– Пошлость! – воскликнул Грин, и в голосе его буфетчица уловила тоску и боль. – Золотая, вечная, с золотым тиснением и обрезом пошлость!
– У вас нет зимнего пальто, – вдруг смягчилась буфетчица, счастливая от поцелуев, встревоженная от прикосновения к мечтам и мирам иным.
– У меня нет зимнего пальто, – автоматически проронил Грин, плохо слушая то, о чем говорит буфетчица.
– От мужа мне досталась чудесная шуба, Александр Степанович, – прошептала она тоном интимным, доверительным. – Она будет вам впору. Я бы хотела, чтобы вы примерили ее, Александр Степанович!
– Непременно! – воскликнул Грин. – Идемте скорее, мне холодно в моем осеннем пальто, я давно мечтаю о роскошной шубе!
– Господи! – в экстазе говорит буфетчица. – Ты меня совсем не понимаешь, милый! Мне не нужны твои цитаты из романов, они способны обольстить мою горничную. Мне нужно фундаментальное, житейское, крепкое! Но ты не возьмешь шубы, я знаю!
– О, возьму! Да! Рай мой! Сердце мое! Любовь, западня и мышеловка! Поджаренный шпиг и гусиные потроха! О ты, мое бесплатное приложение к «Синему журналу»!
– Чудак! Роднуся моя, – щебечет буфетчица. – Кто учил тебя говорить такие интересные вещи?
– Ирония, – отвечает Грин. – Она еще продолжает учить меня. Я плачу ей очень дорого за учение. У меня уже нет денег для уплаты за второе полугодие.
– Дятлик ты мой! Солнышко! Ты постой минутку на крылечке. Я не хочу, чтобы Маша видела тебя. У нее страшно длинный язык. Ровно через пять минут ты входи. Даешь слово?
– Два, три, четыре слова! Через пять минут! Слушаю-с!
Звезды распылались, как перекаленные угли. На часах тридцать пять двенадцатого. Последний поезд сегодня уходит в город через полчаса. Пора возвращаться домой, всюду всё одинаково однообразно, а вот эта звезда будет гореть и над Петербургом. Черт, забыл, как она называется! Если встать у ворот своего дома, то она придется как раз над куполом Троицкого собора. Домой! А название звезды легко определить по атласу неба.
Штраусы были удивлены, когда Грин заявил им, что уезжает. Булочник испугался за деньги, внесенные жильцом вперед за неделю, – не потребовал бы возвращения за недожитые три дня! Нет, этот странный человек ничего не требует. Он собрал свои вещи: две книги, карандаш, перья, дорожную чернильницу, маленькую фотографическую карточку, коробку с табаком, трубку. Он перемотал шарф на своей шее, рассовал по карманам вещи и произнес краткую речь перед собравшимся семейством Штраусов.
– Государственные дела зовут меня в столицу, – сказал Грин дюжине выпученных глаз. – Секретная работа, возложенная на меня, выполнена на три года ранее указанного выше срока. Умственное состояние населения Дудергофа признано мною удовлетворительным. Что касается немецкого засилия в данной местности, то Министерство Колбас, Сосисок и Внутренних Органов Пищеварения, а также Департамент Выпечки Сдобных Булок и немецких царских розанчиков дают мне дополнительные указания, а с ними и всё необходимое для сухопутного боя оружие. Примите мое искреннее отвращение к ларам и пенатам дома Гогенцоллернов. С уважением А. С. Грин.
Со шляпой, приподнятой над головой, прусским шагом прошествовал Грин через столовую Штраусов к выходу. Во избежание встречи с буфетчицей он дошел до вокзала кружным путем и через десять минут занимал место в вагоне последнего поезда. Народу было мало. Грин закрыл глаза, его одолевала дремота. Уснуть ему мешал сидевший напротив него человек, по виду мастеровой, – он вслух читал газету своей соседке. Грин сквозь дорожную дрему слушал:
– «… Прибывшие на место преступления чины сыскной полиции нашли ужасную картину: перед ними лежали три женщины, и все они были задушены. Внимательный осмотр комнаты не дал никаких результатов. Нашему сотруднику удалось на месте сфотографировать ужасное преступление, и читатель, взглянув на снимок, с ужасом содрогнется. За работу по розыску убийцы взялся наш знаменитый следопыт Филиппов. Подробности в завтрашнем номере».
– Найдут, – сказала женщина. – Еще там что есть?
– Ясно, что найдут, – согласился мужчина. – Ну, тут самоубийство, еще одно убийство, таинственное исчезновение сына художника Потапова, покушение на убийство, кража дрессированной обезьяны у знаменитого дрессировщика Чезвилта, скоропостижная смерть в вагоне трамвая…
Грин открыл глаза:
– Извините за беспокойство, дорогой друг! Я прошу вас прочесть про обезьяну.
– Можно, пожалуйста. Про обезьяну я и сам хотел прочесть. Это интересное происшествие, раз про обезьяну. Слушайте: «Вчера во время дневного представления в цирке „Модерн“ при загадочных обстоятельствах пропала дрессированная обезьяна, принадлежащая знаменитому артисту Чезвилту, гастролирующему по России. По-видимому, умное животное было украдено в тот момент, когда сам господин Чезвилт проводил свой номер высшей дрессировки на манеже цирка. В помещении для обезьян найден был окурок папиросы „Дядя Костя“ и обрывок газеты „Современное слово“ от 23 августа 1913 года. Ведутся энергичные розыски. За поимку вора и нахождение дрессированного предка человека Чезвилтом объявлена награда в размере одной тысячи рублей».
– Фотография обезьяны есть в газете? – спросил Грин. – Нету? Это очень хорошо!
И вновь погрузился в дремотные размышления. Относительно обезьяны следует оповестить Илью Абрамыча, – он смастерит из этого первоклассную заметку для своей кунсткамеры. С вокзала – прямо к нему, на Моховую. Старая бестия до сих пор не платит денег за вышедшую книжечку рассказов. Жалуется на плохие дела. Книжечка издана в количестве трех тысяч экземпляров, цена ей шестьдесят копеек, издателю она обошлась в гривенник. Необходимо поприжать Илью Абрамыча, и немедленно же. В эту же ночь. Сам, небось, в Финляндии дачу купил, новую любовницу завел.
– «… С Троицкого моста бросилась в Неву неизвестная женщина лет тридцати на вид. Кинутый ей в воду спасательный круг упорная самоубийца оттолкнула».
– Где едем? – спросила слушательница городских происшествий.
Грин протер рукавом пальто оконное стекло, заглянул. Вровень с поездом летела над полями женщина в синем светящемся платье, в синих чулках, лакированных туфлях. Руки ее были простерты в стороны, взгляд, устремленный вдаль, был взглядом счастья, восторга, радости. Она летела, подобно птице, освещенная невидимо кем и откуда. Ослепительно яркая звезда из драгоценных камней плыла вместе с нею над ее головой.
– Где едем? – еще раз спросила женщина и, не получив ответа, взглянула в окно. Грин испугался, – вот сейчас и она увидит летящее видение, вскрикнет, схватит за руку… Но она не увидела того, что, возможно, примерещилось Грину.
– Горелово проехали, – сказала она равнодушно. – Через двадцать минут и дома.
– Вы ничего не заметили? – спросил ее Грин. Скосив глаза, он видел синее прозрачное облако и в нем летящую, распятую в воздухе, со звездою над головой.
– Что там увидишь, – отозвалась женщина. – А вы чего?
– Ничего, – дрогнувшим голосом ответил Грин, приникая к стеклу. Летящая повернула голову, взгляд ее встретился со взглядом Грина, он вскрикнул, улыбнулся и откинулся в изнеможении на спинку скамьи. Пассажиры косо поглядели на Грина. «Неужели я так сильно пьян», – подумал он и опять взглянул. Синее видение приближалось к вагону, пальцами левой руки оно стучало в оконное стекло. Тонкий свист сопровождал полет волшебного существа. Синее платье, прибитое ветром к ногам, казалось сотканным из света, а сама летунья ничем не отличалась от обычной петербургской дамы.
Грин встал и вышел на площадку. Он отворил дверь; холодный, пронизывающий ветер толкнул его в грудь. Он взялся за поручни и наполовину высунулся наружу. Яркий свет ослепил его, он поднял голову и отшатнулся: вплотную к его лицу приблизилось лицо глухонемой. Бриллиантовая звезда над ее головой потрескивала и гудела, руки были вытянуты, как у пловца, она переворачивалась на упругих воздушных волнах, ноги ее, длинные и стройные, были плотно сжаты, лакированные туфельки каким-то чудом не падали на землю. Она со свистом поднялась над вагоном, вытянулась, перевернулась и взмахнула правой рукой.
Грянула музыка. Победный оглушительный марш разорвал воздух, и на минуту перед взором Грина возникли золотые трубы, красные скрипки и зеленые смычки. Желтые барабаны и полосатые перламутровые арфы.
Поезд пробежал без остановок мимо Лигова, полустанка Дачное. Воздушная летунья бесстрастно и без устали сопровождала поезд.
– Господин, пройдите в вагон, здесь стоять строго воспрещается, – сказал Грину кондуктор и скрылся за дверью.
«И он не видел, – подумал Грин. – Что же это? Видение? Сон?»
Поезд влетел под крышу Балтийского вокзала, паровоз задымил, и в клубах черного, с золотыми искрами дыма исчезла Летящая.
Грин на ходу соскочил на платформу и оглядел морозное, гудящее пространство вокруг себя. Он увидел циферблат часов, железные балки, стеклянную крышу над головой. И – голубую, лучистую звезду, мигающую ласково и доброжелательно, подобно взору ребенка,.
Глава четырнадцатая
Я одного из них запомнил с детства.
В беседах, в книгах он оставил, мне
Скупое, беспокойное наследство,
Тревогу о приснившейся стране.
Bс. Рождественский.
«Памяти А. С. Грина»
Илья Абрамыч работал.
Он писал воспоминания свои о людях, с которыми посчастливилось ему встречаться. Шаляпину десять лет назад Илья Абрамыч дал в долг две тысячи рублей, и за это знаменитый певец и по сей день при встречах здоровался с Ильей Абрамычем за руку. Илья Абрамыч рекламировал в свое время начинающего Фигнера, держал подпольное бюро барышников по скупке театральных билетов. В номерных банях купца Овчинникова, что на Большой Пушкарской улице, почтенный Илья Абрамыч установил передвижные библиотечки из собраний сочинений эротических авторов. Знавал Илья Абрамыч Менделеева, философа Соловьева, адвоката Плевако, дружил с депутатом государственной Думы Марковым-вторым и даже отцу Иоанну Кронштадтскому полезен бывал не однажды.
Владел Илья Абрамыч слогом, писать художественно не пытался и, сказать по правде, не умел, но доходчиво изложить мысли свои способен был и устно и письменно. Тайно от своих родных он помещал иногда в «Новом времени» статейки по различным вопросам быта и экономики, подписывая их различными псевдонимами.
Грин явился к издателю как раз в ту минуту, когда его перо живописало сцену заседания окружного суда. Илья Абрамыч встревожился: Грин был необычайно серьезен. Он извинился за ночное вторжение и устало опустился в кресло.
– Откуда, Саша Степаныч?
– Сам не знаю, Ротшильд. Домой возвращусь утром, сейчас не хочу беспокоить жену. Посижу у тебя, можно?
– Сиди, рад. Выпить, может быть, хочешь?
– Спасибо, не хочу. У тебя, Ротшильд, нет ли чего-нибудь по научной части? Есть? Дай мне, пожалуйста, всё, что найдешь по психологии творчества. Там, где есть о художниках, видящих в реальности создания своей фантазии.
– Да ты что?
– Ничего. Нужно. Для работы. Дай.
– Дам я тебе сейчас рюмку рома и угощу цитатой из книги Ландсмана, – сказал Илья Абрамыч, оставляя свою работу. – Не нравишься ты мне сегодня, Саша Степаныч!
Грин сидел, как пациент в кабинете врача. Он послушно выпил рюмку вина, съел дольку апельсина, взял в руки толстую книгу, заложенную в разных местах синими и белыми лентами.
– Ландсман немец? – спросил он. – Тогда возьми, не надо. Немец ничего не может сделать для души.
– Глупости, друг мой. Может. Ты прочти на странице сто сорок третьей.
– Не буду. Возьми. Немцу не верю с тех пор, как в городском училище в Вятке учитель немецкого языка оттрепал меня за уши. Было это дело так, дорогой Ротшильд. Я задремал во время урока. Мне приснилось море. Индейцы. Буря, Летучий Голландец. Может быть, мне и сегодня приснилось?.. Немец ударил меня ребром ладони по уху. Я вскочил. Он спросил меня, что я делал. Я ответил: «Мечтал, Юлий Карлович!» Он расхохотался, вывел меня на середину класса и отодрал за ухо. Я закричал от боли. Я спросил немца, за что он бьет меня. Все товарищи мои притихли. И немец ответил – на всю жизнь я запомнил его слова: «Я тебя наказываю за то, что ты бунтовщик, Гриневский! Ты обыкновенный вятский мальчик, и ты должен оставаться обыкновенным русским, вятским мальчиком!..» Я рассвирепел. Правая половина головы моей ныла и горела, до уха нельзя было дотронуться. Я замахнулся на учителя. Класс ахнул. Немец побледнел. Он снял очки, вызвал дежурного и приказал ему сходить в учительскую и привести инспектора училища. Дежурный повиновался. Я заплакал. Немец обнял меня и трагическим голосом произнес: «Плачь, плачь, русский вятский мальчик! Это твое назначение…» И я в эту минуту понял, что в мире есть зло. И – многое другое понял. Долго рассказывать, но – убери своего Ландсмана! Он может ударить меня по уху!
Издатель распорядился приготовить чай, вина, закуску. Пришла кудрявая Маша и затопила печь. Грин сел к огню. Маша готовила ночную пирушку, вслух беспокоясь о том, что, не ровен час, проснется барыня и тогда сразу станет скучно и неуютно. Илья Абрамыч, усердствуя, ходил на цыпочках и помогал горничной извлекать из шкафов бутылки и всевозможную еду. Маша внесла самовар, его приглушили, чтобы он не шумел. Дверь, ведущую в спальню, заставили двумя креслами.
– Моей старухе будет трудно взять эту баррикаду, – смеясь сказал Илья Абрамыч. – Теперь садись, пей и ешь, Саша Степаныч.
Грин молча пил чай, истребляя хлеб и масло. Илья Абрамыч с тревогой поглядывал на гостя, ожидая от него сюрпризов и всевозможных подвохов. Грин держал себя благопристойно. Он был молчалив, замкнут совершенно по-новому. «Что-то случилось с ним», – решил издатель. На всякий случай, желая застраховать себя на ближайшее будущее, он принялся, что называется, задабривать гостя: показал ему верстку очередного номера своего журнала, внимательно выслушал историю с пропавшей обезьяной, подумал, прикинул и сказал, что для кунсткамеры происшествие это недостаточно сенсационно. Вот если бы пропал сам Эдуард Чезвилт, тогда другое дело. Грин произнес:
– Как хочешь, торгуй, чем тебе выгоднее, – и снова умолк.
Звякали чайные ложки, бренчали стаканы, булькало вино. Илья Абрамыч также молча разглядывал гостя. Он не просил сегодня денег. Не предлагал партии в шахматы. Он пил и ел и, казалось, не мог насытиться. Илье Абрамычу надоело молчать.
– Гляжу я на тебя, Саша Степаныч, – заговорил он, – и диву даюсь. Образования у тебя никакого, не правда ли? Ну, какое это образование, если ты знаешь падежи, правила спряжения глаголов, немножко по истории, чуточку по физике, не делаешь орфографических ошибок и бегло читаешь только по-русски. Вот и всё твое образование. А что ты умеешь делать, а? Кто учил тебя писать рассказы, не похожие на всё то, что пишут у нас в России? Кто учил тебя умению так дьявольски виртуозно распоряжаться тайнами построения фразы, умению выдумывать? У кого воруешь ты свои сюжеты? Кто подарил тебе это умение, – вот чего я понять не могу!
– Я еще только начинаю, Ротшильд, – скромно отозвался Грин. – Мне бы научиться жить упорядоченно, спокойно, – я бы такое насочинил!
Чокнулся с хозяином и гордо добавил:
– Я знаю, что мне нужно делать. И я свое дело исполню отлично.
Часы пробили четыре раза. Илье Абрамычу хотелось спать. Ему хотелось, чтобы Грин ушел. Беспокойный, тяжелый гость. Сидит, думает о чем-то. Вот-вот потребует шахматы и предложит партию или попросит сотню рублей.
– В презренном металле нуждаешься, конечно? – спросил Илья Абрамыч.
– Нет, не нуждаюсь, – ответил Грин. – Спрячь бумажник.
– А ты возьми у меня полсотенки, – предложил Илья Абрамыч. – Премного обяжешь!
– Спасибо, не нужно. Мне обещана замечательная шуба. Захочу, и деньги будут, Любовь, цветы и всевозможный помпадур.
– За чем же дело стало?
– Не возьму ни денег, ни шубы. Дело стало за тем, что я должен войти в мышеловку, запеть чижиком и встать за буфетным прилавком. Можно и проще: соблазнить молодую вдову и получить шубу и на продолжительное время выпивку в количестве неограниченном.
Илья Абрамыч любил подобные разговоры. Он оживился, глаза его заблестели.
– Ну и что же?
– Я, Илья Абрамыч, люблю себя за то, что я значительно отличаюсь от многих других людей. Я наивен и ненавижу мышью беготню. Об этом ни слова, если ты не хочешь, чтобы я попросил тебя насвистать мне арию Дона Базилио. Дай мне еще рому.
Илья Абрамыч заявил, что рому у него нет и коньяку только то, что на столе. Часы пробили половину пятого. На письменном столе Ильи Абрамыча зазвонил телефон.
– Господи! – воскликнул издатель. – Кто бы это в такой час!
Грин подошел к телефону:
– Я слушаю!
Откуда-то издалека кто-то осторожно спросил:
– Нет ли здесь писателя Грина?
– Я вас слушаю, – сказал Грин. Невозможно было определить, кто спрашивает – мужчина или женщина, голос был тускл и бесцветен. В телефоне что-то потрескивало, жужжало. Грин крепче прижал трубку к уху и, превозмогая любопытство, еще раз деланно равнодушным тоном подтвердил, что у телефона тот, кого спрашивают. Что угодно?
– Вы не шутите? – глухо произнес низкий, бесспорно мужской голос.
– Я не шучу. Я Грин, А.С. Писатель, к вашим услугам.
– Благодарю вас, господин Грин. Сейчас с вами будут говорить. Одну минуту, простите.
К столу подошел Илья Абрамыч.
– Кто? – спросил он.
– С того света, – буркнул Грин. – Предлагают, чтобы я доставил тебя не позже воскресенья на левый берег Стикса. Цвет гроба безразличен. Пиши завещание, Ротшильд!
Суеверный, трусливый Илья Абрамыч отскочил, махнул рукой и забрался с ногами в кресло. В неведомых телефонных мирах между тем происходило перешептывание, кто-то кого-то вызывал, кто-то смеялся. Тот же мужской голос, еще раз спросив, действительно ли у телефона Грин, произнес:
– Слушайте, с вами говорят!
Голос отчетливый и веселый, голос вполне счастливой женщины, воскликнул подле самого уха Грина:
– Приветствую вас, мой дорогой и добрый!
– Кто же вы? – закричал Грин. – Спасибо! Но кто же вы? Что вам нужно?
– Терпение! – В трубке смешок, и – Грин готов был присягнуть, что он видел это – нестрого грозящий укааательный палец и на нем кольцо с зеленым камнем. – С большим трудом узнала телефон вашего друга. Посылала человека к вам на дом, но ему сказали, что вы или уехали, или у таких-то, таких-то и вот у таких-то. Звоню с полуночи. Один сострадательный господин порекомендовал звонить Илье Абрамычу. Кажется, так?
– Так, но кто же вы? Илья Абрамыч гонит меня, он воображает, что вызывают его.
Голос был знаком Грину. Вот еще две-три фразы оттуда, откуда-то, и он узнает того, кто говорит. Но женщина изменила интонацию, и Грин с досады до крови закусил нижнюю губу.
– Говорите прежним голосом! – крикнул он в трубку.
– Вы оглушили меня, дорогой мой! – услыхал Грин. – Слушайте внимательно! Во вторник на следующей неделе приглашаю вас, а если хотите, то и вашего друга, в цирк «Модерн» к одиннадцати часам вечера. Вы слушаете?
– Да! Да! Да! – прокричал Грин.
– Увидите интересные вещи, испытаете большое удовольствие от того, что вам покажут сэр Чезвилт и Катюша Томашевская. Будьте счастливы, писатель Грин, стрелок в цель, удивительный человек, добрая душа! Остаюсь – та, которую вы поцеловали в ресторане Федорова!
И отбой. Грин отпрянул от аппарата, словно его ударили в грудь. Он не выпускал трубки, еще крепче прижимая ее к уху. Секунда, пять, десять секунд, полминуты, затем вопрос телефонистки:
– Переговорили, абонент?
Грин оглядел трубку, положил на стол, взглянул на Илью Абрамыча, – тот подбежал и сердито вложил трубку в пазы. Под столом бормотнул звоночек.
Глава пятнадцатая
В воскресенье Грин был приглашен в гости к Александру Ивановичу Куприну в Гатчину. Праздновался не то день рождения, не то именины кого-то из членов семьи Куприна, да Грина это и не интересовало, – ему льстило то обстоятельство, что известный, уважаемый читателями и критикой писатель, отличный художник и прекрасный человек Александр Иванович Куприн пригласил его, Александра Степановича Грина, на семейное торжество.
Куприн обитал в бельэтаже русской литературы, печатался в толстых ежемесячных журналах, с ним считались, и если он появлялся, и весьма часто, в мансардах и подвалах современной ему беллетристики, то делал это не по снисходительности, а потому, что сам вышел из журнальных низов и любил беллетристов бульвара и железнодорожного чтива.
В просторном доме Куприна на Елизаветинской улице встретились представители высокой и низкой литературы, передовые и просто пишущие, кумиры и известные, популярные и безвестная богема. Грин приехал с приятелем своим Андрусоном, был представлен тем, кто лично не знал его, расцеловался с хозяином, неуклюже приветствовал хозяйку, весьма сконфузился перед разодетыми особами женского пола. Они окружили Грина и наперебой потребовали от него остроумного разговора, новостей и личного мнения о всевозможных книгах и театральных премьерах. Грин одной сказал: «Я, сударыня, только-что из провинции», другой поцеловал руку и ухмыльнулся, третьей шепнул на ухо: «Я сяду рядом с вами и буду пить из вашей туфли», четвертой прочел двенадцать строк из «Графа Нулина», пятую попросил оставить его в покое и шестую обозвал Пышкой.
Дамы решили, что Грин оригинален, несколько провинциален и что следует обождать конца ужина, когда будут выпиты все пятьдесят бутылок коньяку, водки, мадеры и малороссийской запеканки.
Грин пожимал руки, знакомился, говорил «очень приятно» и «весьма счастлив», чувствовал себя неловко; он искал хозяина дома, но хозяин дома, окруженный литературными столпами и влиятельными писателями, был для других гостей недосягаем, и они, махнув на него рукой, пробрались в комнату, отведенную под буфет, и там поближе друг с другом познакомились и подружились.
Здесь первоприсутствовали Ходотов и его постоянный спутник Вильбушевич, поэт Андрусон и клоун Жакомино. В руках у них были пробочники, которыми они орудовали неустанно. Сюда забрались какие-то незнакомые Грину журналисты, адвокаты и врачи. С минуту потоптался подслеповатый беллетрист Борис Розов, сунулся на мгновенье не сильно пьющий. Ясинский. Куплетист Руденков привел авиатора Уточкина, критик Измайлов просмаковал рюмочку киевской облепихи, закашлялся, утерся розовым платочком и пошел докашливать в коридор.
Грин одиноко, потерянно стал в сторонку. К нему подошел Будищев под руку с бледным, просто, но безукоризненно одетым человеком, сказал: «Знакомьтесь, господа: Бунин, Грин» – и скрылся. Новые знакомые улыбнулись друг другу, закурили и молча разошлись. Бунин степенно и неторопливо прошел к дамам, Грин примкнул к тем, в руках у которых были пробочники и стаканы. В разгар предварительной выпивки в комнату вошел хозяин и пригласил дорогих гостей к столу.
– А мы, Александр Иванович, набедокурили тут, – повинился Уточкин. – Что будешь делать?
– Я-то знаю, что я буду делать, – засмеялся хозяин, – но вот что будет с вами утром – это мне неизвестно, ибо вы громите опохмелочный фонд, самое дорогое, неприкосновенное и священное.
– Раньше надо было сказать! – взмолился Ходотов. – Я уже истребил мою долю!
– Шучу, шучу, – успокоил хозяин. – Буфеты вокзалов Балтийской и Варшавской линии в нашем полном распоряжении. Боюсь, что не хватит пива: заказано ничтожное количество в сотню бутылок.
– Качать Александра Ивановича! Качать! – предложил кто-то. Куприна спасла специальная дама, приглашенная в качестве надзирающего ока в часы трапезы. Она произнесла: «Внимание!» – и когда все умолкли, взяла Куприна под руку и увела, предупредив оставшихся, что через минуту все гости сядут за стол, а потому следует поторопиться.
Грина посадили между Буниным и женой первой скрипки из оркестра Мариинского театра, которая в течение длительного, обильного и разнообразного ужина безотказно выполняла обязанности первой скрипки в сумбурном, кто в лес, кто по дрова, оркестре. Грин, не обращая внимания на то, что делали все другие гости, немедленно же приступил к насыщению и выпивке. Первая скрипка произносила речи, устанавливала порядок тостов, к ней ежеминутно подбегали, прикладывались к ее ручке, именовали божественной, восхитительной, дивной. Кто-то предложил бить бокалы. Скромный, молчаливый Бунин запротестовал, уверяя компанию, что посуду бьют только на свадьбе. Бунина поддержал Уточкин и после этого с размаху трахнул бокал о спинку стула. Андрусону приготовили американского ерша – дикую смесь из шампанского, пива, лимонада и водки, всыпали в стакан ложку молотого перца, влили рюмку уксуса и полсотни валерьяновых капель. Грин попросил слова. Пирующие смолкли.
– Друзья! – сказал он. – Господа! Писатели земли русской, Петербурга и его окрестностей! Я кое что смыслю в ершах, принимаемых в мокром виде. Изготовленную для Леонида Ивановича смесь пить нельзя. Леонид Иванович или умрет, или с ним произойдет великий конфуз. Я предупредил вас, господа!
Сел, выпил, закусил, обвел компанию взглядом засыпающей рыбы. Бунин мягко заявил, что Грин сделал доброе дело, пожал ему руку и принялся доедать слоеный пирог с капустой. Андрусон, позабыв об ерше, уничтожал все, что ему наливали и подкладывали.
Некий шутник в смокинге поставил стакан смеси перед Грином, и гости ахнуть не успели, как он взял стакан и выпил. Наступила тишина. Куприн подошел к Грину и обхватил его, ожидая того самого великого конфуза, о котором только что было сказано. Бунин привстал, не дыша и не шевелясь. Измайлов, совершенно трезвый, панически произнес: «О господи!» Андрусон, перегнувшись через стол, освобождал его от посуды и блюд с едой, всерьез полагая, очевидно, что Грин всей своей громоздкой фигурой ляжет поперек стола.
Грин сидел ни жив ни мертв. Куприн шепотом уговаривал его встать и идти баиньки. Но Грин выдержал. Он попросил первую скрипку сделать ему бутерброд, разведенными пальцами обеих рук показал, сколько нужно положить масла. Куприн налил в бокал лимонаду и попросил Грина пить глотками медленными и редкими. Бунин пожал Грину руку и сказал:
– Ничего подобного я не видел, великий мой сосед! То есть видел, но с результатом противоположным. Вы не из Сибири ли, между прочим?
Грин дожевал хлеб с маслом и только тогда ответил:
– Из Зурбагана!
Корректный Иван Алексеевич, чуточку подвыпивший, но не утративший способности нормально соображать и управлять всеми своими чувствами, не в состоянии был всё же припомнить, когда и при каких обстоятельствах посещал он местность, названную его соседом. Иван Алексеевич объездил весь свет, отлично знал все города и страны; он переспросил Грина:
– Простите, как вы сказали?
Грин уже забыл, что именно сказал он минуту назад, – он усиленно заедал ерша хлебом с маслом и был глух и нем. Бунину ответил Куприн:
– Зурбаган – это, мамочка, город, придуманный Александром Степановичем. Разве не читали?
Бунин сконфуженно произнес:
– Нет, не читал. Но теперь непременно прочту. Даже немедленно, сию минуту. Вы мне дадите эту книгу, дорогой Александр Иванович, и я сейчас же познакомлюсь. Господа! – обратился он ко всем сидящим за столом. – Прошу простить меня, я должен вас покинуть.
Вместе с ним ушел из столовой и сам хозяин. В своем кабинете он бережно уложил Ивана Алексеевича на диван, разыскал книгу рассказов Грина и подал ее гостю, указав, где и что именно следует прочесть. Методичный, собранный, элегантный Бунин с благодарностью принял из рук хозяина книгу и приступил к чтению. Куприн вышел, распорядившись в кухне, чтобы Ивану Алексеевичу подали в кабинет кофе, пирог и всё то сладкое, что в изобилии было заготовлено для гостей.
Гости продолжали угощаться. Грин приобрел няньку в лице первой скрипки: она кормила его с вилки и ложечки, нарезала и накладывала, – руки у него словно бы отнялись, пальцы не сгибались, но сознания дикий ерш не погасил. Грин соображал не хуже трезвенника и, увидев входящего Куприна, спросил:
– Неужели он и вправду читает?
– Читает, мамочка! – ответил Куприн. – Иван Алексеевич редкостный экземпляр. А уж талантлив, господи боже мой!
– Я, кстати сказать, тоже не читал его, – признался Грин. – Теперь непременно прочту. Он меня, я – его.
Глубокой ночью начались танцы. Часть гостей ушла и уехала, часть отправилась на прогулку в парк. Танцующих было немного, и среди них Грин оказался не из последних. Он искусно провел свою даму в польке, лихо скакал в мазурке, и только вальс подвел его: закружилась голова, и он отправился на поиски местечка, где можно было прилечь и отдохнуть. Заглянул в одну комнату – там приводили себя в порядок дамы, толкнулся в другую, но дверь, видимо, была на запоре. Грин забарабанил, нагнулся, взглянул в замочную скважину: лежит на диване Иван Алексеевич Бунин, и в руках книга.
«Надо бы ему чаю предложить, – подумал Грин, переполняясь чувством уважения и почтения к высокому читателю своих рассказов. – Снесу ему чайку с пирогом, потолкуем. Любопытно, что скажет Иван Алексеевич обо мне».
Стал припоминать, на случай, названия рассказов Бунина. Грин и в самом деле не читал его. О Бунине мало писали. Критика обходила его, упорно помалкивая и, очевидно, выжидая чего-то. Грин знал, что есть у Бунина «Деревня», «Суходол», известно было ему, что Бунин перевел «Гайавату» и написал много стихов, но всё как-то не собраться было прочесть его. И ему казалось постыдным это незнание. Ему и хотелось и боязно было войти в комнату, – а вдруг Иван Алексеевич спросит: «Скажите, пожалуйста, как вы находите мой рассказ…» – и назовет что-нибудь такое, чего у него и нет, единственно ради того, чтобы поймать невежественного человека. Грин еще раз заглянул в замочную скважину: Бунин лежал вытянувшись, в руках его подрагивала книга.