После физ-подготовки старослужащий пошел в комнату офицерского модуля, где находился старший лейтенант с товарищами. Солдат остановился у порога. Разжал кулак. Выдернул чеку из гранаты. Швырнул ее в старшего лейтенанта. Промахнулся. Граната взорвалась над койкой. Офицеры успели выскочить из помещения. Осколки посекли стены. Поняв, что старший лейтенант жив, парень кинул в него вторую гранату. Когда она летела, старший лейтенант успел одним прыжком выбросить свое тело в коридор. Старослужащий не стал гоняться за ротным. Он вошел в его комнату. Взял с тумбочки ПМ
[9]. И нажатием спускового крючка пустил себе пулю в висок.
– Пропавшие без вести? – переспросил Иванов. – Конечно, и такое было. Причем не раз. Вот гляньте-ка на эти списки…
Он протянул папочку с ворохом бумаг. Я начал читать одну за другой. Фамилии, имена, отчества, номера частей, даты рождения и компактные справки замелькали перед глазами. Минут через пять взор мой, точно клин, воткнутый в землю, встал на самой середине пятой страницы:
"…Рядовой Деревляный Тарас Юрьевич. В.Ч. П/П 518884.
Наводчик-оператор. 11.09.68-го года рождения, город Ходоров, Львовской области. Призван 14 ноября 1986 года Яворовским РВК Львовской области. Украинец. Член ВЛКСМ.
Отец: Деревляный Юрий Тарасович.
Пропал с оружием без вести 2 июля 1987 года…"
– Что с вами? – спросил Иванов.
– Я знаю этого человека.
– Деревляного? – Иванов ослабил ворот на шее.
– Деревляного. Более того – разговаривал с ним.
– В Афганистане?
– В Нью-Йорке.
– Погодите минуту. Я должен позвать офицера особого отдела…
Пока подполковник звал особиста, я успел прочитать лишь:
"…Рядовой Шаповаленко Юрий Анатольевич. Призван 3.08.83-го года. Измена…"
***
Особист, как я и предполагал, оказался человеком крайне немногословным Без каких-либо запоминающихся черт лица – в этом, видно, и заключалась его главная особенность. Он разглядывал меня внимательно, и в его глазах ясно читалась помесь любопытства и настороженности.
По-моему, он никак не мог определить своего отношения ко мне и потому предпочитал слушать, но не говорить.
– Вы, – спросил Иванов, – виделись с Деревляным до или после объявления амнистии?
– После.
– Я понимаю, что вы устали, – Николай Васильевич бросил полтора кусочка сахара в свою кружку, – но без рассказа об этой встрече я вряд ли смогу отпустить вас спать.
Особист достал из нагрудного кармана блокнот и шариковую ручку.
– Хорошо, – согласился я, – но за это вы мне подробно расскажете про вашу жизнь, дивизию и войну. Идет?
Иванов улыбнулся:
– Идет.
Офицер особого отдела что-то пометил в своих записях.
V
…Нью-Йорк плавился под перпендикулярными лучами полуденного солнца. Люди чувствовали себя не лучше, чем бройлеры в электродуховке. Казалось, стонали от изнеможения даже признаки некогда роскошной растительности, что много десятков лет назад, на заре прошлого столетия, оказалась погребенной под улицами и домами гигантского города. Сквозь асфальт прорастали невидимые дикие каштаны, тутовники и дубы. Горожане прилипли к кондиционерам, тщетно охлаждавшим раскаленный воздух, пропитанный асфальтовыми испарениями и приторными запахами отработанного бензина.
Поэтому Крэйг Капетас и я несказанно обрадовались, когда добрались наконец до небольшого (по американским меркам) зданьица, в котором расположилась правозащитная организация "Дом Свободы". В десять часов утра там должна была начаться пресс-конференция шести бывших советских солдат, когда-то воевавших в Афганистане, оказавшихся по разным причинам в плену, потом освобожденных и вывезенных в США.
Часы показывали без четверти десять, и мы, с тоской глянув на кондиционеры, торчавшие из окон "Дома Свободы", решили сделать еще пару кругов вокруг дома.
Сопровождавший меня Капетас работал старшим литсотрудником вашингтонского ежемесячника "Регардис", предложившего "Огоньку" осуществить двухнедельный обмен журналистами; "Огонек" дал согласие, и я, превратившись в специального корреспондента "Регардиса", должен был через несколько дней вылететь в Атланту, чтобы написать серию очерков для этого журнала. Капетасу предстояло стать корреспондентом "Огонька" и написать для нас несколько материалов под общим заголовком "Перестройка глазами американца". Если честно, то меня интересовала не столько Атланта, сколько возможность повстречаться с бывшими советскими военнопленными, оказавшимися в Америке. Еще из Москвы по телефону я попросил Капетаса устроить мне несколько таких встреч. С его-то легкой руки я и оказался в Нью-Йорке.
В моем нагрудном кармане лежало удостоверение внештатного корреспондента "Регардиса", помогавшее мне в тех случаях, когда не срабатывало краснокожее огоньковское удостоверение.
Ровно в десять мы переступили порог "Дома Свободы".
Расписавшись в журнале учета посетителей, я начертал напротив своей фамилии – "Корреспондент "Регардиса", Вашингтон". Странное чувство испытывал я в ту минуту – нечто наподобие того, что, наверное, ощущает человек, сделавший пластическую операцию лица и впервые после нее глядящий в зеркало: вроде я, да не совсем…
В "Доме Свободы" уже суетились репортеры, устанавливая телевизионную аппаратуру и осветительные приборы.
Вскоре послышались шаги, и в конференц-зал вошли шесть молодых людей – Мансур Алядинов, Игорь Ковальчук, Микола Мовчан, Владимир Ромчук, Хаджимурат Сулейманов и Тарас Деревляный. Пока они занимали места за длинным столом, ломившимся от обилия микрофонов, я успел взять со стенда несколько брошюрок, выпущенных издательством "ДС". В одной из них я прочитал, что четверо участников конференции совсем недавно прибыли на Американский континент, но Мовчан и Ковальчук живут здесь уже несколько лет.
…Наше отношение к солдатам и офицерам, попавшим в плен в Афганистане, эволюционировало по мере изменения взглядов на характер самой войны. В начале восьмидесятых это отношение можно было сформулировать как подозрительность. Доминировали стереотипы времен сталинщины.
Уж не говорю про дезертиров и тех, кто воевал на стороне повстанцев против своих же, хотя ненависть к ним – чувство совершенно естественное. И я сам, находясь в Афганистане, испытывал его не раз и не два. Но что было делать с этим чувством, когда, с точки зрения политической, война была неофициально признана трагической ошибкой, а с точки зрения морали – злом? В новой системе нравственно-этических координат, более или менее четко прорисовывавшихся в нашем общественном сознании к середине восьмидесятых годов, такое чувство стало выглядеть одиозно. Это понимали все – и те, кто его испытывал, и те, кто подогревал, и те, кто его не принимал, видя в нем рецидив прошлой эпохи. И потому летом 1988 года Генеральный прокурор СССР Сухарев объявил амнистию всем военнопленным – вне зависимости от того, что они совершили.
И все же на вопрос о том, как относиться к человеку, решившему закончить войну не 15 февраля 1989 года, а, скажем, в 1982-м и подписать свой сепаратный мир, я до сих пор не могу найти однозначного ответа без всяких там "с одной стороны – так, а вот с другой…". Но, быть может, такого ответа вообще нет?
…Началась пресс-конференция. Первым выступил Ромчук. Он поблагодарил за предоставление убежища правительство США и лично президента, который помог освободить их из плена. Много хороших слов было сказано в адрес "Дома Свободы", русских и украинских эмигрантских организаций, позаботившихся о пленниках. Особая благодарность была выражена моджахеддинам. Потом слово взял худенький паренек со светлыми волосами. То был Мовчан.
– Приятно видеть, – сказал он, – что наконец СССР начал беспокоиться о своих людях, и поэтому мы, естественно, не имеем ничего против объявленной амнистии. Однако каковы ее гарантии? Пока их нет. – Он говорил с сильным украинским акцентом, время от времени употребляя английские слова. – Гласность не достигла того уровня, когда все вопросы без исключения можно было бы обсуждать в открытой прессе. Что будет с нами, если мы вернемся, а в СССР произойдет очередное изменение политики в отношении дезертиров? Ведь у нас не будет права на независимую защиту, мы не сможем обратиться в прессу, чтобы отстаивать себя и свои права.
Хотя в СССР в последнее время много пишут о нас, были статьи и о Рыжкове[10], мы не считаем это достаточным. Мы ничего не слышим о наших товарищах, вернувшихся в СССР из Лондона. Из Швейцарии возвратилось около десяти человек, а не двое участвовавших в московской пресс-конференции. – Мовчан достал сигарету и закурил. – Мало гласности в отношении Афганистана. И хотя война была неофициально признана ошибкой, пресса все равно продолжает писать о геройствах и благородных делах советских солдат на войне. – Он оглядел зал и затушил сигарету. – О'кей, я не хочу обижать тех ребят, которые жертвовали своей жизнью в Афганистане. Только я не могу понять, ради чего это было нужно.
Тарас Деревляный говорил неуверенно, тихо. Смотрел себе под ноги. Лишь раза два глянул в зал, но исподлобья.
– Я, – начал он, и легкое смятение коснулось его глаз, застыв в них, – полностью согласен с тем, что говорилось до меня… ("Это, братец, – мысленно сказал я ему, – у тебя осталось от наших комсомольских собраний – не вытравишь!")… В амнистию, может быть, и смог бы поверить, но я живу здесь, в Америке, уже три месяца. И мне тут очень нравится.
От этих слов потянуло откровенным подхалимажем, но каким-то уж очень детским. Я невольно поморщился. Так ведет себя беспризорный щенок, стремясь понравиться человеку, подобравшему его на улице в стылый мокрый день.
– ..Меня Америка приняла, – продолжал он, вскинув голову и тряхнув волосами, – дала мне работу. Я буду учиться. Там, – он почему-то кивнул в дальний угол конференц-зала, – у меня такой возможности не было.
Я опять мысленно спросил его: "Это почему же?!"
– ..Я не хочу возвращаться домой, – он неожиданно усилил голос. – Как отнесутся ко мне люди, если я вернусь?
Чисто психологически… Скажут: удрал, а теперь возвратился. Скажут: он предатель! Мне не нужна амнистия! Я буду жить в Америке! Я отрекаюсь от советского гражданства!
Последние слова он почти выкрикивал.
Завершил пресс-конференцию Алядинов. После него слово взял один из наших дипломатов, разъяснил отдельные положения Сухаревского заявления.
Все, словно по команде, встали, разминая ноги, пряча диктофоны в карманы.
Я побрел в гостиницу, где журнал "Регардис" забронировал мне номер и прямо с порога повалился на скрипучую койку.
Я не мог заснуть и долго лежал, уничтожая сигарету за сигаретой, прокручивая в голове события, встречи и разговоры последних дней. Потом, словно на фотобумаге, опущенной в проявитель, в памяти начала прорисовываться давняя кабульская всамделишная история, известная как "Сказка про посла Табеева и солдата Круглова".
…Дело было еще в самом начале войны. Неожиданно до нашего посольства дошел слух о том, что бежавший из советской части рядовой Круглов находится в американской дипломатической миссии. Запросили наших военных. Те рапортовали: никто не пропадал. Тогда запросили американцев. Они подтвердили, но на просьбу о встрече с рядовым ответили: надо проконсультироваться с госдепом. Тем временем военные признали факт исчезновения Круглова из кабульской части, дав ему резко отрицательную характеристику: лентяй, лоботряс и все такое прочее.
Парень был родом из Свердловска. Находясь в американском представительстве, Круглов жил в комнате с не очень-то разговорчивым морским пехотинцем, до того служившим в Западной Германии. Два солдата помаленьку освоили язык мимики и жестов. Американец однажды спросил с завистью: "Ты ушел, чтобы открыть в Штатах бизнес? У тебя там уже удочки заброшены?" Круглов вылупил на морского пехотинца глаза и отрицательно покачал бритой головой. "Чего же ты тиканул?" – не понял пехотинец. "Меня, – ответил руками Круглов, – избивал ротный".
Как выяснилось, самым близким для Круглова человеком была его классная руководительница. Связались с ней.
Она переправила в Кабул магнитофонную кассету с устным обращением к бывшему ученику. Американский временный поверенный разрешил передать пленку солдату и даже согласился на встречу советского посла с ним. Но при одном условии: не оказывать на парня морального давления.
Встреча началась. Посол спросил: "Сынок, что случилось?" Круглов объяснил, что ротный заставлял его ходить к дуканщикам – продавать армейское барахло и приносить деньги. Он отказывался, и тогда ротный избивал его по-черному.
Во время встречи посол спросил солдата: "Пойдешь со мной?" Тот подумал и ответил: "Да". Посол взял солдата за руку, и они двинулись к двери. На выходе американский временный поверенный обратился к солдату: "Вы все окончательно взвесили?" Круглов остановился, кивнув. Пошел дальше, еще крепче сжав руку посла.
Через несколько часов солдата отправили в Москву…
Что стало с солдатом, не знаю. Но у посла все в порядке.
По-разному относятся в Союзе к тем, кто вернулся домой из плена. Особенно к тем, у кого была промежуточная остановка где-нибудь на Западе. Как-то раз, выступая перед ветеранами-афганцами", я сказал, что нельзя огульно охаивать всех военнопленных, необходимо разбираться в каждом отдельном случае.
Послышался свист. Он был мне понятен.
В другой раз пришлось выступать перед собранием московской творческой интеллигенции, где я повторил те же мысли. Раздались негодующие крики. Но с другого фланга.
Игорь Морозов, когда-то воевавший в Афганистане и написавший теперь уже знаменитую песню "Мы уходим, уходим, уходим…", рассказывал о том, как его рота получила приказ уничтожить дезертира – дело было в самом начале войны, – убившего при побеге двух советских солдат. "Тот парень, – сказал Морозов, – сейчас сшивается где-то в Штатах. Если он посмеет сюда вернуться, – Игорь посмотрел на свои руки, – я убью его, невзирая ни на какие амнистии". В мае 89-го, давая концерт в московском Театре эстрады, он повторил те же слова. Зал откликнулся на них овацией.
Все еще слыша те яростные аплодисменты, я провалился в сон.
Но проснулся под гаубичные глухие выстрелы.
VI
Утром, после первого за несколько дней горячего завтрака, я пошел в медпункт переговорить с Мишей Григорьевым – начальником передвижной санитарно-эпидемиологической лаборатории. Он обещал дать мне несколько таблеток для дезинфекции воды.
У входа в медпункт, на морозе, лежали два трупа. Они были обернуты в фольгу. Чтобы ее не срывал горный ветер, тела погибших перетянули вдобавок несколькими витками бинта.
Утреннее солнце играло лучами по фольге. Ее металлическое сияние не вязалось с ее мрачным предназначением.
Трупы напоминали серебристые новогодние хлопушки для елки. В фольгу были завернуты тела сержанта Кипера и рядового Жабраева. Два часа назад они вместе с лейтенантом Горячевым ехали на машине по дороге Баграм – Джабаль-Уссарадж. Им оставалось всего ничего до КП дивизии, но их МТЛБ[11] попал под перекрестный огонь двух повстанческих отрядов. Пуля прошила насквозь голову водителя Жабраева, машина пошла юзом по льду, перевернулась. Киперу спастись не удалось. Горячева отвезли в Пули-Хумри. Он лежал в тамошнем госпитале без сознания. Врачи надеялись, что выживет.
– Ничего, – сказал Григорьев, – выкарабкается. Организм здоровый.
Горячев не выкарабкался. Он скончался сутками позже, так и не придя в сознание. А еще через несколько дней в Союзе раздался тихий выстрел похоронки.
– Надеюсь, – Григорьев, прищурившись, кивнул на блеск фольги, – они последние в этой войне.
Но он опять ошибался.
С его братом, тоже военным врачом, я познакомился недавно в Баграме. Всякий раз, бывая в том боевом медсанбате, я вспоминал июль 86-го. Тогда я увидел там солдата, у которого вся кожа сгорела в подбитом вертолете. С такими ожогами человек не мог жить, но тот раненый жил. Каждые два часа ему кололи наркотик. Медсестре, не отходившей от него весь тот день, он говорил, что не жалеет о том, что приехал в Афганистан. Парень дотянул до вечера. Ночь провел уже в морге.
Жена, которую он оставил в Ленинграде, говорила потом, что "если бы Петенька не поехал в Афганистан, он нашел бы какой-нибудь другой способ самоубийства".
Но баграмский Григорьев не знал о том случае – его тогда еще здесь не было. Мы говорили с ним в передвижной операционной, оборудованной на базе бывшего рефрижератора.
– За год через наш медбат, – сказал он, – проходили тысячи раненых. Самые мраки были в 84-м и 85-м. Если за весь 88-й год мы произвели порядка пятидесяти ампутаций, то за 85-й – двести шестьдесят четыре. Цифры эти, ясное дело, не учитывают афганских раненых.
Григорьев достал из ящика стола какие-то тетради, полистал их, бросил обратно.
– Конечно, – развел он руками, – тяжко приходилось.
Особенно если учесть, что у нас не было и нет ни одной заводской медицинской машины или операционной… Последнее время раненых перевозили в Кабул преимущественно на БТРах и КамАЗах – кого сидя, кого лежа: "Спасители"[12] побаивались сюда летать. Я знаю, что создана прекрасная операционная на базе КамАЗа. Их всего две в наших вооруженных силах – видел на картинках. Одну из них прислали в ТуркВО на учения, но только не на войну – боялись, что угробим. Абсурд? Притом чистой воды! Мы здесь предложили принципиально новую схему развертывания медпункта и медицинского батальона в боевых условиях, но ее начальство оставило без внимания. Почти пятьдесят лет мы готовили страну к глобальной, стратегической войне, а в Афганистане пришлось вести малую. К ней мы оказались не готовы.
До 87-го всех раненых мы эвакуировали в кабульский госпиталь вертолетами – я не мог нарадоваться. Но с появлением "Стингеров" массовое использование вертушек запретили. Приходилось до отказа набивать БТРы искалеченными людьми (по пятнадцать в машине) и отправлять по здешним, так сказать, дорогам в Кабул.
Все лекарства поступают к нам со складов в стекле. Как я потащу этот хлам в горы? Побью ж все! Даже повстанцы используют для транспортировки медикаментов в боевых условиях полиэтиленовые мешочки – удобно и компактно.
А мы все еще остаемся на уровне достижений времен Великой Отечественной.
Григорьев распахнул дверь, и в операционную ворвался свежий воздух. Он пах горелой бумагой. Серый пепел медленно опускался на пол.
– Это мы письма сжигаем: люди-то, – пояснил Григорьев, – уже уехали в Союз, а почта все идет… Мы вот уходим, а как они, – он кивнул на шедшего по аллее афганского военного летчика, – без нас останутся – не знаю. Не научились они у нас! Это трагедия. Показываю на днях их врачу трехзубый крючок, а он понятия не имеет, что это за штуковина… Недавно привезли раненого с проникающим ранением в живот: два отверстия – входное и выходное. Афганский хирург берет обычные черные нитки, какими я штаны себе зашиваю, и начинает штопать отверстия. И все! В другой раз привезли к нам бойца – пуля застряла в брюшной полости. Живот надулся, как барабан. Я сделал операцию – оказалось, бедняге залепили дырку в кишке лейкопластырем.
Вошел фельдшер, взял с тумбочки целый ворох каких-то склянок и столь же внезапно вышел. Его белый халат растаял в темноте.
– Ноя, – задумчиво произнес Григорьев, – чист перед афганцами. Чист перед самим собой. Я лечил людей, в меру сил старался их спасать. Вот через несколько недель меня тут не будет. А я не знаю, радоваться мне или плакать. Такое ощущение, будто в Союз еду доживать жизнь. Здесь я выложился до конца. Такого у нас никогда уже не будет. Может, такое и не нужно – не знаю… Но кем я буду, когда вернусь?
Он помолчал минуту. Зачем-то завел часы, хотя последний раз делал это минут тридцать назад.
– Я, – сказал он шепотом, – очень боюсь возвращения.
Очень.
В глазах его печаль перемешалась со страхом.
В старости так боятся запаха сырой земли, в детстве – ночной пустоты, а в зрелости – неудач.
Джабальский Григорьев в будущее смотрел спокойно.
Отвалив мне целую пригоршню таблеток – каждая размером с пятак, – он пожелал мне сохранить то, что есть, – жизнь.
– Больше ведь нам ничего и не надо, – постановил он, а я вспомнил Баглан, 1987 год, апрель, воскресенье, шесть часов утра, …Бои шли с девятой на восьмую улицу. Группировка Гаюра сопротивлялась отчаянно. Уже две недели наша дивизия держала ее в непробиваемом кольце, но уничтожить не могла. "Духовский" гранатометчик с расстояния в триста метров прямой наводкой попал в нашего солдата на блоке.
Все, что осталось от человека, уместилось в гильзе от ДШК[13].
Ни одно слово из того длинного набора слов, изобретенных для определения смерти человека, в данном случае не годилось, потому что не о ком и не о чем было сказать: "Он умер", "он погиб", "кончился", "отдал Богу душу". Не срабатывал и солдатский жаргон с его "гукнулся", "улетел", "сказал, чтоб довоевывали без него", "взял планку", "дембельнулся досрочно", "ушел в запас", "родился обратно", "вышел в проекцию", "выложился", "выпал в осадок", "спрыгнул"…
VII
Полковник Сергей Ан…енко отвоевал в Афганистане двадцать один месяц. Долгое время командовал джабальским полком, но осенью 88-го был назначен замкомдива.
Хотя силы дивизии были растянуты вдоль дороги от Кабула почти до перевала Саланг, Ан…енко по-прежнему находился преимущественно в зоне ответственности своего бывшего полка, потому что знал ее как свои пять.
Был Ан…енко высок ростом, широк в кости. Лет – не больше сорока. На его подбористой фигуре ладно сидела военная форма. Серые глаза зверовато глядели из-под мощных надбровий, припорошенных (когда он снимал кепи) россыпью пшеничных волос. Волевая линия крепкого породистого носа делила остроскулое лицо пополам. Сквозь смуглую кожу тщательно выбритых щек пробивался едва приметный румянец. Золотистая полоска аккуратных усов прикрывала сверху рот, очерченный несколькими сильными короткими штрихами. Глубокая ямка рассекала правильный металлически поблескивавший на солнце подбородок.
"Вот он – человек, на которого должна равняться армия!" – шепнул мне кто-то, обдав промерзшее насквозь ухо горячим дыханием. Я оглянулся, но позади ничего не было.
Ан…енко сплюнул окурок, зло проследил за его стремительным полетом.
– В последний год мы с "духами" крепко закорешились – сообщил он негромко, – прямо закадычными друзьями стали. Однако же полагаться на это нельзя. Восток – дело темное и хитрое. Говорят одно, думают второе, делают третье. Так-то. Словом, усиливаем маршрут как можем. На днях пришли два батальона – десантники и мотострелки.
Сейчас занимаемся размещением людей на заставах. Тесновато, конечно, но жить и воевать можно. За Северный Саланг я не боюсь: там исмаилиты прочно оседлали маршрут.
Тут, на южных подступах к перевалу, посложней. Именно здесь сейчас сосредоточены мощные силы Ахмад Шаха. Одна лишь группировка Басира насчитывает больше четырехсот штыков. Они полагают, мы скоро начнем здесь боевые действия. Но я по мере сил успокаиваю и Басира, и прочих командиров. Я сказал им: если вы обеспечите безопасность вывода наших войск через Саланг, мы усиливать маршрут не будем. Я предложил подписать договор, который обязал бы их охранять дорогу от нападений других повстанческих отрядов, пропускать колонны афганских регулярных войск, а нас – воздерживаться от боевых. Но они отказались, заявив, что устное слово мусульманина – закон. В общем, поглядим-посмотрим… Хотите курить?
– У вас какие? – спросил я.
– У нас "Ява", а у вас?
– У нас "Лихерос" – остатки кабульских запасов. – Я достал вскрытую пачку.
– Estascigarros! О madre mia! Можно взять одну? – спросил подошедший к нам комбат Абрамов.
– Пожалуйста, – ответил я. – Откуда вдруг испанский на подступах к Салангу?
– Как – откуда! – усмехнулся он, – Там тоже пришлось отслужить. А тут двадцатый месяц пошел. Куба – самое светлое пятнышко в жизни. Семьдесят третий – семьдесят пятый… Золотое времечко! Тоже там купались?
– Не довелось, – ответил я. – Просидел как-то целый день в аэропорту: по усам текло, а в рот не попало.
– Гавана-мама! – Абрамов вкусно, глубоко затянулся. – Ладно, братцы, мне пора – надо объехать заставы.
– Батальон Абрамова, – Ан…енко махнул рукой ему вслед, – растянут на тридцать семь километров по маршруту: семнадцать сторожевых застав, не считая выносимых постов. Где-то все время что-то происходит.
Я сказал:
– Пока что здесь, на дороге – а она стратегическая, – не видать регулярных афганских войск. Дивизия уйдет на север через несколько недель. Кто же будет контролировать трассу?
– В этом вся проблема. – Ан…енко стряхнул кончиком указательного пальца прилипшие к усам крошки табака. – "Духи" на пушечный выстрел не подпускают к дороге "зеленых"'.
– Попытаются ли повстанцы занять наши заставы, когда мы уйдем?
– Почем я знаю. – Ан…енко защемил зубами спичку. – Вообще-то им нет нужды в этом. Они вполне комфортабельно чувствуют себя в своих же кишлаках. Ведь все здешние банды состоят из местного мужского населения. Главари – тоже выходцы из здешних районов.
– Вы имеете в виду Басира? – спросил я.
– Да, – ответил Ан…енко, – и Басира, и Малагауса, и других. Недавно была встреча с Малагаусом. Когда я увидел его, попытался по афганскому обычаю коснуться своей правой щекой его правой щеки – в знак особого расположения.
Но он меня остановил. Отвел в сторону от своей охраны и говорит: "Командор, не надо этого делать. Ты ведь подрываешь мой авторитет в глазах бойцов. Мы с тобой живем как соседи – ты у себя на заставе, я – в родном кишлаке. Но никаких сделок у нас с тобой нет". Так и сказал. Гордые, бестии…
По дороге промчался БТР, злобно обрызгав нас с ног до головы грязью.
– Мерзавец! – зло шепнул Ан…енко, смахнув брызги с бушлата. – Раскатались, понимаешь…
– Что из себя представляет Басир? – спросил я и отошел на обочину: подпрыгивая на колдобинах, на нас мчал КамАЗ с пустым кузовом.
Обозначение афганских регулярных войск – Мудрый мужик этот Басир. – Ан…енко улыбнулся одним уголком рта. – Народ местный любит его, уважает. И, конечно, боится. На нем всегда американская военная куртка, черные солнечные очки. Про Союз знает все. Как-то меня спросил: "Командор, как дела в Армении?"
– Я могу с ним встретиться?
– Исключено. Он общается лишь с теми, кого уже проверил и кому доверяет, – с комбатом Абрамовым и мною. Я, когда иду на переговоры с ним, не имею права взять с собой даже нового переводчика. Незнакомое лицо сразу же его насторожит, он просто-напросто не явится.
– И все-таки спросите его – вдруг согласится? Скажите Басиру, что мне приходилось встречаться не только с полевыми командирами повстанцев, но и с Гейлани[14].
– Вы – с Гейлани?! – Ан…енко от удивления прищурил глаза и слегка присел. Сигаретка его потухла.
VIII
…Сквозь затянутое грязными облаками небо сочился на землю серый свет. Люди обходили принарядившиеся магазины, покупали друг другу подарки, возвращались домой с покупками, обернутыми в пеструю хрусткую бумагу. По вечерам в окнах зажигались елочные огни. В воздухе пахло скорым Рождеством.
Повсюду слышался детский смех и мягкий перезвон бокалов в ресторанах. Музыка предпраздничных дней, которые порой веселее, чем сам праздник, захватила Англию, в такт ей плескалось море в портах, двигались, чуть пританцовывая, прохожие.
В один из таких дней прибыл в Лондон повидать свою семью на Рождество Христово лидер Национального исламского фронта Афганистана Сайд Ахмад Гейлани.
Фронт был создан в 1978 году. Его штаб-квартира расположилась в Пешаваре, а филиалы партии – в Кветте, Мирамшахе, Чамане и Парачинаре. В состав руководящих органов партии вошло несколько комитетов: военный, по вербовке новых членов, контрразведки, по делам беженцев, культуры, связи и финансовый.
Еще в 78-м НИФА провозгласил своими целями священную войну против "неверных" и иностранной агрессии, свержение существующего режима, установление республиканской системы на основе "ислама и национализма".
Фронт известен прочными связями с бывшим королем Афганистана Захир Шахом.
Особенно крепки позиции партии в афганских провинциях Кабул, Нангархар, Пактия и Пактика. До недавнего времени НИФА насчитывал 75 отрядов и групп на территории Афганистана. Общая численность – две тысячи семьсот хорошо вооруженных бойцов.
Сам Гейлани – он имеет высший духовный титул "Пир" – родился в 1931 году в семье потомственных хазратов-накибов. В юности получил солидное образование, овладел четырьмя языками. Могущество его основано не только на религиозном авторитете или мощных вооруженных силах, но также и на внушительных финансовых средствах, которыми располагает семья.
Вооруженные отряды Гейлани на протяжении последних девяти лет здорово досаждали как правительственным войскам Афганистана, так и советской 40-й армии. Нетрудно было вообразить себе его отношение к СССР и НДПА, но особенно к афганским органам госбезопасности, от рук которых еще в конце семидесятых пали многие его личные друзья и соратники.
Размышляя над этим, я вошел в роскошный многоэтажный дом, расположившийся через дорогу от Гайд-парка. В холле легким поклоном меня приветствовал седоголовый портье. Швейцар, от которого пахло дорогим мужским одеколоном "Дракар", проводил меня до лифта. Двери неслышно раздвинулись и так же закрылись за спиной, когда я вошел внутрь. Нажав нужную кнопку, я взлетел наверх.
Ни портье, ни швейцар не оборонили ни единого слова, однако казалось, они давно знали меня. Не успев сделать из этого вывода, я увидел темный силуэт в обрамлении двери неподалеку от лифта. Силуэт испарился, и я проследовал в ярко освещенную квартиру.