– Глупо! – воскликнул Грин.
– Но еще глупее, когда вас заставят чистить задние ноги слона или купать мартышек, – сказал кассир. – А так обычно бывает. Но мне пятьдесят семь лет, и поэтому я имею право отказаться от подобной работы.
– Еще один вопрос, господин кассир, – сказал Грин. – Вот тут, на плакате, сказано: цветочный дождь. Это что же, – артисты, надо думать, привезли с собою цветы?
– Разное говорят про этих артисток, – доверительно произнес кассир. Грин ему нравился, в нем было нечто младенчески наивное и умилительное. – Но одно всем известно наверное: никаких цветов у них нет. Но в назначенное время весь цирк будет затоплен цветами. Живыми цветами, представьте себе!
– Это чудо! – воскликнул Грин.
– Это фокус, – спокойно добавил кассир и, извинившись, закрыл свое окошечко.
Грин оглядел невзрачное деревянное здание цирка, афиши, наклеенные на его стенах, и ему до исступления, до судороги вдруг стало хорошо и весело – так, как это бывало в детстве накануне больших праздников, дня рождения и именин, когда прощались все шалости и он получал подарки. Хорошо, что есть глухонемая и интересные книги; хорошо, что мир не так прост, как думают о том трусливые души; хорошо, что… но тут встали в очередь тысячи хорошо и последним стыдливо улыбнулось то, с которым Грину всегда было хорошо и уютно: хорошо, что я художник.
С мыслями о пути своем в жизни дошел Грин до дома, где жил Горький, повернул ручку звонка на двери его квартиры. Ему открыла молодая черноволосая девушка, миловидная и ясноглазая. Грин оробел. Он не знал, что и сказать ей. А вдруг Горький дома?
– Как вас зовут, малютка? – спросил он.
– Липа, – просто ответила девушка. – А вы пройдите. Вам, наверное, Алексей Максимович нужен?
– Да, он мне очень нужен, – совсем теряясь, произнес Грин: ему и хотелось, чтобы Горький был дома, и было страшно при мысли, что придется говорить о себе… Говорить о себе Грин не любил.
– Да вы пройдите, здесь холодно, – гостеприимно кланяясь, сказала девушка. – Алексея Максимовича нет дома, он вчера уехал в Мустамяки, но велел, чтобы ему оставляли записки те, которые будут приходить.
– Нет, Липа, я не войду, – вот возьмите письмо Горькому. Странно, что вас зовут Липой. Господи, – Липа…
И он подал ей письмо в синем конверте. Девушка сунула его в карман передника и решительно заявила, что она не может так долго стоять на холоду.
– Входите и посидите, я напою вас чаем. Или…
Фу!.. Нерешительность – свойство всех даровитых натур, как сказал Песталоцци. Песталоцци – фамилия, похожая на ступку без пестика. О, если бы Горький оказался дома! Он увидел бы счастливого человека, несчастного только потому, что ему везет не там, где хотелось бы. Но – ничего! Всё будет хорошо. Нерешительные натуры так обычно и говорят.
Над землею затрепетал снежок. Ни одна снежинка еще не опустилась на камни города. Так не хотелось звездочкам и крестикам умирать на земле. Но вот упала первая мохнатая бабочка, за нею полегли тысячи холодных лепестков. Они облепили цирковой плакат, и он стал похож на огромный кусок плюша. К цирку подъехал автомобиль.
Ослепительное предчувствие толкнуло Грина под локоть, сказало ему: «Беги!» Он не смел ослушаться. Раскрылась дверца, и на панель ступила глухонемая. Увидев Грина, она мгновенно закрыла глаза рукой. Грин встал рядом с нею. Он мог бы заплакать сейчас.
Белые холодные лепестки падали на Веру Суходольскую и Александра Грина. Он отвел ее руку, сказал:
По движениям его губ она поняла то, что он сказал. Она вспомнила августовский вечер в Летнем саду. Она сравнила живое лицо Грина с той фотографической карточкой, что стояла у нее на столике. Что говорит этот человек? Глухонемая рассмеялась. Грин спрашивал:
Она, к счастью для него, не могла объяснить ему этого. Она приоткрыла рот, пальцем дотронулась до кончика языка и рассмеялась. Она показала ему снежинку, севшую на кончик указательного пальца в перчатке: затейливый рисунок, ему уже начали подражать строители домов, украшавшие орнаментом фасады и стены на лестницах. Глухонемая указала на себя, взяла Грина под руку и широким просторным жестом осенила падающий снег.
Расставшись с глухонемой, он почувствовал себя одиноким и никому не нужным, ибо слишком много сил отдано было размыканию этого чудесного знакомства, чересчур много тайн связано с разгадкой некой простейшей вещи; так много сил ушло на разгадывание себя самого в тусклом зеркале времени, что дальнейшее продолжение знакомства потребовало бы от Грина убийства в себе писателя, самоубийства лучших свойств его драгоценного таланта.
Он решил не ходить в цирк. Он мог теперь когда угодно посетить глухонемую, – вот ее визитная карточка, на ней адрес: Съезжинская улица, 4. Всё вдруг стало просто, буднично и только интересно.
– Плыл, боролся с волнами и течением, доплыл, высадился на берег, а на нем обычная трава, мокрая галька и зарегистрированные господином Бремом птицы.
Так рассуждал он вслух, не желая знать, слушают его и смеются над ним или смеются над ним к не слушают. Ему хотелось без конца идти и и.тги, он знал, что сегодня он не устанет, что сегодня он в состоянии пройти сорок – пятьдесят верст и выпить ведро крепчайшего вина, а потом сесть за работу и написать отличный рассказ о том, как человек, всю жизнь тосковавший по раю, заскучал в нем.
Снег вьется, неслышно звенит и тяжко падает. Мороз в девять градусов помогает ему сохранить и цвет и форму надолго. Небо в облаках, они движутся решительно и быстро, как в театре.
ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ.
Как нелепо пустынно Марсово поле. Здесь должен быть сад, и посредине его, узким коридором, асфальтированная дорога. Слева березы, справа липы, желтые казармы Павловского полка над купами зелени предстанут глазу продолжением неба.
Трамвайные пути между Летним садом и березовой рощей зазвенят согласно с веселым шумом деревьев. Лебяжью канавку засыпать. Превратить ее в один сплошной цветник. Двадцать четыре клумбы, каждая посвящается одному виду цветов. До чего же красиво! Квадратная клумба с белыми розами. Круглая – с красными. Клумба восьмиугольная – с левкоями. Двенадцать фонтанов, шесть прудов. Раковина для оркестра, вся перевитая плющом. Он зацветает белыми колокольчиками.
ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ. ИМЯ ЕЕ – ВЕРА.
В Летнем саду поставить бюсты писателей, поэтов. По, Лонгфелло, Байрон, Теннисон, Андерсен, Вальтер Скотт, Гофман, Перро, Гауф, Гюго, Лермонтов, братья Гримм, Жуковский, Диккенс, Твен, Шекспир, Мериме, Грин…
– Да, и мой бюст. Вот я могу помочь городу благоустроиться, я в состоянии украсить его, преобразовать, переделать, ибо я человек Большой Доли. Но художников не призывают к подобной практической работе. Вот еще: лавочные вывески уродуют дома. Фасад дома должен быть освобожден от вывесок. В крайнем случае, на оконном стекле магазина будет сказано, чем тут торгуют. Часовая мастерская не нуждается в вывеске – будильник на витрине произносит: здесь меня чинят и чистят. Не требуют вывесок аптека, магазины обуви и одежды. Прекрасен дом без вывесок. Тротуары следует расширить. Дорогу залить цветным асфальтом. Представьте себе темно-зеленую дорогу Невского!
ВОТ Я И ЗНАКОМ С ГЛУХОНЕМОЙ. ЗАВТРА ОНА ВЫСТУПАЕТ В ЦИРКЕ. Я НЕ ПОЙДУ В ЦИРК.
На небе открылось голубое оконце. Серебряный луч стремглав ударил Грина в висок.
Дворники – молодой и старый – трудились над тем, чтобы поднять и прикрепить к дому над подъездом огромную металлическую букву «Н» с двумя палочками под нею. В некий царский день эта первая буква имени императора всероссийского должна быть иллюминована полсотней электрических лампочек.
Дворник молодой перевязал букву веревкой, сказал «хорош» и, забравшись на лестницу, вместе с дворником старым принялся тянуть пудовую тяжесть вверх.
«Упадет!» – подумал Грин и – угадал: с высоты семи-восьми аршин и буква и корона над нею тяжко ударились о землю.
Дворники сошли вниз и принялись ругаться, разглядывая покривившуюся букву и сильно помятую корону.
– Упала, братцы, – сказал Грин. – Значит, так тому и быть. Значит, пора! Не понимаю только, чем вы недовольны.
– Иди, барин, по своему делу, – раздраженно вымолвил молодой дворник.
– Я не барин! – воскликнул Грин, и голос его налился обидой. – Я твой друг. И «Синий журнал» тоже упадет, – сказал он, но уже себе, не дворнику. И улыбнулся, задерживая дыхание.
Глава восемнадцатая
Ты в поля отошла без возврата.
А. Блок
Он не пошел в цирк.
Он остался дома. В отличном настроении сел к столу и попробовал заняться работой – начать роман под названием «Бегущая по волнам». Давно, много лет назад, захотелось ему написать нечто, отличное от всех существующих жанров, смешать реальное с фантастическим, науку с вымыслом, героев своих поселить в море на корабле, создать чудесное вне традиций морских приключенческих романов; языком вещи вполне реалистической рассказать о явлениях почти сказочных, но всюду выдерживая тон повествователя, желающего не поражать, а, наоборот, о чуде и тайне говорить так, как в обычной беллетристике говорят о загородной прогулке и сборах на службу.
Писать роман мешала материальная необеспеченность, жизни мышья беготня, засасывающая работа в еженедельниках, – многие иные обстоятельства, совершенно непонятные людям трезвых, практических профессий. А вот сейчас, при материальной неустроенности, непонимаемый и непринимаемый всерьез, Грин увидел роман свой стереоскопически выпукло и ясно. Глухонемая трижды подчеркнула давно найденное название, бытие цирковой артистки связалось с бытием писателя, замысел, подобно яблоне, стал расти в стороны, его плоть стала менее по-гриновски условной, а чудеса и тайны переходили в роман без усилий со стороны сюжетных дел мастера.
Оставалось построить всё не совсем так, как было в жизни, требовалось, сохранив аромат подлинности всего пережитого, создать нечто автобиографическое, нечто схожее с Гофманом, но отредактированное Бальзаком и украшенное рисунками художника, который приходился бы сродни Врубелю.
Грин, представляя себя в роли заказчика иллюстраций к своему будущему роману, рассуждал так:
– Меня мог бы иллюстрировать Врубель, но несколько исправленный Федотовым. Гогена попросим, чтобы он раскрасил рисунки. Тогда – получится как раз то, о чем я мечтаю.
… Сегодня он написал одну страницу и остался недоволен тем, что у него вышло. Он не догадывался, что роман этот будет им написан несколько лет спустя, при обстоятельствах, вовсе исключающих какие-либо воспоминания о глухонемой. Сегодня он ошибался. Ему показалось, что достаточно одного волнения для того, чтобы приступить к работе. Грин волновался потому, что преждевременно развязал узлы, им же самим завязанные на скамье Летнего сада. Для художника гибельно любопытствовать там, где нечто происходящее в личной жизни его сходно с характером его творчества.
Грину хотелось бы, чтобы глухонемая уехала куда-нибудь, и немедленно. Чтобы она написала ему примерно следующее: «Я неповинна в том, что происходило чудесного с вами. Я вовсе не глухонемая. Я притворщица. Я говорю и слышу».
Через два месяца он и в самом деле получил письмо от нее из Парижа. Она подробно описывала свои гастроли. Не без таланта она рассказала о своем визите к знаменитому Лоруа, который берется вернуть ей голос. Только голос, речь, язык. В длиннейшем постскриптуме глухонемая поведала Грину о приключениях своей сестры, вздумавшей мистифицировать самого Президента Республики.
В июне того же девятьсот четырнадцатого года Грин получил от Суходольской открытку из Москвы. Она писала:
«Мой дорогой волшебник Грин!
В самом скором времени мы увидимся. С первого августа я решила отдыхать до следующего августа. О дне приезда дам телеграмму. Что написали нового, кроме маленькой новеллы, напечатанной в «Аргусе»? Почему Вы не печатаетесь в солидных, известных и уважаемых журналах? Привет от Катюши. Моя старая нянька – Вы не забыли старухи из квартиры № 7? – до сих пор очарована Вашим послушанием.
Ваша Бегущая по волнам».
– Ты уже не Бегущая по волнам, – произнес Грин. – Теперь ты ничего не можешь. Ты – моя знакомая…
Для еженедельной газеты, выходящей по понедельникам, Грин написал маленький рассказ «Операция хирурга Дефо».
В этом рассказе глухонемая Вета любила человека, чудесно возвратившего ей слух и способность речи. В этом рассказе, написанном наспех, кое-как, Грин беспечально прощался с той женщиной, которая из сна, тайн и загадок вошла в его бытие, и поэтому, быть может, он вовсе не думал о форме, он пренебрег ею, и рассказ получился вялый, не живой.
Грин прочел вслух написанное, исправил некоторые прилагательные, остался недоволен работой своей. Свернул рукопись в трубку, сунул в грудной карман и направился в редакцию газеты.
На Садовой его окликнул высокий человек европейского вида, – он гордо нес голову свою, барственно постукивая тростью. Грин сконфуженно поздоровался со своим литературным отцом крестным. Виктор Сергеевич Миролюбов, впервые напечатавший Грина, редактировал «Ежемесячный журнал», на его страницах печатались Бунин, Куприн, Блок. Журнал считался передовым и чистым, каковым он и был в действительности. Редкий номер его не подвергался штрафу или конфискации за противоправительственное направление статей, печатавшихся в нем. Грин любил и уважал Миролюбова безмерно, а поэтому, возможно, и не захаживал к нему на Серпуховскую, боясь грозных распеканций и строгой критики.
– Куда вы торопитесь, голуба? – спросил Миролюбов. – Есть у меня к вам маленькое дельце. Завернем-ка в Юсуповский садик. Угодно будет?
Грин послушно, как школьник, сел на скамью. Миролюбов помедлил, стоя разглядывая Грина. Когда-то, в дни молодости, Виктор Сергеевич пел в провинции, и потому, наверное, в осанке его сохранилось нечто театральное. Он щурил красивые большие глаза и пальцами левой руки поглаживал мягкую, клинышком, бородку.
Миролюбов сел рядом с Грином, концом трости написал на песке дорожки: «Мне нужен хороший рассказ». Грин прочел. От сердца отлегло. Он поднял глаза, взглянул на Миролюбова, улыбнулся:
– Я написал рассказ для этой, как ее, масловской газетки. Той, что по понедельникам выходит.
– При себе?
– При мне, Виктор Сергеевич.
– А ну, позвольте. Нечто гриновское? Иностранное, с Гнорами и Моорами, да?
Грин подал Миролюбову рукопись. Спичкой, валявшейся подле ног, написал на песке: «Для Вас не подойдет». Миролюбов прочел.
– А это мы увидим. Так. Вета. Дефо… Забавно. Робинзон Крузо, значит, а?
– По-вашему, Виктор Сергеевич, ежели в рассказе есть Илья, то непременно Обломов, а ежели Пушкин, так обязательно тот, который Евгений Онегин. Нельзя так!
– Придираюсь? Ну, ничего. Только вы скамейку не трясите. Гм. Глухонемая. Так. Со специалистами по этому поводу говорили? Напрасно, голуба.
– У меня, Виктор Сергеевич, иначе. У меня своя реальность.
– Оно хорошо. За это и люблю вас, только… Гм. Двенадцатый век, индусы… Так.
– Напечатают, – сказал Грин. – Целиком подвал займет.
– То-то и оно, что напечатают. Гм. Вас убивает Дефо. Н-да. Действительно, в подвал, как вы изволили заметить. Получите, голуба.
Миролюбов протянул Грину его рукопись:
– Для меня не подходит.
– И слава богу. Маслов сегодня же в набор пустит.
– А вы обрадуетесь? По совести скажите!
– Плакать-то чего же, Виктор Сергеевич? По совести! Пишу как умею. Иначе не могу.
– В том-то и дело, что можете, голуба, – строго произнес Миролюбов. – Хорошо можете. А этот Дефо – тот, который у вас в грудном кармане, – чепуха, дерганье таланта.
– Ну?
– Не «ну», а так точно! Я насквозь вас вижу, Александр Степанович! Попалась вам на пути глухонемая, вот и избываете какую-то страничку в своей жизни.
Он замолк. В круглом пруду Юсуповского сада плескалась рыба. Нянюшки и мамаши покрикивали на детей, паиньки и шалуны катали желтые обручи, втихомолку дрались за кустами.
– Вы это правильно, Виктор Сергеевич, – сказал Грин, и ему захотелось, чтобы крестный отец его подольше сидел на скамье, строже разговаривал с ним и не таился бы, а выкладывал всё как на ладони. «Умница, – подумал Грин. – У нас таких редакторов раз-два, и обчелся».
– Рентген у вас прекрасно работает, – сказал Грин. – Знаете вы меня как облупленного.
Миролюбов рассмеялся:
– Люблю я вас, голуба, потому и знаю. И потому не люблю этих ваших имитаций. Не люблю и жду от вас большего. Вы это можете. Одарены вы щедро.
– Спасибо, Виктор Сергеевич. У меня на сердце потеплело. Я к Горькому не так давно ходил, дома его не застал, письмо оставил, и до сих пор ответа нет. Своего, знаете ли, адреса не написал ему. А жаль.
– А вы теперь у него побывайте. Горький писатель правильный. С ним вам хорошо бы потолковать.
– Схожу. А что все-таки делать мне, по-вашему?
– По-моему, вам не следует угождать вкусам «Огоньков» и «Синих журналов».
– Да я…
– Не перебивайте! Они вас впустили к себе, они вас и подпортили. Немного, но ощутительно. Начали вы им угождать. Вот этот ваш Дефо – недоносок. Повторю еще раз: дерганье таланта. Вы, по-моему, реалист, но реальность ваша несколько сказочна. Волшебна и поэтична. Это хорошо. Вы писатель праздничный. Перед вами большая дорога. А вы, голуба, сворачиваете в канавки, в бурьян да крапиву.
Помедлил и сказал:
– Вам нужно романы писать. В рассказах, к тому же, вы жметесь. Теснота у вас в рассказах, и торопитесь вы. Для Масловых работаете. Ох, подпортили вас, голуба! Голову вам пригибают, а вы имеете право высоко держать ее!
– Спасибо, Виктор Сергеевич, – от души произнес Грин. – Советчиков у меня нет. Илья Абрамыч что скажет? Маслов – он возьмет и тиснет, всего и разговору, В контору пойдешь – сто рублей готовы.
– Сто рублей и я вам отпущу, – пообещал Миролюбов. – И напишите для меня сказку. Вашей реальности хочу от вас, понимаете? Не имитации, отнюдь… Вы это что же делаете?
Грин слазал в карман за рукописью, развернул ее и с удовольствием явным разорвал – крест-накрест. Взглянул на Миролюбива. Тот задымил короткой толстой сигарой.
– Пусть будет один Дефо, – сказал Грин, пуская обрывки бумаги по ветру. – Тот, который Робинзон Крузо.
– Хорошая книга, – сказал Миролюбов. – И вы такую можете написать. А что касается глухонемой, то…
– То? – Грин даже ногой притопнул. – То?
– Избыть ее надо вне литературы вашей, вот как я думаю. Кое-что и до меня дошло. А не жаль рассказули?
– Я для вас, Виктор Сергеевич, напишу, – весь вспыхнул от сжигавшей его радости Грин. – Мне бы от разноцветных журналов уйти!
– А вы им высший сорт давайте. Что мне, то и им. А потом и большая литература примет вас. Вот увидите. Не фокусничайте только. Ну, раз фокус показали, два показали, и довольно. Валерий Яковлевич тоже с бледных ног начал, а до чего дошел! Как прекрасно работает! Большой поэт из него выйдет. Да и вышел уже. Ну-с, вам куда? Проводите-ка меня до Невского.
Взял Грина под руку, и они пошли нечетной стороной Садовой, – оба высокие, длинноногие, умный редактор и талантливый писатель.
– Вы мне дадите небольшую вещицу, голуба, к пятнадцатому августа. На лист, полтора. Простите, что я вас учу, но вы пишете, я печатаю. Следовательно, могу требовать. Хочу получить такую вещь, которая…
– Приготовлю, Виктор Сергеевич. Есть у меня темка – пальчики оближете!
– Только никому и никогда не говорите о своих темках, голуба. Творческая мысль должна зреть в тайне. От болтовни всегда что-то теряется. Терпеть не могу, когда писатели хвастают своими замыслами. Блок, например, помалкивает. Напишет – прочтет, принесет, покажет. Бунин терпеть не может анонсирования своих рассказов. Ну, а за авансом приходите завтра. Сотенку отпущу. Больше не выйдет. Денег у меня мало. В мае пятьсот штрафу уплатил. Так как же, могу рассчитывать на вас?
– Даю слово, Виктор Сергеевич!
Грин сдержал слово. Он написал рассказ раньше срока и передал его секретарю для Миролюбова. По улицам Петербурга с песнями шли запасные. Первые плакаты с карикатурными изображениями Вильгельма Второго расклеивали на домах и заборах. С Варшавского вокзала ежедневно отправлялись воинские эшелоны. Грин ожидал повестки, и она пришла.
В канцелярии воинского начальника на Фонтанке, 90, Грина продержали шесть часов, потом вместе с другими выпроводили на двор. Старший писарь встал на табурет и объявил, что всем тем, кого он сейчас назовет по фамилии, нужно явиться завтра сюда, в проходные казармы, к восьми утра. Толпа в двести человек окружила писаря. Ивановы, Петровы, Семеновы, Власовы, Парфеновы выкрикивали «я» или «здесь», получали из рук писаря солдатскую справку и уходили домой. Грин из любопытства ближе подошел к писарю; ему нравилось, как тот, раскалывая воздух ребром ладони, по слогам произносил;
– Ту-ма-ков!
– Го-ро-ди-щен-ко!
И вдруг старший писарь отрывисто крикнул:
– Гриневский!
Отзыва не последовало.
– Гриневский! – еще раз крикнул писарь.
– Я здесь, – последовал ответ. – Только, господин писарь, мне нужно на фронт, а вы собираетесь мотать меня по казармам!
– Забирай документ и иди выяснять на комиссию, – сказал раздатчик справок и вручил Грину длинную, узкую полоску бумаги. Грин взял ее и поднялся туда, откуда его только что выпроводили. Там он отыскал комнату, в которой переосвидетельствовали калек и больных. Грин разделся. Над ним принялись смеяться:
– Освободят! На этакие ходули рейтуз не сыщешь!
– На войну идти не хочется, друг милый?
– Пойду куда угодно, только я хочу с умом, с толком, а не так, куда господин старший писарь пожелает, – отозвался Грин.
На комиссию вызвали всех раздевшихся, Грина не вызывали. Он сам себя вызвал и вошел в комнату медицинского осмотра. Встал, как полагается, и произнёс:
– Вовсе освобожденный от военной службы уроженец города Вятки Александр Степанович Гриневский, по профессии писатель, печатаюсь под фамилией Грин. Разрешите доложить?
Председатель комиссии, военный врач в чине подполковника, оглядел членов комиссии и несколько конфузливо сказал:
– Пожалуйста!
– Мои документы были отобраны писарем в соседней комнате для включения меня в список на осмотр, но случилось так, что я угодил в число отправляемых на Охту, в Первый запасный пехотный полк.
– Чего же вы хотите? – мягко спросил председатель комиссии.
– Порядка и разума, – ответил Грин. – Я русский человек. Я люблю мою родную землю. Прошу отправить меня на фронт. Стрелять умею.
– Подойдите, голубчик, – сказал председатель и приставил к груди Грина стетоскоп. – Дышите. Глубже. Не дышите. Повернитесь. Не дышите. На что жалуетесь?.. Очень хорошо, но вы в строй не годитесь. Что же нам делать с вами? Вот вы говорите – писатель, а я вас, простите, не знаю, не читал.
– Как ваша фамилия? – спросил рыжеусый капитан. – Грин? Не слыхал!
– Услышите, – пообещал Грин. – Я не виноват. Я печатаюсь часто и почти всюду, как раз в тех журналах, которые вы все, господа, очень любите.
– Возраст? – спросил капитан.
– Тридцать четыре года.
Грина попросили на минутку выйти и, кстати, одеться. Только через полчаса комиссия вынесла решение: Гриневского, Александра Степановича, не годного к строевой службе, писателя по профессии, направить в ведомство императрицы Марии на соответствующее использование.
– Только там неинтересно. Связи у вас имеются? – спросил председатель комиссии.
– Связей у меня нет, и вы, очевидно, меня не поняли, – раздраженно произнес Грин.
В канцелярии ему вернули паспорт; на бумажку, изготовленную комиссией, поставили печать.
– С богом! – сказал старший писарь и почтительно козырнул.
Ведомство императрицы Марии предложило Грину работу: придумывать подписи к лубкам, выпускаемым издательством при ведомстве. Грин охотно согласился, оставил свой адрес. Через три недели он зашел узнать, когда же ему дадут обещанную работу.
– Была, да другому поручили, – сказали Грину. – Зайдите недели через две.
Грин пришел через месяц, в конце октября. Главный редактор издательства предупредил его, что работа предстоит пустяковая, на каких-нибудь сорок – сорок пять минут.
– Снимите пальто, Александр Степанович, – сказал он Грину, – садитесь сюда. В этом конверте вы найдете дюжину фотографических карточек. Их необходимо расположить в том порядке, какой вы сами найдете наиболее желательным, удобным. Понимаете? Важно только, чтобы всё это расположение не вылезало из рамок вот этого картона: это подлинная величина карточки, которая будет напечатана нами в количестве двух тысяч экземпляров.
– Ну, я расположу, а что дальше? – спросил Грин, высыпая снимки из конверта.
– А дальше вам нужно будет придумать текст. Перед вами фотографии сестер милосердия, погибших на фронте. Следует дать что-нибудь трогательное, от сердца. Займетесь?
– Займусь, – сказал Грин и приступил к расположению.
Эту пожилую даму в черной косынке – в правый верхний угол, этот аристократический профиль – в левый угол. Так. Веером он расположил четыре снимка с наиболее молодыми и миловидными.
– Самую красивую помещу в центре, – решил Грин. – Эту? Нет. Не эту ли? Вот, пожалуй!
Он встал. Холод прошел по спине, и жаром опахнуло голову. На столе перед ним лежала фотография глухонемой. Ему показалось, что этого не может быть. Вера Суходольская в роли сестры милосердия? Глухонемая сестра милосердия, – может ли это быть? А почему бы и нет? Ухаживать за ранеными может и та, которая не говорит и не слышит. Лишь бы не молчало сердце. Но неужели нет на свете глухонемой?
С опустошающим чувством личной потери, большого горя Грин прошел с карточкой в руках в комнату редактора.
– Вы точно знаете, что эта женщина убита на фронте? – спросил Грин. – Вот эта, Вера Суходольская?
– Знаю, – ответил редактор. – На обороте вы увидите дату смерти. Вот, смотрите: «11 сентября 1914 года. Восточный фронт». Вы были знакомы с убитой?
Грин молча кивнул головой и направился к своему столу продолжать расположение. Ему было нехорошо. Невыносимо грустно. Пальцами, вдруг похолодевшими, он разместил снимки на картоне.
Глухонемая в центре.
Она глядела в глаза Грину и еще глубже… Он не в состоянии был придумать текста, дать то, что могло бы быть немедленно одобрено. Но он отыскал слова глубокие, мудрые, вещие. В прямоугольнике под фотографией Веры Суходольской он написал печатными буквами:
МОЛОДОСТЬ И КРАСОТУ НЕЛЬЗЯ УБИТЬ.
НЕПОПРАВИМО ДОБРО.
ЗЛО ТАЛАНТА НЕ ИМЕЕТ.
1945 г.