, где оставался иногда ночевать у Дениса с Верой, если работа затягивалась допоздна. Вера начала внутреннюю роспись, и я охотно пошел к ней в подмастерья. Кроме того, пытался под руководством матушки вместе с батюшкой писать иконы: он - лики, а я, нехристь и богомаз потому бесправный - фоны и драпировки. Однако не успел я начать первую подмалевку - что-то странное случилось с моей правой рукой: палец распух, как от панариция, и, словно перебитое, обвисло горящее огнем запястье. Вася натер мне кисть какой-то своей мазью - и я поправился. Но к иконам меня Дионисий более не подпускал. Итак, я стоял на крылечке у самого истока духовного обновления этой прошмандовки Марьи Гавриловны. И был, не скрою, взволнован. В какой-то момент даже озноб пробрал меня, чего не одобрил бы коллега и циник Батурин; не оценишь, возможно, и ты, пресыщенный читатель. Но я-то, я-то - я ведь еще так юн, я допризывник и вундеркинд и в онтологическом смысле - девственник. Хотя мы с Наташкой и умудрились забеременеть, - но взломали мою сладкую оперативно, только в ходе аборта. Короче, что ни день - стала Маша появляться в тесном флигеле за церковью. Целыми часами ковырялась на могилке, обсаживала маргаритками, фиалками и прочими многолетниками, выкопала в лесу прутик клена и воткнула у изголовья. Требовала у бабы Насти все новых и новых сведений о матери, просила Веру молиться за нее. "А ты бы и сама помолилась, доченька", - внесла раз матушка кроткое предложение. "А разве можно?" - удивилась Маша. И матушка научила ее кое-каким засасывающим, усыпляющим словам, и Маша шептала их на солнцепеке с непокрытой головой и часто так и засыпала среди своих маргариток - в слезах, лицом в ладони. А между тем со дня на день должен был приехать очищенный родниковыми аперитивами наш бравый Швейк. Марья Гавриловна прошла как раз через таинство крещения и, укрепленная безбрежной духовностью своей крестной, уговорилась с отцом Дионисием о венчании. - Твердо решила? - спрашиваю по дороге домой. Мы перетащили велик через чуть сочащееся русло Жабри и теперь катим его по твердой, будто камень, извилистой лесной дорожке, держа по обе стороны за рога. Мы почти подружились тем неофитским летом. - Ты не понимаешь, - отмахивается Маша. - Чего тут решать? Не понимаешь ты ни фига. - Ну а, допустим, Витек не захочет? Перебздит, допустим, комсомольский наш вожачок? Улыбается. Прямо-таки лучится. - Ты его не знаешь... Да он сдохнет за меня. Он меня, знаешь, как? Как этот... - Типа Вертер? - уточняю. На том и порешили. И он приехал. Победитель. Гип-гип ура. И в воздух лифчики бросали. Продристался, стало быть. Ну, отгуляли, как полагается - с будущим тестем, с генеральшей Куровой, с артиллерийским дребезжанием стекол и нетрезвыми возгласами "горько!" - а наутро выхожу, зевая, на крыльцо, содрогаюсь от холодной клубящейся сырости и не сразу замечаю, как жмется под яблоней на лавочке эта христова невеста, зачехленная в папашину плащ-палатку. С кислой серой мордой, с отвращением жует мое яблоко: мокрый паданец со ржавым боком. Подобрала и завтракает. - Приятного аппетита, - зеваю. Маша бросает в траву огрызок и входит, задев меня мокрым брезентом, на веранду. - Мэри, похоже, не едет в небеса? Дуся моя, какое у тебя с утра личико-то малопривлекательное! Но Маша не улыбается. Она смотрит мне прямо в глаза этим своим новым требовательным взглядом, этим ужасным, невыносимым взглядом требовательного нищего - откуда у них, у новообращенных этих, берется такое выражение, совершенно непристойное в нашей скудной обыденности? - и объявляет: "Он орал на меня полночи". Далее она плюхается на диван, прямо в этом своем мокром камуфляже на мои простыни, и бессвязно выкликает: "Ты, говорит, ненормальная дура! Это для меня идиотская забава, а для него - конец, крышка, его попрут отовсюду, и мне насрать на его жизнь и вообще биографию! И ради твоего идиотского понта я, говорит, не намерен! И если ты думаешь, я буду потакать твоей бабьей дури, то забудь об этом! Он так на меня орал, как будто - я не знаю, как будто засек меня на каком-то, ну прямо не знаю, запредельном блядстве!" Сравнила. Короче, я был прав, как всегда. Но не ожидал вот чего. И никто не ожидал, что история христианки Маши и комсомольского строителя светлого будущего получит такое парадоксальное развитие, поскачет так нелепо и бессвязно, как бывает только во сне, когда ты бежишь, а ноги увязают, словно в песке или же в бесконечном, безбрежном, все прибывающем снегу. Теперь Витек. Совершенно вне себя от диких бредней своей временно бесконтрольной невесты, этот удачливый сотрудник идеологического ведомства, только что успешно завершивший лечение невротической язвы, но пока еще сохранивший легкий функциональный каприз кишечника, а именно ему приходилось немедленно рулить в сортир при слове "Прага", даже если подразумевался ресторан на Арбате, - наш Витек в сердцах грохнул последовательно утепленной дверью комнаты, потом - террасы, так что ахнуло, выскочило и вдребезги разбилось одно из маленьких стеклышек, потом - тесовой калиткой и зашагал, невзирая на дождь, к станции. Маша увидела этот марш из моего окна, схватила мой же велосипед и, как была, путаясь в полах своего милитаристского брезента, рванула в погоню. Поравнявшись с ним и медленно катя рядом, но не останавливаясь, Марья Гавриловна уведомила жениха, что ждет его завтра в девять вечера у Жабринской церкви, где все будет готово к венчанию. Понял? И, не вступая в дальнейшую полемику, плавно развернулась и покатила под горку домой. Не оглянулась, не в пример некоторым слабовольным мужьям, ни разу. И Витек, промокший насквозь в своей вельветовой курточке, припустил за электричкой, шепча в никому не слышном гневе: "Жди, разбежался, блядь..." А в Москве, в его ведомстве, Виктора ждала срочная сквозная командировка на идущую полным ходом беспримерную стройку так называемого СУККа - Сибирского Ударного Комсомольского Кольца. В связанные незамерзающими термоканалами города: Ленск, Онегинск, Печоринск, Красноенисейск и Новоновосибирск. Вернулся через полтора месяца - простуженный, проспиртованный и все к чертовой матери позабывший, только иссосанный виной за приобретенный в одной бригаде коммунистического труда триппер. Уже отгорело в "Приветах" бабье лето, уже сожгли на участках листья, уже схватывало тонким стеклышком лужи по ночам. Встретили Витька чуть испуганно, удивленно, но без враждебности, без сцен - как милую, хотя и дальнюю родню. За унты благодарили. Оставляли ночевать. Однако Витек, не вдаваясь в подробности, убедительно кашлял и чихал, клял таежное бездорожье, ночные сентябрьские заморозки в нетопленых вагончиках и, снабженный малиновым вареньем, опять убыл в Москву. Странную жалобную улыбку Маши и ее напряжение объяснил обидой. В Москве он позвонил одной золотой Фриде Адольфовне, она вкатила ему в течение часа три укола по тридцатке кубик - и вот Витек совершенно, не поверите, здоров. Как бы даже морально обновлен. Решительно все неприятные выделения прекратились отовсюду в одночасье, словно перекрыли вентиль, такого баснословного спектра антибиотик ширнула ему золотая Фрида. Он даже в экспериментальных целях пообедал в ресторане "Прага" - и хоть бы что. Ну а поскольку погода стояла уже гнусная и омерзительная, унылейшая ноябрьская пронизывающая пакость - Маша вслед за отцом также отчалила, покинула усадьбу. И позвонила Витьку на работу. И они, представьте себе, стали снова встречаться и ближе к Новому году поженились. В качестве свадебного подарка Витек премировал молодую жену путевкой в Чехословакию. Ну и себя, конечно. Отличная туристическая поездка по городам Чехии и Словакии с экскурсией в Татры, на один из горнолыжных курортов. Но предварительно решили заехать в "Приветы" - встретить там Новый год. "Под елочкой", сказала молодая жена - и заглянула в глаза молодому мужу требовательно и жадно. Я видел, как они приехали. На трех машинах. Комсомольцы-беспокойные сердца. Напихали в снег бутылок, длинноногие девки с хохотом падали с крыльца в сугроб, Витек топил баню. Как стемнело, мне стукнули в окно. Я не хотел открывать. Знал, кто и зачем. Но свет у меня горел, и, откровенно сказать, жалко было эту дуру, что вот она будет стучать и знать, что хозяева - дома и просто не открывают ей, как какой-нибудь каштанке, не хотят пускать в дом и говорить с ней, потому что она дура и дворняжка: уж какая есть. Хозяева - это, собственно говоря, - я, кому ж еще тут сидеть. Если можно так выразиться, в сочельник. И хозяева понимали, что после всего Марье Гавриловне непросто прийти на этот порог и посмотреть хозяевам в глаза, особенно этим своим ужасным нищим взглядом, который будто прирос к ее жалкому лицу - жалкому и испуганному с самого августа. С той самой ночи. Я прекрасно знал, что она скажет, эта дура, и она именно так сказала: пошли к нам, только умоляю, не ляпни чего-нибудь, ты понял, ни слова, у-мо-ля-ю! Ты дура, сказал я, дура была, дурой и осталась, дура дурой. В гробу я видел вашу баню, меня ждут. - Да,- еле слышно шепнула эта бедная дура и наконец убрала свой людоедский, жуткий свой взгляд и низко опустила голову. Я сидел напротив, на диване и смотрел, как слезы капают ей на колени: кап-кап. - Я понимаю. Ты хочешь сказать, мне тоже надо туда пойти? Но я не могу, пойми ты, не могу... канючила и канючила. Мне хотелось ударить ее, как в детстве била меня мать: по губам, раскрытой ладонью, сильно - "за хамство твое поганое". За жалкий ее стыд, за ее жалкие слова, за то, что она жалкая сучка дворовая с крошечным сучьим паскудным сердчишком. Отцу Дионисию я принес в подарок мигающую елочную гирлянду "Московский фонарик", потому что игрушки дети делали сами, а лампочки купить так и не выбрались. Юный математический гений сдержанно расцвел, а девчонки, озаренные разноцветной пульсацией, пустились вдруг в смирное вежливое кружение - вроде маленьких ангелов. Они были в белых одеждах и, вероятно, ощущали себя снежинками, как свойственно под Новый год маленьким девочкам. Лишь одна их сестра, пятимесячный ползунок Евдокия, временно не включалась в хоровод, а лежала, задрав ноги, в корзине и улыбалась всеми ямочками своего счастливого организма. С мороза вошел старший Вася, самый степенный из семейства. "Здравствуйте всем", - сказал мужицким басом и втащил упирающегося гостя. Я, конечно, узнал его, хотя видел только однажды. Забыть Феденьку невозможно. Карикатурно вытянут в длину, как макаронина. Редкие волосы нитками висят со щек и верхней губы. На лысый череп нахлобучена древняя шляпа цвета засохшей грязи. Молодое лицо, если рассмотреть поближе, сплошь покрыто тонкой паутиной морщин. Ярко-синие глаза плещут святой бессмысленной добротой. В черном рту - ни единого зуба. Улыбался гость так, что хотелось плакать. Дурачок пробулькал что-то, кланяясь на все стороны и размашисто крестясь. "Спаси тебя Бог, Феденька", - улыбнулась Вера и усадила за стол. Он неразборчиво запихивал в рот пищу и восторженно смотрел на мигающие огоньки. Когда большой маятник на стене стал бить полночь, Феденька вместе с детьми захлопал в ладоши и засмеялся, широко раскрыв беззубый рот, как ползунок Евдокия. С двенадцатым ударом встал, подошел к ее корзине, опустился на колени и промычал: "Итуты, Итуты, блатави!" Бог его знает, за посланца каких чертогов принял он, бездомный бродяга, ту белую лебедь на случайном песчаном бережку, копая с вечера червей, когда звезды так и чиркали по небу, подводя итоги сезона... В каких чертогах он сам себя представлял в илистой мути своего воображения, а может, и в сверкающих гранях чистейшего кристалла (нам-то почем знать), когда ангел этот хрустальный, не касаясь земли, подплыл к нему, сидящему на корточках, и загадочно молвил с высоты: "Товарищ, обвенчайтесь со мной, я дам вам десять рублей". И взял его холодной рукой за локоть и повел под темные своды, где горели редкие теплые огоньки. "Простите, батюшка, - сказал ангел, стуча зубами, - он вдрабодан пьян и лыка не вяжет, и к тому же вывалялся весь, как свинья, не обращайте внимания. Это со страху. Давайте, пока он на ногах". И великан в мерцающих одеждах, должно быть сам архангел, что-то гудел над ними страшным голосом, и ангел холодной рукой сжимал его руку, и было ему жутко, и трепет овладел его душой, а тела не было совсем, будто он умер и лежит лицом вниз в темной реке. А потом ангел что-то делал с его мертвыми пальцами, кольцо оказалось велико и спадало, но он сжал руку в кулак, забоявшись, что кольцо ему дали по ошибке и, того гляди, отберут. Но потом понял, что нет, что к нему, к безродному Феденьке, за то, что не грешил, и за всякий кусочек малый, за всякую рыбку и хлебушек благодарил в душе Господа своего Иисуса Христа и странствовал по всяким берегам безвредно и безобидно, и крови живой не пролил, и грелся только валежником, а спал в ямках да палой листве - что явился, наконец, к нему, калике перехожему, ангел-хранитель и наградил блестящим колечком за великое его терпение. И когда стал великан в мерцающих одеждах что-то такое грозно говорить ему и словно вопрошать, а ангел коснулся губами его губ, - повалился Феденька на пол, потому что сил нет, как разрывалось сердце от счастья и благодарности, и волна накрыла его. Так что пока я бегал в "Приветы" да на станцию - высматривать Витька, порядком очумев от всех этих дел, хотя, ясно, не придавал особого значения дурацким ее словам "если он не придет, я не знаю, что я сделаю!" - пока туда-сюда, в мыле весь примчался, - в Жабрино все было кончено. Что уж я там орал - сам не помню. Эта идиотка выскочила из церкви, как ошпаренная, вырулила, круша кусты, на большак - и, не заезжая на дачу, газанула в Москву. Бедный обвенчанный дурак пускает слюни над колыбелью и все курлычет свое "Иисусе, благослови!". Как ни странно, он оказался изрядным работником, в частности печником. Печка, сложенная им в храме Рождества, не дымит и долго держит тепло. С наступлением холодов он там и ночует - счастливый, на печи. Семье Дионисия Феденька предан, как пес, особенно любит чинного ведуна Васю. Своими настойками и мазями матушкин старшой спас бродягу от ужасной ревматической дыбы в ногах и плечах; он всегда примечает, когда безоблачную синьку заволакивает также боль в голове, будто бы кто расклевывает мозги железными клювами. И прогоняет адских ворон. И лысой башке становится легко, и куцую память не донимают мучительные загадки. Ничего, никакого лишнего мусора нет в Феденькиной опрятной памяти - каждую ночь выметалось все метелкой из петушиных перьев. А может, есть. Может, там полным-полно понапихано. Почем нам знать, что делается в этой скорбной голове. Колода № 6 Билятдин Сафин не стеснялся своего ремесла. Другие, особенно кто помоложе, стеснялись, врали дома, что грузят тару в магазине или там копают траншеи на кабельных работах. Легендой начальницы их столярного цеха была некая мебельная фабрика, и она уже растеряла кучу знакомых, которые то и дело обращались к ней по части обустройства своего интерьера. Кой-какую мебель она бы конечно могла организовать, но совсем не ту, о которой ее просили. А если бы ее знакомые знали, с какой мебелью она имеет дело, - тоже вполне могли бы сделать запрос. Так как дело - более чем житейское и каждому рано или поздно необходимое. Буквально каждому. Потому что, как совершенно правильно отметил покойный Иван Петрович Белкин, которого Билятдин Сафин не читал, а его начальница Наина Андреевна Горемыкина тоже никогда не вспоминала, - "живой без сапог обойдется, а мертвый без гроба не живет". И если бы простые и сильно пьющие люди, которые работали бок о бок с Билятдином в одном цеху под руководством Горемыкиной, или, как звалась она для краткости, Андревны, если бы они могли обратиться мыслями к высоким примерам, они бы, не исключено, испытали (вместо стыда и замешательства) что-то типа профессиональной гордости. Но поскольку все рабочие столярного цеха, за вычетом Билятдина Сафина, проблему своего культурного досуга традиционно решали путем незамысловатой игры в домино в сочетании с допингом, бутылка которого устанавливалась тут же, на днище перевернутого "изделия", как официально именовалась выпускаемая продукция, - постольку никто из них не мог осознать истинного содержания ремесла, в котором развитой человек видит отчасти смысл даже мистический. Что касается так называемой Андревны, то водку на гробу она не пила и в домино, разумеется, с работягами своими не стучала. Но была изнурена безмужним бытом, бесконечными приводами сына Юрия в детскую комнату милиции, парализованной матерью и прочими факторами дремучих буден, повсеместно распространенных в среде женского населения России, но от этого не менее гибельных. К тому же на ее костлявых плечах лежало выполнение плана, произвольно спущенного Горбытом в количестве 200 изделий в месяц. Это значит, с учетом праздников и выходных, - десять гробов ежедневно при ручном производстве силами девяти человек да плюс простои по сырью: сосновая доска поступает с перебоями, а дубовая для правительственного гроба - вообще "запланированный дефицит". То есть в плане эти двенадцать дубовых гробов стоят, но заранее известно, что материала для них нет и не будет, и если Горемыкина сама по своим каналам семь-восемь кубометров не достанет, вся ее пьянь останется без премии, а лично Горемыкина всегда имеет шанс огрести выговор по партийной линии, потому что, как известно, этот наш хлам и прах находится в постоянной боевой готовности к выносу из всевозможных президиумов ногами вперед. Короче говоря, задумываться о месте руководимого ею труда в мировом порядке вещей Наина Андреевна тоже, конечно, с полной отдачей не могла. Ее культурного и духовного развития хватало только на то, чтобы наивно блефовать перед знакомыми, которые постепенно от нее все равно отворачивались, что она, дескать, служит начальником цеха на мебельной фабрике в Люблино. Она полагала, что это придаст ей веса в обществе и позволит найти приличного, малопьющего человека на роль мужа, а также отца для грубияна и онаниста Юрия. Но хотя некоторый лысоватый отставник и ночевал у нее раза четыре в момент отъезда Юрия в пионерский лагерь, но разделить жизненную поклажу с этой непрокрашенной, с седыми корнями, сорокавосьмилетней женщиной, принять всей душой ее варикоз, сломанные ногти, золотые зубы, жидкую грудь, кашель, а также ее прыщавого урода, а также сварливую зловонную старуху в пролежнях - таких желающих что-то пока не находилось. От знакомых, как уже было сказано, Наина Андреевна путем вышеуказанного вранья добилась только озлобления в адрес своей, как они ошибочно полагали, ненормальной и черствой позиции. Мамашу уже года три волновала одна-единственная проблема дефекации. Юрку оставили на второй год после того, как Наина пропустила мимо ушей намек директрисы на финскую спальню. А сам Юрий клал, по его выражению, на "мымру" со всем своим малозначительным прибором. Будь она хоть министр. Единственным человеком, который сочувствовал Андревне как женщине и уважал ее как специалиста, был Билятдин Сафин. Да и Горемыкина положительно оценивала Билятдина. По вере своей мужик трезвый и мастерства безотказного, он всегда получал от нее самые выгодные заказы. В первую очередь, конечно, особо ответственные экземпляры, по заводской документации, "изделия № 6", а на профессиональном жаргоне столяров - "колоды". Для тех, кто незнаком с особенностями продукции деревообделочного завода специализированного бытового обслуживания, как причудливо названа наша грободельня, требуется пояснить производственную тонкость. Номенклатурный гроб изготавливается совсем по другим нормативам, нежели рядовой. Он шире, тщательней обработан, он не из занозистой сосны, а из дуба, в отдельных случаях - и из более ценных пород. Подушечка в нем набита не опилками, а ватой, на обивку идет вместо бязи штапель, а другой раз - и шелк. Ну и фурнитура: уголки, ручки, петли, карнизики, завитушки - об этом, ясное дело, на потоке и речи нет. Вот такие вот эксклюзивные образцы поручались золотым рукам Билятдина Сафина - к общей зависти, как было бы логично предположить. Однако никто Билятдину не завидовал, поскольку никто здесь, кроме него, работать, честно говоря, не любил, да в общем-то и не умел. Так, сколачивали своими кривыми руками что-то сикось-накось, поскольку потребность в продукции никогда не насыщалась, и еще не родился клиент, который в этом вопросе придавал бы форме решающее значение. Но Билятдин Сафин - Билятдин Сафин совсем другое дело. В его лице вы сталкиваетесь с редким отечественным явлением: явлением Мастера. Известно, что сейчас это редкий природный феномен вроде дифракции. А когда-то мастера составляли силу России - пока не спились, не передохли с голоду на пересылках и, наконец, не переродились в мутантов, у которых руки растут примерно оттуда же, откуда и ноги. Вообще, история всегда располагала примерами, когда мастеров пытали и казнили. Но со временем отдельные перегибы на местах превратились в повсеместную практику - и даже в теорию. Прадед Сафа держал гробовую мастерскую в Симеизе и слыл лучшим мастером на побережье. По семейной легенде, его призвал сам аншеф Воронцов, когда в Алупке утонула его тайная любовница, красавица-татарка. На обратном пути Сафа погиб, сорвавшись спьяну с горной тропы. Что было странно, ибо прадед, как и все его потомки, пил только воду. Дед Билятдин продолжал дело своего отца и здорово разбогател на эпидемии холеры. Перед войной он перебрался в Севастополь, рассчитывая развернуть большой бизнес. Там его и шлепнул какой-то перекопский комиссар, наткнувшись на двух бледных, как смерть, офицеров, преждевременно укрывшихся в замечательных кипарисовых гробах. Отец Ахмат начинал мальчиком в артели, обнаружил талант и с первыми усиками стал помощником хозяина. Но тут кустарей как раз принялись разгонять, хозяин сгинул, Ахмат несколько лет поработал на верфи, а с началом войны ушел судовым механиком на крейсере в море, где хоронят, как известно, без гробов. В сорок четвертом он высадился на родном берегу с боевым ранением в виде раздробленного голеностопа и, как следствие, оттяпанной по колено ноги. Это в августе. А в ноябре уже топтался, проваливаясь костылем в снег, рядом с какой-то железнодорожной веткой без признаков станции. Больше никогда здесь не останавливался ни один поезд. Вскоре, как грянули настоящие морозы, ремесло Ахмата здорово пригодилось бы. Но закапывали прямо так. А кто выжил, построили поселок Кара-Ай, Черный Святой. Или Каравай - для русского уха, для сибирского языка. Ахмат помер, не удержался. Жена его, Зара, осталась на сносях и в разгар весны, 9 мая 1945 года родила Билятдина. Вот такая нехитрая история. Билятдин плотничал и столярничал с самого малолетства, умея все как бы от природы. Свой первый гроб выстругал годам к пятнадцати - матери. И товарняком укатил на юг. А к югу лежала практически вся страна. И сердце ее, ее кровавая печень - Москва. - Короче, Билятдин, - подошел тут Толик Шестаков, жирный парень по прозвищу Малюта. - Ты, бля, бригадир, а ребят уважить не хочешь. Ребята, бля, обижаются. Мастер Сафин поморщился. А с другой стороны, думал он (корабликом ведя рубанок по белой доске и глядя, как отслаивается, завиваясь, легкий локон стружки), грех именно не выпить, потому что не только ему, Билятдину Сафину, исполняется завтра тридцать пять лет, но столько же лет исполняется и великой Победе.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7