Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костры похода (Звезды над Самаркандом - 2)

ModernLib.Net / История / Бородин Сергей Алексеевич / Костры похода (Звезды над Самаркандом - 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Бородин Сергей Алексеевич
Жанр: История

 

 


Бородин Сергей
Костры похода (Звезды над Самаркандом - 2)

      Сергей Петрович Бородин
      ЗВЕЗДЫ НАД САМАРКАНДОМ
      Книга вторая. КОСТРЫ ПОХОДА
      Закончена в 1958 г.
      О произведении. Изданы первые три книги, входящие в труд под общим названием "Звезды над Самаркандом". Четвертая книга тетралогии ("Белый конь") не была закончена вследствие смерти С. П. Бородина в 1974 г. О ней свидетельствуют черновики и четыре написанных главы.
      ОГЛАВЛЕНИЕ
      ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
      ВЕСНА 1400 ГОДА
      Первая глава. Дым
      Вторая глава. Синий Дворец
      Третья глава. Дорога гонца
      Четвертая глава.
      Стан
      Пятая глава. Москва
      Шестая глава. Ширван
      Седьмая глава. Волки
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      КУПОЛ ЗВЕЗДОЧЕТОВ
      Восьмая глава. Халат
      Девятая глава. Ширван
      Десятая глава. Кузница
      Одиннадцатая глава. Стан
      Двенадцатая глава. Сазандары
      Тринадцатая глава. Марага
      Четырнадцатая глава. Ухо
      ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      КАМНИ АРМЕНИИ
      Пятнадцатая глава. Сарай
      Шестнадцатая глава. Книги
      Семнадцатая глава. Арзрум
      Восемнадцатая глава. Курды
      Девятнадцатая глава. Мешок
      Двадцатая глава. Костры.
      ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
      ВЕСНА 1400 ГОДА
      Первая глава
      ДЫМ
      Дым пожарищ поднимался над землей Карабаха. То стлался, белый и густой, то взвивался черными столбами в ясное, как родник, мартовское небо.
      Воинства Тимура стронулись с привольного зимовья. Двинулись, сопутствуемые стадами и обозами. Двинулись, как кочевье, но кочевье необъятное и безудержное.
      Расплескивая тяжелую грязь, скрипя, покачиваясь, тащились арбы, макая в лужах края ковров и войлоков.
      Обегая неповоротливые обозы, провялившейся целиной шла конница.
      Волочилась пехота, подоткнув полы халатов либо заправив их в обширные штаны, давя сапогами вязкое весеннее месиво.
      Вперемежку с отрядами пехоты деловито торопились гурты ослов с мелкой поклажей.
      С краю от воинств, протянувшись тысячегорбой непрерывной цепью вдоль подножия гор, шествовали верблюжьи караваны. Шествовали стороной от дороги, там, где с незапамятных времен пролегли узенькие, как строчки, тропки, протоптанные давно исчезнувшими путниками, мирными караванами странников и купцов.
      Дым пожарищ висел над прозеленью свежих трав, над первыми всходами полей, над садами, где деревья набухали соком, над реками, полными пены и ропота.
      Когда потоки пересекали дорогу и конница шла вброд, кони тянулись теплыми бархатными губами к студеным струям.
      Из придорожных кустарников вспархивали птицы. Звенели их первые песенки. Но люди в ту весну не пели песен.
      Молча шло воинство. Молча, едва заслышав о нем, уходили прочь жители. Молча уходили в степную ли глушь, в горные ли щели, ухватывая из скарба лишь то, что могло их пропитать в скитаньях. Молча уходили с пути, где шел Тимур.
      Тимур ехал между двумя внуками.
      Из них один - сын Тимуровой дочери Султан-Хусейн, возглавлявший конницу, в тот день несшую караул.
      Другой - Улугбек, подвернувшийся деду, когда на рассвете дед вышел из своей юрты к седлу.
      С внуками Тимуру незаметней казался переход, длинный, однообразный, не суливший ни занятных случаев, ни боевых встреч.
      Ехали обочь людского потока, но некуда было отстраниться от густого, как чад, запаха коней и человеческого множества, от скрипа и визга колес, от топота... Все это слилось в гул, какой бывает, когда с гор рушится лавина.
      Тимур подолгу молчал, поглядывая в сторону дымов, вглядываясь в даль.
      Всюду, то тут, то там, виднелись дымы, отмечая происк [так] передовых легких отрядов, что рыскали, как рыси, намного опередив воинство.
      Страну эту, Азербайджан, считали землей, давно подвластной Повелителю Мира, своей землей, где у каспийских берегов сидел шах Ширванский, давно послушный правителю, поставленному Тимуром над этими странами. Шах Ширванский Ибрагим строил дворцы и мечети в Баку и в своей Шемахе, и правитель ему не мешал. Правитель правил страной, и шах не мешал правителю. Но как ни считали эту землю своей, а можно ли было не обшарить всего, что попадалось на пути, когда есть на что позариться, есть что прибрать к рукам.
      Осмуглевшие на зимних ветрах передовые воины принюхивались к долинам и ущельям: не потянет ли вдруг из неприметной лощины дымком жилья, теплым духом добычи.
      Но окрест всюду селенья стояли впусте. Лишь изредка попадался то немощный старец, то замешкавшийся землепашец, помедливший покинуть обжитые рукоятки своей сохи. Кое-где билась собака на привязи либо в покинутом хлеву обидчиво мычал некормленый буйвол.
      Для вразумленья сбежавших жителей, а чаще чтоб душу потешить, рушили кровли приземистых жилищ, псов пробивали копьями, а то, что могло гореть, жгли. Пусть, мол, знают: нет милости тем, что бегут с пути повелителя.
      Оттесняя друг друга конями, ближайшие из сподвижников, высшие военачальники и старшины родов, следовали за Тимуром; одни - устало горбясь в седле, другие - красуясь посадкой и выправкой.
      Кони, благодушествуя на тихом ходу, порой принимались рьяно кивать головами, пофыркивая, бряцая серебряными наборами уздечек. Коней очухивали, похлестывая плеткой по темени, остепеняли ударом рукоятки по холке.
      Разговор у вельмож не вязался: каждый сосредоточенно следил за малейшим движением повелителя, пытаясь распознать его мысли, а то и предугадать намерения.
      Тимур, привычно покачиваясь в лад шагу коня, ехал в рыжем грубом чекмене, в лохматом треухе. На заре их охлестнула дождем мимолетная тучка, и теперь чекмень, темнея сыростью на плечах, казался заношенным, как на табунщике.
      Тимур поглядывал на белые, медленно всплывающие, на стелющиеся черные и рыжие, близкие или дальние дымы, на эти зыбкие вехи неотвратимого нашествия, предвестники близких или дальних битв.
      Вдруг Тимур резко осадил коня.
      Так резко, что внуки проехали вперед, а кони спутников уперлись мордами в спину повелителя.
      Полуобернувшись, он ткнул плеткой в сторону дымов. Его не поняли: дымы с самого рассвета тянутся с той стороны, впереди их пути.
      Но повелитель показывал им на дымы, ибо ничего другого не виднелось там.
      Он снова три или четыре раза ткнул в ту сторону, уже рассерженный недогадливостью соратников.
      Только теперь они приметили: не впереди, а сбоку, на востоке, вились к небу белые столбы дыма. Они поднимались в стороне от пройденной дороги и вились вверх, как бывает, когда под сырую солому снизу подложат сразу большой огонь. И загорались костры один за другим через равные промежутки один, другой, третий, - убегая все дальше и дальше в сторону. Это была тревога! Так разгорались сторожевые костры на вышках, давая знак о нашествии врага. Но кто там поставил вышки? Куда и кому подавали эту весть о беде?
      Протолкавшись через плотный поток своих войск, не щадя плетей, к горам помчалась сотня удальцов под началом Кыйшика.
      Тимур, сдерживая топчущегося коня, ждал, откликнется ли новый дымок.
      Откликнулся.
      Откликнулся в том месте, где его и ждал Тимур, на равном расстоянии от крайнего, на самом высоком из холмов.
      Тронув коня каблуком, Тимур поехал, но ястребиные его глаза не отрывались от этих безмолвных дымов, от непонятной дали предгорий.
      Конная сотня Кыйшика, преодолевая овраги, перемахивая щели, мчалась к горам.
      Когда наконец подскакали к ближнему из дымов, никакой вышки не оказалось: на высоком холме, на обрыве, стоял прошлогодний шалаш, сторожка на краю бахчи. Вокруг, по исполосованной грядами желтой земле, чернели полусгнившие за зиму плети дынь. Валялась, будто в насмешку, рваная туфля, влипшая в землю. А шалаш догорал, разбрызгивая по ветру завитки горелой соломы.
      Как ни шарили вокруг, ни в оврагах, ни внизу у реки не нашлось никого, будто шалаш загорелся сам собою.
      Но такой же дым взвился на отдаленном высоком холме, отделенном от этих мест ущельем и горной рекой. Нелегко было съезжать к реке, то по каменистой осыпи, то по мокрой глине отвесного берега. Река, неся густую весеннюю воду, наполняла темными водоворотами все свое русло, и найти брод удалось не сразу.
      Когда ж нашли, когда перешли, когда, измокнув, измазавшись, вскарабкались по оползавшей глине наверх, и этот костер уже догорал. Никого и тут не застали. Но отсюда увидели, как высоко взвивается новый дым на черноверхом холме далеко впереди.
      Поскакали напрямик, то взбираясь на холмы, то съезжая с них, то объезжая их по отвесному краю. От этакой скачки даже отборные кони взмокли, спотыкались, всхрапывали: отяжелевшие от недавнего отдыха, они еще не втянулись в походную службу, горячо брали начало пути, но быстро выдыхались.
      Однако с пустыми руками нельзя было вернуться к повелителю.
      Дозорные здесь, видно, не ждали столь скорой погони. От дыма отбежали двое людей в острых высоких шапках, какие носили азербайджанцы, и кинулись к горам. Не щадя взмокших лошадей, широко обтекая окрестные холмы, погоня кинулась за беглецами.
      Вскоре оказалось, что склон, покрытый старой осыпью, весь завален осколками красных камней, острых, как шипы. Не только рысью, а и шагом кони не могли здесь пройти.
      Воины спешились.
      Охватив предгорье широкой цепью, полезли наверх. Двое убегавших легко, как горные туры, перескакивали с камня на камень.
      А преследователи, не привыкшие ходить пешком, карабкались, спотыкаясь, до крови избивая колени и руки о скользкие острия камней.
      Занятый погоней, Кыйшик не смотрел в сторону, где на вершине отдаленного холма разгорался новый костер. Да никто и не успел бы этот костер заглушить: его отделяла новая гряда холмов с их склонами, потоками, кручами. А всадники - не птицы.
      Двое в островерхих шапках убегали выше и выше.
      Подъем становился круче. Справа разверзлась и уходила все глубже горная щель. Впереди громоздились неприступные горы.
      Беглецы ушли бы, но их прижали к горам.
      Карабкаясь, обессилевшие воины Тимура надвигались на двоих остановившихся беглецов.
      Уже стали видны их лица.
      Один коренаст, приземист, бородат, вытирал лоб ладонью. Другой молод, худощав, и его впалые, бледные щеки непрерывно вздрагивали, словно он что-то быстро-быстро говорил, не раскрывая рта.
      Кыйшик крикнул им:
      - Попались! Эй, попались!
      Чтобы отдышаться, запалившийся Кыйшик приостановился.
      В этот миг беглецы рванулись в сторону, и старший из них мгновенно исчез, словно вошел в землю. Младший еще бежал; петля аркана, ловко накинутая ему на плечи, свалила его.
      Лишь добравшись да него, воины увидели бездну, куда спрыгнул его друг. Там темнели огромные камни и в головокружительной глубине ворочался поток.
      Младший извивался в путах. Но его скрутили, как вьюк, и понесли вниз, куда идти оказалось еще тяжелей, чем карабкаться наверх: туда их увлекала погоня, а теперь сказалась и крутизна горы, и вся их усталость.
      Перед ними всюду холмились безлюдные предгорья, да откуда-то снизу, издалека, доносилось ржанье ожидавших их лошадей. Отдыхать было некогда: все знали, как нетерпелив повелитель, когда ждет. А он ждал их.
      Дымы с этой высоты виднелись далеко-далеко, в стороне, взвиваясь то на одной вершине, то на другой, - ближние догорели и поникли, подав весть дальним. Дальние, догорая, еще тянулись вверх.
      Весть ушла. Весть дошла до цели. Зачем и кому она послана? Что сулит она воинству Тимура?
      Пленник расскажет! Даже если он намертво сомкнет уста, их разомкнут! Сам Тимур ждал этой вести. Сам ждал ответов этого безбородого юнца с лицом, измазанным землей и кровью.
      * * *
      Тимур ехал к долине, где в тот день предстояла дневка, чтобы дать отдых коням.
      Он ехал дорогой, по которой не езживал с той давней поры, когда завладевал Азербайджаном.
      С той поры запомнился ему каменный домик над крутым поворотом говорливой реки, осененный тремя тысячелетними чинарами, распластавшими могущественные кроны над строением и над изгибом реки.
      Ему помнилось, как тогда он прохаживался в их тени, дивясь необъятной толще стволов, любуясь домиком, покинутым и беззащитным, - невелик домик, всего четыре столба на террасе, но каждый столб, лоснившийся от времени, покрыт был такой искусной резьбой, какую прежде нигде не доводилось видывать.
      Когда, пнув ногой дверцу, он вошел внутрь этого пустого строения, уже смеркалось. В лицо пахнуло затхлой сыростью.
      Тимур велел внести факелы. В их пламени, исторгавшем струи копоти, он долго разглядывал расписной потолок, разгадывая роспись, как умел разгадывать легенды ковров. Разглядывал звезды, изображенные не как созвездия, а как соцветия, соединенные причудливыми стеблями: малые звезды - завязи; большие - раскрывшиеся цветы. На потолке было написано то небо, которое сияло в полночь над этой долиной. Стебли означали пути звезд. Он знал звезды. Он их хорошо знал, привыкнув за длинную жизнь к ночным походам, когда, пересекая пустыни или степи, научился по звездам проверять свои земные пути. Он знал звезды, как знают их караван-вожатые, как знают их корабельщики, как знают их скотоводы, проходящие со своими стадами по ночным пастбищам.
      Он разглядел и стены. Вокруг все было невелико, смиренно. Маленькие ниши для книг или для чаш, черная узкая ниша для очага. Но на удивленье искусно сложены были стены, ничем не украшенные, - каменщики уложили плоские кирпичи так ловко и разнообразно, словно выткали каменные ковры.
      В том походе с Тимуром был его сын Мираншах. И когда Тимур, сопровождаемый этим сыном, вышел снова во дворик, он сказал, любуясь всем, что окружало его здесь, - двориком, изгибом реки:
      - Как они сумели, - одно к одному; как в песне, - одно слово прислоняется к другому. Вынь одно - и вся песня развалится.
      Мираншах промолчал.
      Тимур осматривал все вокруг, по привычке ища ошибок создателей этой усадьбы, каких-нибудь слабых мест, как всегда, когда предстояло взять вражескую крепость или сокрушить врага. Но тут все было на месте. И это нравилось ему, но и досадовало: ведь не у него в Самарканде стояло это, а в чужой стране.
      Наконец он кивнул головой на середину двора, где среди площадки, выложенной светлыми плитами, обрамленный гранитной каймой, торчал разросшийся куст одичалых роз:
      - Тут надо б водоем, а они розу воткнули!
      Мираншах промолчал, но заметил злорадство в голосе отца и понял, что отец не хотел поддаться восхищению перед этим зодчеством, но что восхищение его не рассеется от одного лишь этого одинокого куста, выросшего здесь, может быть, даже без ведома зодчих.
      Тимур, не то удивленный, не то обиженный молчанием сына, спросил:
      - Где эти мастера? Вон как сумели! А?
      Мираншах не знал никаких здешних мастеров и только молча пожал плечами.
      Позже, отдохнув, Тимур, обычно призывавший к себе чтеца, или рассказчика преданий, или певца, в этот вечер велел привести к нему здешних зодчих. Но зодчих в этих местах не нашлось. Привели спотыкавшихся от растерянности и робости двоих садовников из соседней деревни, местного купца и какого-то хромого виноградаря.
      - Чей дом? - спросил их Тимур.
      Купец, стоя на коленях, виновато кланялся:
      - Снизойди, великий государь, узнать: мы зовем это - Дом Звездочета. Ибо премудрый Махмуд, сын Абу-Бакра, прибыл сюда из Мараги, дабы дожить здесь свою старость в уединении. Это построено ему.
      - Звездочет, а понимал... - заговорил было Тимур, но усомнился, достоин ли азербайджанец слушать мнение повелителя о каком-то старом звездочете. И купцу так и осталось неведомо, что именно понимал звездочет.
      В тот давний вечер Тимур только спрашивал... Он так и не сказал никому, нравится ли ему что-нибудь в этой стране, которую он обагрял кровью и заревами.
      - Где зодчий? - спрашивал Тимур.
      - Лет полтораста назад его призвал аллах к своему престолу.
      - А еще каких зодчих знаешь?
      И ему говорили о стройных мавзолеях Нахичевана и об их строителе, по прозвищу Аджам.
      - Где он?
      - Его призвал аллах более двухсот лет назад.
      Тимур насторожился: они называют мертвецов! Но снова спросил:
      - А есть и другие мастера в ваших краях?
      Ему говорили о разных мавзолеях, украшенных резьбой по штукатурке либо одетых глазурными изразцами, составлявшими пленительные узоры на многогранных или на круглых, на стройных, как столбы, башнях и на мавзолеях - в Салмасе и в Барде, в тихом Карабогларе и на берегах озера Урмии, в городе мудрецов Мараге - по всей Азербайджанской земле.
      Ему называли имена славных зодчих - Ахмеда, сына Айюба, Абу-Бакра, который был отцом Аджама, и Махмуда, сына Саада...
      Но едва Тимур спрашивал, где найти этих мастеров, ему, огорченно опустив глаза, снова отвечали, что мастера эти призваны к престолу аллаха двести или сто лет назад.
      Сощурив глаза, чтобы скрыть свой взгляд, Тимур терпеливо снова спросил:
      - А где живые?
      Садовник отвечал, а виноградарь поддакивал ему, согласно кивая головой:
      - Азербайджан никогда не оскудевал мастерами, великий государь. Есть зодчий Юсуф, сын зодчего Якуба. Отец этого Якуба, дед этого Юсуфа, был Хамид. Он воздвиг радующий глаза мавзолей над гробницей премудрого Рашид-аддина. Нынче тот мавзолей...
      - Видел. Хорошо был построен.
      - Внук этого Хамида, сын зодчего Якуба, зодчий Юсуф жив. Славный строитель! Он воздвиг многие мечети в разных местах, бани в Тебризе, торговый ряд в Шемахе...
      - Где он - Юсуф?
      - Недалеко отсюда, в горах. Его водит мальчик. Увы, уже много лет, как он ослеп. Он больше ничего не может, великий государь.
      Во весь тот вечер ему так и не назвали ни одного зодчего, какого он мог бы взять отсюда к себе в Самарканд.
      Тимур ничем не выдал ни гнева, ни даже нетерпения: ровным голосом спрашивал, молча выслушивал ответ, снова спрашивал ровным голосом.
      Во весь тот вечер, сидя с отцом, Мираншах гневно ворочался позади Тимура, но молчал.
      Когда Тимур, наконец отпустив азербайджанцев, пытливо взглянул на сына и спросил: "Ну?" - Мираншах хрипло ответил:
      - Я б их плетками, они бы про все сказали!
      - Как ты их понял?
      - Они прикидывались, а вы, отец, слушали их вранье!
      - Зодчих я и без них найду. Мало ли мастеров взято в Самарканд. Не в них дело. Я хотел народ понять. Я затем их слушал, чтоб их понять.
      - Как это?
      - Из них ни один не выдал ни одного зодчего. Почуяли, что мне нужен зодчий. И не выдали! А ведь не знатные люди, не военачальники, - простой народ. А все заодно! Здешние садовники, а знают своих зодчих, чтут уменье своего народа. Гордость в себе таят. Уменьем своего народа до смерти горды. Их знобит от страха, а крепятся. Вот какие! А не узнай простых людей, не поймешь, как взять их народ в руки. Как их держать в руках...
      - Плетью и цепью, отец. Тигров и то так держат.
      - На тиграх не пашут. Ничего ты не понял.
      - Я давно понял, отец: народ должен быть смирен. Слушать их вранье значит потакать им. А чтоб их держать, нужна цепь; а чтоб ободрять - плеть.
      - Цепь на целый народ негде выковать: железа не хватит. А ежели не цепью, тогда чем? Вот я к ним и приглядывался: чем?
      Тимур поднялся. Пора было спать. Но прежде чем уйти от сына, переспросил:
      - А? Чем?
      - Мечом, отец.
      - Мечом берут. А держать надо чем?
      Мираншах молчал. Тимур ответил:
      - Держать надо толком. Для каждого народа нужен особый толк. Одному один, другому - другой.
      Мираншах молчал. Тимур, сердясь, объяснил:
      - Чтоб знать, какой толк годится тут, надо знать тутошний народ. Ты будешь править этим народом. Вот и посиди, подумай: какой толк годится тут?
      Рассерженный молчаньем сына, Тимур, прежде чем лечь у себя в шатре, походил около реки, под деревьями. Потом обошел вокруг домика, который, казалось, настороженно вслушивался в ночную тишину под неподвижным светом луны.
      Позади домика Тимур увидел водоем, восьмиугольный, обложенный серыми плитами, и проворчал:
      - Кто ж копает пруд позади дома! Тут бы нужен двор, конюшни... Что ж он, лошадей, что ль, не держал? Звездочет...
      Обойдя домик, Тимур снова вышел во двор, увидел черные ветки одичалой розы, остановился около, пробормотал:
      - Воткнули розу незнамо куда!
      И, успокоившись, пошел спать.
      На рассвете Тимур увел свои воинства дальше и с тех пор не бывал здесь.
      Теперь снова он ехал туда, - спустя столько лет ему захотелось снова побывать под сенью тысячелетних чинаров, в том маленьком домике, где, казалось, обитала чья-то горячая бессмертная душ|а. Он приказал готовить там стоянку и теперь ехал туда, ворча с досадой:
      - Дымы, дымы... тревогу затеяли!
      Улугбек спросил:
      - Кто, дедушка?
      Тимур не ответил. Но от простодушного вопроса досада возросла: в том-то и дело, что он сам не знал - кто.
      Они проезжали через обезлюдевшее селенье, где уже похозяйничала разрушительная рука передовых отрядов. У входа в лачугу лежал труп крестьянина; обгорелая, чадящая балка нависала над ним, но кровля еще держалась на пробитой стене.
      - Это город, дедушка? - спросил Улугбек, которому хотелось говорить с дедом.
      - Логово змей! - резко ответил Тимур и приказал начальнику конной стражи: - Срыть начисто! Чтоб знали!
      И еще не успели выехать из узких улиц, а уже затрещали и задымились бревна, заухали, рушась, глинобитные стены, застучали тесаки по стволам садов.
      Еще не успели доехать до соседнего селенья, а там уже буйствовали воины, все валя и все сокрушая.
      Чьи-то вопли всплеснулись было, но вмиг смолкли. Лишь деревья еще вздрагивали вершинами, противясь тесакам.
      Улугбек, любуясь, оглядывал небольшие, как молитвенные коврики, поля, обложенные по краям грядами камней, зазеленевшие озимью.
      Кое-где тянулись узкие пашни. Вились, как пряди расплетенных кос, длинные борозды, еще не провядшие после пахоты, ожидавшие сева. Тут и там среди этих пашен валялись сохи, покинутые, видно, наспех возле недопаханных полос.
      Зелень всходов, радостная, как детский смех, беспечно сияла то там, то сям. Поля пшеницы, ячменя. Курчавились густые всходы клевера. И нигде ни крестьянина, ни буйвола, ни пса. Всюду - лишь воины. Всюду взблески железа и стали - оружия, начищенного перед походом.
      Улугбек поглядывал не без гордости, не без самодовольства на дедушкиных воинов, лихо сидевших на конях. Но дедушка, буднично хмурясь, сутулился в седле, время от времени что-нибудь приказывая начальникам.
      Он кивнул на сияющие зеленя:
      - Пустите сюда стада. Довольно тут пахать. Пасите тут.
      Улугбек понял, что этих полей больше не будет, и тогда увидел их какими-то иными, и тогда заметил в них многое, чего не замечал прежде. Так всегда ему представлялось в новом облике то, о чем он узнавал, что больше не увидит этого, - люди, которых уводили на казнь, здания, обреченные на слом... Он вдруг примечал в них что-то такое, что запоминалось надолго, какие-то особенные черты и подробности, ускользавшие прежде и вдруг открывавшиеся в последнее мгновенье их бытия. Но как это случалось, почему это становилось иным, он не мог понять.
      Улугбека отвлекло от раздумья открывшееся на повороте пути небольшое селенье. Прижатое к предгорью, оно поднималось, улица над улицей, по склону холма. На соседней горе уже лежала синяя тень, а селенье светилось, озаренное ярким послеполуденным солнцем. Видно было, как там бесчинствовали воины, разламывая кровли и стены, пытаясь разбить стены башен, сложенных из больших камней.
      - Так им! Так им! - сказал Тимур.
      Улугбек вглядывался, запоминая отроги улиц, ряды строений, древние бойницы в стройной башне, приземистый, темный купол бани - все, чего больше никто ни увидит, чего больше никогда не будет на земле.
      Новый поворот пути вдруг открыл внизу долину, где над свободным изгибом серой реки раскинулись еще голые ветки обширных чинаров.
      На берегу виднелись люди в разных халатах. Вились голубые дымки очагов. Табунками стояли, опустив головы, заседланные лошади. Пестрели полосатые разлапистые шатры, горбились коренастые юрты.
      Тимур, вздернув коня на дыбы, остановился:
      - А где... дом?
      Едва глянув в яростные глаза повелителя, двое из караула поскакали к чинарам, а Тимур, обернувшись к вельможам, повторил:
      - Дом!.. Где?
      Улугбек был здесь впервые и не понял дедушку. Но вельможи пятили своих коней, переглядываясь между собой.
      Тимур настаивал!
      - А?
      Все молчали, глядя вслед воинам, торопившимся к чинарам. Тимур, нетерпеливо, все еще топчась на месте, настаивал с нарастающей яростью:
      - Дом Звездочета! Где?
      Он не хотел знать, что из этих соратников некому ответить на его вопрос: все они находились с ним, никто за эти годы не бывал здесь. Но ему необходим был ответ. Без промедленья, без оговорок. Куда пропало то, к чему весь этот день он направлял коня?
      Видя, что от них он не получит ответа, не желая ждать, сразу забыв о спутниках, о внуках, он кинул коня вскачь и помчался, распрямившийся, легкий, - поскакал по извилистой, головоломной тропе вниз, к чинарам.
      Все отстали, не решаясь так ехать здесь, где каждый шаг коня был опасен.
      Он один ворвался в гущу растерявшихся людей, застигнутых врасплох. Двое стражей еще не успели ничего узнать, а он с одного взгляда понял, кого надо спрашивать.
      Мясник-азербайджанец, свежевавший барана, когда подскакал Тимур, встал перед ним обомлевший, дрожа мелкой дрожью, бессознательно вытирая окровавленные ладони о бедра.
      Тимур, глядя в помертвелое, круглое, лоснящееся лицо, шептал:
      - Где Дом Звездочета?
      - Государь... великий...
      - Ну?
      - Не виноват... Не виноват! Не я!
      - Ну!
      - Великий... Не я!
      - А кто?
      - Уж давно. Года два, как... Приказ был.
      - Чей?
      - От правителя... от самого - да благословит аллах его имя, - от самого, от Мираншаха...
      - Что... Что? Когда?
      - Уж года два назад... Сам Мираншах, да благословит аллах...
      Ярость Тимура вдруг сменилась горячей волной горечи, волной горя и боли.
      Он слез с седла и, подхваченный под руки, медленно, тяжело хромая, поплелся к шатру, раскинутому на той площадке, где прежде стоял дом. Перед входом в шатер вскинул гибкие ветки, усыпанные багровыми шипами, одинокий куст одичалой розы.
      Он молча опустился на зеленый тюфячок и махнул, чтобы все отошли прочь.
      Вокруг наступила тишина. Никто не знал причины гнева повелителя. Никто не смел говорить. Даже, казалось, дышать все вокруг перестали. Лишь лошади на приколах похрапывали да позвякивали чем-то. Да издали достигал сюда гул воинств, проходивших на походе стороной от этого уединенного места.
      Когда наконец ближайшие из вельмож приблизились к шатру, они увидели его, сжавшегося в комок, маленького среди огромных подушек.
      Не предлагая вельможам ни сесть, ни даже войти в шатер, он тихо спросил:
      - Ну? Видели?
      Все молчали.
      Уставясь в широкую бороду Шах-Мелика, повторил:
      - Видели? Кого миловали...
      Тимур поднял длинное, отяжелевшее лицо; блеснули маленькие, глубоко запавшие, полные горя глаза.
      Сказал с укором:
      - Кого оправдывали?.. Мы созидаем, а он рушит! Дикий кабан!
      Ждали гнева, ярости, а он, трудно поднимаясь с тюфячка, запутавшись в полах халата, никак не мог встать, не замечая, что наступил на полу халата, и только укорял:
      - А вы... размякли, потатчики... Как вдовы! Вас бы няньками... Кормилицами! А?
      Все молчали, по опыту многих лет зная, как опасен Тимур, когда гнев его еще затаен где-то внутри, еще свернут в кольца, как готовый к прыжку удав. Лучше отмолчаться, лучше попятиться: кто откликнется первым, по тому хлестнет первый удар.
      Но теперь гнев его не открывался. Да и такие глаза у Тимура мало когда доводилось видеть. Может быть, и никогда не доводилось.
      Он вышел из шатра мимо расступившихся вельмож и, медленно прохаживаясь, пошел по двору, закинув за спину руку.
      Длинный правый рукав свисал, как пустой, а на левой руке болталась плетка, подскакивая всякий раз, когда он ступал больной ногой.
      Он бормотал в раздумье:
      - Мы воздвигаем, а он рушит. Что нам нужно, то ему постыло. Ему что нужно? Что ему нужно?
      Тимур подошел к самому краю водоема.
      Холодная серая весенняя вода темнела перед его глазами. Присев, зачерпнул воды в ладонь. Еще и еще. Потом мокрой ладонью вытер лицо. Снова зачерпнул воды. Сполоснул рот. Сплюнул.
      Встал. Складки халата распрямились. Плечи поднялись.
      Вторая глава
      СИНИЙ ДВОРЕЦ
      В стороне от шатров, в низине у реки темнел круг юрт, где ждали связные от войск, посланцы от правителей городов и стран, гонцы. Там в полумгле юрты на кошме сидел Аяр.
      Пахло мокрым войлоком и сырой землей.
      Аяр добрался сюда утром. Здесь встретил многих давних знакомцев из разных городов. Поговорить было с кем.
      Но разговаривали мало, тихо, зная, что повелитель уже прибыл сюда. Тревожно поглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
      Но еще никого не звали.
      Эту зиму Аяр прозимовал в Самарканде, среди челяди Синего Дворца, где ему, непоседливому, невтерпеж было бездеятельное ожиданье. При правителе, при Мухаммед-Султане, содержалось наготове немало запасных гонцов. Из них многие относились к досугу беспечно - бились целыми днями в кости, слонялись по людским кухням, рассказывали друг другу сказки или вековечные истории о героях и волшебниках. Но Аяр с рассвета уже искал себе занятий. В погожие дни ходил по базарам, приглядывался к торговле; в непогоду прохаживался по дворцовым дворам, по мастерским, между разноязычными, разнолицыми ремесленниками Тимура.
      Под сводами дворцовых переходов и подвалов завелись знакомства. Чужеземная одежда не заслоняла от Аяра душу тех, кто ту одежду носил. Кто мало странствовал, тому иноземец в диковину, тому за непривычной одеждой и сам человек чудится загадочным и чуждым. А кто насмотрелся на чужеземные обычаи, привык и чужеземцев понимать, как своих сородичей. Аяр много стран повидал на своем веку, побывал среди многих народов и, расхаживая по мастерским, вспоминал то одну, то другую из пройденных дорог.
      Он приметил: тут издалека и отовсюду сюда свезенные мастера строго блюли свою родную одежду; строже, чем у себя родных краях; блюли ее не только как память о далекой родине, а и как знак вечной верности своим народам. Обносившись, на скудный достаток шили обнову, требуя, чтобы все в ней было скроено, как в той, в которой ушли из отчей земли.
      Но между собой эти выходцы из столь разных стран жили как один народ, вместе снося тоску по родному очагу, делясь водой и хлебом. Сидя длинными рядами, бок о бок работали уйгуры и армяне, арабы и харасанцы - ряды шорников, ряды ткачей, ряды серебряников: в Синем Дворце мастеров размещали не по языкам, а по ремеслам. Здесь одни в стукотне и звоне чеканили, другие в чаду варили сплавы, иные в духоте и в полутьме ткали, и все изделия рук своих сдавали кладовщикам.
      Посторонним людям доступ сюда был закрыт, мастерам не было выхода отсюда. Но кто же остановит царского гонца, не подвластного никому из стражей! Аяр заходил сюда часто. И не без выгоды.
      Сперва похаживал, поглядывал: кто из мастеров искусней других, каков над ними надзор, каков ведется их поделкам учет, каковы нравом стражи, шатающиеся с длинными прутьями в руках позади мастеров.
      Когда Аяр ко всему вокруг пригляделся и подневольные мастера пригляделись и попривыкли к Аяру, перекинулись раз-другой мимолетным словом, гонец с мастерами, мастера - с гонцом.
      Но как ни изнурен, как ни угнетен человек, а и у раба есть свои мечты. Одним еще мечтается о родном городе с высокими башнями, садами, об отчем крове, о семье, о шустрых маленьких пальчиках своих детей... У других надежда омертвела, - этим мечтается лишь о ломте свежей лепешки, которая пахнет глиной домашнего очага, о кислом яблочке, о стручке перца.
      Раз-другой пронес сюда Аяр и лепешку, и яблоко. Подал мастерам, как подают узникам, во имя аллаха. А когда мастера приметили, что Аяр может проносить из города запретные ноши, принялись просить, приступили заказы заказывать, посулы сулить:
      - Не задаром просим, дадим кое-чего...
      Аяр зорко приглядывался к изделиям собеседника, нарочито удивлялся:
      - А чего?
      - А вот - свое рукоделье. Может, возьмешь да сбудешь? А случится сбыть, купи мне...
      Так многие, суя в руку Аяру то, что удалось утаить от стражей, наказывали купить кому что...
      Сперва Аяр разборчиво брал лишь такое, что вынести мог неприметно, а сюда проносил лишь то, что не оставляло следа, чтоб улик не осталось: если сушеных абрикосов, так без косточек; если орехов, то без скорлупы. Притом не только берегся стражей, но недоверчив был и к мастерам: из мастеров выбирал самых умелых, ибо их изделия легче сбыть; из лучших мастеров самых суровых, чтоб лишнего разговору не вышло; из суровых - самых понятливых, чтоб, шепнув одно слово, сразу обо всем договориться. Перед остальными прикидывался то тугим на ухо, то бестолковым на намек и тут уж ни на какие уговоры не поддавался.
      В один из дней он пошел на базар, за пазухой неся от араба-ткача лоскут полосатого шелка, от азербайджанца - медные бляшки для седельной сбруи, от перса - бронзовую чернильницу с коралловой шляпкой.
      На базаре из-за студеного ветра народу было мало. Купцы сидели нахохлившись, в толстых стеганых халатах, а то и в ярких шубах, подбитых лисьими мехами. Насупив на брови шапки, купцы поплясывали перед лавчонками, разминая застывшие ноги, а покупатели, наскоро накупившись, сжимая окоченевшими пальцами узелки, то и дело утирая рукавами носы и усы, пробегали, оскальзываясь на обмерзшей дороге.
      В крытых рядах было темно. Снег намело сквозь щели навесов, и время от времени морозный комок сквозь щель падал вниз, оставляя за собой седое облачко. Из-за такой погоды в рядах застыла необычная тишина.
      Все же, выходя из-под круглых сводов базарного перекрестка, Аяр высунул из-за пазухи край лоскута, и встречный, торопливо проходивший старик, будто осекся, круто остановился:
      - Сбываешь?
      Аяр высунул лоскут до половины:
      - Если вам очень нравится, почтеннейший...
      Явно прельстившись, но не прикасаясь к лоскуту, старик опасливо остановился:
      - Дорожишься?
      - А где такой шелк дешев?
      - Брал бы цену, был бы торг...
      - А шелк-то каков!
      Старик долго щупал лоскут, словно шелк от этого размягчится или затвердеет; понюхал, пожевал губами, помолчал и вернул Аяру:
      - Привозной!
      - Дорога длинная...
      - Багдадский!
      - Приятно, когда покупатель с понятием.
      - А цена?
      - По дороге и цена. И к тому же: воздух, а не шелк!
      - Вот и нехорошо, что воздух. Мне б поплотней.
      - Кому что! - пожал плечами Аяр и равнодушно засунул лоскут назад за пазуху.
      Старик пожевал губами и пошел прочь, но не ушел.
      Оглянулся. Остановился.
      Аяр запахнул свой халат.
      Старик вернулся:
      - Дай еще посмотреть.
      - Холодно, отец, попусту распахиваться.
      - Давай!
      Старик долго непослушными пальцами отсчитывал деньгу за деньгой, будто из каждой выжимал сок.
      Забрав покупку, он отошел и снова остановился, разглядывая ее. Снова долго щупал ее, смотрел на свет, втайне радуясь, что из самого Багдада она так прямо далась ему в руки.
      Эта сделка ободрила Аяра. Он пошел по базарным закоулкам веселее, смелей.
      Закатанные в шерстяной пояс, у него свисали с живота еще не сбытые медные поделки, но не раскладывать же всякую мелочь на дороге: и ремесленные старосты пристанут, и купцы своего выборного подошлют. Он решил отдать этот товар кому-нибудь из медников; осторожности ради не местным, а каким-нибудь иноземным, завозным - персам ли, азербайджанцам ли, - но спохватился: персы, пожалуй, догадаются, откуда взят товар, по ремеслу опознают мастера; да ведь и азербайджанцы тож: у мастеров глаз на чужие изделия остер, наметан.
      В этих сомнениях он шел мимо мастерской Назара. Назар сидел, отбивая плоские, с узором, кольца для уздечек. Аяр приостановился:
      - Успеха мастеру!
      - Да ниспошлет бог и вам...
      - Колечки на уздечки?
      - А разве не хороши?
      - У меня на всю сбрую набор завалялся. Издалека привез, да думаю: к чему он мне?
      - Ежели не надобен, чего ж ему валяться?
      - Да что же, сам я, что ли, тут лавку открою? Мне это дело не по седлу, почтеннейший. Вот взяли б да и сбыли б заодно со своими колечками.
      - Колечек-то я наковал на весь базар. Оптом сбуду. Наше дело - свое рукомесло сбывать, не чужое.
      - А взгляните, не подойдет ли?
      Аяр раскрутил пояс и высыпал нарядные бляшки перед Назаром.
      Назар раскладывал их перед собой широко, чтоб понять, как все они распределятся на сбруе, приговаривая:
      - Ну, ну, глянем... Чего ж не глянуть?.. Работа на самом деле не здешняя.
      - А вам это и сказано, почтеннейший.
      - Мало ли что говорят люди. Люди говорят, говорят... Хорошая работа. Откуда такая?
      Аяр, вспомнив родину мастера-азербайджанца, ответил:
      - Ширванская.
      - Далеко наши гонцы доскакивают.
      - Куда пошлют! - ответил Аяр и опомнился: "Да откуда же он меня знает?"
      На Аяре не было ни гонецкой шапки с красной косицей, ни короткого ятагана с тамгой на эфесе, дававшего гонцу право на скорую смену коней в пути.
      - Может, я и не гонец, почтеннейший!.. - захитрил Аяр.
      - Да я как-то в крепости вас приметил.
      Аяр забеспокоился: "В крепость хаживает! Зачем? Не оплошал ли я?"
      А между тем Назар продолжал:
      - Давно оттуда? Из этого, из Ширвана?
      Аяр совсем смутился: "Как быть? Сознаться, что давно там не бывал, а мастер спросит, откуда взялись эти медяшки. Сказать, что теперь оттуда вернулся, - а может, он в крепости прознал и мои пути, во лжи уличит, нехорошо обо мне помыслит!"
      Аяр не был равнодушен к помыслам людей о нем: каковы бы ни были сами те люди, но их помыслы о нем должны быть почтительными! Аяр очень ценил от кого бы то ни было почтительное отношение к себе, он не знал, что ненависть врагов не умаляет расположения истинных друзей, не знал, что льстивый голос врага опасней, чем укоры друга.
      Аяр гордо погладил свою жидкую бородку и многозначительно ухмыльнулся:
      - Мало ли дорог у гонца!
      - Что говорить, много! Ой и много ж нынче дорог у царского гонца! Много дорог царь ваш прошел, по многим ходит. Подумать страшно, куда нынче зайдет!
      - Повелитель свои дороги сам знает! - наставительно возразил Аяр.
      - А как же! Знает! Хорошо должен знать. Потому и не везде ходит.
      - Это как так?
      - Где скользко, где морозно, где народ крепок, туда небось не идет!
      - Это что за слова о нашем повелителе! - вскинул голову Аяр, встревожившись: не услышит ли кто-нибудь таких странных слов о Тимуре. Вокруг никого не было: мастера в такой холод занимались каждый своим делом, а случайных путников не проходило.
      Назар, приметив беспокойство Аяра, усмехнулся:
      - Да какие это слова! Осторожен, говорю. Дорогу свою знает... А вам-то не случится ли снова в тот Ширван сходить?
      Тут глаза Аяра и Назара встретились. Взгляд мастера был спокоен, миролюбив, и Аяру вдруг стало неловко, не захотелось гордиться перед этим человеком с таким ясным и понятливым взглядом; Аяр ответил просто:
      - Разве сам я себе выбираю дорогу!
      - Да мне и не к чему знать. В Ширване у меня небось никого нет. А всю эту мелочь оставьте; как-нибудь сбуду. Как сбуду, так расплатимся.
      - У меня и еще такой безделицы много, почтеннейший.
      - Приносите - может, и ту продадим.
      Аяр вернулся к невольным труженикам Синего Дворца, роздал им покупки. Доверие к Аяру у мастеров укрепилось, хотя они молча понимали, что не без изрядной корысти столь великодушен этот гонец. И с того дня повелось: из дворца он выносил, с базара приносил. Смелость и ловкость возрастали с каждым днем, и все больше серебряных "княжат" застревало у гонца между пальцами.
      Едва ли выпало бы такое раздолье Аяру, будь в Самарканде сам Тимур; без Тимура здесь все шло по-другому, - и надсмотрщики стали не столь приглядливы, и стражи не те, что были. И сами мастера, словно проснулись, посмелели, поживели. Многое в городе изменялось, когда уходил Тимур, казалось, и город просторней и люди рослей.
      Когда после зимних туманов задождил прозрачными ливнями конец февраля, Мухаммед-Султан вызвал Аяра: выпала гонцу дорога к самому повелителю.
      Перед дорогой Аяр зашел в мастерскую. Мастера приметили и новые сапоги, и новую алую косицу на шапке гонца и поняли: собрался в путь.
      Многие попытались дознаться, в какую сторону лежит эта путь-дорога. Но Аяр отмолчался, отшутился:
      - Долга ль дорога, дело покажет; длинна ли, конь скажет.
      Но когда о том же спросил азербайджанец, отливший бляшки и много других мелких искусных вещиц, отнесенных к Назару, Аяр многозначительно подмигнул:
      - К тебе.
      - В Ширван?
      - Навряд ли.
      - В Марагу?
      - А что?
      - Там, на базаре, позади Купола Звездочетов, где Медный ряд...
      - Знаю.
      - Ширван-базар называется...
      - Многословен ты!
      - Сказать там человеку два слова.
      - Что за слова?
      - Ждем, верим.
      - Родня, что ли?
      - Родня.
      - Я скажу два слова, а услышат два уха. Да вдруг не те? Этак я и сам без головы останусь.
      - Всего два слова, - отблагодарим!..
      - Бляшками? Прошло время с ними шутить.
      - Отблагодарим!
      - Чем уж!..
      - Намедни серьги отливал. Большой сердолик в щель закатился.
      - У тебя?
      - С меня взыскали б! Главный обронил. Искали - не нашли. Кругом обшарили - нету. А вам найдем.
      - Хороших сердоликов давно не видал. Да хорош ли?
      - Целебный камень. Если носить, кому помогает от печени, кому от...
      - Знаю.
      - За Куполом направо третья мастерская. Там старик, совсем стар. Вот ему сказать: из Самарканда, мол, Реза велел сказать: ждем, верим.
      - А вдруг да нет того старика? Помер!
      Узколицый азербайджанец, у которого усы вились из-под большого, тяжелого носа, взглянул тяжелыми, как камни, круглыми глазами, медленным, пытливым взглядом посмотрел на Аяра: "Передаст ли, не выдаст ли?" - и уверил гонца:
      - Старик там всегда есть.
      Разговор прервался: во мглу мастерской, пригибаясь под сводами, вошел главный. Аяр успел шепнуть:
      - Вечером зайду за сердоликом.
      И, сменив по дороге гонецкую шапку на простой треух, пошел к Назару получить должок за последний принос медного ковья и литья.
      В мастерской работал один Борис. Он обтер о кожаный фартук черные ладони и вышел сказать Назару о приходе Аяра; вернувшись, объяснил:
      - Вчера мой мастер кувалду на ногу обронил, теперь лежит. Пойдем к нему.
      Борис провел Аяра через мастерскую в небольшую низенькую келью, по всему полу застланную серыми кошмами. На приземистой широкой скамье лежал мастер, до плеч накрывшись стеганым зеленым халатом.
      Аяр посочувствовал:
      - Заболел?
      - Да не то чтобы... А не могу стоять на ноге. Лежу жду, пока она снова меня держать будет.
      Аяр сел на край скамьи.
      - А мне ехать пора.
      - В какую теперь сторону?
      Борис стоял у двери, и Аяр покосился на него:
      - В какую сторону ни пойди, все стороны темны без денег.
      - Ваш товар я сбыл. Выручка - вот она.
      Назар приподнялся и отвернулся к стене, вытягивая из-под подушки кисет с деньгами.
      Аяр смотрел на широкие плечи кузнеца, на его смуглую мускулистую шею, осененную подстриженными в кружок густыми волосами. Что-то прочное - не то воинское, не то крестьянское, - что-то очень сродни Аяру было в этом хорошо сложенном теле Назара.
      Но Аяр строго напомнил:
      - Цена - как уговорились. Меньше не возьму.
      Назар, не поворачиваясь к Аяру, высыпал деньги на ладонь и, отсчитывая их, ответил:
      - Зачем меньше? По уговору. Вот она, выручка...
      Он засунул кисет обратно и повернулся к гонцу:
      - Хватит на дорогу?
      Аяр не ответил, деловито углубившись в подсчет денег.
      Назар спросил:
      - Так в какую же теперь сторону?
      Аяр по привычке хотел уклониться от прямого ответа, но Назар спросил так дружелюбно и просто, что Аяр, как и в первый свой приход сюда, сам того не чая, ответил так же прямо и просто:
      - К самому. К повелителю.
      - За Хвалынь, значит! - усмехнулся Назар, не скрывая, что хорошо знает, где теперь находится Тимур.
      Аяр насторожился: не оплошал ли? Негоже тайные дела царских гонцов выносить на базар!
      Назар уловил тревожный взгляд Аяра и равнодушно сказал:
      - В такую дождливую пору только у себя дома хорошо, под плотной крышей.
      Перекинувшись быстрым взглядом с Борисом, он добавил:
      - Поди, Борис, да поскорей, понял?
      Едва Борис вышел, Назар повторил!
      - Дело к весне. Дороги теперь скользкие, не расскачешься!
      Аяр, соглашаясь, посетовал:
      - У нашего брата гонца дороги всегда скользки.
      - Все мы весь свой век векуем на оскользе.
      - Весь век! - согласился Аяр.
      Они не спеша разговаривали на том базарной языке, где слышались слова персидские и тюркские; на языке, которым говорили не одну сотню лет на всех базарах просторной Азии. И хотя давно было пора Аяру уйти и собираться в дорогу, ему не хотелось уходить от мастера, из этой теплой, тихой кельи, от спокойной, неторопливой речи Назара, словно прибыл Аяр наконец домой. И сам не знал, откуда взялось это чувство. Может быть, он просто устал от вечной настороженности, от долгих бездомных скитаний...
      Вернулся Борис и на безмолвный вопрос Назара ответил лишь отрывистым кивком головы.
      Аяр, как бы винясь, говорил Назару:
      - Весь век в седле, а вашей земли не видел. Вашими дорогами не ездил. Москва далека!
      - Не так чтобы... - задумчиво ответил Назар. - Не так-то и далека...
      - Русских много видел, а земли вашей не знаю.
      Вдруг в разговор вмешался Борис:
      - А русских - где?
      За Аяра ответил Назар:
      - Русских кругом много. Тут без тебя гонец рассказывал: в каждом большом городе - на ремесле, на земле, в садах, - везде много нашего народу.
      - Тысячи! - подтвердил Аяр.
      Борис усомнился:
      - Откуда же столько?
      Опять ответил Назар:
      - Ордынцами навезены. С Волги, с Оки - отовсюду, где ордынцы невзначай грабили, где безоружных врасплох застигали. Там нахватают, сюда сбывают. А отсюда уйти назад - длинна дорога: стража кругом, негде по пути притулиться, куда уйдешь! Вот и живут как бог даст. Иные десятки лет тут живут, в труде, в терпении, в помыслах о родной стороне, о своей земле.
      Борис заметил по-русски:
      - Воля божья. А я так помышляю: настанет пора - вызволят. Москва-то крепнет!
      Аяр, вздрогнув, взглянул на Бориса:
      - Что ты сказал о Москве?
      Назар покосился на Аяра, но ничего не приметил в гонце, кроме любопытства.
      Борис отмолвился по-тюркски:
      - Москва мне родина.
      В это время, постучав колечком, подвешенным к двери, вошел коренастый сарбадар, у которого рыжеватая борода сглажена на одну сторону.
      Аяр и сарбадар быстро, настороженно оглядели друг друга, словно две тонкие, кривые сабли, звякнув, схлестнулись в воздухе, и тотчас каждая скрылась в своих ножнах.
      Назар объяснил Аяру:
      - Сосед наш. Шерстобой. Вишь, войлок тут на полу, - от него. А с войлоками зимой теплей.
      Аяр согласился:
      - С войлоком теплее.
      - О Руси беседовали? - спросил кривобородый.
      Ответил Аяр:
      - Вот, говорю, ездил много, а Русской [так] земли не видывал.
      - Ваши дороги там лежат, где наш повелитель ходит.
      - Истинно, почтеннейший! - согласился успокоившийся Аяр.
      Назар сказал кривобородому:
      - Теперь вот снова наш гонец в путь собрался.
      Кривобородый улыбнулся:
      - Если б в сторону повелителя ваш путь лежал, мы туда поклон бы послали.
      - Поклон легко везти: места не занимает! - согласился Аяр. - Кому?
      - В Мараге-городе не случится ли побывать?
      - А вдруг случится?
      - Есть там Ширван-базар. Позади Купола Звездочетов.
      - Знаю! - усмехнулся Аяр.
      - Есть на том базаре литейщик. Зовут его Али-зада. Ему сказать: просил, мол, человек из Самарканда поклон передать. Просил, мол, сказать: ждем товару, верим, что товар будет хорош. А покупателей у нас, мол, по всему нашему Междуречью есть сколько надо. Только б товар хорош был! Не запамятуете?
      - Сказать нетрудно, да как бы не забыть...
      - А мы чего-нибудь дадим на память! - решил Назар.
      Аяр удивился:
      - Кому же из вас этот товар? Кузнецу одно надо, а шерстобою другое!
      Кривобородый объяснил:
      - Будет товар хорош, каждому годится!
      Назар заколебался:
      - Вот только... Чего бы вам на память дать?
      Аяр небрежно отмахнулся:
      - А чего не жалко...
      - Народ мы бедный, хорошую памятку взять неоткуда: мелочь давать недостойно...
      Кривобородый, решительно засунув руку за пазуху, вытянул, обтер о халат и протянул Аяру белую, похожую на плоскую пуговицу вещицу:
      - Вот, случилось этой осенью купить у воина. Примите!
      Аяр взял из его ладони круглую костяную серьгу. На ней был искусно выточен крошечный слон и две порхающие птички.
      Кривобородый приговаривал:
      - И вся-то не больше ногтя, а ведь уместил же резчик целого слона в ней и птичек с распахнутыми крылышками!
      Аяр не сумел скрыть удивления:
      - Мала, а мастерство.
      Назар:
      - Мала... Мала, а вот человек изощрился, и что задумал, то все и вместил! Не размером меряй мастерство, о труде судить не по величине, а по уменью надо.
      Аяр:
      - Мастерство явное!
      Он хотел еще что-то сказать, но спохватился: незачем радоваться подарку, любой подарок надо принимать как вещь незначительную, - когда наидрагоценнейшую диковину принимаешь как должное, как нечто обычное, тогда уважение окружающих к тебе возрастает; если же удивительному удивляться, над непонятным задумываться, прекрасным восхищаться, не возвысишься в глазах людей! Нет, людям надо представляться человеком, видавшим виды, чтоб они не считали тебя подобным каждому из них.
      Пренебрежительно подкинув серьгу, Аяр поймал ее на раскрытую ладонь и усмехнулся:
      - Трудился резчик, видать, немало над ней. А к чему? Что с ней делать? Какая от нее польза? Может, в девичье ушко она и годилась бы... Да и то, будь цела к ней вторая серьга. А для уха воину навряд ли она подходит. А, почтеннейший?
      - Это вам видней! - согласился кривобородый.
      Аяр продолжал разглядывать серьгу:
      - Не наша!
      - В походе небось добыта! - предположил Назар. - Может, индийская...
      Борис задумчиво сказал:
      - А ведь было время - было их две вместе. Да поди-ка найди теперь, где она та, пара-то от нее. Может, и есть где, за тридевять земель отсель, а поди-ка найди! Так и с людьми тоже случается... Да и чьей прежде она была, об той тоже ежели додумать...
      Аяру пора было уходить. Но уходить от этих людей не хотелось. Сказал Борису:
      - Верно говоришь, пара-то от нее где? А без пары что ей за цена!
      Уже стоя посреди кельи, как бы завершая главные разговор, вздохнул:
      - Ваш народ - неразговорчивый народ, невеселый. Строгие люди! Как их ни обхаживают, они своей земли не забывают, в нашу веру не идут. Скольких видел - все одинаковы: дичатся, таятся. Между собой как братья, тесно живут. Видно, хороша ваша земля, когда так помнят!
      Назар охотно согласился:
      - Хороша!
      - Дичатся, таятся, будто чего-то ждут. Каждый чего-то ждет. И все вместе чего-то ждут. Будто непременно что-то для них сбудется! Непонятен ваш народ, почтеннейший. Чего ждут?
      - Им виднее! - ответил Назар.
      Аяр еще потоптался среди комнаты. Спрятал серьгу за пазуху, но медлил уйти.
      Когда же, пригнувшись, проходил в дверь, он заметил, как через двор легко перебежала стройная темнолицая женщина.
      Поутру, едва отворили городские ворота, Аяр покинул Самарканд.
      Третья глава
      ДОРОГА ГОНЦА
      Аяра сопровождали четверо воинов. У каждого - свежий конь из джизакских табунов Тимура, под чекменем - короткий ятаган, в руке - легкое копье.
      Вокруг простиралась зимняя бесснежная, серая гладь степей. Вдали синели горы, то задернутые туманами, то покрытые суровым снегом.
      Потянулась длинная, на многие дни, мокрая, скользкая, дальняя дорога. Через степи, горы, пустыни, через родные свои селенья; через чужие покоренные города, через становища одичалых племен, через нежилые развалины недавних городов, где повелитель пожелал создать пустыри, чтобы умелых мастеров отсюда увести в свои города; через чужие заброшенные поля, куда повелитель пожелал пустить пустыню, чтобы земледельцев отсюда переселить на свои земли, чтобы их руками рыть оросительные канавы на своих полях.
      Аяр сидел в седле небрежно, но крепко. Воины, приноравливаясь к нему, то сбавляли рысь, когда пересекали безлюдные места, то пускались вскачь, когда показывались селенья, чтоб народ сторонился перед ними: велика честь селенью, что по его улице мчится царский гонец.
      В отяжелевших от дождей и от пота чекменях, в широких лохматых треухах, одними лишь копьями напоминали они, что не простые всадники скачут следом за красной косицей гонца, но сами воины повелителя.
      Кругом простирались мутные февральские просторы, словно в воздух, как в воду, плеснули молока.
      В Каршах, в тесном древнем городе, остановились ночевать под кровом многолюдного, шумного караван-сарая, заслоненного от базара строем больших, ветвистых карагачей. Аяр знал эти деревья летом, когда, смыкаясь кронами, они распростирали густую благотворную тень. Теперь они высились голые и неподвижные.
      К ночи заветрело. На черных ветвях карагачей большая стая ворон подняла неумолчный гомон, перекликаясь с другой стаей, носившейся в хмуром, темнеющем небе.
      Зимние деревья никого не могли укрыть от студеного сырого ветра с востока. Ветер загулял и по просторному двору караван-сарая, сметая на людей мусор с кровель.
      Аяр, разогревшийся от быстрой езды, скинул чекмень, скинул теплый халат и, прежде чем отдыхать, прошел на конный двор выбрать сменных лошадей, чтоб их подготовили ему к рассвету.
      Для долгого отдыха в пути у гонца не было времени: пути гонца, как и все переходы караванов, четко расчислены в книге "Дорожник", и этого расчисленья никто из гонцов и никто из караванщиков не смел нарушать. Каравану полагалось идти от Бухары до Каршей четыре дня; гонцу - три. Каравану идти от Каршей до Балха - восемь дней; гонцу - пять. И так по любой дороге, до любого города. Если гонец на сменных, отстоявшихся лошадях ухитрялся пройти расчисленный путь быстрей, награждался.
      Стемнело. Уже не видно стало городских строений, а ветер не унимался. И вдруг повалил снег. Накаркали вороны! По снегу не расскачешься. Вот тебе и Карши - родной город великой госпожи - царицы Сарай-Мульк-ханым. Потому и город ныне прозывается Каршами, а не прежним именем - Несеф. Карши - значит дворец. А дворец в Несефе поставил правнук Чингиза Казан-хан, отец великой госпожи; тут и родилась она, в этом самом дворце, тут и росла до пятилетнего возраста, пока не убил Казан-хана хан Казаган. Как зять Казан-хана, нынче прозывается Тимур Гураганом, ханским зятем. А дворца того в Каршах уже нет. Хан Тохтамыш разрушил тот дворец лет десять назад, когда повздорил с Тимуром. Где-то он нынче, неблагодарный Тохтамыш-хан? Дважды Тимур ходил его бить за неблагодарность. Под Чистополем во чистом поле бил. На Тереке-реке бил. А все еще цел Тохтамыш-хан, а все еще где-то скрипит зубами, точит меч, не угомонился, не поклонился Повелителю Мира.
      Может быть, тысячу лет стоит этот город Несеф, нынешний Карши. Много дел тут поделалось, много всяких людей побывало, пожило, сошло в забвенье. Много снегу сюда наметало со степи, много его здесь перетаяло. А вот опять наметает, метет, валит. А на рассвете надо выезжать и ехать наскоро.
      Всю ночь Аяр вскакивал, выходил глядеть, не стихает ли снег, не светает ли утро.
      Когда в предрассветной синеве выехали из ворот, Аяра знобило. Никак не мог согреться.
      На городских кровлях лежали белые тяжелые слои снега. Весь город казался разглаженным белыми плоскостями кровель; и между ними вздымались в небо серые султаны голых тополей да желтели сырой глиной стены строений.
      Кони увязали в снегу, в глубоком, рыхлом снегу, прикрывшем всю землю ровной гладью. Кони то оскользались, то спотыкались, - не разглядишь ни канав, ни кочек.
      В каршинской степи, на бескрайнем просторе, понесло навстречу всадникам студеным ветром. Заиндевела шерсть лошадей. Слезились глаза от стужи, от ветра.
      Когда добрались до Маймурга, смерклось. Заночевали в низенькой келье постоялого двора, заполненного большим овечьим гуртом.
      Под заношенным холодным одеялом Аяр ворочался всю ночь, пересиливая себя, не желая поддаться тяжелой слабости, силясь перебороть болезнь.
      Утром, ослабевший, пошатываясь, он все же сел в седло и поехал дальше. Но все трудней стало ему держаться в седле. Тело настойчиво тянулось к земле, к покою. Впереди был постоялый двор - Рабат-Астан. Можно было остановиться там. В этом рабате [так] редко останавливались, предпочитали добираться до Миянкалы, укрепленного караван-сарая, где всегда стояло много проезжих, где были запасы корма для лошадей и верблюдов и хорошая харчевня. Но не только до Миянкалы доехать, а и до Рабат-Астана у Аяра не хватило сил.
      В какой-то небольшой, до кровель заваленной снегом деревушке Аяр остановился. Воины помогли ему дойти до первой мазанки.
      Постучались в черную от времени низенькую калитку.
      Вышел старик в широких засаленных овчинных штанах. Их шов кое-где распоролся, и в прорехах торчала бурая овечья шерсть. Серые глаза слезились над свалявшейся бородой, похожей на лоскут овчины.
      Длинная домотканая рубаха, распахнутая на груди, на пронзительном ветру не могла укрыть от стужи костлявого старого тела, но старик неторопливо здоровался с гостями, неторопливо вел их по двору, гремя по оледенелой земле одеревенелыми туфлями, надетыми на босу ногу.
      В приземистой лачуге, в темной комнатке под черным низеньким потолком, на глиняном полу ничего не было, кроме истертой войлочной подстилки да глиняного кувшина у двери. Но вошедшим сразу показалось здесь теплей, чем снаружи, хотя теплей здесь было лишь оттого, что толстые стены укрыли иззябших путников от ветра.
      - Один из воинов начал было объяснять хозяину, что Аяр заболел, но старик, как бы успокаивая их, поднял перед воином ладонь, приговаривая:
      - Погоди, погоди...
      И торопливо нырнул в другое жилье, откуда принес две овечьи шкуры. Он расстелил их на войлоке, и Аяр беспомощно опустился на них. Постояв над ним, старик снова ушел. Он вернулся с широким, много раз латанным шерстяным чекменем, накрыл Аяра и сказал:
      - Лежи.
      Воины внесли переметные мешки и поставили их у стены около двери, а седло уложили возле Аяра, чтобы ему было на что опереться. Но прежде чем лечь, Аяр, закрыв глаза, вытянул из-за голенища кисет, засунул его за ворот, где под мышкой был у него потайной карман, и сказал воинам:
      - Хозяин меня обережет, а вам тут места нет. Поезжайте, ждите меня в Рабат-Астане. Да сыщите там лепешек или еще какой еды, а завтра один из вас привез бы мне сюда. Тут у них у самих ничего нет.
      - Есть! Есть! Гостю найдем! - самоотверженно заволновался хозяин. Обидеть нас хочешь?
      Аяр послушался, но остерег свою охрану:
      - Ждите меня в рабате. А тут ни у кого ничего не трогать, не брать.
      Воины переглянулись с неудовольствием: не в их обычае было отказываться от того, что можно вырвать. Если сам царский гонец захворал, никто за такое дело не попрекнул бы. Однако Аяр был тверд:
      - Езжайте, не то до темноты не поспеете!
      И, потеряв силы, лег. Он только сказал, когда хозяин проводил воинов:
      - Мне ничего не надо, отец. Дай мне поспать.
      Но хозяин вскоре принес в черной глиняной плошке разогретое сало, растер Аяру грудь и густо намазал ему пятки и ладони.
      - Дитя я, что ли... - возражал Аяр, но подчинялся этой отцовской заботе, которой не знавал за всю жизнь с младенческих лет.
      Уже в дремоте спросил:
      - Как имя, отец?..
      - Онорбай.
      - Богатое имя!
      - Только оно одно богато!.. - усмехнулся хозяин. - Лежи отдыхай.
      - А я - Аяр.
      - Знаю, воин сказывал... - И опять хозяин усмехнулся, теперь, видно, этому нелестному прозвищу гонца.
      К утру у Аяра озноб утих, а днем под напором яркого солнца и теплого ветра сугробы истаяли. Лишь кое-где в тени оставались сизые пятна хлипкого снега. Аяр лежал обессиленный, голова отяжелела, все вокруг казалось непонятным, как во сне: откроет глаза - сидит старик и что-то скоблит ножом; другой раз откроет - уже вечер и в дверях стоит широкоплечая коренастая девушка; третий раз откроет - ночь, где-то грызутся собаки, видно схватились с волками.
      Прошел один день, и другой день прошел, и Аяру полегчало. Оставалась лишь слабость да тяжесть в голове. Но больной уже сидел, разговаривал с хозяином, выходил наружу погреться на свету.
      Из сырой земли, как зеленые язычки, высовывались ростки тюльпанов, предвещая весну.
      Старик, подойдя к росткам, сказал:
      - Они уже с неделю как выглянули, поманулись на солнце, да снег их привалил. А они устояли, дальше тянутся. И примечаю: росли и под снегом, не переставали расти.
      Но Аяр все еще ленился поддерживать разговор.
      Во дворе и в доме домовито хозяйничала широкоплечая рябоватая девушка. Подметала сереньким веником, разжигала кизяк в глиняном очаге, на краю двора, где пекут лепешки; пробегала, стуча тяжелыми кожаными туфлями, посверкивая смуглыми щиколотками из-под румяных шальвар, накинув на голову детский халатик, и небрежно, по обычаю, заслонялась полой халатика от постороннего мужского взгляда. Нередко случалось, что она проходила мимо, заслоняясь полой халатика совсем не с той стороны, откуда на нее смотрел Аяр.
      Он молчал, но смотрел на нее. Ему нравилось на нее смотреть: не стройна, не легка, рябовата, и руки измазаны сажей, и на лбу полоска сажи, - видно, провела по лицу рукой, - а смотреть на нее было приятно: как она домовито, ловко хозяйствует среди этой глиняной утвари, где у нее вода, мука, тесто... Приседает перед очагом и, совсем распластавшись на корточках, поддувает огонь под комьями кизяка. Вот вскинулась, ухватилась за пучок сухого бурьяна, подбросила в очаг. Пламя заиграло перед ней. Она не отодвинулась, только заслонилась от пламени ладонью. Вот поплескала из кувшина водой на руки: будет брать тесто. Мало помыла руки, бережет воду.
      - В воде нуждаетесь? - спросил Аяр хозяина.
      - Колодец есть овец поить. Сами не пьем: солона.
      - А где же берете?
      - Эна там, в балке, - серые камни где лежат, видишь? Там вода есть. Летом засыхает; летом из колодца пьем.
      - Дочь хозяйствует?
      - Жены нет.
      - Нету?
      - Тринадцать лет уже нету. Когда Тохтамыш-хан на Карши ходил, увели жену. А я дочь схватил да за пазуху. Ягненок подвернулся, только что народился, и его за пазуху. Да в балку, там за камнями залег, притаился. Тохтамыш ушел, я вернулся. Дочь выходил и ягненка выходил. Ей три года было. Ягненку - три часа от роду. Обоих выходил. А сыну шесть лет было, он сам спрятался: на кровлю залез, там залег, затаился, его и не приметили. А жену увели.
      - Сын жив?
      - С повелителем. С самим. Что жив, что нет - разницы нет, когда он с повелителем. Десятник.
      - Трудно вам двоим?
      - Мне шестьдесят лет было, я все один жил. Шестьдесят лет, а кругом все одно - степь, бараны, колодец. Тут случилось, мимо пленных гнали; много - тысячи людей. Это повелитель Хорезм взял, погнал народ в Самарканд. День мимо шли, другой день шли. Я смотрел: черные, серые, одни глаза краснеют, идут, идут... Пять дней мимо идут, на шестой идут, - вижу, на шестой день одна девушка захромала, ногу вывихнула. И уж ей не идти. А не идти - убьют. Я изловчился, выдернул ее из толпы да за угол. Она догадалась, поползла за стену. Да так и осталась. Вот мне и жена. А и не думал жениться. Чем кормить? Да и выкупить невесту было не на что: отдашь всех баранов, а самому что останется, где шерсть брать? Вот и осталась, и явилась у меня жена. Ха! Ах, какая жена!.. Увели. А теперь где взять? Да и зачем? Лучше той нигде нет. Та - одна была такая! Я весной шерсти наберу, летом она ниток напрядет, в травяном отваре выкрасит, зимой сидит - ковры ткет. Об эту пору я брал у нее ковры да в Карши, на базар. Продам - чего-нибудь для дома куплю, с базара несу. Какая жизнь была! Увели...
      - А дочь не ткет ковров?
      - Может. А где шерсть взять? Баранов тогда ж угнали. Какие у меня и остались - все черные. А одной черной ниткой какой ковер выткешь? От жены один коврик уцелел. Она тут за домом его ткала, он у нее еще на приколах был растянут, они его не заметили. Да он и не весь был готов. Вот дочь по этому ковру и училась. И поняла. И могла б ткать. Да где же взять шерсть?
      - Чем же кормитесь?
      - Барашка выращу, сведу на базар, назад зерно несу. Тут муку намелем вон у нас жерновок, - лепешки печем, водой запиваем. А этой осенью волки на проезжего коня кинулись. Конь отбился, да зад весь изорван. Проезжий бросил коня, а мы с соседом коня задрали: коню все одно пропадать. Теперь тут у нас с осени колбаса провисает. Станет тебе полегче, сварю тебе, попотчую.
      - Да, отец... не проста жизнь-то!
      - Ух, какая!.. Каждый день разная. Как ручей играет.
      - Жизнь-то?
      - Да.
      - Ты и родился здесь?
      - Испокон веков. А где ж еще жить? Разве можно!
      Вокруг темнела ровная, гладкая каршинская степь. Ни деревца, ни кустика. Только кое-где камень торчит или горбится холмик.
      Подошли большие степные собаки, с обрезанными ушами, с пушистыми култышками на месте хвостов. Хозяин, приветливо глянув на них, сказал:
      - Ночью они двоих волков тут задрали. Там вон, около камней. Я пошел, хотел шкуры снять. Где там: клочья!
      А девушка все ходила мимо, все ходила...
      Закрыла жерло печи деревянной заслонкой: там, внутри, лепешки, прилепившись к своду, пекутся над жаркой золой. Начисто отмела сор от печки. Ухватила глиняный кувшин, распрямившись, вольно запрокинув голову, побежала к далеким камням за водой. Ветер отпахивал в сторону полы халатика, раздувал ее широкую, заплатанную рубаху.
      - Что ж это она босая?
      - В обуже тяжело, - далеко ведь! - степенно объяснил старик.
      - Еще снег кое-где... холодно.
      - А то и по снегу ходим без обужи: где ее взять?
      - Холодно ведь! - повторил Аяр.
      - Сын мой обут небось: он воин, десятник. А тут кругом ты обутых видал? У нас добычи нет...
      - А все ж вы тут намного богаче живете, чем там! - сказал Аяр, вспомнив покоренные земли.
      - Еще бы, мы тут свои повелителю-то! И воинов ему даем, и хлеба; баранов ему растим. И воинов даем, и кормим воинов. А он добычу берет, правит нами!
      Старик говорил степенно, но Аяру почуялось, что в словах старика мелькнуло подобие той усмешки, какую он приметил, когда сказал старику свое прозвище. Если даже и мелькнула эта усмешка, сейчас она не задела Аяра, ему было хорошо здесь, спокойно. Как было ему спокойно у Назара на базаре, так и здесь, не то что среди воинов или на постоялых дворах.
      Девушка уже возвращалась со степи, слегка прихрамывая, и глиняный кувшин твердо стоял на ее голове. Шла навстречу сырому свежему ветру, свободно и равномерно помахивая руками в лад своим мелким шагам. Под глиняным кувшином сама она казалась слепленной из красноватой глины: встречный ветер прижимал к ней рубаху, и она пробивалась сквозь ветер высокими острыми грудями, широкими крутыми бедрами, узким овалом живота. Такие глиняные игрушки случалось находить на Афрасиабе - богинь в развевающихся хитонах. Ника ли, Афродита ли, своя ли согдийская Дева попадалась самаркандским ребятам на Афрасиабе после дождей ранними веснами; ребята бегали туда искать такие игрушки, чтобы потом играть, обряжая бывших богинь в пестрые лоскутки.
      Ожившая, шла она из этой темнеющей вечерней степи, издревле увенчанная тяжелой тиарой кувшина.
      В это время, как журавлиное курлыканье, донесся звон караванных колокольцев. Шел караван со стороны Каршей. Аяру не по душе было сейчас глядеть на караван, на людей, которые едут, может быть, из самого Самарканда. Его тянуло уйти от этого каравана. Он бы встал. Но хотелось дождаться девушку.
      Она была уже недалеко. Но вот Онорбаевы псы кинулись к дороге с угрожающим лаем. Из-за дома на дороге вдруг показались путники на ослах. За ними, надменно неся высокоумные головы, величественно следовали верблюды. Караванные псы, теснясь к ослам караванщиков, отбрехивались от нападавших на них здешних псов, ощеривались, огрызаясь; в драку не лезли: здесь была чужая земля. В этой собачьей кутерьме, в звоне колокольцев верблюды шествовали один за другим и все так же величественно, медлительно сменяли друг друга, связанные между собой короткими арканами - один конец на седле переднего, другой конец в ноздре следующего - и мерным, беззаботным шагом уходили в далекую даль.
      Но девушка осталась по ту сторону дороги. А караван был велик. Верблюд сменял верблюда. Возникали и пропадали вдали караванщики на маленьких осликах, а девушка, опустив на землю кувшин, ждала по ту сторону дороги. До нее от Аяра было всего два шага, но теперь надо было ее ждать оттуда, может быть, очень долго ждать, - ведь в иных караванах идут сотни верблюдов; бывает, и тысячи верблюдов идут, позвякивая колокольцами, всегда тем же величественным, медлительным шагом, презрительно запрокинув надменные головы.
      Аяру показалось обидным это шествие каравана. Никогда караваны не мешали Аяру: все уступали дорогу царскому гонцу. А тут он ничего не мог поделать. И чем дольше шел этот караван, тем нужнее становилось ему, чтобы девушка была здесь, в этом дворике, где без нее могут сгореть лепешки, где без нее чего-то не хватает Аяру.
      А бесконечный караван шел, шел...
      На хорошем, рослом осле проехал дервиш в островерхом куколе.
      - Божий человек... - сказал Аяр, чтобы хоть чем-нибудь скрыть свою досаду, но сказал это с такой досадой, что старик охотно поддержал его:
      - Где стадо, там и волк.
      - Как это?
      - Человек кормится от стада. Стадо кормится от степи. А степь рождает волков. Хочешь избавиться от волков, зажги степь. А чем тогда стадо кормить? Ха-ха. - И сплюнул: - Ох, о аллах!..
      Аяр задумался, взглянув на старика.
      Через несколько дней Аяр уже снова мог сесть в седло. На прощанье Онорбай положил в мешок гонцу лепешек, еще горячих, но уже черствых, как сухая глина; положил кусок черной конской колбасы и пару луковиц, - здесь, в голой степи, лук с трудом выменивали у проезжих, и Аяр оценил щедрость хозяина. Но Аяру нечем было отдарить Онорбая. Желая хоть чем-нибудь порадовать его, Аяр предложил:
      - Там, в войсках, не встречу ли я твоего сына, отец... Может, сказать ему что-нибудь? Как мне его там сыскать?
      - Он в коннице у Султан-Хусейна. Его имя Мумтоз, а кличут его там Курсак, то есть Пузо.
      - Что это ему такое прозвище дали?
      - Он жрать любит.
      Аяр уловил в словах старика неприязнь к сыну.
      - Так что ж мне ему передать?
      - "Воюй, мол, воюй!" Ему там самое место.
      То приостанавливаясь у двери, то чуть-чуть прихрамывая, пробегала по двору, но, видно, без всякого дела, рябоватая коренастая девушка, по-прежнему делая вид, что прикрывается от постороннего мужчины краем полосатого детского халатика.
      Аяр приметил, что в это утро девушка густо начернила себе брови, соединив их в одну черту поперек всего своего круглого лица. Теперь ему казалось, что она смотрит на него не своими маленькими, куда-то исчезнувшими глазами, а этой темной, как бы сощуренной чертой.
      Аяр вытянул из-за пазухи маленький сверток, развернул его, вытащил индийскую Назарову серьгу и показал Онорбаю:
      - На, отец, возьми. Отдай дочери.
      Но Онорбай возразил:
      - Ценность дарят, когда сватают.
      Аяр зажал серьгу, раздумывая: "Мне-то сватать! В седле, что ли, ее поселю? Где же мне своей семьей жить? Где жилье свое ставить? Кто ж меня с седла на землю отпустит? А она ходит, ходит. Можно б и посватать..."
      Он сказал Онорбаю:
      - Я, отец, тебя не хотел обидеть. Память тебе хотел оставить.
      - И без этого запомним. Не надо.
      Аяр снова спрятал серьгу за пазуху.
      "Откуда у них детский халатик?" - подумал Аяр. И медлил расстаться с этой глиняной приплюснутой к земле хибаркой, с голым, утоптанным овечьими копытцами двором, где дремали, привалившись к стене, серые, как волки, матерые черномордые псы... Медлил расстаться с этим полосатым детским халатиком и сказал Онорбаю:
      - Буду назад ехать - непременно вас навещу.
      -- Да ведь нас уж не будет.
      - Как это?
      - Вон тюльпаны язычок показали. Это они нас в степь кличут. Навьючим свои сокровища на осла, овец выгоним, да и айда по степи пастись, до зимы. Если уж только зимовать вернемся. Да нынче, сам знаешь, жизнь человека не крепка. До зимы далеко загадывать! А летом где нас найдешь? Сами не знаем, где будем. Чем от дороги дале, тем жизнь целей. Нынче такое время!..
      Подошли двое соседей Онорбая, молчаливые старики в изношенных шерстяных халатах, такие же зимовники этого маленького зимовья.
      Аяр по-сыновнему низко поклонился им, обнял плечо Онорбая и пошел к коню, успев скошенным взглядом заметить девушку, замершую у пустого очага.
      * * *
      В Рабат-Астане Аяр, не сходя с седла, поднял заждавшихся его воинов:
      - Засиделись? Седлайте скорей, едем!
      Путь лежал через пустынную степь, где лишь изредка встречались маленькие стада скотоводов, двинувшихся на кочевье; один раз пришлось объезжать большую отару каракулевых овец, предшествуемую пастухами, сопутствуемую навьюченными верблюдами: перегоняли скот знатного хозяина.
      Когда добрались до Нишана, хотя кони у Аяра были хороши, он велел сменить их на свежих, чтобы не ждать, пока эти отдохнут.
      Среди ночи поднимался: не проспать бы рассвет. Он раньше всех просил отпереть ему ворота и, едва их со скрипом и всякими присловьями отворяли, пускал коня вскачь. Ему не терпелось наверстать дни, потерянные за время болезни. Он сменял лошадей всюду, где замечал свежих и крепких карабаиров, которых ценил выше остальных лошадей.
      К переправе через Аму поспели лишь к вечеру. Здесь пролегал южный рубеж Мавераннахра, Междуречья, простиравшегося между реками Сыр и Аму. Тимур считал Мавераннахр исконной вотчиной, своим заветным уделом, сердцем своего необъятного царства. Отсюда не всякого выпускали, дабы не оскудевали людьми ни города, ни земли Мавераннахра, где трудились сотни тысяч бесправных переселенцев из всех завоеванных Тимуром пространств.
      Ночью переправы не было. За рекой вдали высились крепостные башни города Керки. На этом берегу теснились крепкие стены обширных постоялых дворов, караван-сараев, скотопригонных рабатов.
      Лишь к рассвету приставали сюда каюки перевозчиков и на берег выходила охрана, составленная из отборных стражей, столь привередливых и самовольных, что даже Аяр, неприкосновенный царский гонец, робел, глядя, как проезжих здесь обшаривали и опрашивали.
      Лошадям накинули халаты и тряпье на головы, чтобы не пугались воды, завели их за жерди посредине каюков, сами встали, держа конские удила, и Аму забурлила желтыми водоворотами. Кое-где раскрывались воронки, и казалось, из речной пучины высовываются круглые львиные морды, разевая пасти.
      "Пронеси, аллах!" - думал Аяр.
      Отлогий розовый берег приближался. Поднимались еще заслоненные берегом плоские кровли пригорода, крепостные зубчатые стены, будто слепленные детьми из глины, угловатые башни, приземистые и нестрашные, тоже будто глиняные, - город Керки.
      Пока судачили с охраной, пока грузились, плыли да выгружались, прошел весь день. К постою на городской рабат поспели незадолго до ночной молитвы куфтан, перед самым закрытием ворот.
      Аяровы воины собирались погулять в городе, потешиться на вечернем базаре, но Аяр дозволил им лишь сходить в баню, где исхудалые банщики при жидком свете плошек наскоро поразмяли воинов, устало помыли их, торопясь закончить длинный, изнурительный банный день.
      Еще до рассвета Аяр поднял свою охрану. Прежде чем мусульмане опустились на первую молитву, он уже поднялся в седло и мимо мечетей, мимо молящихся, под осуждающими взглядами набожных людей заспешил к городским воротам.
      Но привратники ждали, пока жители закончат молитву. Когда же наконец открыли ворота, в город пошел большой караван из Мерва.
      Аяр потребовал остановить караван. Привратники не посмели спорить, верблюдов оттеснили к стене, и Аяр протиснулся прочь из города.
      Древнее кладбище, начинавшееся у городских стен, застроенное надгробиями и ветхими мавзолеями, было безлюдно. С сырой земли вспорхнули сороки. Между гробницами встал какой-то дервиш с остроносым кувшином в руке и снова нагнулся, чтоб поднять с земли молитвенный коврик. Это все, что Аяровы воины успели поглядеть в Керках; едва проехали мимо осыпающихся стен мавзолеев, дорога выпрямилась, и Аяр погнал коня вскачь.
      Иногда недавняя болезнь сказывалась: начинала тяжелеть голова, немели ноги. Аяр спешивался, подтягивал или отпускал стремена, чтоб изменить положение ног, снова садился и гнал коня.
      Когда потянулись пески пустыни, подули теплые ветры, засинело небо, замелькали шустрые пестрые птицы.
      Постоялые дворы стали редки, а их серые стены высоки, вода из колодцев горька, люди медлительней и молчаливей.
      Однажды проехали по дороге, густо усеянной древними черепками давно разбитых корчаг и кувшинов: некогда этой дорогой многие поколения людей возили пресную воду в безводные селенья. Вода для земли - как кровь для тела: всюду, где удавалось отвести ручей от дальней реки, его берега оживали, земля просыпалась, с лихвой воздавая тому, кто утолил ее вековую жажду. Сотни тысяч пленников, рабов, земледельцев согнал Тимур в безводные степи, чтобы расчистить и расширить каналы, заглохшие после нашествия Чингиза. В Мургабской степи, в Афганских долинах, на полях Хорасана рыли они оросительные канавы: Тимуру был нужен хлеб, чтоб кормить воинов, а воины - чтобы завоевывать земли. Но эти земли, где некогда колосились хлеба, давно заросли верблюжьей колючкой и горькой полынью: им не хватало воды. Ни усилия рабов, умиравших от жажды, чтобы прорыть русло ручья, ни плети надсмотрщиков, ни опыт земледельцев, согнанных сюда от своей недопаханной полосы, чтобы взрыхлить пашнями зачахшие просторы, не могли пробудить землю, почившую под копытами Чингизовой конницы, истоптанную его кочевыми стадами. Нужны были сотни тысяч земледельцев, молодых и любящих свои поля, а они, отвыкшие от рукояток сохи, нынче сжимали рукоятки сабель в непрестанных походах Тимуровой конницы.
      Аяру предстояла переправа через Мургаб. Реку заслоняли густые заросли тростника. Лишь узкая тропа пролегала через сплошную чашу. Здесь нужно было дождаться утра: каюки перевозчиков ушли на левым берег.
      Не въезжая в камышовые заросли, Аяр остановился в небольшом селенье. Сняв с лошадей переметные мешки, воины пошли к небольшой мазанке, прислонили мешки к ее крепким, будто прокаленным, как у кувшинов, глиняным стенам, сели на землю в холодке.
      Солнце стояло еще высоко. Старуха в узкой красной рубахе, в белой высокой, как башня, чалме разжигала сухой тростник в очаге. День был так светел, так ярок, что огонь костра на этом солнце горел невидимый, бездымный, будто сухой тростник сам, без огня, сгорал от солнечного света.
      Неподалеку от дома длинный человек в черной, из целого барана, шапке, завернув за пояс полы халата, до колен засучив штаны, ходил босой следом за деревянной сохой. Соху задумчиво влачили иссиня-черные, белорогие горбатые быки, понурив головы под тяжелым ярмом.
      Лоснясь на солнце, быки двигались под бирюзовым небом, тяжело ступая по лиловатой земле пахоты, а хозяин, то наваливаясь на соху, то приподымая ее, охрипнув, кричал и кричал, ободряя и понукая быков.
      Видно, он пахал уже долго. Увидев приезжих, он вонзил соху глубже и, отпустив быков от ярма, пошел, хромая, к дому. Пока он пахал, хромота его никак не была заметна, но теперь обнаружилось, что хромает он больше, чем сам повелитель. А когда подошел ближе, он оказался еще кривым на левый глаз.
      Вытирая мокрое лицо полой халата, он остановился около Аяра и, словно сразу обессилев, резко опустился на землю, сел, привалившись спиной к стене.
      Лицо опять взмокло, и опять он утерся полой халата.
      - Давно пашете? - спросил Аяр.
      Довольный, что с ним так запросто заговорили, хозяин при двинулся ближе:
      - Пятый день. Еще дня на два осталось.
      Старуха поставила перед ним кувшин холодной воды и глиняную плошку.
      Налив воды, хозяин протянул плошку Аяру, но Аяр, видя, как хозяин облизывает серые толстые губы, отслонился:
      - Пей! Пей сперва сам.
      Жадно сжав плошку ладонью, пахарь пил маленькими, редкими глотками, неторопливо, долго, как бы пробуя вкус воды. Так вернее утоляется жажда. Если же пить большими глотками, живот наполнится и отяжелеет раньше, чем утолишь жажду. Тот, у кого мало воды, умеет пить воду.
      Шуршали камыши и порой потрескивали. Они тянулись вдоль берега, отходили по болотистым землям далеко в сторону. Можно было неделями плутать в их беспросветных зарослях по хитрым звериным тропкам, где бродят несметные семьи кабанов, где на прогалинах пасутся чуткие олени, где охотятся, пощуривая зеленые глаза, камышовые коты, пятнистые барсы, где владычествуют тигры, еще более могущественные и надменные, чем сам Тимур.
      А хозяин рассказывал Аяру:
      - Отпашусь - начну стену лепить: вокруг всего поля нужна высокая стена. Не то кабаны войдут, не столько зерно пожрут, сколько вытопчут. Ни дынь, ни арбузов на бахчах не вырастишь, коль не огородишься. Истинные язычники - поганые кабаны.
      - Не тяжело одному хозяйствовать?
      - А как быть? Двоих сыновей отдал. Одного убили от Тохтамыша, на Каме-реке. Другого - в Индии, когда на Дели ходили. Сам десять лет лук из рук не выпускал. Да, слава аллаху, изломали меня под Багдадом, отпустил меня повелитель домой. А ведь дело такое: чужие поля топчешь, а свое хочется запахать да засеять. Чем по своему больше горюешь, тем свирепее чужое крушишь. Я такой. Люблю на земле действовать. В походе золото берешь, шелками мешок набиваешь, а сам глядишь, где бы тут горсточкой отборных семян разжиться да на свою землю снести.
      - Рад теперь, что отвоевался?
      - И рад бы! Да ведь человек не всегда рад...
      - А что?
      Но хозяину не хотелось отвечать на вопрос царского гонца. Заслышав среди однообразного шелеста камышей какой-то хруст, смолкший так же сразу, как и возник, хозяин отвернулся к зарослям:
      - Не тигр ли крадется? Может, лошадей ваших нанюхал. Тогда держись: ятаганами не отобьешься.
      Но это был не тигр. Неприметной дорожкой выехал из камышей на тонком, как газель, сером коне коренастый сутулый старик в мерлушковой шапке, сопровождаемый вооруженным юношей на гнедом иноходце, и стороной проехал мимо, кинув косой взгляд на Аяра.
      Старик поехал вдоль поля к высокому, как крепость, дому, и вечерние лучи тянули за всадником длинные синие тени. В небе сгущалась синева. Полоса зарослей зарозовела.
      - Кто это? - спросил Аяр. - Я его где-то видел.
      - На переправе, может? Он там десятник караула. А над нами правитель.
      - Свиреп?
      - Не скажешь. Ничего худого не скажешь. Делает свое дело. Я, что должен исполнять, всегда исполню. Я такой!
      - А что?
      - Да ничего! Он мне земледельничать не мешает. Нас сам повелитель на землю посадил: "Земледельствуйте, а мне на воинов хлеб давайте. Я вас берегу, вы меня кормите". Что он зерно у меня берет, его право, не мне обижаться! А вот надсмотрщик этот правительствует без обиды, берет, что надо взять, а вот душа от него сохнет, как глотка от жары.
      - Чего ж она сохнет, если он лишнего не берет?
      - Нет, не берет: я повелителев выслужник. А вот что не по мне - что ни день едет сюда, проверяет меня. У меня в свое дело кровь влита. Я урожай соберу, отдам что должно. А чего он стоит у меня над душой? Как подъедет, руки опускаются. Стоит и смотрит, а у меня руки обвисают, как ботва без полива. Не могу ими шевелить, не могу ни пахать, ни полоть. Чего он смотрит? Оттого смотрит, что считает, сколько у меня чего народится. У него нос, как безмен. Раз поведет - и все взвесил. А я не вешаю зерно, когда сею; не вешаю, когда жну. Мне сама работа дорога - как земля пахнет, как быки идут, как со своей сохой борюсь, будто она живая. Измучаюсь, а рад. А он стоит, и я понимаю, как не понять, - ему моя радость неведома, ему дела нет, как пахнет земля, как мне быки отвечают, как проглянут первые всходы, как земля воду пьет. Он на это не смышлен: он смышляет насчет урожая. Ему урожай нужен, урожай! А в урожае не сбор, не жатва, а вес. Он зерно на вес считает. А разве зерно - это вес, когда оно живое?
      - Его дело, он обязан.
      - Разве я против? Да зачем над душой стоять? Дай мне земледельствовать в радость. Зерно ведь я ему отдам! А они повсюду. Где пашут, где пастухи пасут, там и они. Мы растим, а они считают. Вот кабы над душой не стояли, дали бы каждому вволю своему делу радоваться.
      - Этого я не пойму, чего ж ты хочешь? - строго сказал Аяр.
      - Сами-то пахивали, почтенный гонец?
      - Как-то не случилось. Сперва был мал, а потом земли не было. Сызмалу в воинах.
      Небо стало лиловым, прозрачным. Засветились звезды. Старуха опять подкинула сушняку в огонь, пламя взвилось, запахло полынной горечью дыма. Что-то зашипело в котле.
      Сгущалась ночь.
      Ночевать легли наверху, на кровле. Отсюда шире раскидывались необозримые, темные заросли камышей. Вдали под луной поблескивала река.
      Всю ночь шелестели камыши, и сквозь их шелест что-то всхлипывало вода ли в болотах, кабаны ли бродили.
      * * *
      Хорасан охватил Аяра волнами теплых ветров, небесной синевой, первой, прозрачной, как марево, прозеленью весенних садов, зацветавших то розовыми облаками персиковых деревьев, то зеленоватыми, когда расцветал миндаль, то лиловатыми. На склонах холмов густая и сверкающая зелень молодой травы мерцала то синими, то желтыми искрами первых цветов.
      Облака, легкие и переливчатые, как мыльные пузыри, улетали в синеву высокого неба.
      Там и сям громоздились развалины, обглаженные ветрами и дождями за двадцать лет, минувших после первых вторжений Тимура на эту землю.
      И сами сады, так широко раскинувшиеся у предгорий, давно одичали: это весна пробудила старые деревья, оставшиеся без хозяев.
      Чем ниже в долину уводила Аяра хорасанская дорога, тем чаще то там, то сям вставали из-за холмов или из-за деревьев немые полурухнувшие здания, обвалившиеся своды, холмики глины, из которой торчали клочья истлевших циновок - остатки покинутых жилищ, следы замершей жизни.
      Все реже попадались сады. Раскрылись пустые поля, зазеленевшие под влажным весенним ветром. Но эта поросль оказывалась не зеленями озимей, а лишь недолговечной зеленью степной травы, обреченной зачахнуть, едва просохнет напоенная зимними дождями земля. То тут, то там дорогу пересекали овраги - мертвые русла былых оросительных ручьев. И кругом - ни земледельцев, ни скота, ни даже собак.
      Только сама земля, как вдова, хлопотливо убиралась и прихорашивалась, как было заведено во времена ее счастливой жизни. Одиноко встретила она светлый праздник весны, все вокруг украсив и безропотно прикрыв руины, знаки неотвратимой нищеты и запустения.
      Аяр въехал в долину, где тысячи людей, сведенных сюда со всего Хорасана, рыли канал. Уверенный, что хорасанские земли навсегда стали частью его удела, Тимур велел оросить поля Хорасана.
      Серые рубища, изорванные на локтях и на спинах, измазанные, измокшие под ночным дождем, не прикрывали костлявых, посинелых тел обросших всклокоченными волосами землекопов. Сил землекопам хватало лишь на то, чтоб, едва приподняв мотыгу, соскрести в сторону горсть глины. Там, где на своей земле молодой земледелец одним взмахом мотыги сбрасывает тяжкий пласт, им надо было долго трудиться. Казалось, они не прорывают, а процарапывают русло. Им было невмоготу, - не было ни сил, ни того, что пробуждает силу, - любви к делу. Зачем, для кого было им здесь напрягаться? Лишь бы избежать лишнего удара от надсмотрщиков, лишь бы дотянуть до полудня, когда каждому дадут чашку варева и клок лепешки.
      И ни говором, ни движением - ничем не нарушало степного безмолвия и безлюдья это множество людей, тяжело трудившихся в степи. Лишь скрипели камни или песок под мотыгами да хрипло, глухо звучали окрики надсмотрщиков. Не было слышно даже вскриков, когда палка ударялась о чью-нибудь нерадивую спину, будто били не по живому телу, а по сухой глине.
      Аяр насмотрелся на такие работы, когда по слову повелителя десятки тысяч людей - и своих и рабов - напрягались на строительствах то великих зданий, то оросительных каналов, то крепостных стен. Везде было то же горбились ли ряды каменотесов в горах, месили ли глину строители крепостей в пустырях, складывали ли мечети и дворцы в городах и в пригородах. А в стороне уже рыли могилы десяткам, а то и сотням тех, что обманули надсмотрщика, сбежав в сады аллаха или в преисподнюю, уверенные, что в преисподней не будет хуже. Навеки рядом ложились те, что дошли до своих могил с каменистых берегов Куры, с песчаных побережий Евфрата, с зеленых набережных Инда, с ледяных откосов Волги-реки. И все в последний раз обращали к небу остановившиеся глаза, которым так и не довелось снова глянуть на родные реки.
      Аяр с седла, проезжая мимо, смотрел на однообразные ряды тысяч людей, на однообразные вялые движения немощных рук. Как несхоже у этих людей начиналась жизнь и как одинаково у всех она завершится! Им не было исхода, их жизни не хватит на то, чтоб дождаться чего-нибудь в жизни, и если прежде не каждый это понимал, теперь, здесь, в этом безысходном труде, они все это уже твердо знали: они будут рыть, рыть, рыть, пока не слягут в могилу. Только там разогнутся и могут не шевелясь ждать справедливости и милости от бога, ибо все религии, все веры обещают людям милость и справедливость.
      Не справедлив ли Тимур, что повелел оросить эти исчахшие поля, которые он двадцать лет назад повелел вытоптать?
      Не милостив ли Тимур, что дал мотыгу десяткам тысяч покоренных людей, когда сотням тысяч таких же вырыл могилу?
      - Милостив и справедлив повелитель наш! - громко проговорил осторожный Аяр, проезжая мимо надсмотрщиков.
      - Хвала аллаху! - дружно подтвердила послушная Аярова охрана.
      Начальствовавший на строительстве сын самаркандского Джильды Шавкат-бек, завидев царского гонца, послал звать Аяра отдохнуть. Аяр не посмел отказаться: это было б обидой молодому вельможе.
      Гонец завернул к шелковому шатру, воздвигнутому на холме, откуда широко оглядывалась вся полоса работ.
      Повара горячо работали, обжаривая для Шавкат-бека мясо на вертелах, пока над очагом поспевал широкий котел плова. Пахучий синий дымок разносило далеко вокруг.
      "Как небось он щекочет ноздри у тех, кому этой еды не положено!" подумал Аяр, идя к шатру, и при этой догадке он почувствовал раздражение. Но почему это его раздражает, он не задумался.
      Очень бледный, бледный до странной синевы под впалыми щеками, тонконосый, кривоногий Шавкат-бек, скучая от безделья в этой пустыне, развлекался лишь тем, что требовал неутомимого усердия от всех, кто здесь работал. Теперь он велел кликнуть гонца, чтоб, придержав его здесь, выведать какие-нибудь новости, городские сплетни, а может быть, и важные известия.
      Раздражение не покидало Аяра. Гонцу не по душе были жирные пятна пота на белых рубахах плотных поваров, прохладная тень шатра, самаркандские корчаги с припасами, накрытые чистенькими дощечками, не по душе был этот хилый, еще молодой, но одряхлевший владыка тысяч жизней, отданных ему в полную власть.
      - Садись, гонец. Отдохни, целое утро проскакавши. Помойся с дороги. Ступай, ступай, помойся! Да скорей назад иди: расскажешь, что там у вас...
      "Брезгует, что ли, мной?" - продолжал сердиться Аяр и отказался:
      - Не смею, господин: государь взыщет, ежели задержусь. Великая благодарность за честь.
      Не решаясь неволить царского гонца, господин распорядился дать гонцу на дорогу лепешек, но своей досады не сумел скрыть:
      - Очень уж ты усерден, я гляжу.
      - Воля повелителя!.. - поклонился Аяр, почтительно принимая от повара горячие лепешки и с удовольствием вдыхая вкусный запах свежего хлеба.
      Аяр по походке своей стражи понял, с какой неохотой возвращаются его воины к дороге, как бы им хотелось посидеть здесь, обгрызая баранину, поприпекшуюся к вертелам, попивая неведомо откуда завезенный сюда холодный кумыс. Он и сам посидел бы: время было подходящее, чтобы, пополдничав, понежиться в холодке, дать и коням волю. Но что-то такое случилось в душе Аяра: комок застревал бы у него в горле на этом холме, откуда видны тысячи людей, из которых никому никогда в жизни не суждено было отведать ни горячих лепешек, ни барашка на вертеле.
      Пустынная степь после полудня захолмилась, и вскоре дорога вошла в ущелье, обваленное по краям зеленоватыми скалами, запятнанными голубым лишайником.
      Здесь намеревались отдохнуть у родничка. Ладонь Аяра уже не раз оглаживала мешок с припасами: все давно проголодались, а лепешки еще не остыли. Аяр помнил, как похрустывала на них тоненькая корочка, когда он засовывал их в этот мешок.
      Один из воинов негромко затянул древний напев о приволье гор, где возлюбленная бежит, оставляя узенькие следы...
      Но что-то серое, сливаясь с окружающими откосами, метнулось в сторону от дороги и залегло в камнях.
      Воины насторожились.
      Поехали, сдерживая лошадей, сжав наготове копья:
      "Не барсы ли?"
      И когда уже совсем подобрались к этим камням, из-за них порывисто вышел человек и пошел навстречу воинам.
      На нем был серый, истлевший, рваный хитон. Серое тело проглядывало в клочьях ткани. Серая борода спускалась клочьями от темных щек. Округлившиеся глаза смотрели прямо в глаза Аяру. Оправляя, теребя и снова оправляя ворот одежды, человек остановился среди дороги, ожидая:
      - За мной?.. Догнали?..
      Аяр смотрел на оборванца, гадая по его выговору: кто он, армянин, грузин? Гонцу было ясно, что человек этот как-то умудрился уйти от надсмотрщиков, таился здесь, чтобы, переждав погоню, куда-то брести, где его, может быть, никто и не ждал, где ему, верно, и приютиться было негде, где некому было его накормить и укрыть.
      Беглец стоял, переминаясь на черных ногах, обуглившихся на жесткой земле. Поправляя ворот рубища:
      - Нате, нате, вот он я!
      - Нет, мы не за тобой... - ответил Аяр, отводя взгляд от неподвижных глаз беглеца.
      - Едемте! - сказал он воинам. - Не наше дело: нам спасибо не скажут, как станем шарить по дорогам, когда нам другое ведено. Не за то нас милует повелитель наш!
      - Хвала аллаху! - согласно отозвались послушные воины. И опять они поскакали к той, известной Аяру скале, где снизу пробивается скупая струйка родничка, обросшая, словно курчавой зеленой бородой, какой-то мелкой мягкой травкой, свисающей с влажного камня.
      Но думавший о чем-то своем Аяр на мгновенье отстал от спутников, быстро вытянул из седельного мешка еще теплую лепешку и, словно невзначай, выронил на дорогу.
      А беглец стоял, переминаясь на горячей земле, и смотрел вслед удалявшимся воинам.
      Как ни хотелось Аяру посидеть со знакомцами на постоялых дворах, побродить по базарам в дальних городах, он не задержался ни в полуразрушенном Рее, где еще встречались гончары, умевшие покрывать блюда и чаши такой росписью, что глаза радовались, словно взирали на благолепие рая, полного праведников и гурий. Ни в тесной, людной Султании, куда сходились отовсюду паломники поклониться могиле пророка Хайдара. Ни в Мараге, городе мудрецов и звездочетов, где еще высился мавзолей над гробницей хана Хулагу, стены школ и обсерваторий, воздвигнутых за сотню лет назад; в Марагу пришлось свернуть, ибо гонцу сказали, что повелитель направляется в этот город и что всем гонцам надлежит ждать его здесь.
      Однако по приказу Тимура все гонцы из Мараги, не задерживаясь, направлялись ему навстречу, где бы ни случилось встретить его.
      В тот день навстречу повелителю выезжал неповоротливый, заносчивый гератский купец. Оставив в городе свою стражу, изнемогшую от непрерывного пути, Аяр присоединился к гератцам, и хотя свою поездку они пытались обратить в прогулку, Аяр заставил их ехать скорей. При царском гонце купец присмирел и повиновался, покряхтывая, когда приходилось, сокращая очередную дневку, снова трогаться вдаль.
      Иногда к ним присоединялись или встречались им "короткие" гонцы. По дорогам Тимура ездили "сквозные" гонцы, такие, как Аяр, пересекавшие просторные области с каким-нибудь тайным или срочным делом; эти отличались красной косицей на шапке, красным темляком на ятагане, дававшим не только право брать по дороге любого коня, но и в любом доме брать коню корм, чтоб не задерживаться; но были и "короткие" гонцы, ездившие между двумя городами, между двумя правителями. С этими считались меньше, но Аяр любил расспрашивать их: они о своих краях про все знали лучше и, робея перед красной косицей, иной раз поверяли Аяру такие новости, каких и своему десятнику не посмели бы рассказать. Они на всем пути Аяра попадались повсюду, на любом ночлеге. Не в пример прежним поездкам, Аяр нынче не расспрашивал их, он уже наверстал время, потерянное из-за своей болезни, но следовало быть начеку: сохрани аллах, вдруг повелителю покажется, что слишком мешкотно ехал Аяр из Самарканда!
      Нежданно среди дороги гонцов спешили. Повели к речной излучине. Поместили в темных юртах под огромными, еще голыми чинарами. Велели здесь сидеть, здесь ждать повелителя.
      Как торопился Аяр, как боялся потерять хотя бы один день, а тут день уже угасал, день уходил...
      Гонец сидел в полумгле юрты, на кошме, где пахло мокрым войлоком и сырой землей.
      День угасал, день уходил, но все сидели и ждали. Гонцов не задержали бы здесь, если б повелитель был далеко отсюда. И когда вдруг все затихли, насторожились, Аяр понял: повелитель прибыл.
      Теперь, сидя на кошмах, они тревожно взглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
      Но все еще никого не звали.
      Четвертая глава
      СТАН
      День уходил. Последние лучи, долго пробивавшиеся сквозь облака, светили пронзительно.
      Улугбек сидел на краю водоема, ограненного серыми плитами, глядел, как весеннее изобилие воды колыхалось, колебля опрокинутые навзничь отражения вечереющего мира - белую юрту дедушки, на нее наползала недобрая горбатая тень; стражей в позлащенных отсветами румских доспехах у входа в юрту. Отражения воинов дрожали на воде, словно их трепало в лихорадке либо в ознобе. Змеей извивалось древко знамени, воткнутого перед юртой.
      Улугбек соскучился в одиночестве, здесь, в стане, где у всех было много дел, обязанностей. Воины, приставленные к царевичу, хлопотливо постелили ему возле воды узенький тюфячок, пахнувший лошадьми. Спать еще не хотелось, хотелось побыть одному, благо наставник отлучился.
      В этом походе, когда мальчик бывал подолгу оторван от бабушкиной опеки, дед из своих испытанных тысячников приставил к Улугбеку дядьку, известного среди войск по прозвищу Кайиш-ата, что значит Ремень-батюшка.
      Жилистый Кайиш-ата всю жизнь провел в седле, и не было для него разницы - мчаться ли вперегонки со своими соратниками в сечу, на вражью конницу; влезать ли по лестницам на крепостные стены, чтобы сбросить с них осажденных; прокрадываться ли по козьим тропам, над безднами, в тыл к зазевавшемуся противнику; лежать ли неподвижно в оледенелой степи, подстерегая самонадеянных врагов, крадущихся в тыл к Тимуру. Ни боли, ни устали не ведало тело старого воина; тело ли, ятаган ли наравне служили Кайиш-ате, всегда готовые для удара по врагу во славу повелителя.
      И когда повелитель не для битвы, а для назиданий поднял этот иззубренный ятаган и повелел ему блюсти охрану царевича, исподволь приохочивать его к походным обычаям, к воинскому обиходу, великая честь оказывалась Кайиш-ате. Он повиновался, но впервые оробел перед истиной, вдруг открывшейся: пора битв окончилась для него. Дотоле он не замечал, что ему уже семьдесят лет. Сам не замечал, а повелитель заметил! Значит, чем-то выдал Тимуру, что наступили эти самые семьдесят лет! Велик почет соратнику повелителя, избранному в блюстители царевича, но Кайиш-ате этот почет горек: куда проще кинуть свою тысячу воинов наперерез врагу, чем разъяснять пытливому, дотошному юнцу преимущества тех или иных воинских ухваток. Старику были столь явны эти преимущества, что не находилось никаких доводов для их доказательства.
      Поэтому между питомцем и наставником часто случались недомолвки, подобные такой. Однажды Кайиш-ата рассказывал о походе на Каму-реку и о своей встрече с передовым отрядом Тохтамыша:
      - Вижу, пеших у него меньше, конными же он сильнее меня. Я своих конных придержал, а пехоту выпустил. Всегда делай так.
      - А почему? Разве не следовало приберечь то, что сильнее? - удивился Улугбек.
      - Нет. Как я поступил, так лучше. Повелитель тоже поступил бы так. Я разбил ордынцев, и повелитель пожаловал мне всю добычу. Поход только начинался, повелитель был щедр.
      - Я не утверждаю, что следовало поступить иначе, но почему надлежало решить только так?
      Старик растерянно помолчал. Улугбек ждал доводов. Тогда плохо скрывая раздражение, Кайиш-ата ответил:
      - Я врать не привык. Сказано "так лучше" - и конец!
      Улугбек в таких случаях снисходительно усмехался, делая вид, что вежливо улыбается, а Кайиш-ата и без этих улыбок побаивался малолетнего царевича, не в меру любознательного, не по возрасту грамотного, дедушкина любимчика, и никогда не упускал случая отлучиться. Сейчас такой случай выпал: стража сменилась, юрта царевичу поставлена, день заканчивался. Приближенные с беспокойством ждали Тимура, уединившегося в своей белой юрте. Такое уединение не предвещало милостей, и приближенные, как при общей опасности, становились дружнее между собой, перешептываясь, переминаясь с ноги на ногу. Кайиш-ата отправился к ним, молодцевато перепрыгнув через ручей.
      Он тоже временами отражался в водоеме, и Улугбек примечал его, опрокинутого вверх ногами.
      Солнце почти зашло за гору. Проточный пруд почернел, озаренные последними лучами люди и деревья стали яркими и сказочными на воде, некогда отражавшей стройный Дом Звездочета.
      Теперь не Дом Звездочета, а ветвистые чинары, еще голые, лишь кое-где покрытые прошлогодней листвой, опрокидывались в глубь воды и казались мальчику то гривастыми, рыжими львами, то, содрогаясь на расплывчатых струях, оборачивались острогорбыми верблюдами. То вдруг почудилась огромная, во всю ширь водоема, краснобородая, в шапке голова дедушки.
      Улугбек прилег на тюфячке и заснул бы, утомленный долгой ездой в твердом седле, но любопытство возобладало над усталостью: выйдет ли дедушка?
      Отражения вельмож, то выступая в лучах заката, то исчезая в тени, сменяли друг друга, растягивались, сжимались, извивались, корчились на медлительной воде. Сейид Береке согнулся большим псом, но с бородой, вытянутой и перепутанной струями, как пучок серых змей. Дородный Шах-Мелик, беседовавший с Шейх-Нур-аддином, в отражении вышел синим быком с белым кувшином на голове. А принаряженный Кайиш-ата представлялся треугольником. Таким его делали широкие жесткие халаты, узкие плечи и островерхий тюбетей.
      Но вот через всю воду, от берега до берега, протянулся дедушка, склонился и, видно, зачерпнул воды - все отражения зарябили, затрепетали, словно он взял в горсть всех этих величественных людей, кинул их, и, выпав из его ладони, они раскатились, рассыпались, как горсть медных полушек и мелкого серебра. Он не то попил из ладони, не то оплеснул лицо и, выпрямившись, постоял над прудом, может быть разглядывая оттуда своего внука. Вода успокоилась. Лишь слегка колеблясь, снова пролегла через весь пруд длинная особа повелителя - бурые сапоги, вызолоченный закатом халат, розовый блик чалмы. Улугбека позабавило различие между дедушкой, высоким, но крепким, и этой длинной-длинной, зыбкой, гибкой, как камыш, цветистой тенью на воде.
      Видно, вода прибывала. Улугбек смотрел, как выгнулось отражение деда, трепещущее, но без головы, знакомое тело деда, искаженное и обезглавленное потоком, непрестанным, как сама жизнь.
      Вдруг солнце погасло, запав за гору. Больше ничего не отражалось в черной воде. Быстро смерклось, и сразу похолодало.
      Улугбек ушел от водоема. Навстречу ему заспешили слуги. Воины, несшие караул, поднялись и подтянулись. Пахнувший лошадьми тюфячок несли следом: другого под рукой не было, ибо Улугбеку следовало помнить, что здесь воинский стан, а не обоз с царицами, что он здесь в походе, а не на гулянье. Простая пища, скупой обиход - зимовье кончилось, началось дело, таков был порядок для всех: и для простых воинов, и для внуков Властителя Вселенной. Сундучок с книгами тащился в обозе, разносолы - у царицыных поваров, на попонах пока не принуждали спать, но и шелковых одеял не захватили, с собой везли только то, что удобно вьючилось на лошадей. Довольство дозволялось лишь на больших стоянках, когда подтягивался обоз и воины смешивались с купцами, лекарями, ремесленниками, со всяким сбродом, тащившимся при обозе, а джагатаи наведывались к семьям, бредшим со стадами с краю от войск. Такие стоянки длились иногда по нескольку дней, а между ними обходились краткими дневками и настороженными воинскими ночлегами.
      Тимур сел перед своей юртой. Поставили факелы, осветившие повелителя, казавшегося черным на пестром, как цветник, здешнем ковре.
      Шейх-Нур-аддин держал полотенце, пока слуги поднесли серебряный тазик и полили Тимуру на руки. Всем с дороги хотелось есть, но, прежде чем дать знак к началу ужина, Тимур спросил о гонцах.
      Как ни наготове сидел Аяр, но, едва его кликнули, сперва было пополз по кошме, как ребенок, прежде чем успел встать на ноги.
      - Ноги, что ль, отсидел? - усмехнулся скороход, вызывавший к повелителю.
      - Да не то чтоб отсидел... - отмахнулся Аяр.
      Тряхнув плечами, заботливо поправив бороденку, проверил, наготове ли заткнутые за пояс свитки писем. Идя, притворно ворчал:
      - Ног не отсидел, а насиделся тут вдосталь.
      - Первым позван! - утешил скороход, но это утешение лишь встревожило Аяра: каков нынче повелитель, не выпадет ли на голову гонцу нечаянный гнев, скопившийся за день в сердце повелителя.
      Но гнев не выпал. Тимур притулился в углу небольшого ковра, опершись на кожаную подушку и как бы заслонившись ею, так близко от факела, что свет, перекинувшись через голову Тимура, оставлял ее в тени, освещая лишь ноги и ковер. Стоящий на корточках возле ковра писец поднялся в пошел навстречу Аяру.
      Приняв свитки, писец не сказал гонцу обычное спасибо, означавшее "ступай", и не дал никакого знака, позволявшего уйти. Гонец стоял в тревоге: спокойнее было бы уйти отсюда, с глаз долой.
      Приближенные, вельможи отошли на такое расстояние, чтобы быстро предстать перед повелителем, если он подзовет, но и не настолько близко, чтобы слышать письма. Один лишь Аяр замер на виду у всех и стоял, слушая чтение.
      Правитель Самарканда после поклонов сообщал о несостоявшемся походе на Ашпару и гневно винил в этом мирзу Искандера. Сообщал о наказании сподвижников мирзы Искандера. Когда было упомянуто о беде с Мурат-ханом, Тимур пошевелился. Еле заметным движением ладони он прервал чтение. Чтец, выжидая, смотрел на Тимура, а Тимур думал:
      "Умен! Сообразителен. Расторопен. Надо написать Шахруху, чтоб выразил своей царевне-супруге наше сожаление о несчастье с ее братцем. Однако с намеком присовокупить: потеряла, мол, возлюбленного брата и преданного друга. "Преданного друга"! Если не глупа, поймет. А она не глупа. Лучше б ей было жить не умней, а смирней!.."
      - Там и от гератской царевны письмо? - спросил он чтеца.
      - К великой госпоже. Запечатано.
      - Я сам ей прочитаю, дай-ка сюда.
      Чтец на коленях подполз к ковру в протянул один из свитков Тимуру.
      Повертев свиток в руках, Тимур указательным пальцем поскреб заклейку, сунул его в рукав и дал знак читать дальше послание Мухаммед-Султана. Слушая многословные жалобы на самоуправства и бесчинства негодника мирзы Искандера, Тимур думал:
      "Кто там ему пишет? Сам писать не охоч. Кому поручает, надежен ли писец? Мурат-хана спровадил, а вокруг немало осталось всяких лазутчиков, соглядатаев, лицемеров. И такие есть, что рады двум господам служить: нам из усердия, Шахруху - из корысти, чтоб в беде было куда сбежать от нас..."
      Опять заерзал, упершись в подушку, и прервал чтение, когда среди казненных сподвижников Искандера услышал имя воспитателя:
      "Атабега мирзе Искандеру дал я. Я не сумел бы сам его спросить, что ли? Вот и умен, казалось, и расторопен, да спешит за меня решать! Хочет своим умом обходиться?.. Оба самоуправцы!.."
      Он вдруг увидел Аяра и, раздумывая, как бы приглядывался, словно в коротком халате гонца, в шапке ли с красной косицей, притаилось что-то оттуда, из Самарканда, что могло, казалось, раскрыть, отразить все самаркандские случаи этой зимы. Еще не поддаваясь возрастающему гневу на Мухаммед-Султана, Тимур сердито махнул Аяру:
      - Иди, иди. Скоро назад поскачешь! - И думал, глядя вслед гонцу: "Если при мне моих ставленников хватают, сами их режут, без спросу... Это разброд! Я их... Я их... Я воздвигаю, я собираю, а они... А?"
      Чтец ждал, поглаживая пальцем бумагу, чувствуя, как затекают ноги, и не смея шевельнуться. Тимур смотрел неподвижным, тяжелым взглядом в ту сторону, куда ушел гонец и где теперь сгустилась непроглядная тьма карабахской ночи, казавшаяся еще непроглядней отсюда, из-под полыхавшего факела.
      Когда дошли до письма от Шахруха, Тимур крепче уперся в подушку. Пока тянулись благочестивые пожелания и любезности, Тимур все еще думал о Мухаммед-Султане: "Верно смекнул насчет монголов, - когда Искандер их спугнул, не следовало самому к ним соваться. Да ведь я приказал ему идти туда, мог бы сперва спросить меня, а не самому решать, идти ли на Ашпару, дома ли отсиживаться. Верно решил, да без спросу. Хорошо, что верно решил, смекалист. Да как это сам, без спросу?.. Надо его самого спросить: как это так?.."
      Но вскоре старик уже думал о сыне: "Как это красноречив мирза Шахрух! Кланяется, кланяется, а пишет в Самарканд. Обиделся, что не позвал его с собой в поход. А о походе не мог не знать. Без Мурат-хана опоздал узнать, да когда писал, уже знал, что нет меня в Самарканде. Знал!.. Притворяется".
      Вдруг в памяти мелькнуло детское худенькое лицо с большими, пугливыми, неискренними глазами, и старик сразу понял сына:
      "Не обиду выказывает, - испуг скрывает. Сперва, с перепугу, ждал меня к себе, в Герат. Узнавши, что я свернул на Мираншаха, ободрился. Теперь прикидывается: я, мол, не пугался, даже о вашем выходе в поход не ведаю!
      А если пугался, значит, совесть не чиста. Чем? Все ли я знаю о его делах? Надо выведать. И поскорей, пока он спокоен. Какими любезностями начал, а ведь не духовному наставнику, не книгоеду пишет, а отцу! Часто кланяется, чтоб между поклонами я не успел его разглядеть. Кланяется, не подымая глаз. Притворщик, каким с младенчества был!"
      Тимур обдумывал, как отозваться на это письмо, что оно скрывает? Оно затем и послано, чтобы что-то скрыть.
      "Ну, царевна написала, только чтобы и тут от мужа не отстать, а сам он зачем нависал?"
      Он потрогал пальцем глубоко засунутое в рукав послание от Гаухар-Шад.
      "Что он скрывает? Испуг был, да уже прошел. Обида была, да обиду заглушила радость, как узнал, что не на него, а на Мираншаха я свернул. Не за богомольство, не за книжность боится моей кары. За какие-то большие провинности боится. За какие? Что у него там?.."
      Ничего не сказав, отпустил писца и кивнул воинам, чтобы помогли встать с ковра.
      Поддерживаемый под локти вельможами, постоял, вглядываясь в сторону костра, где пламя часто заслонялось многочисленными людьми, толпившимися перед огнем.
      - Чего там толкутся? - спросил он Шейх-Нур-аддина.
      - Который в горах костры палил, приволокли. Толкутся - разглядывают.
      - И мы глянем! - ответил Тимур.
      Державшие его под локоть отступили: он не любил, когда его поддерживали на ходу, словно снисходили к его хромоте, словно у него силы иссякают.
      Улугбек лег в своей юрте, велев поднять кошму у изголовья, чтобы дышать всей ночной прохладой, свежим ветром с гор, запахом весенней травы.
      Где-то в темноте спросонья попискивали птицы. Тут и там слышался их дремотный пересвист. Ворковала вода в реке. Лязгала сбруей привязанная неподалеку лошадь. С прохладой, с запахом земли и трав смешивался запах лошадей и дыма костров... Почудилась длинная дорога. Да нет - это дедушка в позлащенном халате и без головы... лег поперек потока, а поток течет... течет...
      Сухой и длинный, всех выше ростом, Тимур хромал, высоко вскидываясь, словно среди пеших спутников скакал, подпрыгивая в невидимом седле.
      Он пошел напрямик сквозь темноту; ему светили факелами, но он не смотрел под ноги, видя перед собой лишь пламя костра, где уже заметили его приближение и замерли.
      Пленник лежал с закрученными назад руками. Временами он раскрывал рот и, глубоко вздохнув, снова плотно сжимал тонкие губы. Большие темные глаза, казавшиеся заплаканными из-за воспаленных век, строго поглядывали то на одного, то на другого из явившихся с Тимуром. Сам Тимур не привлек внимания пленника, может быть потому, что очень уж бедно выглядел Тимур рядом с приближенными, блиставшими в свете костра то белой, изукрашенной золотом рукояткой кинжала, то дамасской саблей, то позолоченным панцирем. На Тимуре никакого оружия не было - только нагайка свисала с левой руки.
      К Тимуру от костра вышел внук, Султан-Хусейн; это его воины несли караул на дневном походе, они и захватили пленника; поэтому, считая пленника своей добычей, Султан-Хусейн сам ждал Тимура, чтобы щегольнуть перед дедом своей исполнительностью, своей добычей, своей удачей.
      Небольшой ростом, верткий, он глядел дерзкими, красными и словно крутящимися быстрыми глазами то в бороду деда, то на его сподвижников; стоял, опустив одно плечо, как бы наготове принять чей-то удар, ударить ли кого-то.
      - Что он говорит? - спросил Тимур о пленнике.
      - Всячески спрашивали - молчит! - ответил Султан-Хусейн и брезгливо сплюнул.
      - А может, плохо спрашивали?
      Султан-Хусейн передернул плечами от обиды и от досады:
      - Едва ли плохо. Только ломать не стали, ждали вас.
      Пленник молчал, пока его везли, перевьючивая с уставших лошадей на свежих, пока спрашивали здесь. Он молчал, лишь время от времени широко раскрывая рот, словно выкинутая на песок рыба, чтобы, как глоток свежей воды, глотнуть воздуха. И снова отводил глава от вопрошавших и сжимал рот, как бы ни спрашивали, как бы ни понуждали, как бы ни мучили.
      - Поставьте-ка его, я сам спрошу.
      Пленника поставили. Ему было трудно держаться на ногах, и воин, пленивший его, поддержал его под локоть.
      Спокойно и, как бы увещевая, Тимур спросил:
      - Язык, что ль, отнялся?
      Пленник теперь, когда его поставили, повел вокруг глазами и впервые сказал:
      - Ночь уже.
      Это были его первые слова за весь этот день.
      - Вот и скажи - кто дым пускал?
      - Люди.
      - Какие такие?
      - Своей земли хозяева.
      "Почему он прежде молчал, а вдруг заговорил?" - подумал Тимур.
      Султан-Хусейн побледнел от досады, что, промолчав при всех прежних расспросах, этот негодяй отвечает деду. Теперь дед подумает, что прежде не сумели допросить!
      - А сколько у тебя своей земли?
      - У меня своей нет.
      - А говоришь "хозяева"!
      - Здешние люди здешней земли хозяева.
      - А, ты вон о чем! Кызылбаш?
      - Нет, адыгей. Адыгей.
      - И как тебя звать?
      - Хатута.
      - А заодно с тобой тож [так] адыгеи?
      - Здешние люди.
      - Кызылбаши?
      - Азербайджанцы.
      "Почему он начал говорить?.." - напряженно думал Тимур, рассеянно спрашивая Хатуту.
      - Азербайджанцы? А чего ж ты с ними спутался?
      - Мы заодно.
      - Кто это?
      - Здешние люди.
      Тимуру не понравился столь прямой, почти вызывающий ответ. Повелитель с трудом сумел сдержать себя от гнева и по-прежнему спокойно, как бы попрекая, кивнул:
      - Вон оно что! Свою землю берегут от меня.
      И вдруг подумал:
      "А ведь и Шахрух тоже! Так же вот - землю, которую я ему дал, от меня прячет, от меня бережет. Затем и письмо послал, прикинуться послушным, мне глаза отвести. А с его согласия, в согласии с ним, его змея своих прихвостней на место моих людей повсюду натыкала. По всей той земле, что я ему поручил блюсти, они со своей царевной своих слуг заместо моих ставят! Вот оно что! И сей сынок от меня отпасть хочет. Не как Мираншах, - не дуром, а потихоньку, неприметно, с наипочтительнейшими поклонами обособиться от меня; затем и пишет так: я, мол, ведать не ведаю, что повелитель в походе; отцовых дел не касаюсь, куда посажен, там тихо сижу, до остального мне дела нет! Вот оно что! Ну что ж..."
      - Выходит, я землю беру, а хозяева у нее остаются прежние... Какие хозяева!
      Пленник не понял этих слов, но не переспрашивать же этого старика, в словах которого не было ни гнева, ни пренебрежения.
      В Тимуре закипал гнев на сына, на Шахруха, и этот хилый, полуживой пленник уже меньше занимал Тимура. Расспросить его надо было, но окружающих удивляла и снисходительность к пленнику, и рассеянность Тимура.
      - У меня своей земли тут нет! - повторил Хатута.
      - Чужую, значит, пахал?
      - Не пахал. Я сперва овец пас, а тем летом рыбу ловил. Рыбу ловили на базар, до самого нашествия ловили.
      - Где?
      - Неподалеку тут, под Ганджой. На Куре.
      - Осетров?
      - Лавливали.
      - Разве адыгеи рыбу ловят?
      - Когда баранов нет, а есть надо.
      "Почему он разговорился?" - не мог понять Тимур, дивясь, с какой охотой и как доверчиво отвечает этот измолчавшийся мальчик.
      - Сколько вас там, хозяев?
      - Откуда мне знать?
      - Берегись. Тебя заставят вспомнить.
      - Если бы ты был самим великим падишахом, как заставишь? Как я скажу, когда не знаю?
      - А кто был другой с тобой?
      - Рыбак.
      - Еще кто с вами?
      - Все люди своей земли.
      - А с этим... С этим рыбаком кто был еще?
      - Нас двое с ним. Нас у него восемь человек рыбачило, а когда он собрался в горы, одного меня взял.
      - Тебе одному доверял?
      - Да нет - я был пастухом, легче хожу по горам.
      - А что он говорил, когда тебя звал?
      - Говорил: надо старое сено сжечь. Чтоб мышиные гнезда не расплодились. Мы зажгли, он говорит: "А теперь бежим, они нас загрызут за эти гнезда".
      - Почему ты молчал, когда тебя спрашивали?
      - Лень было говорить. Спать хотелось. Мы всю ночь на эту гору лезли.
      - Врешь! Небось целую ночь просидели на горе, поджидали, на дорогу поглядывали. А?
      - Я не говорил, что мы прошлой ночью туда лезли. В другую ночь лезли. А прошлую ночь сидели в шалаше, на дорогу глядели. Это верно, глядели в долину. Сверху далеко видно. Да больно уж холодно там ночью. Разве заснешь? А потом меня везли, днем не давали поспать. Вот я и молчал.
      - Врешь! Не потому молчал.
      - А что отвечать? Они тоже спрашивали, сколько нас. А что попусту отвечать, когда они сами видели: нас было двое.
      - А на других горах?
      - Я тех не видел. Те далеко от нас.
      - А говоришь, с вами все люди.
      - Да не все же залезли в горы!
      Тимур вдруг понял:
      "Молчал - хотел время оттянуть. Теперь знает: все с гор успели сойти, а кто и не ушел еще, тех ночь скроет. Днем молчал, ночью молчать стало незачем. Теперь он до конца будет прикидываться, что других не знает. Думает меня перехитрить - ждет, что я ему голову снесу, а перехитрю его я: оставлю ему голову. Вот тогда и поглядим, что он с ней станет делать? К этому он не готов. Тут он и попадется!"
      - Ладно! Ступай поспи, да и лови свою рыбу.
      Окружающие переглянулись, удивляясь, как это повелитель, ничего не добившись, отпускает пленника, доставшегося с таким трудом.
      Султан-Хусейн, торопливо встав перед дедом, с готовностью предложил:
      - Теперь поговорю с ним я. К утру все скажет!
      - Отпусти его. Пускай ходит своей дорогой.
      Один Шейх-Нур-аддин сразу понял эти слова и тотчас выделил рослого бородача в иранском панцире провожатым:
      - Проводи его. Да прежде чем отпустишь, покорми, побеседуй, дай отдохнуть поспокойней: слыхал ведь - он спать хочет. Береги его.
      И, распорядившись, Шейх-Нур-аддин поспешил вслед за удалявшимся Тимуром, а воин повел отпущенника к своей стоянке. Если бы пленника не вести под руку, он никуда не пошел бы, ноги его не несли, он опустился бы тут же на темную землю.
      Тимур возвращался к своей юрте, готовя ответ Шахруху.
      "Рано поутру послать людей в Герат. Кого? Из них ни один не должен быть ни сострадальцем царевичу, ни почтительным книголюбом, ни богобоязненным, ни почитателем духовных наставников, всяких там суфиев, святых старцев. Ни каким-нибудь сородичем сородичей Гаухар-Шад-аги, гератской царевны... Значит, и не всякий барлас на это годится..."
      Вдруг он заметил, что не идет, а стоит в раздумье. И вельможи почтительно и неподвижно замерли, ожидая его. Значит, он думал, а они ждали! Прежде он не давал им времени ждать, пока сам думал. Стареть стал, что ли? Он всегда так умел думать, что люди не успевали заметить, думает ли он. Всем казалось, что любой вопрос он предвидел заранее и отвечал раньше, чем спрашивающий успевал договорить. О нем рассказывали, что все он знает заранее, что ночами беседует с пророком о будущем и потому знает ответ на все, ибо знает, о чем его спросят, знает, как обойти врага, ибо заранее знает все замыслы врага. Так говорили о нем, и он не опровергал этого.
      Торопливо и строго он сказал:
      - Чего же стали? Я вот гляжу - ночь хороша!
      - Весна! - догадливо подхватил Шейх-Нур-аддин, хотя видел опущенное к земле лицо повелителя и понимал, что не так любуются красой весенних ночей.
      Снова все пошли к юрте. И только Тимур не замечал, как заманчиво пахнет от котлов, где повара, отдав страже перестоявшийся плов, заложили новый, но теперь опасались, не передержан ли и этот, да и удался ли он, готовленный уже не с прежней охотой, не с прежним воодушевлением, а ведь плов каждый раз требует нового рвения от поваров, и, как у каждой красотки есть что-то свое, особенное, так и у каждого плова есть свое, неповторимое.
      Тимур ушел в юрту, а его вельмож окружили рабы с кувшинами, чтобы полить гостям на руки. Всем стало легче и веселее: день наконец кончился, настал наконец, хотя и в столь поздний час, час покоя.
      Рассаживались на кошмах вокруг медных тазов с кусками печенки, печенной на углях. Разламывали лепешки. Переговаривались, но от шуток воздерживались и разговаривали вполголоса: повелитель был неподалеку, и никто не знал, расположен ли он слышать их.
      В юрте повелителя хмуро горел светильник. Писец, согнувшись на корточках, записывал распоряжения невидимого в темноте Тимура.
      Он велел привести гератских купцов, прибывших еще днем. Отчаявшись чего-нибудь добиться в этот день, гератцы уже легли спать и теперь, когда их позвали, натыкались друг на друга и ползали среди постелей, словно их застало землетрясение.
      Гератский купец, став перед светильником, ничего не видел в полутьме юрты, кроме тоненького язычка пламени, и кланялся в эту сторону, ожидая, что кто-нибудь войдет. Он вовсе растерялся, когда памятный ему голос Тимура прозвучал совсем с другой стороны:
      - С чем прибыли купцы?
      - О великий государь! Из того, чем торгуем, не потребно ли чего великому государю?
      - Я что-то запамятовал, ты чем торгуешь?
      Купец почуял что-то недоброе в том, что Тимур, прежде не раз хваливший его товары, теперь вдруг запамятовал это. И спесь и наигранное благодушие покинули гератца. Он еще не успел ответить, как Тимур вдруг спросил:
      - Откуда ты узнал, что я в этих краях?
      - Как откуда? Кто же этого не знает, великий государь?
      - В Герате узнал, где меня искать?
      - А где же? В Герате!
      - И поехал сюда торговать?
      - Затем и спешил.
      - А назад когда собираешься?
      - Распродамся - и назад.
      - А тут закупать чего думаешь?
      - Да благословит господь его имя, мирза Шахрух, правитель наш, наказывал мне поискать среди здешнего разоренья, не попадется ли редкостных книг хорошего письма, с изображениями жизни, с украшениями; купить, чего бы это ни стоило. Есть, говорит, по Азербайджану прекрасные переписчики. Исстари были. Теперь там, мол, не до книг. Пока, говорит, великий государь там сверкает своим мирозавоевательным мечом, можно такие книги достать, каких при другой погоде не сыщешь.
      - Сам мирза так говорил?
      - Затем и призывал меня.
      - Значит, он знал, что сюда ко мне товары везешь?
      - А как же ему не знать, великий государь? Да он не мне одному многим людям сюда такой же указ дал: скупать книги хорошего письма либо большой древности.
      - Утром я пришлю к тебе посмотреть твои товары. Ступай.
      Когда купец, косясь на светильник, вышел наружу, здесь, в ночной тьме, никого, кроме караула, не было, и воин повел купца на место мимо безмолвных юрт, мимо спавших на кошмах воинов, мимо коновязей, где тоже было тихо.
      Но Тимур не ложился, сон не шел. Он наконец выбрал тех троих из своих сподвижников, которых поутру тайно пошлет в Герат.
      Он один пошел по спящему стану.
      На кошмах вповалку спали воины. Всю землю далеко вокруг сплошь покрыли тысячи уснувших людей, будто вся она занесена черными валами песка из пустыни.
      Он постоял неподалеку от лошадей. Они всхрапывали и вздыхали во сне. Не слышно было хруста - не ели, а спали. Значит, с вечера их хорошо накормили. Оводам и мошкаре еще рано быть, еще холодно, и лошади стояли спокойно.
      Он снова вышел к воде и сел на камень послушать ее беспечное течение. Что-то беспокойное, тревожное будили в нем ее неустанное движение, тихие всплески, непонятный, проносящийся мимо него, без него, независимый от него поток.
      Ему хотелось что-то понять, но самый вопрос ускользал, он не знал, на какой вопрос хотелось найти ответ. Что-то непонятное будила в нем вода, и хотелось это понять. И что она в нем будила, понять он не мог: в его душе никогда прежде не поднималось это чувство.
      Он перешел на другой берег и вышел к месту, где прежде стоял Дом Звездочета. Он обошел крутом этот невидимый, уже исчезнувший дом, как когда-то обходил его, когда дом еще стоял здесь. Какой-то щебень подвертывался под ноги. На каменной плите, бывшей некогда порогом, он снова сел. Мрамор плиты был холоден, очень холоден. От такого сиденья могла разболеться нога. А болеть на походе не было в его правилах. Он встал, раздумывая, нет ли где-нибудь места, где он мог бы посидеть среди этой ночи. Но, кроме его постели в юрте, нигде ничего не могло найтись, все взято теми, кто спал теперь вповалку широко вокруг. Не спали лишь безмолвные караулы, но им не полагалось сидеть, им не полагалось никаких сидений. Даже седла с лошадей небось все сняты, чтобы служить изголовьем воинам.
      Тимур постоял, вглядываясь в темноту, и возвратился к Дому Звездочета. Вот что наделал Мираншах! Все дуром, все дуром! Все наперекор отцу! А Шахрух у себя все бережет, ничего не разрушит, но и едва ли что-нибудь создаст. А что и бережет, бережет для себя. Не для отца, не для приумножения великой державы, а для себя одного. Вот уж сколько лет книги скупает, заказывает переписчикам, а заполучив такую книгу, запирает ее в сундук, оберегает и от солнечного света, чтобы не выгорели чернила, и от посторонних глаз, кроме редких собеседников, удостоенных чести раз в год полюбоваться той или другой редкостью из сундуков мирзы Шахруха. Таким и сызмалу был, таким и рос: отвернется от всех и разглядывает что-нибудь, сколько раз даже от отца халатом закрывал какую-нибудь безделицу, пока сам на нее не налюбуется, пока сам ею не натешится. С матерью никогда от души не разговаривал, с этой робкой таджичкой, которую и Тимур не очень жаловал. И никогда Тимур не прочил ни Шахруха, ни Мираншаха в свои наследники. Уже не было Джахангира, отславился отвагой Омар-Шейх, сраженный стрелой курда, и уж лучше было потомство Джахангира, внуки Тимура, чем эти двое уцелевших незадачливых сыновей. Он прикажет своим тайным послам в Герате быть суровыми с царевичем, прикажет им быть решительными. Даст им право расправляться с каждым, кто окажется виноват! Только самого царевича не велит трогать, хватит с него и острастки, нельзя двоих своих сыновей сразу выставлять на позор. Небось, прослышав про расправу с Мираншахом, Шахрух уже присмирел, а остепенился ли, переменил ли своих советчиков? Сам не переменил, так ему их переменят. И без всякого почтения!
      Но Тимур устал ходить по темноте, натыкаясь то на щебень, то на камни, то останавливаясь перед какими-то ямами, закрытыми прошлогодним бурьяном.
      Он вышел к юрте царевича Улугбека и остановился у входа, прислушиваясь. Тяжело дыша и ворочаясь, там неспокойно спал Кайиш-ата, но Улугбека не было слышно.
      Тимур обошел юрту кругом. Караул оцепенел, узнав повелителя, а он приметил поднятый край кошмы и догадался, что там спит внук.
      Пригнувшись, он вошел в темноту юрты, где светлее было лишь у поднятого края кошмы, и сел на край одеяла у изголовья внука.
      Кайиш-ата неслышно поднял голову, вглядываясь в темноту, и не столько зрением, сколько изощренным слухом узнал повелителя по хрипловатому дыханию, по привычке посапывать, когда он думал.
      Тоненькая рука с длинными пальцами лежала поверх одеяла, а другую руку мальчик во сне подсунул под щеку.
      Тимур взял эту слабенькую, прохладную руку и подержал ее.
      Долго бы он сидел так в безмолвии, один со своими раздумьями неизвестно, но Улугбек вдруг проснулся и, счастливый, что видит деда так близко от себя, боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть это желанное видение.
      Дед, однако, почувствовал, что мальчик не спит, и рукой, привыкшей поглаживать разве только лошадиные морды, ласково и нерешительно провел по щеке внука.
      - Ну, как ты?
      Старик явно радовался, что среди этой тьмы и безлюдья, среди десятков тысяч разоспавшихся людей нашелся собеседник.
      Улугбек смолчал, но поцеловал руку деда. Потом неожиданно спросил:
      - Дедушка! Почему, если у противника конница сильнее, чем у вас, а пешими вы сильнее, вы посылаете в битву пеших, а конницу, которая слабей, чем у противника, придерживаете в запасе? Разве так готовят победу? Разве не лучшую силу надлежит придерживать? Мой достопочтенным отец-наставник утверждает, что вы поступаете так.
      Кайиш-ата в темноте даже раскрыл рот, в страхе ожидая ответа повелителя и негодуя: "Памятлив, змееныш!"
      Тимур оживился, счастливый, что маленький внук один среди ночи размышляет о воинских делах:
      - Глазомер нужен. Насколько кто сильнее. Когда перевес и тут и там невелик, пехота сильная вскоре потеснит слабую, а вражья конница кинется на выручку своей пехоте. Тут надо выждать, довести бой до крайности. Дать вражьей коннице увязнуть в битве. Когда она разбредется, уморится, в горячке позабудет о твоей засаде, тогда и пусти свою конницу, числом меньшую, зато свежую, распаленную ожиданием. Она будет сильней не числом, а духом.
      Кайиш-ата тяжело задышал, заворочавшись от беспокойства.
      Тимур вспомнил о нем и добавил:
      - Видишь, наставник тебя верно поучал.
      На душе у Кайиш-атьг посветлело, и, успокоившись, он протянул ноги, подсунул руки под голову, - за всю жизнь раз выпадет этакий случай беспечно развалиться в присутствии самого повелителя.
      "Не дал меня в обиду! А тот... Ах, змееныш!"
      Но Тимур вдруг сказал:
      - В битве каждый раз надо по-нову думать. Новая схватка - новая загадка. А вдруг у врага силы свежие, а ты свои подвел сразу с длинной дороги? Твоя конница не поспеет отдохнуть, а лошадей надо опять гнать, да во всю мочь. Откуда ж им взять мочь, когда они перед тем долго шли? Значит, прежний опыт не годится, надо по-нову думать. Да притом раздумывать некогда: воинские отгадки надо наскоро смекать!
      Погладив голову мальчика, Тимур встал, приговаривая:
      - Ну спи, спи. Рано еще! Расти полководцем. А думать сам учись, книги тебя не научат победам. Надо думать самому, да быстрей, да ясней, чем думает твой враг. По книгам историю учат, а победам по книгам учиться значит назад глядеть. Глядеть надо вперед да подальше видеть. А пока спи. Рано еще! Спи, набирайся сил. Полководцу нужна сила.
      Когда дед, приговаривая: "Рано еще!", ушел, Улугбек полежал, прикидываясь уснувшим, дабы, избави бог, не вздумал заговорить Кайиш-ата, ворочавшийся неподалеку.
      Не спалось: мальчика будоражили видения предстоящих битв, когда он вырастет и поведет войска к победам. Он, крадучись, поднялся, накинул халат на плечи и вышел наружу.
      Ему представилось, как такой же ночью он пойдет к своим войскам, как поднимет их и поведет на внезапную битву. Он, как Халиль-Султан, кинется первым, впереди всех, на слонов так на слонов, на львов так на львов. Сквозь визг стрел на ревущего, ощетинившегося врага, с одним лишь коротким копьем в руке!.. А за спиной будет развеваться не жалкий халатик, а белая воинская епанча.
      Он боевым шагом вышел к пруду, где сидел накануне вечером.
      Небо чуть посветлело к утру, и мальчика поразило то большое дерево, которое вечером стояло голым. Теперь все его ветви густо покрывала крупная черная листва.
      "За одну ночь! Какова весна!"
      Улугбек стоял в удивлении: "Листья у чинара всегда велики, но отчего они черные?"
      Вдруг, проснувшаяся раньше других, где-то взвизгнула и заржала лошадь, может быть прося водопоя. И вот вся листва на дереве сразу шевельнулась, как при порыве ветра, вдруг вся вспорхнула, поднялась в небо.
      В небе на одно мгновенье замерла над деревом, но тотчас поднялась выше и, хлынув вкось, исчезла в темной стороне неба.
      Задрожав от ужаса, Улугбек потерял с плеч халатик и мелкими шажками побежал назад к юрте, боясь оглянуться на опять голое дерево.
      На всю жизнь запомнился ему этот непостижимый взлет листьев. Часто он вспоминал о нем и через многие годы, размышляя о неизъяснимых чудесах мира.
      Он не догадался, не разглядел, что это лишь огромная, на перелете из Индии, стая скворцов заночевала здесь и, почуяв близость утра, поднялась всем своим множеством, чтобы нести весну на родину, на север, к подмосковным проталинам, где уже кончался март.
      Пятая глава
      МОСКВА
      Обмерзшая скляница оконца чуть заголубела во мгле опочивальни, светало.
      Великий князь Московский Василий Дмитриевич встал, прошелся в исподнем по вязкому ширванскому ковру, тронул кончиками пальцев намерзший на стекле иней: на дворе март, а морозно; оттого и теплынь в палатах, печи по дважды в день топлены.
      Устоявшийся воздух душен, сух, пропах пряными травами, с осени для приятного духа подкинутыми под перину.
      Голубеет скляница оконца, розовеет стеклышко лампады, но в опочивальне еще темно.
      Василий черпнул ковшиком квасу из дубовой сулеи, обтер усы шелковым платочком и тем же платочком снова накрыл сулею. Нашарил на скатерти тоненькую восковую свечу, затеплил ее от лампады и перенес баловной язычок огня на большую свечу, стоявшую в тяжелом витом подсвечнике перед венецийским зеркальцем. Из бездны зеркальца взглянули, из-под прямых бровей, золотистые глаза на бледном лице, припухшем у висков.
      В углу, над кованой медной лоханью, Василий поплескал водой из рукомоя, чтоб не молиться немытому, и присел на скамью одеваться; не было обычая, чтоб в исподниках перед холопьями топтаться, одевался всегда сам.
      Поколебавшись, достал не повседневный, а праздничный кафтан, где на фряжском бледно-лиловом бархате вышиты серебряные лилеи [так].
      Причесываясь, снова погляделся в зеркало. Выпрямил пробор на подрезанных в скобку волосах, начесал челку на лоб, проверив пальцем, ровна ли. Потрогал лицо: отчего это припухает над скулами? Лицо показалось желтоватым, небольшая лопаточкой бородка - рыжеватой. И ее расчесал. Веснушек пока не видать, - видно, на этот год отстали.
      Молился, уважительно кланяясь спасу - родительскому благословенному образу, отцову, Дмитрия Ивановича Донского, благословенью. Обходился одной молитвой: читал "Отче наш", убежденный, что эта молитва обращена к покойному родителю; а ему на небеси видней, чего испросить у господа для сына своего Василия; ему видней! Оттого и перед спасом стоял с почтеньем, полагая, что отец сам внемлет сыну своему Василию, сам видит его, со всеми его нуждами, заботами, хлопотами.
      Дочитав молитву, немножко еще постоял, считая неловким сразу отвернуться: не по спешным делам к спасу обращается, а с утренним сыновним поклоном.
      Огляделся: не забыл ли чего в опочивальне. Эти ночи коротал один, один и молился, - государыня, великая княгиня Софья Витовтовна, почивала в теремах у мамушек, по случаю говенья: шел великий пост.
      Отблескивала от свечи округлая бронзовая рама зеркала; неподвижно свисало серебряное кованое паникадило, византийское, дареное, кое-где золотясь на гранях. Огонек лампады обагрял серебряные лилеи на кафтане, и на все это наплывал призрачный, как голубой дымок, рассвет.
      Василий застегнул девять круглых серебряных шершавых пуговиц, туго пролезавших через жесткие петли, и уж совсем было застегнул и нижнюю пуговицу, да остановился, подумал и решительно расстегнулся, скинул на скамью богатый кафтан и снял с вешалки из-за занавески расхожий суконный, зеленый, бормоча:
      - Ни к чему, ни к чему, ну его!
      Соскоблил пятнышко воска с обшлага и пошел к двери.
      В клети ждали отроки. Иные были в летах, а еще не выслужились, прислуживали государю.
      Едва он вышел, поверх кафтана ему на плечи накинули алую шубку, от прохлады в сенях.
      В сенях стояли ближние бояре, ожидая утренних распоряжений от Василия Дмитриевича, либо за советом, либо поведать о ночных случаях, буде случаи были.
      Перед плотными, рослыми боярами великий князь остановился, словно юношек, хотя был и росл и статен, но он был обыденен, не по сану прост, будничный человек: не пятил грудь перед боярами, не распускал бороду по груди, не хмурил бровей в знак высокоумия и власти. Остановился запросто, как огородник перед кочанами капусты, а не великий князь перед вельможами своей державы. Но этакой его простоты пуще огня боялись бояре: по простоте ему случалось такие думы с маху решать, какие по обычаю надо бы решать долгими советами. И хотя по виду Василий нетороплив, а поспевает свое решенье сказать твердо, - видно, думает про все сам, загодя, не дожидаясь, пока бояре на думе обдумают. От этого казались его решенья скорыми и, случалось, разражались над головами, как гром из погожих небес. Что-то было в Василии от отца, от Дмитрия Ивановича, хотя тот был дороден, а этот сухощав, тот волосом черен, а этот русоват, тот был приветлив, а этот всегда будто чего-то ждет, прежде чем слово сказать.
      Пощуривая золотистые глаза, переминаясь с ноги на ногу, пожевывая к чему-то губой, он слушал поочередно то одного, то другого из бояр, слушал лишь то, чего нельзя было отложить до утреннего выхода.
      Будто ленясь, Василий отвечал медленно, но слова его были кратки и смысл всякий раз ясен, - ни додумывать его слов, ни, поеживаясь, ждать повторенья, в надежде, что он изменит решенье, не приходилось.
      Один из бояр сетовал:
      - Ведь какая несообразность, государь: у князя Тимофея Иваныча с Попова леса на твой двор брали по два пуда меду в год. Нынче в том лесу пятьдесят десятин выжгли под пахоту, а твои ключники за то востребовали уж по три пуда. Лесу стало мене, а меду давай боле! Откуда же его брать бортникам, коли лесу поменело. Несуразность это, взыскивать мед с пахотных угодий, а не с бортных, государь!
      - Прибавилась пашня, - значит, людей по тем местам прибыло. Прибыло людей, - значит, есть кому по лесу шарить, рои искать. В лесу места много, оттеле пчел согнали, они в иное дупло перенеслись. Было бы кому доставать. Людей у нас мало, а пчел довольно. Прибавились люди на пашню, стало кому и на борть сходить. Сам-то он небось бедней не стал, коли новый починок у меня в лесу отпахал! Отдаст три пуда, справится!
      И, кланяясь, боярин отпятился.
      Когда сени почти обезлюдели, Василий спросил Тютчева, которому за знание восточных языков часто доверял иноземные дела:
      - Ну, как?
      - Насчет чего, государь?
      - У тебя там посол Тохтамышев цел?
      - Всякой день торопит, торопит.
      - Да что ж, проведи к нам. Послушаем посла.
      - Когда, государь?
      - А сейчас. Сюды.
      - Он небось еще почивает. Не чает вызова.
      - Что ж это до тех-то пор спит?
      - Азият.
      - Понятно, а нехорошо.
      - Чего ж хорошего!
      - А ты вели глянуть. Коли уж продрал глаза, так шел бы. Послушаем, как станет говорить. Увидим, к чему клонит. Тут в сенях и послушаем. Не велик хан Тохтамыш, чтоб его гонцам в Думной палате паникадила зажигать да вельмож скликать, - поговорим без суесловья. А что грамотки он привез, ты и вспорешь, ты и переведешь. Пойди-ка.
      И сказал, оставшись вдвоем со стариком, с князем Тарусским:
      - Тохтамыш издавна обижатель народу нашему, а мы извечно добром зло рушим.
      - Добром и крепнет Москва, государь. Зла не помнит.
      - Помнить-то помнит! Как позабыть: через два года после Куликовской победы тот змей Тохтамыш обманом подполз к Москве; батюшка Дмитрий Иваныч в Кострому кинулся войска скликать, а нас с матушкой народу оставил, чтоб в народе спокойствие укрепить. Да мы не дождались, Киприян-митрополит вывез нас из города, а Тохтамыш сюды дорвался, весь Кремль пожег. Тогда великие рукописанья совсюду в собор свезены были, на сохраненье. Все те заветные наши рукописанья под самый купол были наложены. А ему что! Он все пожег. Город скоро отстроили, как все Тохтамышево воинство прочь согнали, а рукописанья отстроишь ли?! Их тысячу лет писали! Кто помнит, что там было писано в этакой-то горе сокровенных книг! Этакое зло да не помнить? Как забудешь, - этого не забыть. Да ну-ка добром тряхнем, оно, может, ему досадней всякого зла.
      - Да что ж, когда не с мечом в руках прибегает, пускай!
      - Не с мечом, а почему? Неоткуда взять. Да я дам! И сабелек, и чего иного воинского надо, дам. Сей гонец, пока посиживал у меня в подклети, поклянчивал и сабелек своему хану, в разной прочей боевой сбруи. Они ему на Едигея надобны, и я дам на Едигея. Едигею не до нас станет, пока дома не управится. Дадим Тохтамышу, чтоб подоле управлялись. Когда свой дом загорается, впору свой пожар тушить, а не суседа подпаливать, суседу спокойней. Нам до поры станет спокойней от Едигея. Ась?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5