Бородин Сергей
Хромой Тимур (Звезды над Самаркандом - 1)
Сергей Петрович Бородин
ЗВЕЗДЫ НАД САМАРКАНДОМ
Книга первая. ХРОМОЙ ТИМУР
Написана в 1953-1954 гг.
Особенности написания соответствуют книжной версии, как и разделение на абзацы. Оригинальная метка подразделов внутри глав с помощью текстового отступа заменена на "* * *".
Какие-либо примечания в книжной версии отсутствуют, хотя имеется множество относительно малоизвестных названий и терминов. Однако данный труд не является ни научным, ни научно-популярным. Это художественное произведение и, поэтому, примечания могут отвлекать от образного восприятия материала.
О произведении. Изданы первые три книги, входящие в труд под общим названием "Звезды над Самаркандом". Четвертая книга тетралогии ("Белый конь") не была закончена вследствие смерти С. П. Бородина в 1974 г. О ней свидетельствуют черновики и четыре написанных главы, которые, видимо, так и не были опубликованы.
ОГЛАВЛЕНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГОД 1399-й
Первая глава. Сад
Вторая глава. Базар
Третья глава. Купцы
Четвертая глава. Сад
Пятая глава. Караван
Шестая глава. Сад
Седьмая глава. Синий Дворец
Восьмая глава. Синий Дворец
Девятая глава. Купцы
Десятая глава. Сад
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СУЛТАНИЯ
Одиннадцатая глава. Царевичи
Двенадцатая глава. Мастера
Тринадцатая глава. Султания
Четырнадцатая глава. Стан
Пятнадцатая глава. Султания
Шестнадцатая глава. Зима
Семнадцатая глава. Царевичи
Восемнадцатая глава. Карабах
Девятнадцатая глава. Царевичи
Двадцатая глава. Дорога.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГОД 1399-й
Прозван бысть Темирь-Аксак, - Темирь бо зоветься татарским языком железо, Аксак же - хромец, и тако толкуется - "железный хромец", яко от вещи и от дел имя приял.
Никоновская летопись
Первая глава
САД
Темна, тепла самаркандская ночь.
Листва ночного сада черна. Тьма под деревьями подобна спекшейся крови.
Над мраком сада сияет серебряное небо, и тонкая струя ручья отсвечивает в ответ небесным светилам, постукивая камушками дна, словно перебирая перламутровые зерна нескончаемых четок.
Тишину в саду строго велено блюсти до утра: в этом саду спит Повелитель Мира.
Старый Тимур вернулся домой из победоносного похода. В растоптанной Индии еще не осела пыль, поднятая копытами его конницы, еще идут сюда караваны, груженные несметной добычей, идут слоны и табуны коней, идут раненые по длинным дорогам через горы, пустыни, мимо могил и развалин.
В старом густом саду на окраине Самарканда, на ореховом полу, у двери, раскрытой в сад, на стопе стеганых одеял спит Тимур один, хмуро вдыхая прохладу родины.
А под деревьями, у ручья, в распахнутом шелковом шатре спит старая жена повелителя Сарай-Мульк-ханым.
Старая, седая, почерневшая на ветру и зное бесчисленных дорог, всюду побывала она, волочась за ним по его воле. Видывала битвы и зарева в песках Хорезма, когда муж приказал срыть с лица земли дерзкий город Ургенч, срыть Ургенч, посмевший укрыть лживого Хусейна Суфи. Терпела морозы и метели, когда муж пошел помочь Тохтамышу сесть над Золотой Ордой. Нежилась под сенью садов Шираза, где зрели сладостные, невиданные плоды. Опасливо глядела на зеленую ширь Каспийского моря, когда шли поворошить Азербайджан, где на серебряных блюдах подавали ей тяжелых осетров, отваренных в меду с красным перцем. Дивилась высоте гор и чистым потокам в тесноте Грузинской земли, где ей понравилось темное мясо туров, печенное на углях. Пила густое, как черная смола, и нежное, как молоко, вино Армении, когда ветер, благоухающий розами, раздувал края ее шатра, стоявшего на склоне багровой каменистой, бесплодной земли.
Старшая из жен, лишь изредка, издали видела она длинного, хромого мужа, не желавшего ходить без нее в походы и в походах не желавшего ходить к ней. Видела она много рек, но просторнее и страшней Аму нигде нет. Видела пустыни Афганистана и дворцы Кабула, куда свозили к ней сокровища из растерзанной Индии. Он свирепствовал там, далеко от нее, но день изо дня являлись от него гонцы справиться о ее здоровье и вручить столь редкостные подарки, каких не видывала она и во сне. Но на что ни глядела, чему ни дивилась, чем ни тешилась, милее самаркандских садов места на земле нет.
И вот спит она крепко, дыша запахом сырой глины, по которому тосковала во всякой иной стране.
Но семилетний мальчик рядом с ней не спит.
Он лежит возле бабушки, откинув голову на худенькие запрокинутые руки, и глядит в небо. А в небе, между черными крыльями ветвей, вспыхивают звезды, меркнут, трепещут, то будто на краю ветвей, то будто в непонятном далеке. И если они далеки, - велики, а если на краю ветвей, - подобны огненным бабочкам.
На широких коврах вокруг шатра спят бабушкины рабыни - персиянки, армянки; спят, не смея и во сне вольно вздохнуть, лишь звякнут спросонок браслетом ли о браслет, серьгой ли об ожерелье.
Мальчик смотрит в серебряную бездну небес, дивясь сочетаниям созвездий. Темен и тих сад.
Неслышно несут свой караул воины; ходят, сопровождаемые огромными степными псами; ходят неслышные, невидимые. Да в дальнем конце, едва просвечивая из-за деревьев, горит костер.
Там, у суровых резных ворот, стражи, сменившись с караула, над углями пекут печенку, а на огне, в широком котле, варят просяную бузу.
На старом ковре сидит начальник караула Кыйшик; он в походах умеет прибрать к рукам все, до чего бы ни дотянулись руки. А до чего руки не дотянутся, дотягивается мечом.
Позевывая, нежится на шерстяном чекмене неразговорчивый Дангаса, готовый слушать сквозь дремоту любой разговор, лишь бы самому не говорить.
Каменным лбом повернулся к огню Дагал, с достоинством крутя между пальцами длинный свисающий ус.
Но быстроглазому Аяру не сидится. То он возится у очага, то, присаживаясь на корточки, вмешивается в разговор. Днем он прискакал из Бухары, гонцом от правителя города, и теперь, как и эти, отслужившие караул воины, свободен на всю ночь и на весь последующий день.
Аяр носит бороду, но она так редка, что ее и не видно на изъеденном оспой подбородке. Лишь ладонь порой тревожно касается подбородка: не растрепалась ли борода.
Огонь временами разгорается жарче. Багряные отблески вспыхивают то на позолоченных скобах грузных ворот, то на медных бляхах, вбитых в резное твердое дерево, то на острых шлемах Кыйшика и Дагала, на стальных наручьях Аяра, на золотой серьге дремлющего Дангасы.
Разговаривая негромко, стража поглядывает - то нетерпеливо на котел, то несмело в темноту сада: туда, под сень деревьев, не велено ходить никому, - там, скрытый тьмой и тишиной, отдыхает их повелитель. Каждому доводилось видывать его издали и вблизи - в толчее битвы либо в дыму пожаров, по его слову убивать или рушить, умирать или грабить, лицезреть его гнев на врагов и досаду его, если вопли покоренных народов ему мешали. Но видеть его в этом саду не смел никто из воинов: здесь он отдыхал от войн.
Дымок костра, ударяясь о закопченную стену, розоватым туманом расплывался между деревьями, и сад казался за дымом еще глуше, как глубина моря.
Разговаривали негромко, чтобы слышать малейший шорох из сада. Неподвижно, сторожко лежали псы, большие, свирепые, с круглыми ушами, обрезанными, чтобы слух их был чутче, с хвостами, обрубленными, чтобы шаг их был легче. Но и глаза псов тревожно косились на шелесты и лепеты листьев, мешавших слушать сад.
Кыйшик ворчливо припоминал богатства и диковины, пограбленные не им. Сокровища Индии, языческие древние храмы, где со стен свисали покрывала, расшитые жемчугами и рубинами, где высились идолы, выплавленные из красного золота, а самоцветные каменья и алмазы сияли на щеках, на лбу, на ладонях, на запястьях идолов. Стены, изукрашенные каменными изваяниями птиц, зверей и нагих бесстыдниц, окаменевших в танце в одних лишь браслетах на щиколотках. Живых людей некогда было разглядывать, - золото блистало на женщинах, на мужчинах, на детях...
Крутя ус, Дагал презрительно сплюнул:
- Жалкий народ, - не искал жалости!
Но Аяр, глянув сквозь улыбку строгим карим глазом, не согласился:
- Кто не ищет жалости, не жалок, а страшен; с тем берегись!
Кыйшик, начальник караула, посмотрел на Аяра удивленно:
- Не нам ли страшен?
Если б Аяр не был испытанным гонцом, - а в гонцы отбирались лишь самые бесстрашные, самые верные и самые сообразительные из воинов, воины, за которых поручался кто-нибудь из самых сильных людей, - Кыйшик заподозрил бы, что Аяр в Индии оробел. Но Аяру почудилось в удивлении Кыйшика недоверие к смелости его, и он скрыл свою обиду усмешкой:
- Не каждому дано сердце льва! Вам дано, а из нас кому равняться с вами? Кому? - в недоумении поднял брови Аяр.
Дагалу показалось, что Аяр заискивает перед начальником караула, и он взглянул на Аяра презрительно из-под своего плоского, тяжелого лба. Но Аяр пренебрег этим взглядом, досказав:
- Если б не шли вперед львы, за кем бы плелись остальные? А? За кем?
- А мы тогда и не пошли б! - неожиданно проговорился Дангаса.
Дагал удивился:
- А сокровища так и остались бы у язычников?
Кыйшик рассердился:
- Что ты! Зачем? Нам самим надо!
Дангаса на своем чекмене вздохнул:
- А помногу ли нам досталось?
Кыйшик грозно приподнялся:
- Как? Как ты сказал?
- Я-то?.. - встревожился Дангаса.
Но Аяр выручил его:
- Он не сказал. Он спросил.
- То-то!
Замолчали, глядя в огонь: кому охота перечить начальнику, - с врагом не церемонились, но своих начальников волновать не смели, за этим строго следил Тимур.
Молчали, глядя в огонь.
Виделись им в огне недавние видения иной страны. На деревьях - то тяжелые плотные листья, то легкая, перистая листва. Цветы большие и лоснящиеся, как медные щиты. Идольские храмы, облепленные причудливыми изваяниями. Костяные троны, изукрашенные резьбой и золотыми кружевами. Горячие лошади, накрытые ковровыми чепраками, седлами красных и зеленых сафьянов, тисненных золотом. Слоны огромные, как горы, послушные, как телята, слоны с беседками на спинах, а в узорных беседках, за прозрачными занавесками, такие...
- Много ходили по земле, а этакого не видывали! - ответил своим раздумьям Дагал.
- Еще поглядим! - неторопливо сказал Дангаса.
- Ну? - усомнился Дагал.
- Разве он успокоится? Опять нас поведет.
- Куда?
- Он знает, где лежит золото. За тысячи верст видит. Он знает, как его брать.
- Думаешь, пойдет?
Дангаса, развалившись на своем чекмене, ответил твердо:
- Пойдет! Глаза-то у всех одинаковы: на свое радуются, на чужое зарятся.
Кыйшик забеспокоился, нет ли дерзости в таких словах:
- Прыток ты! Пойди-ка к сотнику, скажи: "Пора со двора!" А он тебе: "Ладно. Спасибо, брат! Без тебя не догадался б, в поход не собрался б!"
Все поняли: такой разговор опасен, - сотника учить кто дерзнет!
Аяр усмехнулся, пропустив бороду под ладонью:
- Дело воина блистать мечом, а не языком.
Дангаса смолчал, но обиделся: никогда он не мешает другим говорить, а самому случилось слово сказать, каждый норовит прицепиться.
Опять неподвижными глазами уставились в огонь.
Опять виделись им в огне недавние дни в Индии.
Как трещали шелка, когда их сдирали со стен храмов вместе с написанными на них богопротивными изображениями; как, будто зерна, сыпались в медные кувшины самоцветные камни и алмазы; как рушились разукрашенные идолами, как живыми, стены храмов, - рушились во славу аллаха, ибо Тимур повелел не щадить идольских притонов и кумирен, противных исламу и слугам его. Как вопили женскими голосами языческие жрецы, видя поругание своих святынь, бородатые, а хилые, как старухи. Как женщины кидались на воинов Тимура, пытаясь ножами, иглами, ногтями, зубами дорваться до горла. Даже под мечами корчась, призывали гнев своих будд на помощь. Дети, прыткие как обезьяны, со стен, с деревьев, из расщелин в развалинах то камнем, то осколком стены, то хоть обломком дерева изловчались кидать в непобедимых воинов Тимура. Схваченные не смирялись, вгрызались зубами в руки, не ждали жалости, не просили милости.
Буза закипала в котле.
Виделись города Индии не такими, какими их брали, а какими покинули. Осколки изукрашенных стен на дорогах. Обгорелые, черные костяки садов, потравленные до голой земли поля. А земля плодородная, добрая: воды много! Но покрыли ту землю не зернами, а трупами, смрадом от гниющих тел; лежали на земле старые, молодые, женщины, дети, - не трупы воинов, воины полегли прежде, при защите городов, - трупы простого народа, который хоть и за меч не брался, но и в плен не шел, - строптивый, скрытный, непокорный, не желавший открывать своих знаний, скрывавший свои ремесла и уменье, негодный для рабства народ.
Сто тысяч пленников согнали там в одно место, чтобы гнать их дальше, к себе в Самарканд. Сто тысяч ремесленников, художников, зодчих, разных дел умельцев, сто тысяч самых искусных людей Индии, из которых ни один не хотел сознаться, в каком ремесле искусен, в какой науке славен, в каком деле силен. Нелегко было опознать мастеров во множестве прочих людей, но опознали, отобрали, собрали их по всем городам и трущобам Индии, погнали в одно место. Они шли, не поднимая голов, глядя лишь в землю, не говоря ни слова, не прося ни воды, ни хлеба, с опущенными руками, шатаясь от усталости и голода, шли, опустив глаза, не глядя на победителей, - будто столь мерзок был вид у непобедимого, бесстрашного воинства Тимура! А когда поставили их всех вместе в просторной иссохшей котловине, он сам приехал взглянуть на них. Но и на него ни один не поднял глаз, но и перед ним ни один не заговорил; сто тысяч их стояло бессильных от дороги, ран, голода, и вокруг такая нависла тишина, будто не сто тысяч людей было здесь, а мертвая, вытоптанная земля Индии. И Тимур спросил:
- Чего это они?
- Ясно: намереваются восстать! - шепнул духовный наставник Тимура святой сейид Береке.
Тогда сто тысяч людей, связанных, посиневших от слабости, вдруг начали поднимать головы, и взгляды их, встречая его взгляд, не трепетали, все они прямо, свободно, бесстрашно смотрели ему в глаза. И Победителю Мира стало страшно.
Тимур так круто поворотил коня, что конь присел.
- Всех убить надо! - прохрипел Тимур и поскакал прочь.
Не потупляя глаз, не отодвигаясь, не заслоняясь, молча смотрели они на ножи и сабли хлынувшей на них конницы.
Аяр встал вытащить головни из-под бузы, чтоб не так шибко кипело. Он любил возиться и стряпать возле огня: дни Аяра проходили в седле, ночи на случайных ночлегах, и давно родным очагом казался Аяру огонек под котлом, где бы ни довелось его развести - в углу ли постоялого двора, в пустой ли необозримой степи.
Виделся воинам в жарких углях возвратный поход через пустыню, раскаленную добела, где приходилось ноги коней обвертывать мокрыми тряпками, чтоб не полопались копыта. Виделись такие же, как эта, ночи, когда стояло войско на левом берегу реки, ожидая своего череда переправляться домой, когда пели соловьи в зарослях маслин и в кустарниках, силясь заглушить ржанье несметных лошадей и голоса неисчислимых воинств Тимура! Когда от края до края земли горели костры, застилая на сотню верст небеса тяжелым жирным дымом.
Вдруг стража замерла, глядя в сад остекленевшими глазами, затаив дыхание: из-под деревьев неслышно, будто не по земле ступая, а по воздуху, шел к ним ребенок в тонких шелковых зеленых штанах, в полупрозрачной алой рубахе до колен, в белой тюбетейке на голове.
Отсветы костра струились, будто стекая с алого шелка его рубахи.
Лицо его было бледно, а глаза смело, прямо, пристально смотрели в глаза воинов.
Ребенок шел к ним, а псы лежали неподвижно, прижав к земле головы и не сводя с него глаз.
Воины не смели шелохнуться, не понимая - въявь ли видят перед собой это дитя, кажущееся прозрачным в его легкой одежде.
Лишь Кыйшик упруго вскочил на ноги, будто прыгнул в седло, и, почтительно прижав к груди руки, склонился:
- Привет и послушание царевичу!
И Мухаммед-Тарагай, внук Тимура, сын Шахруха, семилетний мальчик, поднятый с постели бессонницей, на покорный привет старого дедушкиного воина ответил благосклонным приветом.
Мгновенье он постоял молча.
Стражи застыли перед ним вокруг истертого, грязного ковра. Оружие их лежало по краям ковра. В котле клокотала буза.
Аяр замер возле котла, не смея шевельнуть рукой, протянутой к головне.
Легко скинув вытканные золотом кабульские туфли, узенькими босыми ногами мальчик ступил на заскорузлый ковер и сел.
Тогда и воины, подобравшись, сели вокруг.
Царевич повернулся к Дагалу, самому рослому и мощному из всех:
- Звезды...
- Да, да?.. - не понял Дагал, куда показывает царевич.
- Можно их взять руками?
Воин, тысячи верст прошедший из края в край по земле, десятки городов рушивший, сотни людей изничтоживший, сам стерпевший несчетное число ран, переспросил:.
- Звезды-то?..
- Да. Можно их взять руками?
Немало добра отнято у поверженных людей этими вот руками: бывало и золото, случались и алмазы. Но Дагал беспомощно и сокрушенно глянул на свои мускулистые, черные ладони:
- Не доводилось!
- А достать их?
Никому из воинов не случалось думать, далеко ли до звезд. В долгие дороги, в дальние страны хаживали, но о богатствах, ожидавших их в конце пути, знал лишь один человек - их повелитель. Но Тимур водил их по земным дорогам: неужто этому царевичу земных алмазов мало, неужто этот поведет свои воинства за самими звездами?
Воины смотрели на него опасливо и покорно: что ж, если настанет его время, если он поведет, пойдут: может, там-то и хватит каждому вволю и алмазов, и всего прочего.
Кыйшик ответил осторожно:
- Достать? На то воля великого амира. Прикажет - пойдем.
- А если с дерева? Влезть на самое высокое... На старый чинар! Оттуда достанешь?
Может, он их испытывает? Может, в словах его притча? Может, надо так отвечать, как в сказке: верно ответишь, и за то сразу перед тобой - счастье на всю жизнь.
Неожиданно ответил молчаливый Дангаса:
- Нет, они не на дереве.
- А стрела до них долетит?
- Может, из большого лука? Да ведь большой лук не здесь, большие луки все там.
Дангаса махнул рукой в сторону, где за тьмой, за холмами, за десяток верст отсюда стоял воинский стан.
Нет, от них не добьешься ответа! Царевич задумчиво посидел, пытаясь острым ноготком сколупнуть с ковра черное засохшее пятно. Повременил, задумчиво разглядывая, как синий язык огня лижет черное брюхо котла: Аяр позабыл вытащить из-под котла головню.
Наконец он встал и в раздумье остановился возле своих туфель с золотыми носами, круто загнутыми назад.
Аяр, ловко схватив одной рукой туфли, другой рукой охватил колени царевича и понес его в глубь запретного сада. Собаки бежали рядом, и тут выяснилось, что этим псам сад хорошо знаком, - незаметно от воинов они бегали сюда лакомиться объедками, и у царевича были даже имена для каждой из них.
Сарай-Мульк-ханым в тревоге уже стояла среди своих одеял, а рабыни переспрашивали одна другую, не видал ли кто-нибудь, куда мог уйти царевич Мухаммед-Тарагай. Но ужас перед карами, ожидавшими их за беспечный сон, еще не успел их обуять: воин вынес мальчика из-под деревьев и, не смея приблизиться, осторожно опустил его на землю. Аяр замер, ожидая слов грозной, бездумной, безжалостной, не знающей удержу своей воле старшей жены Тимура.
Но она сама так была напугана исчезновением внука, так ясно представила гнев повелителя, если б с мальчиком случилась беда, что радость, когда она увидела ребенка, переполнила ее.
- Нашлась пропажа?
Она сама подошла к воину, сама расспросила - где был ее внук, что говорил, что ему говорили.
От воина крепко пахло потом, конским и человеческим, кожей и особым, острым запахом людей, долго носивших железное оружие; голова от этих запахов у царевича кружилась, пока воин его нес.
Но теперь он не отходил от воина, слушая слова бабушки, и с удивлением заметил: она добродушно кивнула воину. Такой милости не удостаивались от нее даже самые знатные из дедушкиных людей.
Она обняла мальчика за плечи и отвела к одеялам:
- Отвернись-ка лицом от звезд. Спи-ка, спи!
Понемногу улеглись и служанки.
И снова сад затих.
* * *
Едва солнце коснулось вершин сада и золотисто-розовый луч поскользнулся на лазоревом куполе дворца, от повелителя пришли звать царевича.
Мальчик опустился возле ручья на корточки; китаянки, служившие ему, лили на его ладони теплую воду из серебряного кувшина, украшенного зернами бирюзы.
Умываясь, мальчик читал давно знакомую, отчеканенную на ручке кувшина надпись:
"Мухаммед Бухари".
"Значит, бухарца, чеканившего этот кувшин, авали тоже Мухаммедом... Зачем позвал дедушка?"
Было еще очень рано.
Но двор перед дворцом уже успели полить и подмести.
Павлины то, пригнувшись, перебегали через двор, то, воскликнув что-то кошачьими голосами, распускали радужные лучи длинных синих хвостов.
Вдоль галереи, в тени стройных, как стрелы, мраморных серых столбов, уже толпились придворные в затканных золотом алых, синих, зеленых шелковых, бархатных широких халатах, ожидая, когда повелитель вспомнит о них. Нежные, расшитые золотом или жемчугом чалмы, белые, розовые, голубые, зеленые; шапки из русских седых бобров или розово-дымчатых соболей; высокие тюбетеи изощренной красоты; тихий шелест тканей и мягких сапог; воздух, полный благовоний, добытых в дальней Смирне, в горячем Египте, на базарах Багдада или в руинах Индии, - все здесь смешалось в единое сияние, благоухание, трепет.
И едва в галерее появился царевич, предшествуемый посланным от повелителя, все замерли, и каждые встретил мальчика благоговейным поклоном, а он, никому из них не отвечая в отдельности, прошел мимо по всей длинной галерее с поднятой головой, ни на кого не глядя, но с прижатой к сердцу рукой в знак общего к ним всем своего благоволения.
Тридцать шесть столбов по четыре шага между каждым - длинный путь, когда так плотно один к другому толпятся и кланяются ему могущественнейшие, знатнейшие, властнейшие люди мира от низовьев Волги до Тигра-реки, от льдов Енисея до реки Инда.
И кто знает, может, прихоть либо причуда этого внука для Тимура окажется милей многолетних заслуг и подвигов любого из вельмож царства.
Но ребенок прошел свой длинный путь, ни одному из сотни склонившихся ничем не выразив ни гнева, ни милости.
Лишь когда резная, темная, украшенная перламутром дверь закрылась за царевичем, все эти надменные, спесивые, самодовольные, бесстрашные в выносливые люди снова ожили и снова негромко заговорили между собой.
А мальчик кинулся бегом из залы в залу, обогнав посланного, то подпрыгивая на одной ноге, то, как козленок, скача боком, пока не достиг невысокой дверцы.
За ней, на чинаровом полу, у двери, распахнутой в сад, на маленьком ковре сидел длинный, сухощавый старик в черном, обшитом зеленой каймой халате. Темное, почти черное, с медным отливом, его сухое лицо повернулось к мальчику, и глаза - быстрые, пристальные, молодые - зорко пробежали по всему маленькому, легкому, любимому облику внука.
- Встал?
Мальчик стоял, склонившись в почтительном поклоне.
- Сядь!
Когда на краю того же тесного коврика мальчик сел, поджав ноги, дед протянул ему китайскую фарфоровую чашку крепкого летнего кумыса:
- Пей!
- Благодарствую, дедушка!
Внук не успел сделать и двух глотков, Тимур спросил:
- У тебя бессонница?
Глоток комком застрял в горле мальчика, но рука не дрогнула, и он спокойно поставил чашку на коврик:
- Редко.
- Люди спят, а ты гоняешься по саду за пустыми вопросами... Как за ночными бабочками!
- Не за вопросами, а за ответами, дедушка.
- Надо у меня спрашивать.
- Вы тоже спали, дедушка.
- Мы не в походе. Дождись, пока встану. Не тебе людей надо спрашивать. Тебя люди должны спрашивать. Мой внук ты. Понял?
Откуда он узнал об этой ночной прогулке? Откуда он все узнает? Он всегда знает все раньше всех!
- Хотелось поскорее узнать, дедушка.
- Как брать звезды руками?
- Да. Это.
- Я сам скажу. Слушай...
Но дед задумался, прежде чем сказать, и, видно, какая-то неожиданная мысль или какое-то воспоминание рассердило его:
- Звезды хороши, когда ты преследуешь врага. Они никуда не годятся, когда тебя преследует враг. Понял?
Мальчик взглянул лукаво:
- А разве вас можно преследовать?
- А разве нет? - улыбнулся Тимур.
Он редко улыбался. Мальчик взглянул смелей:
- Чтобы преследовать, надо, чтоб вы убегали. А разве вы можете убегать?
- Бегать я перестал с тех пор, как мне перебили ногу. Но с тех пор как правая рука у меня отсохла, никто не вырывался из моих рук. До того я бегал, а меня ловили. А я тогда был намного старше тебя. Мне уже было лет... двадцать пять тогда.
Редко дед говорил кому-нибудь так просто о своих былых делах. В них очень много было такого, о чем незачем вспоминать Повелителю Мира. Ведь уже не было никого во всем мире, кто мог бы тягаться силой и могуществом с этим длинным, как тень, сухим, больным, сухоруким, хромым стариком.
Он поднял с коврика ту же плоскую, разрисованную синим узором чашку и глотнул кумыса.
- Звезды?.. Звезды, мальчик, надо брать на земле. Их добывают с мечом в руках. Руке надо быть крепкой. Крепче железа. Пускай меч переломится, а руке нельзя ломаться: в руке надо держать всех, кого ни встретишь, - и тех, что идут с тобой, и тех, что бегут от тебя, а тех, что вздумают становиться против, тут же давить, сразу! Тогда все, чего пожелаешь, все возьмешь. А человеку много надо. У человека во всем нужда. Нуждами кормится сила, как конь травой. Сила! Вот какую звезду надо держать в руке. Тогда все звезды будут у тебя вод ногами; какую вздумаешь, ту и возьмешь. Понял? Всегда это помни. Понял?
Он отпил еще несколько глотков кумыса, разглядывая бледное длинное лицо мальчика с пухлыми губами.
Внезапно рот мальчика сжался, губы вдруг стали тонкими. Дед, пытливо присматриваясь, отклонился:
- Разве тебе плохо в походах? С воинами?
Губы внука разжались в ласковой улыбке:
- Когда бываете с нами вы, всегда хорошо, дедушка.
"Еще слишком ребенок!" - подумал Тимур и сказал:
- Скоро приедут послы. Ступай одевайся.
Мальчик спрыгнул прямо в сад и пошел под деревьями, не подозревая, что дедушка по-прежнему пытливо смотрит ему вслед.
Вспугнув павлинов, он прошел к другому дворцу. Там расположился в нарядных залах и комнатах пышный гарем деда. Там жили и его младшие внуки, по обычаю отнятые от матерей и отданные на воспитание бабкам. Но бабки старшие жены Тимура - получали на воспитание не родных своих внуков: родные им внуки воспитывались другими женами Тимура. Он считал, что родные бабушки, как и родные матери, вырастят ему балованных, изнеженных царевичей, а ему нужны были твердые, смелые, будущие повелители необозримого царства.
Однако растившую его Сарай-Мульк-ханым мальчик звал бабушкой и любил ее. А бабушка стремилась вырастить такого царевича, чтобы, выросши, он всех своих братьев затмил удалью и умом.
Так старухи щеголяли друг перед другом внуками, как давно когда-то щеголяли они одна перед другой станом, лицом, нарядами и властью над сердцем повелителя.
Вторая глава
БАЗАР
В Самарканде на базаре оживился и зашумел народ.
Огромные, как деревянные солнца, колеса арб покатились по булыжным мостовым. Водоносы заплескали голубой водой желтую базарную пыль; огромными, как деревья, метлами сторожа вымели щедро политую землю площадей и переулков; но лавочники мягкими вениками снова подмели места перед своими палатками, не столько по надобности, сколько для порядка, теша свою гордость хозяев этого кусочка базара, где по своей охоте вольны они и подметать, и торговать, и, перебирая четки, размышлять, почему никогда ни на одном базаре не бывает столько покупателей, сколько хотел бы купец. Века шли, базары шумели, ветшали, строились заново, тысячи тысяч людей выкрикивали на разные лады названия своих товаров, деньги повышались в цене и теряли цену, а всегда покупателей было меньше, чем желалось купцам.
Открываются палатки, и в их глубине вспыхивают шелка или медные подносы, груды деревянных, пестро расписанных седел, лохматые свитки тяжелых ковров, золотые кружева браслетов и ожерелий, товары местных изделии и привозные со всего света - русские меха и льняные полотна, фарсидские зеркала в разрисованных оправах, китайские зеленовато-белые блюда и чаши, персидские голубовато-белые, расписанные синью кувшины и вазы, гератское золотое шитье по красному сафьяну, тугой, серебрящийся хорезмийский каракуль, благовонные смолы из Смирны и тысячи иных товаров, ни названия, ни применения коих никому не снятся, пока покупатель не приметит их в одной из тысяч лавчонок, теснящихся по всем извилистым улицам от Железных ворот до Синего Дворца Тимура.
Открываются палатки, теснящиеся по боковым рядам, по переулкам, под крытыми переходами; продавцы мелочей расстилают коврики под каменными куполами на перекрестках, в нишах древних зданий, у стен бань и мечетей, у ворот караван-сараев, всякий пристраиваясь там, где на его безделицу случается спрос.
А на плоских, просторных крышах харчевен расстилают привольные ковры, стелят узкие одеяла, раскладывают подушки для почтенных гостей, буде кто пожелает здесь кушать, поглядывая сверху на суету, гам и гомон базара.
Открываются снизу вверх навесы убогих лавчонок, где работают и живут кустари и ремесленники всяких дел.
Открываются лавчонки кузнецов, где подмастерья и ученики на весь начинающийся долгий день снова вздувают огонь в узких, как кровоточащие раны, горнах.
Открываются лавчонки медников и серебряников, и розовые огоньки утра загораются на чеканных боках кувшинов, на хитрых узорах блюд, на выпуклых, как мышцы, гранях медных щитов, на серебре, изукрашенном бирюзой, на меди, где высечены деревья и крепости, на подносах, способных вместить вареного быка, и на крошечных чернильницах для узких, как кинжалы, пеналов.
Открываются мастерские седельников, где громоздятся едва просохшие от пестрых красок деревянные седла. А у соседей - колыбели, еще более пестрые в веселые. Высятся одни над другим тонкорасписанные и окованные медью сундуки, от просторных свадебных и кочевых, куда уложится не один десяток одеял и добрая сотня халатов, до изукрашенных тончайшими узорами крошечных ларцов для колец, ожерелий и женских тайн.
Открываются мастерские оружейников, где мирно, как вязанки хвороста, молчаливо лежат связки мечей или копий, стоят наискосок, прислоненные к стенам, стопки надетых друг на друга шлемов, круглых либо граненых, стальных либо железных, а то и серебряных с чеканами по краям или с надписями золотом и чернью.
Не охватишь единым взглядом всех рядов, а в каждом ряду - свои товары, резные двери или меха, домотканина либо посуда, глиняные кувшины гончаров или коренастые кумганы медников, дымчатое самаркандское стекло или багряные самаркандские бархаты, изделия кузнецов или живописцев.
Достают мастера орудия своего дела: мастер арб - острый тяжелый тесак, а живописец - кисть, легкую и тонкую, как девичья ресничка. Колесники поднимают широкие карагачевые молотки, а серебряники точат стальные резцы, острые, как жала.
Равно искусны и прилежны руки мастеров, равно изощрено опытом и усердием их зрение, но как не схожи орудия их труда, так и доходы их не равны и не схожи. И чаще случается здесь, что чем тяжелее орудие в руках мастера, тем легче его кошелек.
Еще негромки говоры купцов между собой, степенны и немногословны утренние приветы, будто все берегут свой голос и силы для приближающегося желанного начала торговли.
Един язык купцов, но перемешаны языки ремесленников, очутившихся здесь, по своему ли желанию либо по воле несокрушимого завоевателя, с востока ли, от китайских степей или из тесных городов Кашгара; с запада ли, с Армянских и Грузинских гор; с севера ли, из низовых городов Поволжья и Золотой Орды; с юга ли, из Ирана и Кабулистана.
Смешались в базарных закоулках у кустарей языки китайский и русский, сжатая речь хорезмийца с напевным говором уйгура, индийские тягучие слова и легкие, как стихи, слова иранца.
Смешались судьбы людей - вольных и пленных, выжитых из родной земли нуждой или произволом правителей, уведенных с отчих полей воинами либо сбежавших сюда от еще большего гнета.
Проснулся самаркандский базар.
Снова загудели, вливаясь в единый гул, разговоры людей, первые вопли разносчиков, заливистые ревы ослов, жалобные молитвы верблюдов.
Потекли, сливаясь в единый смрад, запахи пряностей и приправ, острый дым из харчевен и нежный пар из пекарен, схожие с запахом меди запахи мясных рядов; вонь боен и скотопригонных дворов; благоухания темных лавчонок, торгующих благовониями и тайными товарами для женских услад; свежие, как юность, запахи плодов и ягод.
Как и в прежние утра и дни, опять вскрикивали и плакали на невольничьем рынке, где продавали девушек и детей, щелкали плетки и гремели окрики в ряду, где продавались молодые рабы.
Ревели быки на скотных рынках, и ржали кони на конных площадях. Протискивались сквозь базар запоздалые стада баранов, сгоняемых сюда со степей, и растекался по переулкам горький запах полыни, пыли и горячей шерсти, не успевшей за ночь остыть от степного зноя.
Все двигалось, все спешило занять свои места к тому мгновенью, когда все замрет, чтобы опуститься на утреннюю молитву, за коей последует начало торговли, в те годы столь же необходимой и желанной, как сама жизнь.
Солнце разгоралось. Алые, золотые, белые пятна света проникали сквозь щели крыш и перекрытий базара, падали на халаты купцов, на лохмотья ремесленников, на протертые маслом тела рабов, выведенных на продажу, на серые лохмотья рабов, выведенных на работу. Вспыхивали на мордах коней и на зеленых каблуках туфель, на белых чалмах и на алых коврах. Пятна светлого утра - узкие, как мечи, кругленькие, как золотые динары, широкие, как ковры.
Утро.
С высоких минаретов, с папертей, со стен мечетей заголосили заунывными, воющими возгласами призывы к молитве.
Смолк базар.
Иноверцы потеснились к стенам или отошли прочь с глаз правоверных, а мусульмане, то падая на колени, то повергаясь ниц, восславили бога, опасаясь, что, милостивый, милосердный, не помилует он их и не пошлет им удачи в делах, если не воздать ему должное, как воздают должное хозяевам караван-сараев или старостам своих цехов, ибо недремлющее око многочисленных слуг божиих неусыпно следило за каждым, кто не соблюдал надлежащего числа поклонов или не проявлял набожности в своих речах. В дела купцов, в торговую жизнь базара, в своеволие сильных и в бесправие слабых слуги божии не вникали, ибо этого не требовали от них ни Коран, ни шариат.
Молились во дворах мечетей, молились у своих лавчонок, молились на крышах, куда забрались покушать, молились на темной земле возле боен, молились возле безмолвных рабов - всюду, кого где застал призыв к молитве, - покупатели и купцы, ремесленники и чиновники, нагие и нарядные, властные и покорные, люди Тимурова ханства и чужеземные мусульмане.
Когда замерли последние слова молитвы, каждый кинулся, сбивая других, к своему месту на торжище, на ходу подтыкая выпущенный на время молитвы конец чалмы или торопясь свернуть свой коврик, пока незнакомый человек не ухитрился его присвоить.
Торговля началась.
Едва стукнули о мостки харчевен первые медяки, едва сверкнули первые деньги на ладонях купцов, хлынули на базар нищие, дервиши, странствующие монахи, питомцы народной милости, питомцы суеверий и страха перед гневом божиим.
Пошли в острых ковровых колпаках, с острыми, как копья, посохами в твердых руках десятки каландаров - бродячих монахов сурового и могучего братства накшбендиев, властно подставляя для подаяний черные кокосовые чаши. Кто решится отказать каландару? Они не берут ничего из подаяний себе, они все сносят в единую чашу своему наставнику, а тот распределяет между ними собранное во имя божие с пользой для себя. Горе тому, кто обидит каландара, - улицы города узки, малолюдны, а посохи каландаров остры, как копья, - страшно смертному встретить оскорбленного каландара, если братство каландаров разрешит своему брату утолить обиду и показать гнев.
В стертые до блеска чаши из желтых тыкв принимали подаяния дервиши других братств.
Заскорузлые, мозолистые ладони протягивали нищие, потерявшие зрение или руку и за то отринутые своими цехами; земледельцы, согнанные сильными людьми с отчей земли; странники, лишенные крова и родины.
Богобоязненные мусульмане расточали свои даяния разборчиво: падало серебро - пухленькие теньги, маленькие теньгачи, прозванные "мири" княжескими - или "акча" - беленькими, - падало серебро в кокосовые чаши опасных и зорких каландаров; падала медь - большие, темные "фулусы", небольшие ним-фулусы" - полушки, маленькие "пулы" - грошики, - падала со стуком медь в глубокие тыквы; обломки черствой лепешки или слова благих пожеланий доставались прохожим нищим.
А в харчевнях уже поспевало мясо на углях, в котлах закипала густая утренняя похлебка; в деревянных решетах, объятые горячим паром, наполняя воздух запахом баранины и лука, варились большие кашгарские пельмени; на широких плетенках поблескивали горячим маслом только что вынутые из глиняных жаровен треугольные пирожки. Эта утренняя пища тут же распродавалась. Приказчики торопливо доставляли ее своим хозяевам, - не бросать же купцам торговлю ради пирожков или чашки с похлебкой, да им и достоинство не дозволяло начинать торговый день в харчевне: у кого настоящее дело, тот встречает свой день при деле, а в харчевню с утра идут лишь бездельники да всяких иных званий люди, коим нечего терять в самый деловой час дня.
А ремесленники по своим мастерским обходились одной горячей лепешкой да чашкой холодной воды. Но и от той лепешки приходилось отламывать кусок дервишу, другой убогому, а остальное делить с нищими, среди которых всегда находились либо давние товарищи, либо незадачливые друзья.
Немало народу ело и в самих харчевнях, поглядывая, как мимо проезжают нарядные, надменные всадники, сопровождаемые пешими конюхами, пешими стремянными и слугами: чем больше слуг окружало всадника, тем благосклоннее, в знак своего достоинства, отвечал он на поклоны встречных. Ехали родичи Тимуровых вельмож, давно готовые сами стать вельможами. Медлительно проходили богословы или пожилые начетчики, памятуя, что торопливость тешит дьявола и гневит бога, ибо, как ни торопись, предназначенное тебе сбудется, а что не суждено, то не достанется. Шли в накинутых на голову глухих халатах женщины позади своих мужей, или предшествуемые возросшими сыновьями, или сопутствуемые столь же плотно закрытыми старушками. Проезжали начальники Тимуровых войск, дразня глаза праздношатающегося люда, городских гуляк и зорких купцов индийскими украшениями на оседловке ли коней, на одежде ли, на вооружении ли; простым воинам запрещалось появляться в городе с оружием, кроме короткого ножа для разрезания мяса и дынь.
Индия... Индия!
У всех она была на уме, все говорили, толковали, шептались, молчали и мечтали о ее сокровищах, о несметной добыче, захваченной там и еще не довезенной до Самарканда, двигающейся где-то по караванным путям, на горбах тысяч верблюдов.
Индия!
В рядах тревожно гадали о товарах, какие оттуда придут. Засылали соглядатаев к знающим людям выведать, что везут оттуда, что понадобится туда. Держали наготове деньги, чтобы скупить по дешевке даровую добычу из рук счастливцев, придержать ее, выждать время и не торопясь, помаленьку сбыть по настоящей цене.
Прежние товары неподвижно лежали на складах. Большие купцы сбывали их лишь по мелочам, сбывали кустарям, которым, хочешь не хочешь, приходилось брать то, из чего изготовляли они свои изделия, - медь в кожу, серебро и шерсть, свинец и меха, - не дожидаясь, ни пока подешевеет сырье, ни пока подорожают изделия. Больших сделок никто не совершал: Индия!
Все напряженно следили за движением караванов оттуда, боясь упустить счастливый час, которого уже не воротишь долгими годами мелкой торговлишки.
Торговцы почтительно кланялись большим купцам: ведь многие из них вот-вот еще выше поднимутся на грудах обильных прибылей, а мелкоте базарной еще неизвестно, достанется ли и мелкий-то барыш! И купцы шли благодушные, уверенные в своих планах и расчетах, ожидая индийских богатств в свои руки, как случается предвкушать угощение, идя в гости к хлебосольному хозяину; шли, распахнув дорогие халаты, чтобы все видели, что в этаком добре дома у них недостатка нет.
В одной из людных харчевен сидел еще бурый от дорожного ветра конопатый Аяр, полюбопытствовавший после базаров Бухары и далекого Термеза взглянуть на самаркандский базар.
В харчевне теснились воины, отпущенные на день из ближних станов; дервиши, обособлявшиеся по укромным углам или у темных стен; пригородные огородники, успевшие сбыть свой урожай перекупщикам; старшины цехов, зашедшие встретиться и потолковать с мастерами, забредшими из других городов; богословы - ученики в пышных чалмах и заношенных домотканых халатах, обходившиеся вареным горохом в ожидании доходных мест; конюхи больших купцов и сановников - покрасоваться обносками, доставшимися от хозяев; перепелятники, восхвалявшие ярость своих питомцев, дремавших за пазухами либо глядевших змеиными головками из хозяйских рукавов.
Все здесь говорили каждый о своем, похваляясь либо жалуясь, бахвалясь либо сетуя. И каждый неприметно, как перепел из рукава, настороженно подглядывал и подслушивал, каждый чаял вырвать хоть клок шерсти из чьих-нибудь нерасторопных рук в свою руку.
Помалкивали лишь дервиши, зорко вглядываясь в соседей, чутко вслушиваясь в людские разговоры.
Один из городских гуляк от нечего делать лениво расспрашивал Аяра, хороши ли на термезском базаре дыни:
- Там небось против нашего тишина. Чем там торговать - пылью да мусором?
Время от времени опасливо проверяя, не растрепалась ли борода, с достоинством поддерживал разговор Аяр, привычный к таким случайным беседам в случайных местах:
- Какая может быть там тишина, когда это на пути в Индию?
- Сейчас туда кто едет? Всякий оттуда едет, оттуда добро везет.
- Не думаете ли вы, что дорога отсюда туда не годится, чтобы ехать оттуда сюда?
- Верно! - засмеялся собеседник. - Мне это не пришло в голову. А кто едет сюда оттуда? Караваны, говорят, еще не дошли до Балха.
- Караванов много. И в Термезе уже стоят, а перед моим выездом из Бухары уже и туда дошли два больших каравана.
- В Бухару?
Аяр спохватился - не сказал ли лишнего? Но потрогал бороду и успокоился: ему никто не наказывал помалкивать о караванах.
- Да, из Индии.
Один из дервишей поставил свою чашу и, опустив над ней иссиня-черную курчавую бороду, замер: это была новость!
Аяр и не догадывался, как долго ждали эту весть на самаркандском базаре. Индия!
Но рассеянный собеседник тотчас забыл о ней, заглядевшись, как осанисто ехали к своим складам именитые купцы, красуясь статными конями арабских кровей, сжимая в руках плетки, будто рукоятки сабель, плетки, либо унизанные крупными зернами бирюзы, либо увенчанные бадахшанскими рубинами. На базаре знали, что не только эту вот плетку, а и добрую половину кожевенных запасов Самарканда держит в руке Мулло Фаиз; а у Саманбая запасено мехов чуть ли не на всех скорняков самаркандских. Такие владеют складами, где лежат у них тюки кож, сукон, шелков: привозных, местных, всяких товаров.
Сидя в караван-сараях возле своих складов, они покупают и продают, не сходя с места, доверяя дела приказчикам или родичам, коим и надлежит знать торговое дело и уметь за полушку купить телушку.
Но Аяр и собеседник его забыли и о купцах и друг о друге, когда уйгур подал им белую трепещущую лапшу с горячей острой подливкой.
А кожевенник Мулло Фаиз сошел с седла, отдал повод подоспевшим слугам и, неторопливо приветствуя окружающих, сел на ковер перед своим складом в богатом караван-сарае Шамси-нур-ата.
Вскоре один из каландаров протянул ему кокосовую чашу за подаянием, опустив над чашей иссиня-черную курчавую бороду и потупив глаза.
Не глядя на дервиша, Мулло Фаиз кинул ему полушку.
- Мало! - сказал монах.
Мулло Фаиз насторожился. Вторая полушка стукнула медью о черное дно.
- Мало! - повторил монах.
Оглядевшись, не замечает ли кто их разговора, Мулло Фаиз пробормотал:
- Молись за меня!
Монах ответил ему нараспев, будто читая молитву:
- Караваны из Индии вошли в Бухару.
- Давно?
- Четыре дня назад.
- Что везут?
- Не знаю.
- Велики? |
- Не знаю.
- Молись за меня!
И Мулло Фаиз кинул в чашу серебряную теньгу.
Дервиш огладил ладонями кудри своей бороды, бормоча славословия богу, и еще не успел отойти от купца, как Мулло Фаиз, стараясь скрыть от недобрых глаз беспокойство, кликнул своего хилого, оборванного приказчика и послал его разузнать по базару, не приезжал ли кто из Бухары.
За этим разговором небрежно ответил Мулло Фаиз на сердечный поклон Мулло Камара, маленького, не старого, но уже и не молодого, еще не седого, но уже и не черного, какого-то серого, одетого в простой серый халат с туго повязанной серой чалмой на маленькой голове, мелкими, суетливыми шагами проходившего мимо обремененного торговыми заботами осанистого Мулло Фаиза.
Мулло Камар прошел, опираясь на простую палочку, в конец Кожевенного ряда, где позади лавчонок жил он в низеньком темном маленьком караван-сарае, жил в неприметной угловой келье и целыми днями просиживал у ее порога, не имея в рядах ни лавки, ни палатки, ни даже своего места. В тот дальний угол старого караван-сарая в Кожевенном ряду изредка на протяжении дня к нему заходили неприметные базарные людишки или заглядывали дервиши за подаянием. Даже привратника не было на этом дворе, а служил лишь мальчик Ботурча для уборки двора и на посылки немногочисленных здешних постояльцев.
Пройдя к своей келье, Мулло Камар вынес из ее полумрака на свет небольшую истертую козью шкуру и узкую, в потемневшем переплете старую книгу. Покряхтывая, он сел и раскрыл желтые, словно восковые, страницы стихов Хафиза и с явным наслаждением, как смакуют глоток за глотком редкостное вино, углубился в них.
Вскоре к нему пришел длинный, как лезвие меча, узконосый человек с глазами, столь близко сдвинутыми, что иной раз казалось, будто они соприкасаются над переносицей.
Он наклонился над Мулло Камаром и, глядя куда-то вдаль, в одну точку, заикаясь сказал:
- По базару прошел слух: до Бухары из Индии уже дошли два каравана.
Осторожно, бережно отложив на край шкуры книгу, Мулло Камар заговорил с пришедшим, которого на базаре звали Саблей.
- Так, так. Караваны те вьючились в Балхе. Мне об том давно дано знать. А знают на базаре, чего везут?
- Из сил выбиваются узнать, да неоткуда.
- Так, так...
Мулло Камар сидел молча, лишь под одним из усов чуть сверкнула быстрая усмешка.
В ворота заглянул дервиш, нараспев восхваляя пророка, но благочестивый напев глохнул в тесноте двора и не возносился, а ударялся о низенькие створки ветхих дверей, как чад перед непогодой. Никто дервишу не откликнулся, никто не кинул ему подаяния, пока не дошел он до Мулло Камара.
Остановившись возле козьей шкуры, он было возгласил молитву, но Мулло Камар, деловито и спокойно глянув дервишу в глаза, перебил:
- Святой брат!..
Дервиш прислушался, продолжая молитвенно покачивать головой.
Мулло Камар достал и подержал перед глазами дервиша большую серебряную деньгу, украшенную тамгой Тимура - тремя кольцами, сдвинутыми в треугольник. За такую деньгу на базаре давали двадцать восемь ведер ячменя, за такую деньгу продавали барана. Дервиш навострил ухо.
- Святой брат! В Бухару вошли первые караваны из Индии...
Дервиш, затаив дыхание, молчал; Мулло Камар повторил:
- Из Индии. Двести верблюдов. Везут кожи. Кожи везут. Запомнил? Молись за меня.
И деньга, блеснув белой искрой даже в тусклом свете этого двора, скатилась в чашу дервиша.
А дервиш, будто и не останавливался у козьей шкуры, пошел дальше, воспевая похвалы пророку, мимо притворенных либо запертых на замок низеньких темных дверец, вышел за ворота и вскоре оказался в самой гуще людного ряда.
Едва дервиш ушел, Мулло Камар зашел к себе в келью и позвал Саблю вслед за собой. Там он достал плоский, как хлебец, маленький сундучок, в какие-то давние времена разукрашенный искусной кистью: среди румяных роз на синих листьях пели красные соловьи.
Мулло Камар велел Сабле пересчитать все, что хранилось в сундучке, а потом отдал сундучок Сабле, и тот длинными пальцами ловко завернул его в свой кушак, будто и не сундучок у него в узелке, а пара хлебцев.
В это время застенчивый приказчик Мулло Фаиза толкался среди торговых рядов, прикидываясь восхищенным то китайскими чашками, то исфаринскими сушеными персиками, будто невзначай выспрашивая, не приезжал ли кто из Бухары.
Пренебрегая разговором с таким оборванцем, торговцы отвечали ему неохотно и не сразу. Не легко удалось ему разузнать, что накануне перед вечером в караван-сарай на Тухлом водоеме прибыл из Бухары армянский купец Геворк Пушок.
Приказчик знал в этом караван-сарае привратника Левона и присел у ворот, дожидаясь, пока Левон управится и выглянет.
- А! - удивился Левон. - Чего сидишь?
- Шел мимо. Жарко. Отдыхаю.
- Вижу, богаче не стал.
- При такой духоте в дырявом легче. Что нового?
- Ничего достойного.
- Новые гости у вас есть?
- На то и караван-сарай.
- Откуда?
- С торговых дорог.
Левон отвернулся, собираясь уйти во двор.
Приказчик достал пару грошей, похожих на сплюснутые катышки:
- Нашел по дороге, не знаю, куда деть?
Левон подставил ладонь:
- Дай посмотрю.
Перекатывая жалкие черные гроши с ладони на ладонь, Левон пожаловался:
- Вчера прибыл один с Бухары, да скуп.
- А что говорит?
- Насчет чего?
- Караваны туда не приходили?
- Караваны-то?
- Да-да, караваны.
- Какие?
- Из Индии.
- Ах, караваны? И, милый мой, сколько их идет со всех сторон во все стороны. Идут, идут. Одни отсюда, другие оттуда. Под звон караванов один самаркандский певец песни поет, как под звон струн, с рассвета до ночи. Тем и кормится. Прислушайся-ка: звенят несмолкаемо, звенят и звенят, идут и идут. Тем и кормятся!
- Певец-то?
- Да и народ.
- Верно. Теперь караванов много.
- В том-то и дело.
- Ну и что ж?
- Певец вот кормится, а нам что? Какая от них польза? Остается одно: двор подметать.
И опять Левон, взявшись за веник, помыкнулся уйти прочь от ворот. Но приказчик опять удержал его:
- А у меня еще одна находка! - и показал медную полушку.
Левон волосатым пальцем прошмыгнул под усами:
- Не велика...
- Как сказать!..
- Да как ни говори!
- А есть?
- Смотря по деньгам.
- Удвоим.
- Должны бы быть.
- От самого слышал?
- Не со мной разговаривал: однако так и есть.
- И много?
- Не считал.
- А если прибавить?
- Врать не буду.
- А чего везут?
- Не глядел.
- Прибавлю!
- Из твоего доверия выйду, если скажу.
- Не надо. Бери свое.
- Спасибо. Наведывайся.
На том и расстались.
Но пока тянулся этот разговор, лавочник по прозвищу Сабля открыл свою темную, глубокую, тесную, как щель, лавчонку, где торговал пучками вощеной дратвы, варом и всякой сапожной мелочью.
Сев с краю от своих товаров, он под коврик позади себя поставил плоский сундучок и прикрыл его, чтоб в глаза не бросалось.
Мимо шли покупатели с яркими либо линялыми узелками, куда увязаны были их покупки.
Провели из темницы узников, закованных в цепи, почти нагих, изможденных, обросших клочьями диких волос. Их сопровождал страж; в желтые долбленые тыквы они собирали подаяния, принимая их руками, изукрашенными драгоценными кольцами. Это были родичи кочевого лукавого хана, лет за десять до того казненного по приказу Тимура. В снисхождение к их царственной крови, как к потомкам Чингиза, Тимур дозволил им вдобавок к скудной темничной еде собирать подаяния на самаркандском базаре и оставил им на пальцах редчайшие алмазы и лалы, дабы своим видом напоминали они народу о победах Тимура и о том, что Тимур не жаден на чужое достояние, но щедр и снисходителен.
Сабля бросил им старый позеленевший грош и отвернулся, уловив кислый тюремный запах.
Дервиш, проходя мимо, протянул гнусавым напевом:
- Двое больших мусульман смутились духом...
- Бог с ними! Мы им поможем!.. - ответил Сабля и ничего не бросил дервишу, да тот и не протягивал ему своей чаши. Дервиш деловито направился в глубь кожевенных рядов и там подошел к Мулло Фаизу:
- Во имя бога милостивого, милосердного...
- Бог поможет, а я с утра...
- Щедрость украшает мусульманина.
- Излишнее украшение обременяет! - рассердился Мулло Фаиз, которому сейчас было не до богоугодных дел.
- Два каравана в Бухаре!
Мулло Фаиз насторожился:
- Я всегда щедр во имя божие.
Дервиш протянул ему чашу. Медь глухо ударялась о широкое дно.
Дервиш быстро выплеснул полушку обратно на ковер Мулло Фаизу:
- Помолюсь о ниспослании истинной милости творцам истинной щедрости. Деньги подобны зернам пшеницы: чем гуще посев, тем изобильнее жатва.
- Была бы земля плодородна!
- Она вся вспахана, обильно полита, озарена сиянием бога истинного, милосердного...
Кто слышал слова дервиша со стороны, казалось, он занят набожным, нескончаемым славословием бога, - напев его звучал для всякого так привычно, что в слова этого напева уже давно никто не вникал.
Мулло Фаиз не без сомнения всыпал в чашу сразу три гроша.
- Мало.
- Верное дело?
- Мало посеешь, - пожалеешь, когда жатве настанет время. Сокрушение иссушит душу твою, и воскликнешь: о, если б вложил я, смертный, каплю солнца в ниву сию, ныне взял бы я урожай золотой пшеницы.
- В самом деле?
- И то мало.
Но отдать серебряную теньгу Мулло Фаиз поскупился. Нехотя он бросил дервишу одну беленькую - четверть теньги.
- Два каравана из Индии.
- Если только его...
И рука Мулло Фаиза потянулась было всунуться в чашу за своим серебром. Но дервиш отвел чашу от протянутой руки в сторону:
- Беседуем мы о золотом посеве, а ты и единое зерно норовишь с корнем выдернуть!
- Но это мне уже известно!..
- Число знаешь?
- Без обмана?
- Как милосердие божие...
- Ну?
- Два по сту.
- А товар?
- Один корыстолюбец тщился с одного зерна пожать два урожая за един год. Но бог милостивый, милосердный...
- Охо! До урожая-то сеятель исчахнет от нужды да от...
- Виден человек, начитанный в книгах. Однако сеятели, хирея в нужде, доживают до урожая: иначе кто собрал бы урожай с полей, коим милостивый...
Поеживаясь и не заботясь о своей осанке, Мулло Фаиз достал еще одну беленькую, но, прежде чем расстаться с ней, переспросил:
- Еще неизвестно, годно ли сие зерно для моей, для моей, Мулло Фаиза, нивы...
- Клади!
Рука Мулло Фаиза сразу ослабела, беленькая капелька серебра выкатилась из ладони, но чаша дервиша своевременно оказалась на ее пути. Округлившиеся глаза Мулло Фаиза приблизились к носу дервиша:
- Смотри, святой брат! Неужели кожи?
- Мало жертвуешь.
- Э! От твоих слов сундук мой не тяжелеет, а...
- А без моих слов он вовсе рассыпался бы.
- Молись за меня! - И Мулло Фаиз, чтобы скорее отвязаться от дервиша, подкинул ему еще несколько подвернувшихся грошей, не заметив, что с ними попали и еще две серебряные капельки.
Мулло Фаиз, растерянно озираясь, еще не успев сообразить, с чего начинать спасение своих сундуков, заметил приказчика, скромно присевшего в сторонке.
- Ну?
Приказчик не без предосторожностей, чтоб посторонним ушам не услышалось, сообщил:
- Слух верен. Есть караван.
- А что везет?
- Это неизвестно.
- А почем?
- И это неизвестно, ежели неизвестно что...
- А сколько?
- Не говорят.
- Ах, боже мой! - Но гнев Мулло Фаиза не успел войти в оболочку слов, как Мулло Фаиз вдруг понял, что надо спешить, пока весть о таком потоке кожи не дошла до ушей базара. Тогда цены на кожи настолько упадут, что весь склад Мулло Фаиза станет дешевле одной лавчонки сапожника.
- Беги на базар! Слушай, выпытывай, не надо ли кому кож. Из кожи лезь, - сбывай кожи!.. Нет, стой! Пойду сам.
Торопливо, но стараясь сохранить степенность, отчего еще больше путался в полах своих раздувающихся халатов, он кинулся по рядам.
В кожевенных рядах купцы дивились, глядя, как Мулло Фаиз сам снизошел до их лавчонок.
- Не надо ли кому кож? - спрашивал он.
Но торговцы удивлялись: если 6 им понадобились кожи, всякий нашел бы Мулло Фаиза. И догадывались: что-то случилось, если Мулло Фаиз сам побежал распродавать свой склад. Он увеличил сомнения и любопытство, приговаривая:
- Недорого отдам. Уступлю против прежнего.
- А почем?
- По сорок пять вместо прежних пятидесяти.
- Обождем.
- А ваша цена?
- Мы не нуждаемся.
Но Сабля, спокойно восседая с краю от своих жалких товаров, небрежно спросил:
- Кожи, что ли, Мулло Фаиз?
- Продаю.
- Дорого?
- Сорок пять против прежних пятидесяти.
- Почему скинули с пятидесяти?
- Хочу товар перевести в деньги. Жду товаров из Индии.
- Все ждем. Везут!
- В том-то и дело.
- Садитесь.
- Некогда.
- Садитесь, говорю.
- Берете?
- Смотря по цене.
- Я сказал.
- Шутите? Цена пятнадцать.
- Это не дратва. Лучшие кожи: волжские есть, есть монгольские.
- Против индийских, думаю, это дрова, а не кожи.
- Индийских?
- Вы разве не слышали?
- А вы уже пронюхали?
- О чем?
Мулло Фаиз спохватился и деловито спросил:
- Берете или шутите?
- Зачем шутить? Цена пятнадцать.
"Неужели уже знает?" - покосился кожевенник на Саблю. Но ответил с прежним достоинством:
- Скину до сорока.
- Больше пятнадцати не дам.
- Тридцать пять! - воскликнул Мулло Фаиз, сам не слыша своего голоса, оглушенный твердостью, с какой Сабля называл эту небывалую, ничтожную цену.
- Я не толковать, не торговаться пригласил вас, Мулло Фаиз, - солидно, как первейший купец, осадил Сабля богатейшего кожевенника Самарканда, - я беру, плачу наличными. Цена - пятнадцать. Завтра будет десять. Но завтра кож ни у кого не останется, а мне надо взять.
- Разве другие уже продали?
- Кто еще не продал - продаст. Пятнадцать лучше десяти, не так ли?
- Да?..
- Если говорить о кожах, а если о грехах, - десять лучше пятнадцати!
- Мне не до шуток.
- Потому я и держу деньги наготове.
- Двадцать! - вдруг решился Мулло Фаиз.
- Больше пятнадцати не дам.
Отказ от такой неслыханной уступки и небывалая на самаркандском базаре твердость Сабли убедили Мулло Фаиза, что дела плохи и надо спешить.
- Берите!
- Сперва глянем, хорош, ли товар. Да и сколько его там?
На душе у кожевенника стало еще тревожней. Товар был хорош, он всю жизнь торговал кожами. Дело это перешло к нему от отца, семья их занималась этой торговлей исстари: сказывают, прадед еще от Чингиза кожи сюда возил. Мулло Фаиз плохими товарами не торговал, лежалого сбывать не мог: тогда от него ушли бы покупатели, а большой купец без покупателей - как голова без туловища. Прежде он не дозволил бы чужому человеку даже через щель заглядывать к себе на склад и тем паче рыться у себя на складе, но теперь и весь склад отдан, и товар продан весь, до последнего лоскута, и уже не выгонишь чужого приказчика со своего склада.
Сабля, между тем, позвал:
- Эй, Дереник!
Из-за лавчонки высунулась голова длинноволосого армянина. Сабля распорядился:
- Огляди-ка товар у купца, - каков, сколько.
- Не долго ли он будет ходить? - встревожился Мулло Фаиз, заметив, что к Сабле направляется остробородый, худой, как костяк, старик Садреддин-бай, опережая своими костями раздувающийся легкий халат.
- Слыхал, кожи берете? - спросил, подходя, Садреддин-бай у Сабли, мраморными глазами вглядываясь в ненавистного ему Мулло Фаиза.
- Если цена подойдет! - ответил Сабля.
- А почем положите?
- Сегодня пятнадцать! Завтра десять.
Старик так резко сел на край лавки, что раздался треск то ли досок, то ли костей.
- Почем? - переспросил он, и показалось, что ухо его вытянулось, как хобот, к самому рту Сабли.
- Как взял у Мулло Фаиза, так и вам предложу: пятнадцать.
Садреддин-бай осипшим голосом просвистел Мулло Фаизу:
- И вы отдали?
С достоинством, гордо и даже как будто весело, не желая терять лица перед извечным соперником, Мулло Фаиз подтвердил:
- Отдал!
- Зачем?
- Деньги получить.
- Зачем?
- Чтобы спасти их! - с отчаянием признался Мулло Фаиз.
Садреддин-бай, известный на весь Самарканд своей скаредностью, торопливо просипел:
- И я отдам. Но по той же цене. Меньше не возьму.
- Пятнадцать? Не много? - как бывалый купец, подзадорил старого купца Сабля.
- Окончательно!
- Ну, уж ради первой сделки... ладно! - согласился Сабля.
От Сабли пошли вместе, удивляя этим весь базар, никогда до того не узнававшие в лицо друг друга Садреддин-бай и Мулло Фаиз.
- Куда теперь деть эти деньги? - размышлял Мулло Фаиз. - Я, кроме кож, ничем не торговал.
- Отец мой торговал с Индией...
- Чем?
- Нашим шелком.
- Так и сделаю! Закупаю наши шелка. А вы?
- Надо спасать деньги! Предлагаю складчину. Закупим наших шелков на всю наличность, пока базар не опомнился.
Мулло Фаиз решительно согласился.
На одном из складов с шелковым товаром они долго торговались, но, несмотря на уступчивость шелковщика, денег у них достало лишь на несколько жалких кип.
После покупки скаред Садреддин-бай пригласил Мулло Фаиза к себе в гости, и, прежде считавший ниже своего достоинства ходить по чужим домам, Мулло Фаиз радостно принял приглашение, как единственный просвет за все это хотя и солнечное, но столь страшное утро.
Теперь им оставалось ждать дней, когда Индия предъявит спрос на полосатые бекасамы Самарканда, и тогда заработать по сто за десять. Тогда дело пойдет еще веселей, чем шло до сего времени.
После полуденной молитвы по всему базару толковали и шептали, что Сабля скупил за утро все кожевенные запасы по всему городу.
- Сабля? Постой, постой... Откуда у него деньги?
- Платил наличными!
- Сабля? Наличными? За всю кожу в городе? Тут что-то не то!
Но как ни прикидывали, не смогли распутать этого узелка.
А Сабля пришел к Мулло Камару и отчитывался в своих покупках, возвратив хозяину опустелый сундучок.
Мулло Камар обстоятельно допросил своего приказчика, не ускользнул ли хоть один крупный кожевенник из их рук.
- Нет! - твердо отвечал Сабля. - И мелких-то почти всех опорожнили.
- Ну вот видишь, как помогает испуг торговле! - пробормотал, запрятывая свой сундучок, Мулло Камар.
В Кожевенном ряду, тревожась за свои товары, обувщики избрали двоих почтенных купцов и просили их выведать, какие кожи везут из Индии, какая ожидается на них цена и когда их можно ждать.
Весь базар к этому времени уже знал, что накануне из Бухары прибыл армянский купец и остановился, по обычаю всех армян, в караван-сарае у Тухлого водоема.
К нему и направились послы Кожевенного ряда порасспросить о бухарских делах. У Левона узнали, что армянин еще никуда не выходил: с утра мучила его лихорадка, а теперь отпустила, и он пьет кумыс.
Армянин, заслышав голоса у ворот, сам вышел из низкой дверцы. Глядя обувщикам навстречу, он стоял в черном высоком шерстяном колпаке. Длинные волосы вились из-под колпака пышными завитками, и темные до синевы кудри мешались с кудрями яркой, голубой седины. Его узкий синий кафтан был перехвачен широким малиновым кушаком, а из-под широких распахнутых пол кафтана сверкали радостными, как праздник, узорами толстые шерстяные чулки. Весь он, маленький, коренастый, упругий, казался мягким и легким. Его бородатое лицо, большие, как у верблюжонка, глаза, круглые, темные губы все гостеприимно улыбалось обувщикам, и он словоохотливо заговорил с ними.
После долгих поклонов и добрых пожеланий, как это всегда бывает между людьми разной веры, чтобы убедиться во взаимном расположении, обувщики спросили о караванах из Индии.
Левон насторожил ухо.
Армянин, не таясь, попросту признался:
- Я сам видел первые два каравана.
- Два? И велики?
- По сотне верблюдов.
- Ну, не так велики! - успокоился один обувщик.
- У нас ходят и по тысяче! - гордясь перед чужеземцем размахом самаркандской торговли, воскликнул другой.
- Невелики-то невелики, да и товар таков.
- Каков? Кожи ведь!
- Кожи? Из Индии?
- А что?
- Откуда ж там кожи? Никогда Индия кожи не вывозила; сама брала.
- Это верно! - переглянулись купцы. - Об индийских кожах слыхивать не приходилось.
- Да их там и не было! Мы же ей через Хорезм закупали, - восклицал армянин, - еще отцы наши. А я за ними до Волги, даже до Москвы езжу.
Армянина явно разморила лихорадка, а может быть, и кумыс.
- А что ж везут?
- Шелк.
- Шелк?
- В Индии ведь теперь лет на сто о шелках забудут: до шелков ли ей! Вот и вывозят. Здесь сбывать.
- У нас свои есть.
- Свои теперь задаром никто брать не станет: вы индийских шелков разве не видели?
- Видывать-то видывали, да цена-то на них - не приступишься.
- Ну, теперь только бери. Даровое не жалко.
Обувщики снова переглянулись; каждый подумывал, не встретить ли на полпути такой караван, да и перекупить. А где достать денег? Да и выжидать придется, пока цена станет. До году выжидать. И то если взять весь товар, тогда можно цену удержать, иначе расчета нет...
Головы их быстро работали, а языки говорили что-то совсем другое.
- Так вы ведь обувщики! - сказал армянин, разгадав их мысли, заслоненные водопадом слов.
- А что?
- А кожевенники у вас богаты товаром?
- Откуда? В прежние-то разы вы сами привозили кожу.
- Кожу? Кожу-то я везу, да я еще и у вас прикупил бы.
- По чему? - замерли обувщики.
- А какая у вас цена?
- Стояла по пятьдесят, да кончилась.
- Я взял бы хоть по семьдесят. Сколько бы ни было!
Обувщикам показалось, что снится им сон.
- Зачем?
- Ваш государь скоро пойдет в новый поход.
- Слух такой был. Сегодня с утра у него в саду послов принимали, а после совет собрался.
- Войскам, что из Индии шли, приказано остановиться. Тем, что до Аму дошли, велено через реку не переправляться. Тем, что дошли до Бухары, стоять в Бухаре. Остальным - остановиться там, где находятся.
- Верно. Из тех, что с повелителем сюда дошли, никого не распускают. Это похоже на новый поход.
- А кожи при чем? - любопытствовал другой обувщик.
- Ежели новый поход, понадобится новая обужа на всех. Так? - рассуждал совсем разомлевший армянин и сам отвечал: - Так! Ежели остановлены в Балхе, значит, поход не на север пойдет? Так? Так! А ежели не на север, придется обойтись той кожей, какая есть под рукой. Так? Так! Ведь босыми пятками вашим воинам сверкать негоже? Нет, негоже! А значит, сколько за нее ни спроси, возьмут. Так? Вот и цена!
- Такой не было!
- Такого и войска не было. Оно с каждым походом растет. Как русские поют: одного ордынца разрубишь, два ордынца встают. Теперь у вашего государя такая сила, что, стой она без войны, она все ваше царство съест. Теперь ей надо без передыха воевать. А чтобы ей идти, ей обужа нужна, а на обужу - кожа. Так?
Узнав о словах армянина, каждый попытался сохранить их для одного себя, втайне. Но мгновенье спустя знали уже все: на кожу будет небывалый спрос, а по спросу - и цена.
Осторожные обувщики и шорники припрятали свои скудные кожевенные запасы. Башмачники припрятали туфли и сапоги, оставив на полках и ковриках только каблуки и набойки, да и на эту мелочь оживился спрос.
Днем Геворк Пушок сколько ни толкался по тесным базарным переулкам, ни в лавках, ни в караван-сараях уже не видел он ни клочка кожи. И душа его возликовала, хотя и скрывал он ликование и нетерпение на своем лице.
Забрел он в караван-сарай и к Мулло Камару. Мулло Камар вежливо подвинулся на своей истертой коже, но Пушок побрезговал на нее садиться, присел на корточках и, будто невзначай, спросил:
- Не слыхали, не продает ли кто кож?
- Кож?
- Нет ли где продажных?
- А цена?
- Прижимать не стану.
- Да и не прижмешь. Сам бы взял, да нету.
- А почем бы взяли?
- У кого товар, у того и цена! - развел руками Мулло Камар.
- Семьдесят.
- Пятьдесят можно дать.
- По пятьдесят вчера было.
- А товару много?
Армянин объявил:
- Тридцать пять верблюдов.
- Он здесь? - оживился Мулло Камар.
- Нет, за городом.
- Как за глаза цену давать? По пятьдесят взял бы.
- Кожи ордынские.
- Из Бухары-то?
- В Бухаре лежали, а завезены с Волги. Сам за ними ездил.
- На самую Волгу?
- И до Москвы доезжал.
- Больше пятидесяти цены не было. Днем по пятнадцать брали.
- Ловко кто-то закупку провел.
- Ловко! - согласился Мулло Камар.
- Однако по городу кое-кто придержал! - забывая о своих интересах, не без злорадства похвастал Пушок своими сведениями.
- Каждый спешил продать; кто станет прятать? - насторожился Мулло Камар.
- Саблю знаете?
- Саблю? - переспросил оторопевший Мулло Камар и, чтобы скрыть тревогу, сделал вид, что с усилием припоминает: - Сабля... Сабля...
- Который дратвой...
- А что?
- Пятьдесят кип из покупки отобрал наилучших и велел припрятать.
- Кому ж это велел?
- Одному армянину.
- Ну, едва ли...
Пушку показалось обидным, что какой-то серенький торгаш не доверяет его осведомленности.
- Я-то знаю: его приказчик Дереник..
- Путает что-нибудь.
- Сам же он отвез к нему на двор.
И вдруг во просиявшему лицу Мулло Камара Пушок понял: не следовало бы говорить того, что сказано; того, что по молодости доверено Дереником Геворку Пушку, как соотечественнику; да и свой товар не так легко сбывать, если по базару пойдет слух, что в городе есть непроданные кожи...
- Лихорадка замучила! - вытер внезапно вспотевший лоб армянин. - Вот я и разговорился. Да вам-то я верю: вы человек тихий.
- А зачем шуметь? Базар шумит, а купцу надо помалкивать.
- Опять лихорадка! Пойду полежу! - И Пушок пошел, обмахиваясь влажным платочком.
А Мулло Камар, сидя на истертой козьей шкуре, терпеливо ожидая чего-то, известного ему одному, медленно перелистывал стихи Хафиза и некоторые из них читал нараспев, вслушиваясь в тайные созвучия давно знакомых газелл:
О, если та ширазская турчанка
Моим захочет сердцем обладать,
Не поскуплюсь за родинку на щечке
Ей Бухару и Самарканд отдать...
Третья глава
КУПЦЫ
Мулло Камар читал Хафиза, вслушиваясь в тайные созвучия лукавых газелл.
Базар кипел за воротами. Там пересекались дороги всего мира. Со всех сторон купцы тянули сюда свои караваны. Через пустыни и степи, через леса и горы везли сюда купцы все, чем красны самые дальние города, чем славны умелые руки мастеров в чужедальних странах.
На пути подстерегала купцов корысть иноземных владык, удаль разбойных племен, зной в безводных песках, волны в бездонных морях, скользкие тропы в горах над безднами.
Но купцы шли, шли и тянули свои караваны сюда, чуя за тысячи верст запах самаркандского золота, хотя и клялись простодушным, что деньги не пахнут.
Пахнут! Пахнут костями, истлевшими под сухой полынью степей; кораблями, сгнившими на песчаных берегах морей; падалью на караванных путях; удалью на званых пирах; тяжелой кровью земледельцев; ременной плетью землевладельцев; нарядами и усладами; жирной едой да чужой бедой.
Не радостен - горек и тяжел этот запах, не с веселым сердцем - с тревогой, с опаскою, нетерпеливо принюхиваясь, тянутся на его зов купцы по всем дорогам, сквозь все бездорожья вселенной на самаркандский базар.
И легко становится на купеческом сердце, когда ступят пушистые ноги каравана на землю амира Тимура, - далеко растеклась молва, что на его земле путь купцам безопасен: стоят на торговых путях крепкие караван-сараи с запасами воды, еды и корма. Никто тут не посягает на купеческое добро, никто не мешает торговым людям, - все открыто для них, завоеваны для них безопасные дороги во все стороны по всем землям Тимура.
День ото дня богаче становится город Самарканд, тяжелеют сундуки у вельмож и купцов самаркандских, а через них полнятся и широкие, окованные булатной сталью, тысячами мечей заслоненные сундуки Тимура.
Оттого и люден, и шумен, как сотни горных потоков, самаркандский базар.
Но упоенного стихами Мулло Камара отвлекла от книги внезапная тишина.
Он подсунул книгу под шкуру, встал, настороженный, и мелкими торопливыми шагами, как ослик, засеменил по двору к воротам.
Незадолго перед вечерней молитвой вдруг смолк весь базарный шум: расталкивая короткими палками народ, в широчайших кожаных штанах, расшитых пестрыми шелками, под большими шапками из красных лисиц, через базар бежали Тимуровы скороходы и, задыхаясь, оповещали:
- Амир Тимур Гураган!
- Амир Тимур Гураган!
В этот обычный день выезд повелителя в город был нежданным, он всех захватил врасплох.
Купцы кинулись наспех захлопывать свои лавчонки, люди полезли на крыши, на стены, сталкивая одни других, цепляясь друг за друга, прижимаясь к стенам улиц; рабы и купцы, иноверцы и дервиши, богословы и ремесленники, персы и армяне, русские и ордынцы, арабы и китайцы, хорезмийцы и хорасанцы, купцы из Яс, мастера из Тавриза и Ургенча - все перемешались, стиснутые в узкой щели позади пехоты, уже протянувшей перед собой бородатые копья, чтобы освободить проезд.
Все замерли, вытягиваясь друг из-за друга, чтобы хоть на мгновение взглянуть на того, кто после долгих дорог войны проследует сейчас здесь узкой базарной улицей.
Проскакали воины с красными косицами, спущенными со шлемов. И тотчас, не по обычаю, без передовых охранителей, без боковых стражей, один, проехал он сам.
Жемчужная сетка спускалась до глаз по челке поджарого вороного коня. Блеснули тонкие серебряные узоры на голубом сафьяне седла.
Не глядя на народ, он сидел в седле наискось, чуть сутулясь, будто пробивался сквозь неистовый встречный ветер; глаза его сузились, губы тесно сжались; борода плотно прижалась к груди, и смотрел он вперед прямо перед собой, будто готовый, как тигр, прыгнуть на горло того, кого, казалось, уже приметил где-то там, впереди, куда нес его резвым шагом вороной конь.
На несколько шагов позади следовали за ним внуки - любимец Мухаммед-Султан, сын покойного Джахангира, и двое малолетних внуков, сыновей Шахруха, - Мухаммед-Тарагай с Ибрагим-Султаном - на веселых гнедых жеребцах, украшенных золототкаными попонами, золотыми кистями, свисающими из-под конских глоток. Золотые розы и звезды, вышитые на багровых и зеленых бархатах халатов, вспыхивали и сверкали, когда внуки амира проезжали через узкие полосы солнечного света, и тогда казалось, что по базару кто-то расплескивает пригоршни огня.
И лишь поодаль следовал за царевичами двор Тимура, его спутники во всех походах, соратники его и сподвижники. Их было много. И все сокровища их слились в единую блистающую, клокочущую золотом и драгоценностями реку, переполнившую узкое русло извилистой базарной улицы.
Это ехали близкие Тимуру люди, которых ранним утром в тот день видел на дедушкиной террасе семилетний Мухаммед-Тарагай. Весь день они провели у Тимура. То стояли в светлой, высокой зале, пока медленно и пышно, по строго установленному обычаю, длился прием послов; то сидели на коврах, напряженно вслушиваясь в слова повелителя, пожелавшего поставить в Самарканде такую мечеть, какой еще не было и никогда не будет в мире.
Тимур сам говорил, скупо, отрывисто, железными словами, и перед глазами людей вставало это здание, какого еще никто не видел на земле.
Тимур говорил, глядя в узоры ковра, застилавшего пол, словно перед его глазами распростерся мир, исполосованный реками, дорогами, горами, полями, каналами, городами; мир, посредине которого Тимур возвышал сокровищницу всех захваченных им сокровищ мира - Самарканд. И посреди этой сокровищницы теперь, на склоне жизни и на вершине своих побед, собрав вместе все богатства Индии, задумал он воздвигнуть мечеть во славу божию и в напоминание о своей собственной славе.
Тимур говорил, а рядом молча сидел потомок Чингиза, сын хана Суюргатмыша, узкоглазый, почти безбородый, безбровый, суровый Султан-Махмуд-хан, друг Тимура, верный и бесстрашный воин. Храня древнее почтение к Чингизову роду, Тимур никогда не называл себя ханом, - ханом его огромного ханства назывался этот молчаливый, послушный друг. От его имени Тимур чеканил свои деньги, от его имени объявлял указы, если не хотел этих указов издавать сам.
Этим ханом, как прежде отцом этого хана, Тимур, как ладонью, заслонялся от своей славы, хотя с годами она стала так обширна, что эта ладонь уже не могла заслонить его ни от ее прямых ослепительных лучей, ни от ее палящего зноя.
Когда Тимур, досказав свою мечту, взглянул на хана, Султан-Махмуд-хан молча опустил глаза в то место ковра, куда прежде смотрел Тимур. И Тимур спросил:
- Поняли?
Не придворные ответили ему, не хан, не внуки: не их спрашивал Тимур. Ему ответили стоявшие тихо и неподвижно у стен, стоявшие неприметно, позади пышной знати, просто одетые простые люди - зодчие, художники, мастера разных дел, которым из года в год он поручал претворять свои замыслы в каменные громады; неосязаемые мечты - в вечную твердь.
Многое уже было создано этими отборными мастерами обширного ханства дворцы, усыпальницы, мечети, рабаты; многие из их созданий уже сверкали под ясной синевой небес своею словно влажной синевою; высились среди садов, словно застывшие сады. В родном Шахрисябзе Тимур построил дворец, какого никогда не видывали ни в одном из славнейших городов вселенной, построил во славу рода своего. В Ясах уже строили усыпальницу и мечеть над могилой святого хаджи Ахмада Ясийского, на страх кочевникам, на утверждение несокрушимой мощи Тимура...
Теперь задумал он сооружение еще величественнее, еще выше и богаче, не только на удивление и страх врагам, не только во славу своего рода, но во славу самого бога, единственного в мире, кого Тимур еще не смог ни одолеть, ни напугать, и потому единственного, кого сам побаивался.
Тимур поговорил с мастерами, добиваясь, чтобы им ясно стало его желание, но сам их не расспрашивал, - он их спросит после, когда, обдумав его слова, они соберутся рассказать ему свои затеи. Он отпустил мастеров и распорядился кормить гостей, а сам с внуками ушел на женскую половину дворца и обедал там.
Но мечта о величественной мечети разгоралась все жарче.
Перед вечерней молитвой ему вздумалось осмотреть место, где зодчие поставят задуманную мечеть. Он приказал расчистить ему дорогу на базарную площадь, велел всем ехать туда за собой и запросто, в домашней одежде, поехал в город.
Так случилось его внезапное появление на базаре.
Он выехал на базарную площадь и остановился посредине, озираясь во сторонам.
Под навесами громоздились тяжелые длинные полосатые мешки риса. Вдали зеленели и желтели груды ранних дынь, арбузов, тыкв. Распростерлись ряды круглых корзин, полных, как драгоценными камнями, рубиновыми и янтарными алычами.
Розовато-желтые, золотясь на вечереющем солнце, раскинулись невдалеке древние холмы Афрасиаба, словно оспой покрытые тысячами могильных холмиков.
Мерцая на солнце голубыми искрами, встали в ряд бирюзовые купола стройных гробниц Шахи-Зиндa, от самого верхнего каменного купола над могилой Кусама-ибн-Аббаса до тех, что укрыли под своими сводами жен, родичей и друзей Тимура, самых близких ему людей.
Он смотрел, скрывая задумчивость, своим тяжелым взглядом: вот он воздвигнет здесь новые бирюзовые купола. Стены молитв приблизятся к стенам покоя. Он воздвигнет и еще много куполов, дворцов и гробниц над друзьями, чтобы все соединилось здесь, в этом городе, в единый каменный, лазурный, вечный сад на вечное напоминание о нем, который столько стран вытоптал и окровавил, чтобы синеву небес низвести на самаркандскую глину.
Мастера уже ждали его здесь. Они стояли, вглядываясь в его глаза, когда он озирался по сторонам, и вместе с ним взирали на эти склоны Афрасиаба, где, по преданию, некогда стояли шатры Александра Македонского, когда города еще не было здесь, и на ряды усыпальниц, которым отдано столько вдохновения и мастерства, что мастера, строившие их, уже не боялись даже Тимура, - не опасались ни смерти, ни кары: они уже свершили в жизни своей то, что казалось им смыслом жизни.
Тимур смотрел на тесные ряды лавчонок, на серые коренастые, видно древние, ниши и своды маленьких мечетей, караван-сараев, бань, где охорашивались около своих гнезд коричневые самаркандские горлинки, и приказал строителям:
- Сройте это. Вам станет видней.
От этих слов заскрипел на своем седле ходжа Махмуд-Дауд, один из знатнейших ходжей Тимуровой державы, - он от всех таил, чтоб не пятнать священного достоинства ходжи, что на этом базаре и на этой площади стоят и его караван-сараи, бани и склады, купленные на чужое имя, и что немало лавочников торгует тут на его деньги.
Будто из снисхождения к торговому люду, он проворчал:
- Тут много разных хозяев. Надо бы сперва с ними со всеми уладить...
Тимур сердито прервал его:
- Хозяин тут один: я! И приказываю тебе, ходжа Махмуд, завтра тут расчистить всю площадь. Сотня рабов с мотыгами и ломами, вот кто тебе поможет, и тысяча хозяев этого мусора не посмеет пикнуть. Понял?
- А убытки?
- Вернут на другом базаре. Пока я воюю, умные купцы не разорятся. А за дураков я перед богом не ответчик!
И величественный ходжа, которому златотканый халат, надетый поверх нижних халатов, мешал, как следовало, поклониться, прохрипел:
- Слышал, государь! Слышал...
Тимур, не слушая ходжу, кивнул другому вельможе, Мухаммеду Джильде.
- А тебе, брат Мухаммед, велю следить за всеми работами. Ходжа Махмуд отвечает, чтоб в свое время, в свой час было здесь у строителей все, что надо. Ты отвечаешь, чтоб в свое время, в свой час каждый строитель здесь делал все, что надо, Слышал, ходжа Махмуд?
- Слышал, государь!
- Слышал, брат Мухаммед?
- Слышал...
- За все отвечаете мне. Мне!
В знак привета и в поощрение Тимур кивнул мастерам и обратно поехал через базар другими улицами. Проезжая Кожевенный ряд, он уловил крепкий, густой, как дым, запах кож и покосился на кожевенников.
Вдруг в просвете между лавчонками он увидел низкую арку маленького караван-сарая.
В этой арке стоял маленький человек в серой чалме, в сером халате и низко кланялся Тимуру, прижав руки к груди.
Тимур, столкнувшись с ним взглядом, кивнул.
Заметив вопрос во взгляде повелителя, Мулло Камар еще раз поклонился и, не дожидаясь, пока мимо проедут, красуясь своим богатством, вельможи, отвернулся от них и ушел в сумеречную тень старого караван-сарая. Читать было уже темно. Не раскрывая книги, он сел на своей истертой козьей шкуре и послал Ботурчу в харчевню за чашкой горячей баранины.
Пытливо глянул на еще светлое небо - не собирается ли темнеть - и крикнул вслед Ботурче:
- Поживей поворачивайся!
А базар дивился: сам Обладатель счастливой звезды, как звали Тимура, удостоил своим взглядом ничем не примечательного, неразговорчивого купца, приезжающего в Самарканд откуда-то из казахских степей, не то из Ташкента, не то из Сайрама, не то из Суганака.
Но ничто из событий этого дня - ни шум, ни тишина, ни хлынувший вслед за тишиной сильнейший шум, - ничто не коснулось уединенного дома, где восседали в небольшой комнате под расписным потолком, среди стен, украшенных нишами и гипсовыми полочками, на шелковистом иомудском ковре, перед шелковой скатертью, хозяин дома Садреддин-бай в его почтенный гость Мулло Фаиз.
Хотя хозяин, из разумной бережливости, не держал в доме хорошего риса, хотя мясо столь запеклось на солнце и обветрилось, что уже не смогло развариться, хотя винa, следуя наставлениям шариата, но вопреки городским обычаям, гостю не подали, хотя каждой рисинкой в этом доме хозяин дорожил, как собственным глазом, и гость и хозяин были очень довольны друг другом, не могли наговориться и друг на друга нарадоваться, - так совпадала каждая их мысль, так общи оказались их желания и надежды.
Общими оказались и тревоги, угнетавшие их: как выдержать товар, как набить ему цену, как не упустить того желанного, вожделенного часа, до наступления коего цены еще не возросли до предела, по миновании коего цены пойдут вниз. И как найти то место на земле, где цена на этот товар поднимется в тот час премного выше, чем на остальных базарах мира, как достичь этого места и в целости доставить туда свои товар.
И оба собеседника силились скрыть нараставшую в них тревогу, которая уже сосала их, как змея.
Мулло Фаиз любезно заметил:
- Красив у вас дом!
- Шестьдесят лет стоит. В год моего рождения построен.
- Красив!
- Отец мой торговал шелками; понимал красоту.
- Не тесноват?
- По семье. Простор в городе кому нужен? Город - не степь. В те времена, бывало, хан на год сядет, а за год спешит столько богатств собрать, сколько давние ханы и за сто лет не скапливали. А через год этого хана прирежут, другой садится, опять все сначала идет. До построек ли было!
- А все же дом хорош, построен толково!
- В те годы мастера были редки. От мелких ханов и народ мельчал, и торговля шла мелкая, а барыш держался на случае. Не то что теперь, - торгуй с кем хочешь, вези товар куда хочешь, поезжай куда ни взглянется. Тогда из города выглянуть не всякий смел; караваны с поклажами издалека не ходили; от ночлега до ночлега дойдут, бога благодарят, что живы: за каждым камнем разбойники, в каждом городе - свои начальники, свои порядки. С кого шкуру драть? С кого ж, как не с купца. Пока товар довезут, ему такая цена нарастает, что уж и не знают, почем его продавать, чтобы не разориться. Раз довезут, а два раза - еле живы, нагишом домой добираются. Разве это торговля была? Мученье! Разве на этом разживешься?
- А говорят, в прежние годы, в молодости-то, и повелитель грешил...
- Из-за камушков выглянуть да обчистить? Мог! Да зато потом разобрался: больше расчету нас оборонять, а не разорять. Вон как поднялся.
- Еще бы!
- Да что об том вспоминать. Голова ведь одна у каждого.
- Ну, мы-то друг у друга в доверии!
- Не беспокойтесь. А все же... Да и в торговле по-прежнему: ухо надо держать востро!
- На то и торговля. Надо вперед смотреть.
- Разориться-то и нынче можно; у кого голова с трещиной.
- Верно! Соображать и нынче следует.
- А как соображать? Как вперед заглянуть? Что там увидишь? Дороги стали длиннее, а при длинных дорогах и глазам надо дальше видеть.
- Верно! На том конце длинной дороги караван вышел, а тебе на другом конце надо знать, чего он везет.
- По нынешним делам доходнее самим ездить.
- А вы что же?
- Я-то тяжел на подъем.
- Мне хоть и шестьдесят, я бы поехал, если расчет будет. До Трапезунта дорога спокойная, своя. До Индийского моря через весь Иран - своя. Теперь до Хиндустана ходи без опасенья. На армянские базары езжай, как к себе домой. Золотой Орде прошло время. До Китая вот, правда, своей дороги еще нет.
- Турки османские недавно наших караванщиков порезали.
- Дерзки! Но порезали они не наших, а генуэзцев. Да другие-то генуэзцы с той стороны намедни привезли товар, провезли!
- Видел их. Они до Трапезунта морем доходят. Нам к ним ехать боязно: не мусульманский народ. Как торговать с неверными?
- Русы, однако ж, с нами торгуют.
- Дальше Сарая ордынского русы сами не ходят. Русский товар к нам сарайские купцы возят.
- Однако ж в Орде с ними торгуемся. Ни нам от русов, ни русам от нас убытка нет. А тоже - не мусульмане.
- Не мусульмане, а без их товаров не обойтись.
Мулло Фаиз взглянул опасливо на дверь, нет ли за ней ушей богослова, и, прищурив глаза, сказал убежденно:
- Когда хочешь торговать с выгодой, спор о вере отбрось; спорь о ценах.
- Да, длинны наши дороги. И как эту даль угадать, как?
- Да, гадай не гадай...
Садреддин-бай решился доверить Мулло Фаизу:
- Намедни к звездочетам ходил. Когда из Хиндустана еще смутные слухи шли.
- И что ж?
- Угадал звездочет.
- Как это?
- Индийская звезда, говорит, ушла из треугольника Стрельца в треугольник Весов. А весы - это торговля.
- Угадал!
- Наука!
- А где он, звездочет этот?
- У гробницы Живого Царя.
- Не погадать ли?
- Я не прочь.
- Но гадайте опять вы. Дело у нас общее, а как гадать, вы уже знаете...
Вскоре оба кожевенника снова протолкались через базар, торопясь к Железным воротам. Надо было поспеть к усыпальницам Шахи-Зинды и управиться с гаданьем, прежде чем муллы позовут верующих на вечернюю молитву, прежде чем городские ворота закроются на ночь.
Как всегда, по холмам Афрасиаба среде могил бродили одинокие люди чтецы Корана, плакальщицы, землекопы с мотыгами. У лазурных усыпальниц толпились длинноволосые дервиши в своих темных ковровых лохмотьях. Муллы в снежных чалмах, вельможи в индийских цветных тюрбанах, нежных, как утренние облака. Женщины, скрытые под серыми плотными накидками, обшитыми цветными шелками либо бисером или жемчугами.
Под гулкими сводами некоторых усыпальниц гудели унылые голоса читающих Коран. Арабские слова звучали здесь благозвучней и правильнее, чем когда бы то ни было говорили сами арабы.
Благоухания казались здесь почти зримыми, как шелка, плотные, но прозрачные. Их тоже можно было бы называть шелками, если бы благоухания могли шелестеть и если б нежность их стала столь же осязаемой: тогда их можно было бы растягивать на аршинах и продавать в базарных рядах.
Ряды усыпальниц вставали уступами, одна над другой, не схожие между собой, как люди, погребенные под ними, и все же столь близкие и столь схожие, как люди одного народа, одного племени.
По крутой тропе поднявшись в гору, свернули к гробнице Кусама-ибн-Аббаса. В обители, построенной царицей Туман-агой для дервишей, богомольцев и странников, Садреддин-бай увидел столь же костлявого, как и сам он, смуглого, белобородого звездочета.
Из почтительного смирения Садреддин-бай остановился и поклонился звездочету издали.
Смуглый старик, восседавший на коврике, сотканном из белой и черной шерсти, перебирал перламутровые четки и смотрел прямо перед собой. Он, казалось, ничего не видел ни вокруг себя, ни на всей этой бренной земле: люди, царства, города изменяют свой лик, дряхлеют, сходят с лица земля, но неизменными, бессмертными остаются небесные светила, тайные письмена созвездий, где посвященный может прочесть любое предначертание, судьбы людей, городов, царств. Можно не знать хитрых сплетений букв в земных книгах, - для мудрости довольно того, что начертано на небесах перстом милостивого, милосердного.
Длинный конец чалмы свисал с плеча на черные складки халата. И не разберешь, что было белей - чалма ли эта, борода ли его, перламутровые ли его четки, белый ли узор на черной шерсти ковра.
Слева от старика, не смея пребывать на одном ковре со своим наставником, кротко и неподвижно замерло трое его учеников, бледных, безмолвных, бесстрастных. Они сидели в ряд, не спуская глаз с наставника, и невольно повторяли каждое движение его лица, а пальцы их шевелились, словно перебирали четки, хотя четок в их пальцах не было.
Садреддин-бай поклонился еще раз.
Звездочет, не удостаивая купца взглядом, пробормотал:
- Говори.
Тогда Садреддин-бай шагнул к нему ближе и опустился у края ковра:
- Обеспокоен я, святой отец.
- Тревоги неизбывно снедают сердце смертного: каждый жаждет познать, доколе терпеть уныние, отколе снизойдет утоление, где порог счастья и дверь удачи...
- Истинно так, святой отец!
- Имя?
Садреддин-бай назвался.
- Давно ли живешь?
Садреддин-бай назвал год своего рождения и месяц своего рождения.
- Твоя звезда третья в созвездии Барана.
Садреддин-бай подтвердил:
- Истинно так.
- Откуда знаешь? - насторожился звездочет, и Садреддин-бай уловил, что удостоен мимолетным взглядом прорицателя.
- Уже заглядывал в книгу судьбы проницающим взором очей ваших.
- Отойди до утра, ибо милостивый являет нам зрение лишь в ночной тьме. Днем мы слепы. Ночью зрячи. Утром уста наши откроют вам, что глазам нашим откроется в полночь.
Садреддин-бай, не вставая, еще раз поклонился звездочету, и когда встал, тонкий платочек с деньгами остался на его месте.
Пятясь, кожевенник возвратился к Мулло Фаизу, и дальше они пятились уже рядом, не сводя глаз с бесстрастного, неподвижного смуглого старика.
Лишь миновав дервишей и паломников, Садреддин-бай негромко сказал:
- Милостив бог, что посылает таких прозорливцев на грешную землю нашу.
- Ответит-то он когда?
- Он сказал: утром.
И хотя они всего лишь задали вопрос, и хотя еще целую ночь предстояло прождать до ответа, на душе у них посветлело и наступило то успокоение, которого так желал каждый из них.
Проталкиваясь в глубокий проход под сводами Железных ворот, кожевенники задержались: из города, теснясь, ехали с базара пригородные торговцы, крестьяне, огородники, садовники, распродавшие свои товары и спешившие в окрестные селения, пока не стемнело.
Топотали копытцами торопливые ослики под пустыми корзинами, глиняными кувшинами или иной поклажей, - покидая город под пытливыми взглядами стражей, никто не решался ехать, все шли пешком, кланяясь воинам караула и острыми палочками направляя ослов на истинный путь.
Прошли пыльные, быстроглазые цыганки, волоча черноруких ребят. На женских лицах, смуглых и смелых, синели пятнышки священной татуировки, у тех между бровями, у других - на скулах или на подбородке. Над ноздрями темнели серебряные украшения, но все меркло перед неверной, порывистой красотой их горячих лиловых глаз.
Садреддин-бай и Мулло Фаиз, пропуская мимо эту грешную красоту, сплюнули не без досады, а когда решились было вступить под своды ворот, им встретился восседающий на жалком сером осле Мулло Камар, выезжающий из города.
Оба купца пренебрежительно ответили на неизменный поклон этого ничтожного торгаша, столько лет толкающегося в базарной толчее, то будто исчезающего куда-то, то снова возникающего в тесных закоулках кожевенных рядов.
Никто из купцов даже не взглянул вслед Мулло Камару, свернувшему на дорогу мимо Шахи-Зинды под раскидистые столетние карагачи, где на коврах сидели горожане, пожелавшие отдохнуть за городскими стенами, калеки, проголодавшиеся крестьяне, прокаженные в глиняных пещерах, воины на берегу ручья.
У края дороги высились то гробницы святых, то плоские харчевни, источавшие пахучий дымок, то каменные ворота загородных дворцов.
Сменяли друг друга то бирюзовые купола мечетей, то лазурные стены дворцов, то изразцовые ниши садовых ворот, то, в просвете между стенами, озаренные вечереющим солнцем зеленые клеверные поля или огороды, то снова каменные стены садов.
Мулло Камар острой палкой ободрял своего осла, а сам задумчиво поглядывал на эти знакомые пригороды многолюдного, великого Самарканда.
Четвертая глава
САД
Некогда жил Мулло Камар в Суганаке, в степном городе, где на просторной, ровной, как блюдо, площади купцы вели немалый торг. Само название Суганак - воинское название, оно означает "колчан", и время от времени случается Суганаку оправдывать свое имя, когда стены города заполняются воинами, как колчан стрелами. Отсюда прямая дорога лежит к северу, на базары Золотой Орды, а оттуда недалеко и до Руси и до новгородских базаров. И на восток открыты дороги из Суганака - в полынные, голубые степи кочевников, в далекий суровый Моголистан, а оттуда - в Китай. В Суганак приходят товары из Золотой Орды, хоть и торгует она не своими, а русскими товарами. А взамен Золотая Орда скупает здесь товары иранские и армянские, а скоро индийские тоже пройдут через купцов Суганака в Золотую Орду, а через нее - на Русь и в Новгород, а через Новгород поплывут они дальше, в страны мрака в холода, в заморские, в немецкие и во фряжские земли.
Невелик Суганак, где отец Мулло Камара продавал шелка, а скупал кожи и меха. Невелик Суганак, - а родина! Там и рос Мулло Камар, там и перенял от отца торговое дело, оттуда возил кожи в Иран, а из Ирана привозил шелка и краски. Длинны были у купцов дороги, долог был купеческий путь, но суганакские купцы по-своему понимали имя родного города, - был их базар колчаном, а купцы его - стрелами, и чем дальше залетит стрела, тем больше доставалось ей барыша и почета.
Зарилась на торговый Суганак Золотая Орда, пытались грабить базар кочевые завистники. Но город стоял крепко по-прежнему, хотя уже не столь бойко торговал, как бывало, ибо много караванных дорог за последние двадцать лет свернуло на Самарканд, сплелось там с другими дорогами. Без войн, без стрел и мечей завоевал торговый Самарканд торговлю степного Суганака, как разорил он базары в десятках других древних торговых городов - от Ургенча в Хорезме до множества таких, от которых даже имен не осталось.
Двенадцать лет назад Тимур застал Мулло Камара в Ширазе. Оказался степной купец в осажденном городе, и кинулись было осажденные персы грабить бухарский караван-сарай. Но кожи к тому времени купец уже продал, а за шелка заплатил лишь малый задаток. Оказалось, нечего брать персам у этого купца, кроме золота, но золото не велико, золото он успел укрыть, а жизнь отнимать персы у него не стали.
Так бы и вернулся Мулло Камар в Суганак, потеряв задаток и с пустыми руками, да не таков был Мулло Камар. Когда ворвались Тимуровы войска в город, Мулло Камар приметил, кому из наибольших ширазских шелковщиков довелось потерять жизнь, и объявил Тимуровым начальникам, что весь склад у того купца закуплен для Суганака и не к лицу, мол, своим же воинам разорять своего же купца. А когда эти начальники ему не поверили, он, постукивая палочкой по мощеным площадям Шираза, проник до начальников превыше стоящих и поклонился им. И случилось услышать его жалобы самому Тимуру. Повелителю пришелся по душе этот бесстрашный жалобщик, и Тимур строго сказал:
- Не к лицу моим воинам грабить моего купца.
И хотя немалую часть со склада пришлось преподнести властным соотечественникам, нашлись в городе и верблюды для каравана и караванщики для верблюдов.
В тот раз на ширазских улицах, где много валялось всякого добра под ногами у победителей, подобрал Мулло Камар книжку в зеленом тисненом переплете. С ней он не расстается с тех пор, хотя давно запомнил наизусть все газеллы Хафиза.
А теперь он проехал по вечерней, остывающей дороге из Самарканда на задумчивом осле, время от времени понукая его острой палочкой, и на закате встали перед купцом изукрашенные изразцами и мозаикой каменные ворота сада Дилькушо, что означает "Восхищающий сердце".
Он оставил осла у привратника, а сам прошел в просторную постройку, прозванную "подворотней", где невдалеке от ворот могли отдыхать воины, сдавшие караул; воины, ожидающие своего времени; всякий народ, прибывший по делам хозяина.
А хозяина предстояло ждать до утра: по вечерам к нему никого не пускали.
Мулло Камар снял с осла козью шкуру, расстелил ее и собирался уже вздремнуть в уголке, но увидел Аяра.
Не раз случалось купцу встречаться с этим доверенным воином на ночевках в разных караван-сараях, на разных дорогах: гонец и купец всегда в пути. А война и торговля в стране Тимура всегда шли бок о бок по одной тропе: воин пограбит, купец перекупит, - обоим в пользу, оба в барыше.
Много полезного узнает от воина пытливый купец; многое откроет и расскажет со скуки, из доверия к воинству купец беспечный. Поэтому Мулло Камар дорожил таким знакомцем, как глазастый, ушастый, смекалистый Аяр.
И долго говорили они о караван-сараях, стоящих от Самарканда до Бухары, о караванах, что гостят на иных из этих постоялых дворов, о товарах на караванах, о всяких слухах и происшествиях.
А едва вздремнули, оказалось, что настала пора помыться холодной водой из ручья, восславить аллаха и приниматься за дела.
В прохладной темной листве сада ночь еще длилась, но птицы уже пересвистывались и мелькали; то безбоязненно подлетали серые длиннохвостые сорокопуты, то вдруг золотая иволга вспыхивала из-под деревьев, а трава, освобождаясь от росы, пахла остро и радостно.
Соловей защелкал. Серая славка попыталась перещеголять соловья чистыми, стройными свистами. По темной, еще влажной дорожке, в обход парадных дверей, Мулло Камара провели во дворец...
Еще утро едва обозначилось, а Тимур уже сидел, попивая кумыс из китайской чашки. По его знаку провожатые оставили купца наедине с Рожденным под счастливой звездой.
Тимур помолчал, глядя через раскрытую дверь в сад, где ирисы и пионы уже отцвели, но в полную силу цвели розы, и среди них любимые его, розовые с багровой сердцевинкой, цветущие гроздьями на одном стебле. Эти розы он приказал называть "сорока братьями", но народ звал их прежним прозвищем "сорок разбойников". Это название когда-то омрачало Тимура, но ему казалось, что народ давно усвоил то прозвище, каким он сам называет эти цветы.
Мулло Камар постоял в почтительном поклоне.
- Ну как? - спросил Тимур.
- Купил.
- Много?
- Все, что было. У кого мелочь, тех не тревожил.
- Почем?
- По двадцать.
- Пять себе берешь?
Сердце Мулло Камара похолодело: "Все знает!"
Но Мулло Камар даже бровью не повел, только развел руками:
- Не пять, государь, а четыре: по одному с кипы дал своему человеку.
- И трех хватит.
- Не обижай, государь.
- Больших запасов не осталось?
- Есть у армянина, да не в городе: держит в караван-сарае за три часа пути отсюда.
- Чего ж не везет сюда?
- Цены ждет.
- А много?
- Тридцать пять верблюдов. Семьдесят вьюков, по пять кип на вьюк...
- Триста пятьдесят. Почем просил?
- По семьдесят.
- Возьмем дешевле. Поторгуйся для порядка.
Когда, откланявшись, пятясь, Мулло Камар уже отошел к дверям, Тимур вдруг спросил:
- А в каком караван-сарае?
- Армянин? \
- На что он мне? Кожи.
- У Кутлук-бобо.
- Надо караван выманить затемно. А договоришься - дай знать. Понял?
- Понял, понял, государь.
- Ладно. Ступай в казну: возьмешь по четыре - хватит.
- Благодарствую, государь.
Но Тимур уже не смотрел на поклоны Мулло Камара.
Не разгибая правой ноги, он захромал по залам, расписанным мягкими кистями гератских живописцев, - сады, полные барсов, газелей и розовых попугаев в гибких склонах темно-зеленой листвы; царская охота среди зеленых холмов, где красный конь вскинул лысую голову, когда нарядный всадник спустил стрелу и скачущая газель споткнулась, ибо стрела пригвоздила ей ухо к заднему копытцу; две красавицы любуются на охоту из-за холма; вот сам он сидит в точеной легкой беседке, беседуя с женами, которых художник нарядил в персидские платья, хотя они носят одежды своих народов, а не иранские! Вот битва за Шираз, а вот и самый Шираз! И снова Тимур увидел себя на коне, таким, каким стал теперь, а не таким, каким был двенадцать лет назад, когда брал Шираз, а у стремени стоит согбенный дервиш в лохмотьях, опоясанный веревкой, - прославленный поэт Хафиз...
Двенадцать лет прошло. Многие тогда восхваляли газеллы Хафиза, а между ними и ту, что показалась оскорбительной Завоевателю Мира. И когда Тимуру сказали, что среди ширазских дервишей скрывается этот самый Хафиз, Тимур велел привести поэта.
В тот день, когда Тимур собрался на охоту и уже сел в седло, ему доложили, что поэт выслежен, схвачен и приведен.
Повелитель глянул с коня на этого жалкого оборванца: стар, борода остра и седа, брови широки, густы и черны, а большой нос темен, как у пьяницы, но глаза дерзки и взгляд тверд, а под усами - ухмылка. Эта самая ухмылка и рассердила Тимура: при нем еще никто не ухмылялся, а только улыбались, плакали и кланялись.
Тимур хотел было наказать поэта палками, но сперва сказал:
- Я весь мир перевернул, собирая достойное, чтобы украсить свои города, а паче всех - Самарканд, главнейший из городов мира. Как же ты посмел раздавать мои города за какие-то там родинки на щечках!
Хафиз, грустно улыбнувшись, подергал свои лохмотья и без поклона ответил:
- Видишь сам, государь, до чего довело меня такое мотовство!
- Ну, то-то! - ответил Тимур, не зная, что сказать в ответ этому дерзкому старику, и тронул серебряными каблуками чуткие бока коня. Конь пошел, за повелителем двинулись его спутники, торопясь выехать на охотничий простор из Шираза, смердящего мертвечиной.
Поэт остался позади, на краю двора, неподвижно пропуская перед собой пышный двор завоевателя, словно делал смотр высокомерным пришельцам. И теперь, разглядывая эту роспись, Тимур впервые вспомнил, что двенадцать лет назад еще жил на свете старый, неуживчивый поэт Хафиз.
Редко случалось Тимуру оставаться одному в эти часы и прохаживаться без людей, разглядывая то, что создано по его воле.
У входа в одну из зал он остановился: оттуда слышались голоса. Говорили по-персидски, - это художники разговаривали и даже напевали там.
Они еще не заметили его. Он постоял в дверях, приглядываясь к людям, свободным от его взгляда; живописец весело изображал на стене битву в Индии: войска осаждают Дели. Бесстрашно врубился в сечу исполнительный старший внук - Мухаммед-Султан. Похож. Нос с горбинкой, широко расставленные глаза, тяжелые скулы, веселый, бесстрашный, умный взгляд. Верно уловил гератец то, что любил в этом внуке сам Тимур.
Гияс-аддин, историк, объясняет живописцу, как было дело. Это его голос так окает и так певуч. А напевают, сидя на полу, ученики, растирая краски.
Но вдруг все застыли, неподвижные, неживые, будто изображенные на стене: один из учеников увидел Тимура и, обомлев, нечаянно свистнул.
Все стали вдруг вдвое меньше. Кисть живописца несколько раз мазнула по небу черной краской, а намеревался он положить тень на карнизе башни.
Тимур сердито сказал:
- Работайте!
И велел принести сюда кресло.
Когда он сел, работа никак не могла наладиться. Ученике путали краски, а мастер по сто раз проводил кистью по одним и тем же уже написанным линиям.
Лишь Гияс-аддин заметно оживился и заговорил изысканнее, громче, певучее и запрокидывал голову так, словно это он сам брал сейчас город Дели, сам кидался на приступ, не страшась индийских стрел. Тимур холодно сощурил и без того узкие свои глаза: ведь битву-то эту историк наблюдал издалека, с безопасного холмика!
Но когда Тимур, невольно увлекшись, сам начал подсказывать то одну, то другую черту, мастер как бы вновь увидел написанную им битву, снова под его рукой заблистали свежие линии, возникли всадники, показались слоны, Тимурово войско тогда только что захватило этих слонов и направило их на врага, но само боялось их больше, чем всех врагов на свете.
Тимур послал за младшими внуками, - они не видели ни этой битвы, ни самой Индии. Пускай привыкают смотреть, как по воле деда мастера украшают мир, как по слову его встают на земле диковинные города, в городах дворцы, вокруг дворцов - сады, а во дворцах - живопись.
Вскоре за спиной деда встал маленький Мухаммед-Тарагай, которого за гордую осанку, сперва в шутку, а потом уж и по привычке, все во дворце звали великим князем - Улугбеком.
Другого царевича - Ибрагим-Султана - не дозвались: он еще спал, и не так-то легко его поднять, умыть и одеть, чтобы с честью показать взыскательному деду. А этот Улугбек - всегда под рукой, вроде старшего Мухаммед-Султана.
- Ну как? - спросил Тимур Улугбека.
- Так и не показали вы вам Индию, дедушка.
- Жизнь впереди. Еще много городов увидишь.
И строго добавил:
- Если перестанешь засматриваться на звезды.
- Звезды чище, дедушка.
- Что, что? - не понял Тимур. - Чище чего?
- Там меньше пыли, дедушка.
Живописцы посмели засмеяться. Тимур рассердился:
- Пыли? Если б туда была дорога, я бы и там поднял пыль!
- Да, дороги никто не знает.
- И незачем знать. Дел и на земле много.
Сюда, сидя в черном, отделанном перламутром багдадском кресле, Тимур позвал вельможу, наблюдавшего за постройкой в Ясах.
Вскоре вразвалку вошел мавляна Убайдулла Садр, строитель мавзолея и мечети над могилой набожного поэта хаджи Ахмада Ясийского.
Тимур, не поворачивая головы, взглянул на этого ученого старика, коренастого, кривоногого, похожего на кочевника. Все на нем было новое, слежавшееся в сундуке, не успевшее расправиться после того, как для этого дня было вынуто из сундука, а казалось, будто весь Садр со всей своей одеждой пропылен мелкой дорожной пылью.
- Ну как, мавляна? - спросил Тимур.
- Строим.
- Пятый год строим! - ответил Тимур.
- Все привозное, а возить далеко.
- Подарок мой получили?
Тимур велел отлить из бронзы большие светильники и подсвечники. Их искусно отлил отличный мастер Изз-аддин, сын тоже искусного мастера Тадж-аддина, которого Тимур привел когда-то среди тысячи пленных мастеров из Исфахана иранского.
- Уже поставили у гробницы.
- Хороши?
- Лучших нигде не бывало! - поднял брови Убайдулла Садр.
- Что ж теперь?
- Кончили котел. Отлили такой...
Тимур заметил, что брови Убайдуллы снова поднялись, и передразнил его:
- ...Что лучших нигде не бывало?
Тимур не любил, когда из лести или боязни ему не отвечали прямо и ясно. Но Убайдулла заупрямился.
- Да, не бывало! - уверенно и обиженно ответил он нахмурившемуся повелителю.
- Чем же он так хорош?
- Отлит искусно.
- А величина?
- И величины такой не было, и работа...
- Чья?
- Абдал-Азиз отливал.
- Самаркандский?
- Отец его вами приведен, государь, из Тавриза. Тоже мастер был, звали его Сарвар-аддин.
- Помню Сарвара. Значит, сыновья в отцов пошли? Наша земля не порушила мастерства иноземцев?
- Укрепила! Сын искусней отца. На котле надпись отлита.
- Какая? - насторожился Тимур.
Убайдулла быстро достал из-за пазухи листок прозрачной лощеной бумаги и, отстранив его на всю длину руки, шепотом прочитал, а потом пересказал своими словами.
- Написали, что отлит он по слову вашему нынешнего восемьсот первого года, в месяце шаввале, в двадцатый день, для воды...
И, складывая бумажку, покачал головой:
- Едва довезли. Ведь отливали его в Карнаке. Через этакую даль этакую тяжесть пришлось волочить!
- Не мал? - пытливо взглянул Тимур.
- Говорю, государь: не было такой величины.
- То-то! Это ведь для степей. Понял? Степняков знаешь?
- За эти годы узнал.
- А как их понимаешь?
- Насчет чего?
- Надо, чтоб перед глазами у них громады высились. Народ такой: малого не замечают, глаза их привыкли к простору. Кочевники! Широко шагают, мелких камушков не замечают, под ноги не глядят, далеко смотрят. Вот и надо, чтобы издалека, за много часов пути, уже видели: стоит в степи огромный мавзолей. А войдут - увидят: стоит в мавзолее огромный котел. Лежит в мавзолее великий святой. Стоят вокруг святого громадные светильники. И задумаются: поставлено это в степи кем? Когда увидят, как это все велико, скажут: великое может воздвигнуть только великий. Велика, скажут, сила того, кто этакое воздвиг. Будут бояться нас, будут слушаться. Не посмеют соваться претив великой силы. Понял?
- Понял, государь.
- То-то!
Их разговор неожиданно прервал живописец, писавший взятие Дели и давно опустивший кисть, чтобы послушать слова Покорителя Мира.
- Дозвольте спросить, великий государь.
- Спроси.
- Я, великий государь, знаю моего земляка Изз-аддина. Он не только светильники, но и петли для дверей делал и всякие иные украшения. Редкий мастер. Можно целый день глядеть на маленький кусочек его изделия и дивиться: "Ай-яй, как сделано!" А выходит, если о работе судить по величине работы, незачем глаза свои иступлять над тонкостью малого? Если кочевник все привык разглядывать издали, он и не разглядит ни тонкости мельчайшего узора истинных мастеров, ни великого труда их над малым? Вот чего я не понял, великий государь.
- Вот ты какой! Скажу, если спрашиваешь. Вы, персы, вдаль смотреть не умеете. На все глядите в упор. Ладонь свою разглядываете, а врага вдали не видите. Оттого и проглядели вы свое царство. Оттого и пришлось вам не для своих шахов, а для ханов монгольских изощряться. А надо, чтобы все было велико. Чтоб издалека было видно. А когда подойдешь да всмотришься: "А из чего это большое состоит?" - чтобы всякий сказал: "Ого! Да тут каждую песчинку разглядывать надо; да тут одна петля на двери дороже большого дома; да тут один кирпич под ногой дороже большого поля! Во что ж обошлась этакая громада? Каково ж богатство и могущество того, кто это смог?" Так я строю, - огромное по размеру, но из драгоценных песчинок. А вы песчинки цените, а большого создать не смеете. Зато и нет у вас ничего, персы!
Гияс-аддин изображал всем своим лицом, каждым движением благоговение и восхищение перед словами Тимура.
Живописец задумался, бессмысленно макая кисть в краску: в его памяти раскинулась родина, как большой, великий ковер, прекрасный и драгоценный. Ткали его, ткали, не жалея ни глаз, ни рук, а когда соткали, его отняли чужие руки. И вот весь он затоптан, весь чужой.
Убайдулла Садр умными, оттянутыми к вискам глазами разглядывал живописца: мать Убайдуллы была монгольского рода, и он унаследовал от нее любовь к степи; в словах Тимура что-то обидело его, но чем обидело, он не мог осознать, и только смотрел на перса с неожиданным для себя сочувствием и приязнью.
Улугбек неподвижно стоял позади кресла, а ладонь его гладила черное дерево спинки.
Дав указания Убайдулле Садру, Тимур встал и неторопливо, хромая, один пошел, больше не глядя на роспись стен, чем-то озабоченный: подошло время принимать своих вельмож и говорить с ними не о пустых вещах, а о делах государства.
Пятая глава
КАРАВАН
День еще разгорался, а Мулло Камар уже возвратился из сада и, не сходя с осла, остановился у Железных ворот.
Его удивил не шум, - здесь людно и шумно было всегда, - а столбы пыли, поднятой до самых небес, словно самаркандский базар подожжен неприятелем. Удушливая пыль застилала все вокруг, оседая на людях, на деревьях, залезая в глаза, забивая горло.
В облаках пыли исчезали въезжавшие в ворота всадники, исчезали пешеходы, бежавшие рысью, чтобы скорее пробиться сквозь эти то серые, то почему-то бурые тучи пыли.
Всего ночь прошла, а Мулло Камар, протиснувшись через щель Железных ворот, уже не узнал торговой площади. Казалось, дьяволы собрались сюда из преисподней и мотыгами, кирками, ломами ломали мало-помалу весь знакомый мир старинной площади. Пыль взвивалась, когда глыбы стен или кровли лавок рушились под ударами. Из конца в конец всей площади лязгало железо о камни, трещало дерево, тяжело ухали, рушась, стены или ворота, и всюду поднимались новые и новые облака пыли, сбиваясь в тучи, и медленно расплывались, застилая небо.
По временам из пыли выскакивали купцы, высоко задирая полы халатов, и, прыгая через обломки, спешили унести в безопасное место узлы с товарами или скопившийся в лавках всякий скарб.
На неподвижном коне в облаках пыли, словно неумолимый завоеватель, восседал ходжа Махмуд-Дауд, окруженный подручными и слугами.
Он сурово следил, чтоб ничья рука не содрогнулась, сокрушая все, что встречалось на пути разрушителей: повелитель повелел расчистить всю площадь, и никогда еще не было того, чтобы слово свое пришлось ему сказать дважды.
Иные из купцов кидались было к ходже Махмуду, воздевая руки к небу или хватаясь за голову в отчаянии, взывая пощадить их достояние. Но слуги ходжи Махмуда перехватывали жалобщиков и, не скупясь на пинки и подзатыльники, отталкивали прочь.
Воины, как в захваченном вражеском городе, стояли вооруженные копьями и мечами и указывали въезжающим в Железные ворота окружной путь, в объезд площади.
Сотник, возглавляя конную стражу, следил, чтобы народ не толпился, не задерживался в этом месте.
Скрипели десятки арб, вывозя за город щебень, обломки, мусор.
Обо всем этом историк Шараф-аддин из Иезда впоследствии записал в "Книге побед":
"В воскресенье четвертого дня месяца Рамазана восемьсот первого года, когда луна, бывшая в созвездии Льва, отвернулась от шестиугольника солнца и соединилась с шестиугольником Венеры, в час счастливый и предсказанный по звездам, зодчие положили основание постройке..."
Но созидание началось разрушением, и осел Мулло Камара ревел неистовым голосом, потрясенный всем происходящим, а сам Мулло Камар чихал и чихал, пытаясь закрыть лицо платочком или протирая глаза, слезившиеся от пыли.
Наконец свернул в переулок, где редко приходилось бывать, - вдоль узкой дороги на уровне земли зияли лачуги мастерских; там, в полумраке, сидели склоненные над работой ремесленники, чеканя кувшины или ведра, чеканя бляхи для сбруй, выковывая замки или колокольцы, - лязг, визг, свирест, звон, стукотня - все сливалось в нестерпимый гул, сквозь который что-то вдруг бухало или шипело. Из чанов вырывались клочья пара, когда в воду падало откованное изделие. Воздух был зеленоват и густ от едкой гари и смрада, от острой вони кислот и сплавов.
В лад работе, покачивались лица мастеров с черными от копоти носами, с губами синими, сжатыми, с размазанной по лбу или по щекам сажей или железной пылью. Порой из-под этого нагара сверкала белая, будто неживая кожа. Временами кое-где вскрикивали и всплакивали детские голоса, ремесленники не только работали, но многие и жили в тесноте этих мазанок: одни на ворохах мусора и обрезков в хозяйских мастерских, другие - в глиняных норах на изжитом тряпье. Были тут и коренные самаркандцы, и много персов и грузин, согнанных еще за десяток лет до того из родной земли, от прежних горнов в город Самарканд.
Мулло Камар обменялся приветом с Назаром-кольчужником. Седой, лохматый сероглазый Назар давно был знаком Мулло Камару, с того дня, когда со своими учениками Назар прошел через Суганак из Золотой Орды, когда Тимур выговорил у Тохтамыша русских мастеров, умевших ковать кольчуги. Лучшими кольчугами считал Тимур русские кольчуги, но среди мастеров, работавших в ордынском Сарае, никто не ковал оружия, хотя и знали это дело у себя на Руси. И с Назаром пришлось в Орде договариваться долго и мягко, чтобы он согласился вернуться к ремеслу, коему обучен был на Руси, до захвата его в ордынский полон: слово, данное Тимуру, Тохтамышу надлежало строго соблюсти, и ордынцы проводили Назара бережно, с честью, как вольного мастера, да и Тимур велел беречь его, как берегут дорогое оружие.
Когда проезжал Назар через Суганак, многие ходили смотреть на Назара. Ордынцы, провожавшие его до Суганака и тут передавшие его старосте оружейников, рассказали, как по всему Сараю искали такого мастера, но русские оружейники - как камень: если что решат, на том и останутся. А решили они издавна, может лет за сто, а может, и ранее до того, что никто из них в Орде не скует ни меча, ни кольчуги, ни ножа, ни шлема, какими бы карами ни карали их за отказ от прежнего уменья; на том и Назар стоял, да нельзя было от такого мастера отступиться, - поклялись Назару, что не Орде его кольчуги достанутся, не на Русь в них пойдут, а достанутся они грозному Тимуру, перед коим сам Тохтамыш дрожит. С этим и пошел Назар, позвав за собой своих учеников, коим хоть и не случалось ковать кольчуг, но молоты и клещи в руках удавалось держать крепко. В те дни ехал из Суганака в Самарканд Мулло Камар, к нему в караван и дали Назара к месту довести. С того и повелось их знакомство; а упорство ли их, твердость ли души в них обоих вырастила друг к другу обоюдную приязнь.
Проехал Мулло Камар и через тихую слободу, где молчаливо работали ткачи шелков, ткачихи простых, хлопчатых тканей, а какие-то высокие женщины с голубоватой кожей, с черными прядями, выбивающимися из-под серых покрывал, пряли пряжу и сучили нитки; они тоже работали открыто, как и все ремесленники, чтобы покупатели видели их работу, чтобы никто не усомнился в их изделиях, не заподозрил какой-либо тайны или обмана в их дешевом товаре; тут, на глазах, лежало сырье, тут можно поглядеть и на самый труд.
Так проехал Мулло Камар через слободы ювелиров и шорников, через слободы, где ткали сукна, через Книжный ряд, полный чинных, белобородых писцов, переплетчиков, торговцев книгами и пеналами, где продавцы вели себя пристойнее и почтительнее, чем те грамотеи, что здесь толклись, разглядывая книги, и редко имели средства на покупку.
Проехал Мулло Камар мимо седельников и мастеров колыбелей, где постукивали, как молоточки, небольшие острые тесаки по белому дереву, благоухали свежие краски и лаки и расписными башнями высились сундуки.
Выехав в Кожевенный ряд, Мулло Камар не вошел к себе в караван-сарай, а, в воротах отдав осла Ботурче, пошел пешком мимо знакомых палаток. Ботурча же повел осла на задний двор, где под каменными складами темнели подвалы со стойлами для ослов и лошадей.
Мулло Камар вышел к Тухлому водоему, где на широких нарах над водой разместились посетители харчевни и из тяжелых глиняных чаш ели острые кашгарские кушанья, тянули нескончаемые белые ленты пахучей лапши; запрокинув голову, забивали себе в рот нежные большие пельмени; хлебали из чашек жирные, огненные от перца, душные от приправ похлебки. Здесь обгорали над углями куски мяса, трещал жир, капая на угли, а синий дымок над жаровнями манил прохожих запахами опаленного жира и лука. Веселые, круглолицые, черноусые, лоснящиеся, румяные кашгарцы зазывали прохожих, славя свою стряпню и рассчитывая на голод прохожих как на лучшую приправу ко всякому блюду.
Но проголодавшийся Мулло Камар устоял. Никакой соблазн в жизни не сбивал его с извилистой, узкой, зыбкой, опасной, но манящей стези торговли.
Не откликнувшись на зовы кашгарцев, он вошел в ворота армянского караван-сарая и узнал у Левона, что Пушка опять томит и ломает лихорадка.
Без шапки, с кудрями, прилипшими к горячему лбу, армянин лежал и еле поднял голову при появлении Мулло Камара:
- Ох, что скажете, почтеннейший?
- Окончательная цена?
- Цена изменилась.
- Как?
- Восемьдесят. Дешевле не отдам.
- Шестьдесят. Больше не ждите.
- Мое слово твердо.
- Шестьдесят пять. Последнее слово.
- Последнее: семьдесят пять.
- Когда получу товар?
- Когда вам нужно?
- Завтра, к началу базара.
- Как же я повезу его? Ночью?
- Везите ночью.
- Опасно.
- У нас купцы в безопасности. Это Мавераннахр, а не Золотая Орда. Дам задаток.
- Задаток?.. Меньше как по пяти не возьму.
- Берите по пяти.
- Давайте!
- Когда выйдет караван?
Оказалось, болезнь подобна одеялу. Едва Мулло Камар вытянул из-за пазухи кисет с деньгами, Пушок скинул свою болезнь и встал:
- Сейчас пошлю сказать, чтоб вышли затемно, а к рассвету уже дошли бы до городских ворот. Хочу поскорей разделаться с этим караваном и ехать в Ясы за новым товаром. А может, и к ордынцам, в Сарай. Глядя по делам.
По обычаю, вызвали троих свидетелей, чтобы видели, как один купец платит, а другой получает.
Пушок нетерпеливо, как ребенок перед лакомством, топтался, пока Мулло Камар отсчитывал деньги.
Завершив сделку, все пятеро отправились в харчевню к кашгарцам, где всех угощал Пушок, как совершивший продажу. Но, изнывая от голода, Мулло Камар, прежде чем зайти в харчевню, пошел к себе и послал Ботурчу за Саблей.
Час спустя не на задумчивом осле, а на резвом иноходце Сабля выехал из города и поскакал по той дороге, где поутру оставил свои следы ослик Мулло Камара.
В открытой лавчонке Сабли до возвращения хозяина остался торговать дратвой его приказчик Дереник.
Какой-то синебородый дервиш, проходя мимо, полюбопытствовал:
- Далеко ли отбыл хозяин?
- Зуб у него заболел. Поехал на Сиаб, помолиться Хо-Даньяру об исцелении.
- Господь поможет верующему! - подтвердил дервиш.
А Сабля, проскакав шесть верст единым духом, сошел у ворот царского сада Дилькушо и вошел в подворотню.
Там нашел он, как было приказано Мулло Камаром, конопатого Аяра и передал ему то, что велел передать Мулло Камар:
- Скажи, мол, так: после ночной молитвы, но часа за три до первой утренней, верблюд выйдет на свой путь. Так велел сказать Мулло Камар, а какой верблюд и какая дорога, я смекал-смекал, но пока не смекнул. Да уж смекну, будь уверен.
Аяр сверкнул карим, быстрым, как удар, взглядом:
- Смекай, смекай... Посиди здесь! - ткнул Аяр пальцем в угол.
- Чего ж сидеть? Мне пора назад.
- Сиди, сиди. Здесь не жарко, не ярко. На свет не вылезай, язык не высовывай.
Сабле эти слова не понравились, но в царской подворотне кто будет спорить? Он сел в темный, уединенный уголок.
Вскоре пришли за ним двое воинов и повели следом за собой мимо длинного ряда персиков, опустивших до травы длинные листья гибких веток, отягощенных еще не собранным урожаем.
Когда Сабля невольно нагнулся к упавшему на тропинку белому пушистому персику, воин поощрил его:
- Возьми, возьми. Кушай.
Но этот персик был последним, что поднял Сабля в жизни своей. Его вскоре ввели под темные каменные своды, скрипнула тяжелая, обитая скобами дверь, и Сабля остался один в тесной, прохладной, темной келье, где вволю мог думать о прожитой жизни и тщетно искать свою вину, которой никогда не было. Сабля не знал, что так приказал Тимур.
Долго ждал Сабля, что Аяр распахнет дверь и крикнет: "Выходи прытче, тут ошибка вышла!" Но двери никто не открыл ни в тот день, ни в следующий. Да и Аяра ему больше никогда не пришлось встречать, как не довелось ему встречать ни Мулло Камара, ни Дереника-приказчика, ни свою жену Сарахон, ни свою собачонку Коктая. За сорок лет своей жизни только он и покрасовался и порадовался на базаре, только и поторговал от души один день за сорок лет жизни!
- Эй, Дереник! Где ж твой хозяин? - спрашивали на другой день купцы.
- Зуб у него болит! - отвечал Дереник, а у самого зуб на зуб не попадал от страшных предчувствий.
* * *
Затемно караван, вызванный армянином, вышел из караван-сарая Кутлук-бобо.
Привратники светили двумя маслянистыми пятнами мигающих фонарей, пока со скрежетом растворялись ворота и верблюды с поклажей проходили через полосы света, то тревожно прижимаясь друг к другу, то царственно, гордо выступая, и скрывались во тьме.
Когда выехали вслед за последним верблюдом последние караульщики, восседая на ослах и сжимая в руках торчащие вверх пики, ворота закрылись, и в караван-сарае опять наступила тишина, временами нарушаемая вздохами гератского купца: ему всегда снилось что-то страшное, пока он спал на груде жестких тюков, с коими боялся расстаться на ночь.
Луна уже ушла, но утро еще не брезжило. Бывалый караван-вожатый ехал впереди на осле. Позади следовали четверо его караульных с пиками, крепко сжатыми в руках. Еще двое ехало после десятого верблюда. Последние четверо - вслед за последним верблюдом. Над всем караулом торчали прямо вверх крепко сжатые пики, а впереди у караван-вожатого с бедра свисал длинный меч и на бугристых местах полосовал дорожную пыль.
Как всегда, перед рассветом небо потемнело.
Но дорогу эту караван-вожатый прошел из конца в конец сотню раз.
Ночь была темна и прохладна. Свыкнувшись с темнотой, глаза различали какие-то деревья в стороне от дороги, стены какого-то высокого строения слева - может быть, гробницы, может быть, сторожевой башни; и вскоре дорога пошла книзу, а справа и слева, горбясь, поднялись холмы, и почудилось, что в сгустившейся тьме стоят какие-то люди.
Аяр стоял в ночной тьме, и нравилось ему, как пахнет сухой горечью степная полынь. Небо казалось светлее земли, но среди высоких холмов сгустилась непроглядная темень, и не было видно даже всадников и коней, стоявших рядом на самой дороге.
Тайное дело поручил Аяру царский сотник. Немало требовалось заслуг, чтобы получить такое доверие. Немало провез он свернутых в трубочку писем, много раз прокрадывался мимо вражеских дозоров, неся засунутый за голенище сапога кожаный кошелек с тайным указом, или скакал, не щадя коней, пересаживаясь с запаленных на застоявшихся, не имея при себе ничего, но бормоча на память несколько непонятных слов, чтоб шепнуть их в конце пути на ухо нужному человеку. Царский гонец Аяр.
И когда уверились в нем начальники, когда поняли, что и на огне не скажет Аяр лишнего слова, дали ему задачу, какая не требовала ни особой сноровки, ни особой смелости, а только одного - держать язык за зубами.
Когда издалека унылым гортанным воплем звякнул колокол на заднем верблюде каравана, лошади в темноте захрапели, затоптались; всадники подтянули еще раз подпруги, поправили стремена, а некоторые сели в седла.
Но Аяр тогда только сел, когда звон колокола совсем приблизился, и, пропустив мимо себя караван-вожатого, внезапно спросил:
- Эге! Чей караван?
Тут подъехали остальные воины и, не сходя с седел, взялись за древки пик, трепетавших над головами ослабевших караульщиков.
- Кто дозволил ходить по ночам?
Караван-вожатый обрел дар речи, не столько видя, сколько привычным ухом слыша воинское вооруженье на всадниках:
- Стража, что ль?
- Ты сперва отвечай.
- А что? Исстари ночью ходим. Когда ж ходить? Днем жара.
- Сколько вас?
- Десять в карауле, а я один.
- Заворачивай направо. Караульщики, слезай. Охранять караван будем сами. Палки свои отдайте, чтоб не уколоться впотьмах. Трогай!
И, не слезая с осла, караван-вожатый повернул на боковую тропу.
Передовой верблюд с достоинством повернулся за ним следом, увлекая задних, тоже соблюдавших свое достоинство и задиравших головы кверху, будто читают небесные письмена. Но звезды уже истаяли: близился рассвет.
Караульщики отдали воинам свои пики: выехали они караван охранять, а не людей убивать. Если охранять берутся другие, оружие в руках - лишняя ноша.
Однако, оттеснив караульщиков от каравана, им велели слезть с ослов и сесть на землю. Убивать никого не стали, а приказали сидеть тут до света, а если надо - и после рассвета, пока не придут и не скажут, куда им отсюда дальше идти.
Так эти десять человек и просидели до утра.
Сидели смирно среди голых холмов, глядя, как поднимается солнце и как хлопотливый черный жук покатил по серой земле ровно обкатанный шарик в какое-то нужное жуку место.
Лишь когда солнце припекло, а тени вблизи никакой не оказалось, решились поочередно бегать в сторонку, под одинокое дерево, недолго посидеть в тени, и снова возвращались, чтобы отпустить в тень других караульщиков.
Чтобы утолить жажду, они подыскивали себе небольшие камушки и перекатывали их под языком. Поэтому разговаривала мало. Да и о чем было разговаривать? Если кто что и видел, - видели все: вот уж сколько времени нанимались они всей дружиной на охрану караванов из конца в конец. Одних купцов проводят, к другим нанимаются. В Тимуровом царстве не опасно караульщикам, карауль безбоязненно. А в дальние места ходить опасались, не нанимались.
Теперь, впервые за долгое время, сидели они без своего оружия. Многие из них и не догадались бы наниматься на охрану караванов, если б в то или иное время, при том или ином случае не досталось одним из них копье, другим - от копья наконечник, кем потерянные, как найденные, про то не всякий скажет. Но уж если попала в руки человеку такая вещь, не зря же ей лежать, надо добывать из нее пользу. И теперь никто не знал, как быть, когда все они остались без пик. Но старший из них рассудил:
- Где караван, там и пики.
И все опять успокоились.
За караван не тревожились, поелику воины взяли у них оружие и взялись сами охранять караван, а им дали передышку.
Один из караульщиков вдруг с оглядкой раскрутил жгут своего кушака и достал закатанный в нем позеленевший наконечник копья:
- Гляньте-ка!
Наконечник пошел по нетерпеливым, то сухим, то влажным, то заскорузлым, то скользким, ладоням караульщиков:
- Дай-ка гляну!
- О!
- Не железный.
- Откуда он?
- На песке нашел. Давно. Как через Хорезм шли.
- Это тогда, у колодца?
- А что?
- Я приметил, ты тогда что-то нашел.
- Ну и что?
- Да как бы чего не было...
- А что?
- Да мало ли что! Оружие у нас взяли? "А это, спросят, откуда? Украл?"
- Да он не железный.
- А ведь оружие!
- Это не железо.
- А что?
- Сплав.
- Не золото?
- Сплав, говорю.
- А все же оружие!
- Ну и что?
- Брось, да и все.
- А не скажете?
- Нет, бросай.
Обладатель понес бронзовый наконечник копья, изображавший львиную голову, отирая большим пальцем гладкую, как тело, бронзу. Он кинул его в какую-то трещину на земле. Вернувшись, сказал:
- Кинул.
За каждым его шагом следили все, и все отозвались одобрительно:
- Так и надо.
- И если что, мы ничего не видели! - предостерег старший из них.
Так они и сидели, пока не разыскали их посланные от Геворка Пушка и посланные от Кутлук-бобо.
Только тогда караульщики поняли, что караван пропал. Но сколько ни смотрели во все стороны, нигде не осталось от каравана никаких следов, а тропы вились отсюда во все стороны, и днем никак не разберешь, по какой из них ушел караван под покровом беззвездной, предрассветной тьмы.
Больше никто никогда не видел в этих местах ни этого каравана, ни караван-вожатого, и лишь черные жуки катили свои шарики по глубокой борозде, прочерченной в холмистых местах дороги каким-то острым железом.
* * *
Весь базар в Самарканде видел в тот день Геворка Пушка. Он бегал по своему караван-сараю, простоволосый, со всклокоченными кудрями, в халате без кушака, начисто забыв о лихорадке, и не только утратил охоту к разговорам, но почти совсем онемел.
Не раз забегал он в кожевенные ряды расспросить, нет ли среди кожевенников слухов о пропавших кожах, не пытались ли разбойники кому-нибудь эти кожи сбыть. Не забывал он и о Мулло Камаре, но сперва Ботурча не допустил армянина до своего постояльца, загородив дорогу:
- Почивает!
В другой раз сказал, что Мулло Камар встал, но ушел в харчевню.
И вдруг Мулло Камар резвой своей походочкой, постукивая по двору палочкой, сам вошел к армянину, приговаривая:
- Ах, нехорошо! Забыли уговор? Уже день настал, а где кожи?
- Как где? Вы не знаете?
- Знать надо вам: товар ваш. Кто так делает, - задаток взяли, а товар спрятали?
- Как спрятал?
- А где он?
- Как где?
- Если он здесь, давайте. Или - задаток назад!
- Да он же пропал!
- Если пропал товар, задаток не пропал. Давайте назад! Видите: собрались люди. Смотрят. Слушают. Вот наши свидетели. Я давал задаток? Вы видели?
Армянин молча вытащил из своего тайника вчерашний кисет с деньгами и возвратил купцу.
Мулло Камар развязал узелок, сел на ступеньке и перед глазами столпившихся зевак начал считать свои деньги.
Быстро повернувшись к армянину, с веселой искоркой в глазах Мулло Камар вдруг спросил:
- А товар-то вы везли хороший?
- Еще бы! - замер армянин.
- Весь товар хорош?
- Кожа к коже. Как на подбор.
- Так ли?
- Еще бы! - повторил Пушок.
Одна из денег показалась Мулло Камару неполновесной:
- Эту следует заменить.
- Так она у меня от вас же!
- Надо было смотреть, когда брали, а я такую принять не могу. Кто ее у меня примет?
И Мулло Камар протянул ее одному из зевак.
Деньга прошла через десяток рук и вернулась к Мулло Камару. Все согласились: деньга нехороша, чекан ее стерся, и не поймешь, когда и кто ее чеканил; может, тысячу лет назад.
Армянин спохватился: все его деньги были в товаре. А товар пропал. Только теперь он окончательно понял, что у него ничего не осталось. И неправду он говорил накануне о цене, по какой согласен он взять кожи в Самарканде. Но не из пустого бахвальства он бахвалился, а затем, чтобы набить цену на кожи и в горячке сбыть с рук залежавшийся в Бухаре, забракованный бухарскими купцами, отчасти подопревший свой товар. Оттого и не ввозил Пушок эти кожи в город, рассчитывая продать их за глаза и оптом. И совсем было это дело сладилось, и задаток уже звенел в руках, а теперь так оно повернулось, что и ничтожную деньгу заменить нечем.
Но среди зевак толклись и армяне, и слава о бесславии Пушка могла разнестись по всем торговым дорогам.
Чтобы сохранить достоинство, армянин достал с груди древний серебряный византийский образок, материнское благословение, с которым не расставался на своем торговом пути. Благочестиво хранимое, достал и преподнес Мулло Камару:
- Драгоценная вещь. В столь тяжкий день примите и не придирайтесь ко мне.
Мулло Камар прикинул образок на своей чуткой ладони и снисходительно опустил к себе в кожаный кисет.
* * *
Мулло Фаиз зашел за Садреддин-баем, и оба, пренебрегая базарными разговорами и слухами, то любезно кланяясь известным людям, то наскоро отвечая на поклоны неизвестных встречных, протолкались к воротам и вышли за город.
Солнце жгло окаменелую глину дороги. Пыль пыхтела под ногами, разбрызгиваясь, как масло. На Афрасиабе кого-то хоронили, - мужчины в синих халатах стояли, заслоняя бирюзовое небо, столпившись вокруг того, чей голос уже отзвучал на городском базаре.
В стороне серыми столбиками замерли под гладкими покрывалами женщины, ожидая, пока мужчины засыплют могилу и уйдут, чтобы подойти и в свой черед оплакать покойника.
Садреддин-бай не любил смотреть на похороны и отвернулся, когда пришлось проходить мимо опустевших носилок, накрытых смятой сюзаной.
Все так же сидел в углу смуглый звездочет. Так же выслушал их, глядя мимо, в небеса.
Выждав, пока пришедшие прониклись страхом и уважением к святому месту, так сказал звездочет Садреддин-баю:
- Сквозь сияние Млечного Пути непрозреваема ваша звезда, почтеннейший. По линии жизни вам надлежит идти столь осмотрительно, чтоб не наступить на развернутый шелк чалмы вашей, подобной Млечному Пути, проплывающему по океану вечности...
Звездочет опустил глаза на перламутровые четки с черной кисточкой под большим зерном.
Купцы постояли, ожидая дальнейших слов.
Звездочет молчал, погруженный в глубокое раздумье, медленно-медленно перебирая четки.
Наконец купцы догадались, что сказанное - это все, что прочел звездочет в небесной книге.
Тогда пошли назад, удивленные и встревоженные.
- Как это понять? - гадал Мулло Фаиз.
- Слова его надлежит толковать так: он советует нам торговать шелком. Иначе зачем бы он упомянул шелк чалмы? Но советует торговать осторожно, не спешить, глядеть, куда ставишь ногу, чтобы по неосмотрительности не наступить на свою же выгоду.
Мулле Фаиз усомнился:
- А не о смерти ли он сказал? Вдумайтесь, когда и зачем развертывают чалму? Чтобы запеленать в нее мусульманина, когда он умрет, перед тем как опустить мусульманина в могилу. К этому он и сказал: "океан вечности". Иначе что может означать океан вечности?
Но Садреддин-бай, как каждый шестидесятилетний, давно уже перебрал в памяти всех известных ему стариков, доживших до девяноста лет; перебрал их имена многократно, как немногочисленные зерна коротких четок, уверенный, что он не слабее этих людей ни духом, ни плотью. Поэтому мрачное толкование пророчества он поспешно отверг:
- Вы упустили другие из вещих слов. Ученый сказал: моя звезда не прозревается сквозь сияние Млечного Пути. А потом пояснил, что Млечный Путь - это шелк. Смысл в этом тот, что жизнь мою заслоняет шелк; столь много скопится его, когда разрастутся мои склады. А вам он ничего не сказал!
- Я не спрашивал.
- Это верно. Но...
- Но он сказал, - настаивал Мулло Фаиз, - шелк-то этот проплывает. Он не в руках у вас, а заслоняет вас и проплывает мимо!
- Вас, видно, радует, если дурное толкование вещих слов падет на мою голову, а не на вашу.
Садреддин-бай не ошибся: как ни крепко беда связала их вместе, Мулло Фаиз втайне ликовал, что не ему изрек звездочет столь темное пророчество, а Садреддин-баю. Купец всегда рад, если стрела беды ударяет в лавку соседа.
Он, смутившись, молчал, а Садреддин-бай назидательно добавил:
- Слова прозорливцев требуют размышлений. Не следует спешить с толкованием мудрого откровения.
* * *
К вечеру, когда возвратились все искатели пропавшего каравана, армянин погрузился в беспредельное уныние. И когда горе его достигло вершины отчаяния и рука уже порывалась вынуть из-за пояса кривой нож, отцовский подарок при последней разлуке, вдруг осенила Пушка ясность: он встал и пошел в Синий Дворец, где предстал пред верховным судьей и закричал:
- По всему свету славят Самарканд. Безопасны его дороги, говорят. Крепки его караван-сараи, говорят. Великий амир охраняет купцов, говорят. Я всему верил. Тысячу дорог прошел, через сотню городов товар провез, нигде не грабили, а здесь ограблен. Мне за жалобу нечем заплатить, а жалуюсь: такого великого амира слава разглашена по всему свету. Кем? Торговыми людьми. Так? Так! А что тут делают с торговыми людьми? А? Теперь другая слава пойдет: пошел купец в Самарканд веселый, пришел назад голый. Так? Так!
Верховный судья хорошо знал, как строго следил Тимур за честью самаркандской торговли, сколько путей расчистил он мечами, сколько городов растоптал, чтоб не были их базары ни богаче, ни изобильнее самаркандского. Сколько поставил караван-сараев, крепких, безопасных. Сколько денег и товаров самого великого амира обращалось на всех базарах Мавераннахра и по сопредельным странам в руках опытных, оборотистых, смелых купцов.
Вопли взлохмаченного армянина обеспокоили верховного судью: чтобы не прогневать сурового повелителя, надо перед всеми ушами, перед всеми глазами, прежде всякой молвы молвить такое слово, чтоб крик этот обратить не в хулу, а во славу самаркандской торговле.
А вокруг толпились у дверей, у стен, в каждой щели просители, истцы, ответчики, жалобщики, писцы и всякий иной судейский люд, вплоть до свидетелей, ожидающих, чтобы кто-нибудь нанял их в свидетели, о чем бы ни понадобилось свидетельствовать. Все эти люди многоречивы, пронырливы, беспокойны, неутомимы, а многие затем и ходят сюда, чтобы ловить всякие слухи, чтобы потом не без выгоды разносить во все стороны всякий вздор.
И судья сказал:
- У нас нет разбойников. Видел ли кто-нибудь их в лицо? Нет такого человека, ибо разбойников у нас нет и торговые пути безопасны и приятны во все края, где бы ни ступала стопа великого амира нашего. Если же появился злодей, найдем, приведем, накажем. Если у вас нет денег, не давайте их нам: добрая слава Самарканда дороже золота. Будет так: куда ни приведут вас дела, везде скажете: "Великий амир сурово карает всех, кто мешает купцам торговать". Сурово карает, и вы увидите это! Будьте спокойны. Идите с миром.
Пушок возвратился, ободренный словами судьи. Гости, стоявшие в этом караван-сарае, пришли расспросить Пушка о судье, каждый звал Пушка к себе побеседовать, покушать, ибо в торговом деле каждому грозило так же вот, в единый час, потерять нажитое за всю жизнь; всю жизнь истинный купец идет по лезвию меча; одних венчает золото, других - меч.
Вечерело.
Горлинки бродили по краю плоской крыши и томно, нетерпеливо вызывали: "Геворк-армянин, Геворк-армянин..."
Ночь предстояла душная, и Пушок велел стелить ему постель на крыше: незачем запираться в затхлой келье тому, кого уже невозможно ограбить и не за что убивать.
* * *
В пятницу ранним утром к армянину пришел верховного судьи писец и весело вошел в келью. Скользкими взглядами, будто липкими пальцами, ощупал он голые стены и пустые углы сводчатой комнаты.
Было писцу непривычно приносить благоприятную весть в столь убогое жилище:
- Злодеи изловлены. Осуждены. Нынче по заслугам примут наказание. Справедливый судья наш велел сказать: если пожелает почтеннейший купец взглянуть сам на совершение наказания, да пожалует!
Нетерпеливо повязывал Пушок кушак вокруг живота, широкий и длинный, как чалма, а шапку надевал горячась, суя в то же время ноги в туфли; спешил, будто злодеи успеют ускользнуть, если он не поторопится.
Писец провел армянина к галерее и поставил на углу расчищенной площади, чтобы все происходящее Пушок мог видеть, как купец привык разглядывать товар - почти на ощупь.
Перед галереей в ряд стояли конные воины в блистающих острых шлемах, с копьями в руках.
Всю площадь окружала пешая стража в полном вооруженье, суровая, безмолвная, плотно составленная плечом к плечу. На мышастом вислозадом коне перед строем топтался свирепый есаул конного караула.
Из-за спин воинов со всех сторон пестрели чалмы, шапки, тюбетеи, колпаки разноплеменного самаркандского народа. Пушок не ожидал, что столько народу сойдется к этой небольшой площади перед Синим Дворцом.
Пушок удивился и такому стечению народа, и суровому облику воинов; армянин не знал, что все было бы проще, как бывало это здесь почти каждый день, если б в Синем Дворце не случился в тот день сам Тимур.
Его не было видно: он мог смотреть сюда через многие двери из глубины дворца, но на галерею вышли его вельможи. Расступившись, они пропустили вперед двоих младших царевичей, и те остановились на краю галереи. Плечи конной стражи заслоняли мальчиков до колен.
Из ворот дворца выехал начальник городской стражи в блистающем золотом халате, опоясанный золотым поясом, в шапке из золотистой лисы на голове. Золотой конь приседал и приплясывал под хозяином, а хозяин сдерживал коня, чтоб пешие стражи, следуя за ним, не отставали.
Стражи в синих стальных кольчугах поверх серых халатов, в стальных шлемах с красными косицами шли по трое.
За стражами вели двоих злодеев.
Связанные руки обоих злодеев, заломленные назад, соединял один аркан, как соединило их одно злодеяние.
Пушок удивился: вели длинноносого Саблю, а связан с ним был собственный Пушка караван-вожатый.
Когда осужденных вывели, поставили перед народом, стражи расступились, начальник городской стражи подскакал к галерее и, спешившись, подошел к ее краю.
Верховный судья вышел из-за царевичей и, склонившись к стоявшему внизу начальнику, вручил ему скатанное серой трубочкой решение судьи, одобренное печатью повелителя.
Начальник почтительно приложил бумагу к устам и понес ее, высоко держа над головой, к своему коню.
Поднявшись в седло, он, по-прежнему высоко над головой подняв серую бумажку, повез ее к злодеям.
Они стояли помертвелые.
Щеки Сабли ввалились, лицо было серым, и оттого Сабля еще больше стал похож на свое прозвище. Глаза его тупо, ничего не видя, глядели вперед.
Золотой всадник остановился перед Саблей и, еще раз тронув свитком свои уста, развернул указ.
Голос его, пока он читал, ревел и рычал, будто не двое связанных стояло перед ним, а страшные, вооруженные войска сильных врагов, готовых к битве.
Пока он читал, Улугбек оглянулся. Позади стояли ближний дедушкин вельможа Мухаммед Джильда и святой сейид Береке.
- Красиво читает! - кивнул Джильда.
- Горланит наобум какую-то чушь: он же неграмотный.
- А выправка!
- Я видел в Индии, как он оробел, когда надо было порубить опасных пленников перед битвой за Дели.
- Всякого оторопь возьмет - ведь сто тысяч!
- Сто, но связанных!
- А все же... Связанных, но сто тысяч.
Едва золотой всадник дочитал, из ворот вышло двое невысоких шустрых юношей в серых коротких кафтанах с закатанными по локоть рукавами, с кривыми саблями в левых руках и с черными ременными плетками, свисавшими спереди, - палачи.
Если б в решении говорилось о наказании плетьми, сабли висели бы у палачей на поясах, а правыми руками они несли бы плетки. Но плетки висели на поясе, а вдетые в ножны сабли зажаты в левых руках, - значит, злодеев ждала смерть.
Шустрые палачи ловко, как неживых, поставили осужденных на колени.
- Молитесь! - прорычал золотой всадник и начал громко читать молитву над притихшей площадью. Но слов ее он не знал, никак не мог заучить, и только рычал, то чуть подвывая, то быстро и неразборчиво бормоча, звуком голоса подражая словам молитвы.
Когда ему показалось, что для молитвы прочитано вполне достаточно, он снова отчетливо и громко проревел:
- Аминь!
И вся площадь глухим гулом повторила: "Аминь!", и воины, и народ, и палачи - все провели ладонями по бородам вниз, в знак покорности милостивому, милосердному.
К золотому всаднику подскакал есаул. Начальник городской стражи передал есаулу бумагу для исполнения, а сам на вертящемся коне отъехал к подножию галереи.
Один из палачей вынул из ножен саблю, отступил на шаг и рванулся, будто кинул себя вперед, но устоял на месте, а голова караван-вожатого вдруг откатилась в сторону, туловище сперва село на пятки, потом повалилось набок, дернув привязанные к нему руки Сабли.
Сабля не двинулся, словно деревянный, и, когда палач снова отступил на шаг, только чуть ниже склонил голову.
- Плохой удар, - сказал Джильда, - скосил челюсть.
- Высоко взял, - согласился святой сейид Береке.
Палач бережливо вытер клинок об одежду казненного Сабли, и палачи, повернувшись, пошли вслед за стражами, а стражи вслед за золотым всадником.
Улугбек оглянулся на привычное, довольное, с плутоватой усмешкой в глазах, лицо Джильды.
Джильда не торопился посторониться перед царевичами, и Улугбек был раздосадован этим.
Они прошли внутрь дворца и узнали, что Тимур все это время играл в шахматы с Мухаммед-Султаном.
Услышав их, Тимур, не оборачиваясь, поднял палец, предостерегая:
- Не мешайте!
Царевичи присели на краю того же большого ковра, присматриваясь к игре.
- Берегись! - крикнул Тимур и сделал тот двойной ход конем, на который игрок имеет право один раз за всю игру, ход, который игроки берегут на крайний случай. Оказалось, ферзь Мухаммед-Султана попал под удар дедушки. На выигрыш почти не оставалось надежды, но внук двинул слона, и неожиданно игра снова осложнилась.
- Какой индийский слон! - в раздумье пробормотал Тимур, быстро ища место для ответного удара.
И вот простой ход конем вдруг определил победу Тимура.
Дедушка отлично играл, редко удавалось ему найти опасного противника. Он отвернулся от доски, словно сразу о ней позабыв, даже не порадовавшись победе, ибо никогда не сомневался в своих силах.
- Ну? - спросил он младших внуков. - Где были?
- Смотрели наказание.
- Армянин доволен?
Царевичи переглянулись: какой армянин? Как это дедушка всегда все знает?
А Пушок между тем приступил к есаулу.
Есаул, спешившись, стоял, строго следя, как стража отгоняла любопытствующих из народа от казненных.
Деловито перешагнув через синюю струйку крови, Пушок спросил:
- Великий есаул! А где же моя кожа?
- Какая? - озадачился есаул.
- Похищенная злодеями.
- Этими? - пнул есаул одну из двух голов, валявшихся у его ног.
- Ими!
Есаул шутливо наступил на голову и повернул ее вверх лицом. Судорога еще двигала мертвыми щеками, рот Сабли открылся, и на губах, как почудилось армянину, мерцала мелкая дрожь.
- Вот, спрашивайте: "Куда спрятал?" А мне откуда знать? Он не признался.
Пушок жадно глядел в помертвелый рот: а вдруг и вправду голова заговорит и скажет, - ведь ему необходимо знать, куда ж они сволокли триста пятьдесят тюков его кож; ведь где-то они еще лежат; ведь не могли, не успели же они сбыть весь товар за столь недолгое время; ведь так ловко, так скоро их поймали и так строго, по справедливости, наказали, а товар опоздали захватить. Неужели опоздали?
Он смотрел на темную голову. Судороги застывали, лицо мертвело, словно сквозь кожу проступал белый воск... И теперь никто в мире не сможет ответить купцу по такому неотложному делу.
Растерянно Пушок постоял еще, словно все еще ожидая ответа от головы, размышляя: "Караван-вожатый, какой негодяй, был, значит, с ними в сговоре, сам к ним караван привел!"
Он негодовал на этих мертвецов, и это негодование сейчас заглушало весь ужас полного разоренья; он еще не решался об этом думать: горе купцу, разорившемуся в чужой земле. Дома ему помогают купеческие братства, там можно оставить в залог дом или землю или найти поручителей, а тут братства армянских купцов нет, а другим нет дела до армянина, рухнувшего в преисподнюю.
Он побрел по дороге.
Его обгоняли возвращавшиеся к торговле базарные завсегдатаи, купцы и покупатели, беседуя о свершившемся правосудии.
- Ну и Сабля!
- И не подумал бы, - тихий был человек.
- Тих-то тих, а кожи-то как скупил: раз хапнул, и нет кож во всем городе.
- Мы-то удивлялись: откуда у него деньги. Вон откуда!
- Столько денег честной торговлей не наторгуешь.
- Тем паче - дратвой!
- Дратва - для отвода глаз. Я давно замечал: похож на разбойника. Помните, какие у него глаза были - два вместе.
Торопливо, выпятив живот, часто-часто взмахивая короткими ручками, почти бежал бойкий хлебник вслед за широко шагающим высоким колесником, усмехаясь:
- Недаром его Саблей звали, - сами видели, саблей он и кормился.
- Саблей и награжден!
Испитой, круглоглазый лавочник, широко разевая светлые глаза, говорил с тревогой, на ходу заглядывая в лицо спутнику:
- Вот тебе и тихий. С людьми надо - ух как!.. Как подумаю, столько лет наискосок от него торговал, - страх берет. Как узнал его, так у меня дух захватило: страшно!
Перепрыгивая через канавы, прошли в туго опоясанных халатах обувщики, давние покупатели Сабли.
- Кожу-то у него дома нашли!
- Вернули армянину?
- В казну взяли: армянин свою ордынской объявил, а от Сабли вывезли монгольскую.
- Видно, и на северных дорогах разбойничал.
- А откуда ж бы ему досталась такая!
- Ясно! А которую скупил?
- И та, думаю, вся в казну. Разбойничья - куда ж ее?
- Ясно! Не бросать же.
Пушок едва доплелся до своей кельи.
В этот час на постоялом дворе никого не было: все занимались торговыми делами, все ушли на базар. А Пушку там уже нечего делать!
Он сел на пороге, размышляя:
"Прежде чем отрубить головы, почему не спросили, куда делись кожи? Надо было спросить. Ведь это всякий понимать должен. Так? Так! Купец без товара - не купец. А? Не купец!.. Кому отрубили голову? Разбойникам или купцу? Купцу! Так? Так! Вот что наделали!"
Царевичам редко приходилось бывать в Синем Дворце - только в те дни, когда дед привозил их сюда для каких-нибудь скучных дел.
Темное, неприютное здание строго высилось в сердце Самарканда, глядя на тесную площадь недобрым лицом.
По сторонам дворца лепились низкие сводчатые пристройки, занятые государственными управлениями, караулами, писцами. Во дворце хранились архивы, казна, сокровища великого амира, склады оружия, хозяйственные запасы для войск, личные припасы Тимура. В подвалах - темницы и сокровищницы; во дворах - мастерские дворцовых ремесленников, тут работавших, тут живших, тут и кончавших жизнь, - собственные мастерские великого амира, работавшие для него самого, для его семьи, для его войск и слуг; многое из дворцовых изделий сдавалось и купцам на вывоз.
Здесь было полно избранных, отовсюду приведенных лучших мастеров, ковавших оружие, шивших обувь, чеканивших деньги, разбиравших меха, ткавших редчайший самаркандский пурпурный бархат, выдувавших стеклянные изделия, изощрявшихся в тончайших работах из золота и серебра.
Сотни мастеров ютились на задворках Синего Дворца. Так нагромоздилось помещение над помещением, мастерская над мастерской, что за плотными, крепкими стенами не было ни видно, ни слышно этих сотен людей, не смевших здесь ни петь, ни плакать, ни громко говорить.
Сотни воинов стояли в других частях дворца, в сердце Тимуровой столицы; сотни отборных, испытанных воинов, но мало кто догадывался, сколько их там и есть ли они там.
Синий Дворец над Самаркандом стоял молчаливо, хмуро, чем-то похожий на своего хозяина, и без крайнего дела сюда никто не ходил.
В нескольких богатых, мрачных залах иногда останавливался Тимур принимать знатных, но докучливых людей или своих подданных, недостойных посещать его сады и нарядные жилые дворцы.
Тимур здесь разбирал мелкие дела, городские нужды, а верховный судья принимал здесь жалобы и вершил суд.
Когда дед пошел в приемную залу, царевичи сошли в сад, зажатый стенами старых зданий, уцелевших от прежних, издавна стоявших здесь дворцов, пропахший конюшнями и мусорными ямами сад.
Редко приходилось прохаживаться по этому саду.
Улугбек шел, взявшись за руку с Ибрагим-Султаном. Вдоль дорожек торчали, как мечи, листья ирисов, давно отцветших. Ирисов в садах не любили сажать, их считали кладбищенскими цветами и опасались; ходило поверье, что вслед за ирисами в дом идет смерть. Но во дворце, где столько жило и умирало людей, никому не ведомых, сам амир редко жил, и поэтому садовники решились посадить прекрасные лиловые цветы, воспетые еще в древних песнях, столько раз украшавшие миниатюры гератских живописцев. Теперь лишь над редкими кустами желтели, как клочья истлевшей бумаги, остатки давно увядших цветов.
Но с персиковых гибких веток свешивались белые, зеленоватые и желтые плоды. Покрытые мягким налетом, окруженные зелеными кудрями длинных листьев.
Под одним из деревьев мальчики увидели своего старшего брата Мухаммед-Султана, пригнувшего ветку и выбиравшего с нее самые спелые, мелкие, почти белые персики.
Мальчики остановились, не решаясь мешать своему взрослому, давно женатому брату. Но он крикнул:
- Идите сюда, Улугбек! Ибрагим!
Они подошли. Он протянул им на ладони теплые, маленькие, пушистые плоды:
- Такие только здесь растут. А я их люблю. Откуда их сюда завезли, не знаю. Хотел у себя посадить, садовники таких нигде не нашли.
Ибрагим ответил так же хозяйственно, как говорил старший брат:
- А почему садовники не возьмут отсюда черенки для прививки?
Ибрагим дружил с садовниками, вникал в их дела и предпочитал их общество обществу придворных вельмож, которых побаивался.
Улугбек сказал:
- Я люблю гладкие, зеленые, без пушка!
Ибрагим между тем облился соком:
- Очень вкусно.
Мухаммед-Султан щелчком стряхнул опаловые капельки с его халата и ответил:
- Тех везде много, без пушка. А Пушка видели?
- Пушка?
- Это армянин, у которого пропали кожи. Мне его показали у судьи - он весь распушился, халат распахнул, грудь волосата, как у барана, глазами ворочает как шальной, а я смотрел и думал: ты ворочаешь глазами, а я знаю, где твои кожи! Очень смешно.
- Откуда же вы знаете? - почтительно полюбопытствовал Улугбек.
Тимур строго соблюдал в семье неписаные обычаи своего джагатайского рода. Младшим сыновьям или внукам прививалось безропотное почтение к старшим братьям: старшие братья считались наравне с дядьями; обращаться к ним следовало со смирением и послушанием.
Из многих внуков Тимура Мухаммед-Султан был не только старшим внуком; был он старшим сыном старшего сына, Джахангира, умершего давно, лет двадцать назад.
Не младшим сыновьям, а сыну старшего сына оставлял состарившийся Тимур после себя свое место в мире. И весь народ давно знал об этом решении повелителя; и войска знали, и военачальники, и вельможи, и жены Тимура со всеми их внуками, и если не всем это казалось справедливым, всем оно казалось непреложным. Да и сам Мухаммед-Султан, простой, приветливый, безбоязненный в битвах, не раз отличавшийся беспримерной отвагой, решительный в своих действиях, нравился воинам и устрашал врагов.
Чтобы приучить народ к этому внуку и чтобы сыновьям не вздумалось оспаривать у племянника право на старшинство, Тимур приказал еще лет пять назад отчеканить деньги с именем Мухаммед-Султана, и они уже давно потекли по рукам народа.
Сыновей у Тимура осталось мало, только двое еще жили - Мираншах и Шахрух.
Но внуков у Тимура росло немало, хотя родство их между собой очень перепуталось: из сыновей старшего сына, Джахангира, выросло двое Мухаммед-Султан и Пир-Мухаммед. Но, родные по отцу, они родились от разных матерей. От одной матери с Мухаммед-Султаном родился Халиль-Султан, хотя от разных отцов. Но отцы их оба были сыновьями Тимура - Джахангир и Мираншах; после смерти Джахангира его жен и его имущество Тимур отдал другому своему сыну - Мираншаху. Улугбек с Ибрагим-Султаном оба родились от Шахруха, родились в одном и том же году, почти в одно время, но от разных матерей: Улугбек - от Гаухар-Шад-аги, джагатайки, дочери Гияс-аддина Тархана, - ее предок спас жизнь Чингиз-хана, и весь род ее чванился этой заслугой, - а Ибрагим-Султан родился не от жены, от наложницы, персидской царевны, красавицы, которую старая царица Сарай-Мульк-ханым называла не по имени, а кличкой Перстенек. Были у Тимура внуки и от его сына Омар-Шейха восемнадцатилетний Пир-Мухаммед, тезка старшего брата, и пятнадцатилетний Искандер, названный в честь Александра Македонского, о чем Искандер часто напоминал не только сверстникам, но и вельможам, когда удавалось к слову сказать: "Мой тезка - македонец". Даже Султан-Хусейна, внука от одной из своих дочерей, Тимур растил у себя.
Для деда все они были родными внуками, и среди них Тимур отдыхал, ради них напрягал свои силы для новых походов, для новых завоеваний, расширяя землю, чтобы внукам его было просторно среди ее богатств и раздолий.
Дед строго следил за царевичами, малейшую их ссору кропотливо разбирал сам. Он хотел, чтобы все они стали сильными владыками больших и славных стран, разных областей, но единого государства, словно возможно разделить себя на несколько частей, разбросать самого себя по разным странам, а в нужный час вновь слагаться в единое тело, грозно вставать прежним, могучим, вечным хозяином мира - Тимуром.
Царевичи стояли под персиками, и Улугбек любопытствовал:
- Откуда же вы знаете? Ведь сегодня двоим отрубили головы за то, что они ничего не сказали.
- Наоборот, им отрубили головы, чтобы они ничего не сказали.
- Не понимаю.
- Ведь кожи у дедушки!
- Но воровали эти злодеи! - возразил Улугбек.
- Если б воровали они, кожи были бы у них, а ведь кожи у дедушки!
- Тогда за что же их убили?
- Не убили, а наказали. Сабля знал такое, чего простому человеку не надо знать. Чтобы не болтал, его сперва заперли, но потом его надо было куда-то деть! К тому же надо было всему базару показать, что ворам у нас нет пощады, а где взять воров?
- А другой?
- Тоже мог наболтать лишнего: его впотьмах прихватили вместе с кожами.
В разговор вмешался Ибрагим:
- Лицо у этого Сабли было очень глупым.
Улугбек засмеялся:
- Неизвестно, как бы ты сам выглядел на его месте.
- Не знаю: в нашем роду еще никто не умирал от сабли.
- А дядя?
- Дядю Омар-Шейха курды убили не саблей, а пронзили стрелой.
Мухаммед-Султан, опасаясь соком персика закапать халат, вытянул вперед длинную шею и губами стаскивал с персика кожицу. Стоя так, он подтвердил:
- Это правда: пробили стрелой.
Тем временем Тимур, сидя в небольшой зале, спрашивал своего казначея:
- Запасов войску надолго хватит?
- Индийских?
- Всех.
- Взятого из Индии до осени вполне хватит.
- Всех, спрашиваю! Всех! - закричал Тимур, раздраженный, что казначей его амир Курбан не отвечает прямо.
- До осени!.. - оробев, бормотал амир.
- Где же годовой запас?
- Войск слишком много.
- Не твое дело, сколько; их столько, сколько мне надо! Где годовой запас?
- Я берусь прокормить до весны...
- Не ты кормишь, я кормлю. Твое дело беречь, когда тебе велели беречь. Где запас?
- Все цело! Все цело! - пятясь, бормотал амир, видя, как Тимур встает, глядя в упор, куда-то между его глазами. - Пускай проверят. Все цело!
- Взять! - крякнул Тимур, и слово это сверкнуло, как сабля, над головой амира Курбана, и на мгновенье Курбан замер, сомневаясь: не отсек ли ему голову Тимур.
А Тимур уже говорил твердым, негромким, но далеко слышным голосом:
- Эй, Эгам-Берды-хан! Проверь все склады. Чтоб завтра знать счет каждому зерну, каждому лоскуту, чего сколько и где что лежит. И оружие проверить, и все припасы. Пускай люди считают хоть ночь напролет: я отсюда не уеду, пока не сосчитаете всего. А этого Курбана не выпускать. Пускай ждет, чем счет кончится. Ступайте!
К вечеру Тимур устал.
Он полежал в небольшой зале с дверями, открытыми в сад. Младшие царевичи, ходившие смотреть лошадей, проходили под деревьями.
Он подозвал мальчиков и отпустил:
- Поезжайте-ка домой. Надо вам доехать, пока не стемнело. Возьмите охрану покрепче: мало ли что случается в дороге.
Сам редко брал большую охрану, но внуков рачительно берег, опасался за каждого.
Когда мальчики ушли, приказал:
- Приведите ко мне армянина.
- Кожевенника?
- Был кожевенник, а кем будет, увидим.
* * *
Пушок за эти немногие дни не раз переходил от светлых надежд к черному отчаянию.
Он расхаживал по всему двору в спустившихся толстых чулках, забывая надеть туфли; в халате, накинутом на плечи, нечесаный, не понимая, ждать ли, что кожи найдутся, или ждать уже нечего. Оставалось, как бродяге, идти пешком в Бухару, где торговали знакомые армяне, земляки, просить их помощи. Но когда идти и как? Ночью - сожрут шакалы. Ему казалось, что шакалы с их плачущим воем неодолимы. Многими опасностями пренебрегал, а шакалов очень боялся. Днем идти - жарко: жару он привык пережидать в холодке...
Мусульмане, считавшие предосудительным выражение горя, ибо все происходит по божьей воле, пренебрежительно отнеслись к Пушку: надлежит покориться судьбе, а не хвататься за волосы, - как себя за волосы ни тяни, голову из беды не вытянешь.
Армяне, уважавшие удачливых, изворотливых людей, стыдились за Пушка, в столь неприглядном виде представлявшего армянское купечество.
Больше никто не шел к нему ни с искренним сочувствием, ни с вежливым утешением.
И вдруг, уже перед вечером, на постоялый двор вошел царский скороход с повелением Пушку незамедлительно явиться в Синий Дворец.
- Нашлись кожи? - очнулся Пушок.
- Приказано звать вас, почтеннейший. Зачем и к кому, знать не приказано.
Предшествуемый скороходом, перед которым расступался весь базар, сопровождаемый тремя джагатайскими воинами для охраны, Пушок последовал в Синий Дворец.
Его провели через опустелые гулкие залы, и армянин, переступив страшный порог, обомлел и замер у двери.
- Ты что же, в Самарканде гнилье думал сбыть? - крикнул Тимур.
- Виноват, великий владыка!
- Я берегу Самарканд, чтоб тут дрянью торговали? А?
- Но часть хорошей была...
Однако Пушок увидел глаза Тимура и добавил:
- Часть, правда, залежалась.
- Залежалась! И пускай бы лежала в Бухаре. В Трапезунт бы вез, в Багдад, там торгуй, твое дело. А ты норовил меня обмануть! А?
- Виноват, великий владыка! Откуда же я мог знать, что вы сами захотите их купить.
Голова Тимура отшатнулась.
- Я? Купить? И не думал. О другом речь: нельзя на самаркандский базар гнилье везти. Слух пойдет, худая слава пойдет по свету о самаркандских товарах. Ты подумал об этом? Ты чужеземец, тебе все равно. А мне не все равно: я тут. Вот о чем тебе говорят.
Пушок робко и не без горечи напомнил Тимуру:
- Теперь мне уже нечем торговать.
- То-то. Говорят, хороший купец, а плутуешь!
Эти слова ободрили Пушка.
- На то и торговля.
- Плутуй в другом месте; в Самарканде нельзя.
- Впервые такая беда.
- Кто много по дорогам ходит, нет-нет да и споткнется. Кто взаперти сидит, тому спотыкаться негде.
- Так споткнулся, великий владыка, что и голову поднять сил нет.
- Деловой голове валяться обидно.
- Очень обидно, да встать-то как?
- Сразу не встанешь, а подниматься надо.
Тимур опустил лицо, но, исподлобья, испытующе глядя на Пушка, деловито спросил:
- Кроме кож чем торговал? Куда ездил?
- Вдалеке бывал. Еще с отцом случилось побывать в святом городе Константинополе; много раз в Орду ездил; доводилось доходить до Москвы.
- Что возил?
- Разное, кому что!
- А Москве?
- Здешние товары. Винные ягоды, кишмиш, персики сушеные, шелка, рис. Изделия здешних мастеров хорошо берут - чеканные кувшины, хорошие сабли, изукрашенные. Оружие любят.
- А оттуда что брал?
- Меха: соболей, белку серую, горностая, куницу, бобра, зайцев крашеных; рыбий клей, лесные орехи. Мечи. Кольчуги там хороши.
- Очень хороши! - одобрил Тимур. Армянин ему понравился.
- Теперь их там не добудешь!
- Кольчуг? Почему?
- Самим, говорят, надобны.
- Вот, смекни, можешь ли повезти туда индийский товар? Хороший. Чтоб славу нашу не уронить.
- Откуда ж товар взять? Не на что.
- А проехать сумеешь?
- Орда как затычка на пути. Но с перевалкой в Сарае да при сговоре с сарайским купечеством пробраться можно. Провез бы, да на товар мощи нет.
- Дам. Тебе покажут, отберешь. Вези. А назад ехать соберешься изловчись, закупи кольчуг. Не добудешь кольчуг, вези меха. За кольчуги, если привезешь, сам поблагодарю.
- Мне и в залог оставить нечего, и на дорогу ничего нет.
- То-то. Через неделю купцы готовят караван в Орду с тысячу верблюдов. Из них сотню завьючишь ты. Управишься за неделю?
- Да хоть за час! - пьяным голосом взвизгнул Пушок.
- Сто верблюдов, двести вьюков. Цени доверие. Не обманешь?
Армянин, как во хмелю, только руками разводил.
- На дорогу дадут. На сборы сейчас получишь. Залог не возьму: тебе нечего дать, мне нечего опасаться. Обманешь - меня не обойдешь, куда денешься?
Тимур улыбнулся своим мыслям: кто станет его обманывать? Есть ли место, куда не дотянулась бы его карающая рука? В Москве спрячется? А на что он ей нужен?
Оставалось лишь договориться о доле Пушка в этом деле: был Пушок купцом, стал приказчиком. Не он первый: Тимуру нужны оборотистые купцы, что залежалую кожу ловчат в золото перевернуть, такие сумеют вывернуться.
* * *
На постоялый двор Пушок вернулся без охраны. Но перед ним и без охраны расступались: голова его бойко поднялась, борода закурчавилась, плечи расправились, и снова ступал он по базарной улице мягко, как по коврам шел.
Едва вернулся, велел кашгарцам готовить целого барана на всех гостей, стоявших на этом постоялом дворе, а сам пошел в Кожевенный ряд.
Он зашел в маленький караван-сарай и увидел Мулло Камара, уединенно поглощавшего вареный рис из глиняной чашки.
Чашку Мулло Камар тут же отставил и, вытирая платком руки, встал:
- Милости просим! Возвратились?
- Сейчас вернулся.
- Доброе дело!
- Пришел вас просить к себе: барашка со мной разделить.
- Благодарствую.
- К тому же серебряный образок прошу возвратить, полноценную деньгу вам принес. Свежий чекан.
- Образок? Вы же не в залог его дали, образку хозяин я.
- Мусульманину он бесполезен, а мне дорог.
- Красивая вещь.
- Хорошая. Вот вам деньга, прошу.
- Кто же за одну деньгу продаст такую вещь? В ней одного серебра денег на пять. А работа? К тому же древняя вещь. Дороже десяти стоит.
- Однако вам она досталась дешевле!
- Я ее не крал, обманом не выманивал. Дали ее мне взамен деньги, а теперь я к ней привык, она мне дороже стала.
- Десять - это много.
- Десять - это своя цена. Я не сказал, что отдам за десять. Цена ей пятнадцать. Берете?
- Покажите.
- Да вы на нее всю жизнь смотрели - забыли?
- Покажите!
- Пожалуйста.
Мулло Камар сходил в келью, порылся в кисете и вынул оттуда византийский образок с награвированным искусной рукой барашком, лестницей, с какими-то неизвестными надписями на обратной стороне.
- Вот он!
- В него, однако, была ввинчена золотая петелька, чтоб подвесить.
- С петелькой я его и за двадцать не отдам, - золото!
- Пятнадцать даю.
- Меньше двадцати не возьму.
- Давайте!
За эту цену не только византийского барашка, гурт живых можно было купить. Но не пускать же по свету материнское благословение!
Образок возвратился на свое потайное место на армянской груди.
Пушок собрался идти. Мулло Камар спросил:
- Друзья-то когда у вас соберутся?
- Какие?
- Вы же пришли звать меня барашка кушать.
- Ладно, пожалуйста. Пойдемте.
Они пошли через Кожевенный ряд, но армянину не о чем стало говорить с купцом. Они шли молча, поглядывая на затихающую в сумерках торговлю.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.