– Сколько ж это лет возишь ты меня, Лука Михайлыч? На, бери, только с уговором: угости и лошадку! Даешь слово?
– Будьте покойны, Александр Иваныч, – бабьим тенором всхлипывает извозчик, пряча деньги в огромный кошель, похожий на торбу странника. – С девятьсот восьмого года знакомы, Александр Иваныч. Вас и лошадка моя знает. Дай бог успехов и счастья, Александр Иваныч! Прикажите заехать за вами?
– Будь добр, Лука Михайлыч! Приезжай к десяти вечера и проси Николая Потапыча, чтобы меня, значит, брали в охапку и несли в сани. Нахальнее поступай, по-свойски, – лезь и требуй. А ежели я буду сопротивляться, ты мне пригрози, слышишь?
– Всё знаем, Александр Иваныч! Не в первый раз. В десять я как из пушки! К одиннадцати я, значит, запакую вас, с последним поездом вы и тронетесь баиньки!
– Действуй, Лука Михайлович! – говорит Куприн, берет Грина под руку, и они входят в гостеприимное кружало, известное всему Петербургу под названием «Вена». Здесь у Куприна свой столик, свои официанты. До пяти вечера он пьет и ест с Грином, в начале седьмого приходят Агнивцев, Аверченко, актер Ходотов, Андрусов. От буфетной стойки отдирают какого-то упирающегося адвоката и присоединяют к пьющей компании.
Грин хочет уходить, он заявляет, что ему необходимо побывать у Шишкова, – через три дня елка, а у него ни одного шарика, ни одной хлопушки. Грина не отпускают. В десятом часу сдвигаются пять столиков, официанты в третий раз подают обед из десяти блюд. Грин встает, чтобы уходить. Куприн требует привязать Грина к стулу.
– Держите этого пирата из Зурбагана! – приказывает Куприн, с трудом выговаривая букву «р». – Не бойтесь его! Берите!
– Пальто! Шляпу! – говорит Грин. Ему подают пальто, шляпу. Он кутает шею широким длинным шарфом, поднимает воротник осеннего пальто, надвигает шляпу на глаза и уходит, слегка покачиваясь.
Мороз и лука. Снег и звезды.
Грин идет раскачиваясь, толкает встречных, вежливо извиняется; перегоняя женщину, он бесцеремонно заглядывает ей в лицо, и, если женщина миловидна, затевает болтовню. В одном случае его просят не приставать к незнакомым людям, на что Грин заявляет, что все эти словечки стары и шаблонны; в большинства случаев женщины молчат, но демонстративно переходят на другую сторону улицы, и Грин от всей души жалеет их.
На Дворцовом мосту он поравнялся с пожилой солидной дамой, попридержал ее за локоть на крутом спуске и приступил к бессвязной, пленительной болтовне.
– Ага, слушает, – едва ли не вслух произносит Грин. – Только с чего это она так стара и некрасива? Молода – глупа, стара становится – умнеет и прекрасно понимает, что сам господь бог дарит ей меня, вот как Лермонтов подарил ребятишкам свою колыбельную песню…
– Мадам, я чуточку пьян, – говорит Грин.
– Вы это называете «чуточку», – смеется женщина. – Только в сильном подпитии можно пристать к шестидесятилетней бабе, сударь мой.
– Вы молоды и прекрасны, мадам, – декламирует Грин. – Никогда и никому не говорите о своей старости, уверяйте всех, что вы молоды, смейтесь, веселитесь, снимите очки, если вы их носите, затянитесь в корсет, если вы объемны в талии, и побольше читайте заступника вашего перед богом и людьми – Бальзака, – он научит вас всем способам соблазна, мадам!
– Мое уже кончилось, сударь, – хохочет женщина. – Я ношу вставные зубы, стеклянный левый глаз, я притираюсь, крашусь и мажусь. Хорошую бабенку изловили вы, дорогой мой! Дома меня ждут взрослые внуки. Я больна подагрой, опущением почек и суставным ревматизмом.
– Мадам, вы артистка! – восклицает Грин. – Вы держитесь так, словно вы на сцене.
– Вы угадали, дорогой мой. Но кто же вы?
– Я волшебник из Гель-Гью, мадам. Ужо наступит время, когда одной этой фразы будет достаточно для того, чтобы знать, о ком идет речь. Время это не за горами, мадам!
– Но я доживу до этого интересного времени? – спрашивает женщина.
– Не ручаюсь, мадам. Предстоят потрясения, войны, крупные перемены. В настороженной тишине наших дней я учу людей великому искусству Мечты и Надежды. Мечта укрепляет, мадам. Три сестры – Вера, Надежда и Любовь – празднуют день своего ангела в один и тот же день. Это знаменательно, мадам!
– А с вами преинтересно! – говорит женщина. – Возьмите, сударь мой, меня под руку. Вы куда направляетесь?
– Я направляюсь к Шишкову. На Большом проспекте есть магазин «Всё для елки». Через полчаса я буду покупать шарики, хлопушки, бусы, золотой дождь…
– Дорогой мой, но ведь скоро одиннадцать, – какой там Шишков! У вас есть дети, конечно?
– Любой магазин для меня открыт в любой час ночи, мадам, – говорит Грин – столь серьезно и убежденно, что верит в это сам и верить заставляет слушательницу свою. – А детей у меня нет… Мадам, полюбуйтесь на великого искусника Мороза: перед нами фарфоровый мост! На том берегу цветут вишневые деревья. С небес падает синий мохнатый огонь. Человечество, мадам, притворяется, что оно чересчур взрослое, и потому многие свои удовольствия оно посвятило детям. Я устраиваю елку для себя. Я не могу без нее, мадам!
– Кто же, наконец, вы? – несколько встревоженно спрашивает женщина.
– Я Единственный, Одинокий и Неповторимый. Имя мое, пока что, неизвестно. Но через сорок лет меня поставят рядом с Гауфом, Гофманом, Стивенсоном, По и братьями Гримм. Но и среди них я буду особенным. Я, мадам, нечто новое, очень оригинальное, свежее, бодрящее и молодящее.
– Вы писатель, сударь? – спрашивает женщина. Она останавливается и разглядывает Грина при свете фонаря на мосту. – Странно, – голос женщины наполнен тоской и любопытством вовсе не праздным. – Странно… – повторяет она, – я знаю очень многих писателей, но вас вижу впервые.
– Вы знаете писателей, мадам, но я художник, – просто и несколько грустно говорит Грин. – Нам пора расстаться. Я хочу побыть наедине с собою. Прощайте! Желаю вам счастливых праздников, веселых снов, благополучных будней!
– Но кто же вы, дорогой спутник мой? – кричит женнщина вслед Грину. – Нельзя же так, право! Я не молоденькая, сударь! Я старуха! Кто вы?
Издали, из снежной тьмы доносится до нее голос:
– Я волшебник из Гель-Гью!
Словно с десяти небес сразу падает снег. Останавливаются вагоны трамвая. Шагом бредут белые извозчичьи лошади. С трудом пробираются прохожие. Магазин Шишкова закрыт, на дверях его надпись: торговля производится ежедневно, с девяти утра до десяти вечера.
Грин рассуждает:
– В сущности, я мог бы попасть в магазин, но мне жаль старика Шишкова. Сейчас он, надо полагать, подсчитывает выручку, а потом уляжется на покой. Старику под семьдесят лет. Но, в таком случае, куда же я денусь?
Метель, холод, пустынный Большой проспект. Куда идти? К кому? На Гатчинской живет Ленский. В двадцати шагах от магазина Шишкова квартира Розанова. Ох, ехидный, лукавый старик! Двуликий Янус, но умница, бог с ним. Суворин без бороды, как его называют. Гм… К нему не стоит идти. На Большой Пушкарской улице живет гостеприимный Зверев – чудесный портретист. К нему, что ли?
Метель, холод, белая пустыня.
Человек в шубе и меховой шапке подозрительно оглядывает Грина.
– Вы продавите стекло, – говорит человек и осторожно отводит Грина в сторону. – Я рекомендую вам не стоять на месте, – продолжает человек. – Вы можете замерзнуть.
– Нет, – упрямо отвечает Грин. – Не замерзну. Я буду стоять до утра. Я всё же попаду к Шишкову, милостивый государь!
– Чем могу служить? – спрашивает человек. – Я – Шишков.
– Шишков! – восклицает Грин. – Господи! А я ваш прошлогодний покупатель. Помните, мы целый день солдатиков разбирали? Помните?
– Помню, – говорит человек в шубе. – Но я нынче получил большую партию солдатиков и всевозможных украшений из стекла. Может быть, зайдете, посмотрите?
– Правда? Можно? – Грин не верит человеку в шубе, ему кажется, что над ним шутят. – Но ведь я останусь у вас до утра! Я прозяб, господин Шишков!
– У меня есть ром, чай, ветчина, сигареты. Милости прошу, господин…
– А.С.Грин, к вашим услугам. Черт возьми, но вы приглашаете меня на праздник? Чем я вам отплачу, добрый вы человек!
– О, глупости, господин Грин! Я уважаю настоящего, понимающего покупателя. Сорок два года я занимаюсь продажей елочных украшений.
– Сорок два года! – вздыхает Грин. – Да ведь это целая жизнь.
– Да, это целая жизнь. Иногда я терплю убытки. Не каждая игрушка идет. Покупатель лишен вкуса. Ему нравится третий сорт. Покупатель – дикарь, господин Грин!
Глава девятая
– Три карты! Три карты! Три карты!
Из оперы «Пиковая дама»
На колокольне Троицкого собора жил ворон. Он был стар и на добычу вылетал редко. О нем заботился звонарь, который ежедневно приносил ему куски мяса, хлеб и свежую воду. Ворон привык к человеку, человек привык к ворону. Когда звонарь поднимался на колокольню, чтобы бить в большие и маленькие колокола, ворон встречал его глухой октавой своего «карр» и садился ему на плечо.
В январе 1914 года звонарь умер. Его заместитель хотел прогнать ворона с колокольни, но ему не советовали делать это. Одни говорили, что ворон может отомстить. Выклевать глаз, например. Больно долбануть в голову – так, что пойдет кровь. Другие говорили, что ворона нельзя выгонять с колокольни потому, что он, очевидно, стережет чью-то душу, погребенную в ограде собора. Внук скончавшегося звонаря, продавец чижей, щеглов и канареек на Покровском рынке, обследовал однажды жилище ворона и нашел, что птица действительно стара, мудра и загадочна. Что она стара – не вызывало сомнения. Мудрость также без спора оставили за птицей. Не понимали только, почему ворон загадочен.
– У него там, на колокольне, – говорил внук звонаря, – гнездо не гнездо, а ящик, и в том ящике лежат какие-то письма в конвертах, пакеты с печатями, и чего-чего у него там нету!
– Ты бы взял!
– А не дает! Он клюется, да как! Кричит на весь Измайловский. Нехорошо, люди собираются. Убить птицу, тогда…
– Убивать не смей. Беда будет. Может быть, ворон этот летал над полями сражений. Может быть, этот ворон клевал и наших и тех, кто шел на нашу землю. Про этого ворона и песня сложена:
Черный ворон, что ты вьешься
Над моею головой?
Ты добычи не дождешься,
Черный ворон, я живой.
Ворон, очевидно, почувствовал, что против него что-то замышляют. Он никуда далеко не вылетал, кормясь поблизости. Ему уже не ставили воды и не приносили ни хлеба, ни мяса. Дети и взрослые частенько видели, как ворон, вылетая из-под навеса колокольни, держит что-то в своем клюве. Похоже было на то, что он носит письма, но куда и кому – неизвестно.
Утром шестнадцатого января Грин сидел за столом и работал. Размашистым, крупным почерком он исписывал большие листы бумаги. Работа спорилась. К полудню было написано сорок страниц, выпито десять стаканов крепкого чая, выкурено несколько вместительных трубок. В рассказе речь шла о глухонемой артистке Анне Стэн, – она ходила по канату, в нее влюбились комендант порта и губернатор Зурбагана. Анна Стэн была верна своему мужу, она воспитывала детей – дочь и сына и дала слово и себе и мужу, что ее гастроли в Гель-Гью будут последними. Американский ларинголог Линкольн должен был сделать Анне Стэн операцию, после которой к ней вернутся и слух и голос.
Лесной человечек, гном Арсений Глюк, ночью пришел к детям Анны и предложил свои услуги в качестве врача.
«Вашей матери незачем бросать свое искусство канатохождения, незачем ехать в Америку к шарлатану Линкольну», – сказал Глюк. Он был точь-в-точь такой, какими делают гномов гончары и рисовальщики: в зеленой курточке, в красном колпачке, с длинной бородой.
«Что же нужно делать нашей матери?» – спросили дети.
«Ей нужно прийти в лес, растущий на горах Кагутана. В чаще, там, где начинаются дубовые заросли, ее встретит король гномов Люк Блэк. Он проведет вашу мать в подземное царство и там отдаст ее на попечение лучших врачей. Ручаюсь, что через пять дней Анна Стэн будет говорить и слышать. В награду она должна будет…»
Грин придумывал, что именно возьмет король гномов в награду за исцеление Анны Стэн. Что-нибудь удивительное, исключительное, редкостное, что изумит читателя и заставит его погрузиться в мечтательное, блаженное состояние.
– Идиоты, – произнес Грин, вспокнив недавнюю статейку в московской газете. – Они не понимают моего творчества. Я, дескать, отрываюсь от быта. Аэроплан отрывается от земли, он не желает ездить по мостовой. Почему же не ругают за это аэроплан? Его, наоборот, усовершенствуют, культивируют его способность отрываться от земли и возможно дольше находиться в воздухе. Можно подумать, что литература русская богата фантастами и сказочниками! Что им стоит задушить одного Грина, если таких Гринов целые сотни! И нет того, чтобы честно подписать свою статью полной фамилией. Обязательно инициалы! К. Д. – Классический дурень, надо полагать.
– Пиши и не расстраивайся, – посоветовала жена. – Печатают о тебе и умные, интересные статьи. Лернер в «Столице и усадьбе» написал весьма оригинально и правильно, по-моему. В литературных приложениях к «Ниве» была о тебе отличная рецензия. Тебя читают и любят. Ты болезненно мнителен.
– Ну, ладно, хватит об этом. Но что же потребовал от Анны Стэн король гномов? Тут нужно придумать такое, чтобы читатель пальцами щелкнул. Поди, Веруша, к себе, а я поброжу, подумаю.
Жена ушла, и тотчас кто-то стукнул в окно.
Грин не обратил на это внимания.
Стук повторился. Огромная черная птица сидела за окном и стучала клювом по стеклу. Лапой она прижимала к железу подоконника что-то, похожее на письмо в белом конверте. Грин вплотную подошел к окну, протер стекло ладонью. Птица продолжала стучать, взгляд ее был устремлен на Грина.
– Ты кто, ворона? – спросил он, не зная, кого – птицу или себя самого. – Что тебе нужно? Однако ты не ворона. Ты ворон, братец! Стекло разобьешь, черт!
Грин открыл форточку. Морозный пар мячиками побежал в комнату. Птица нагнулась, взяла в клюв пакет, вошла вразвалку и уселась на спинке стула. Большая, упитанная, со взглядом хищным и умным. Она раскрыла клюв, выронила пакет и произнесла: «Карр!»
Грин смотрел на странного пришельца.
– Здравствуй, – сказал он. – Ты от кого? От Леноры?
– Карр, – сказал ворон.
– Письмо мне?
Ворон каркнул. Грин отыскал на столе кусок булки и протянул его ворону. Ворон схватил его в клюв и не торопясь вылетел за окно. Грин закрыл за ним дверцу форточки. Поднял пакет. Прочел надпись на нем:
«Геннадию Николаевичу Левицкому.
На Измайловском проспекте в доме Андреева, что против Троицкого собора».
Ни штемпеля, ни марки. Очевидно, письмо в свое время было вручено лично или доставлялось с оказией. Грин взволнованно ходил из угла в угол. Собрал исписанные листы, сложил их в кучку на столе, закрыл чернильницу, взглянул в окно. Там всё обычно, буднично. Идут и едут, у костра приплясывают извозчики, зимнее солнце огромным апельсином висит низко над зданиями. Солдат откозырял офицеру, мальчишка бьет из рогатки по воробьям. Квадратный будильник на столе у Грина прозвонил двенадцать.
Было у Грина предчувствие, что ворон прилетит еще раз. Он сел в кресло и стал ожидать. Минут через пятнадцать снова стук в окно. Грин отворил форточку и впустил ворона. На этот раз в клюве своем он держал два пакета. Грин протянул к ним руку. Ворон каркнул, и пакеты упали на пол.
– Все? – спросил Грин. – Еще прилетишь или нет?
– Карр, – сказал ворон и перелетел со стула на плечо Грина; там он уселся, прижавшись к его щеке.
«Надо его покормить», – подумал Грин, нисколько не удивляясь необычайному визиту ворона. Птица сидела на его плече и поводила круглыми бисерными глазами, разглядывая комнату и произнося одобрительное «карр». Грин встал, придерживая ворона, боясь, что он слетит с плеча и наделает переполох и беспорядок. Ворон кончиком клюва дотронулся до пальцев Грина, привстал, когда Грин вынес его из комнаты и остановился перед зеркалом в передней.
«Вот этак сфотографироваться и отослать карточку Суходольской, – подумал Грин. – Ко мне это идет, черт возьми! Пушкин – с орлом, Лермонтов – с коршуном, Фет – с ласточкой, Чехов – с чайкой, Грин – с вороном. Однако – чудеса в решете. Откуда ты, голубчик?»
Ворон каркнул. Грин на цыпочках, чтобы не услыхала жена, прошел на кухню. Здесь он нагибался, поворачивался, заглядывал в стол, и ни разу ворон не сошел с плеча, – можно было подумать, что он давно знаком с Грином, привык к нему и даже по-своему, по-птичьи, любит. Грину всерьез льстило это трогательное чувство доверия к нему со стороны ворона – птицы хищной и нелюдимой, он уже составил план совместной жизни с прилетевшим к нему гостем, – он только все боялся, что ворон вот-вот встрепенется, вспомнит, что он не у себя, а в чужом доме, взмахнет крыльями и запросится на улицу.
«А я его не пущу, – думал Грин. – Куплю клетку и буду держать под потолком».
Но, вспомнив о письмах, принесенных вороном, Грин передумал. Птицу нужно накормить и выпустить. Но чем накормить? Утром было сырое мясо, жена куда-то спрятала его, на обед не было ничего мясного, доедались вчерашняя уха и жареный судак с картошкой. Но где-то есть фунта два сырой говядины, – необходимо найти ее и отдать ворону.
Ворон помог Грину в этих поисках. Он, очевидно, учуял запах мяса. Он вдруг снялся с плеча, больно ударив Грина крылом в глаз, перелетел кухню и спустился на пол. «Карр», – сказал он, подскакивая к ногам Грина, ударяя клювом по его сапогам – и правому и левому. «Карр! Карр!» – настойчиво и нетерпеливо сказал ворон, приглашая человека следовать за собою. Грин присел на корточки и так, в позе смешной и неудобной, последовал за вороном. Он привел Грина к дверям ванной комнаты, ударил клювом в дверь и негромко каркнул.
Грин вошел в ванную. На каменном полу возле колонки лежал на тарелке большой кусок мяса. Ворон подпрыгнул, Грин взял его в руки и поднял над тарелкой с мясом. Но так есть мясо ворону было неудобно. Грин выпустил его. Ворон наступил на мясо лапой и принялся рвать и глотать большие куски, поводя глазами и к чему-то прислушиваясь.
– Не бойся, – сказал Грин. – Ешь! Жене скажем, что мыши съели, а то добудем кота Ваську да на него и свалим преступление. Ну, кто на тебя, птица, подумает, не правда ли?
Ворон на секунду оторвался от еды, чтобы сказать «карр». Мясо убывало. Скоро на тарелке осталась короткая розовая кость. Ворон взмахнул крыльями и сел на плечо Грину.
На цыпочках добрался он до своей комнаты. Спросил ворона:
– Ну как, у меня останешься или полетишь?
Ворон снялся с плеча и сел на подоконник. Грин раскрыл форточку, ворон с победным карканьем вылетел на улицу.
– Прилетай! – крикнул вслед ему Грин.
И ворон прилетел в третий раз. В клюве он держал квадратное толстое письмо. Он подал его Грину и попросился на волю.
Грин ждал его целый день и вечер, но ворон не стучал в окно. К письмам, которые он принес, Грин не прикасался – хотелось продлить неизвестность и очарование предположений. Любовь и ревность, государственная измена и козни заговорщиков, рецепт эликсира молодости и предсмертная исповедь преступника, реестр управляющего имением и отчет директора банка – все виды писем перепробованы были Грином на форму и суть, примерены на манеру восемнадцатого и девятнадцатого столетий. Он представлял себе всевозможные почерки – бисерный, крупное рондо, выписанный писарской с завитушками и росчерками, готический с легким нажимом, и почерк романтика, где буквы, как лебединые изогнутые шеи, где запятая заменяет слова «Да», а восклицательный знак произносит «О господи!», знак вопросительный вызывает представление о заломленных в отчаянии руках, и многоточие иллюстрирует задумчивость и усталость…
По-зимнему стемнело в пять часов. Грин не зажигал огня. Он нетерпеливо поглядывал в окно. Он принужден был признаться себе самому в том, что визиты ворона в какой-то мере заменили ему явление друга, что ворон стал ему нужен, хотя и вовсе не был нужен. Но вот нет его, и скучно. Часы пробили девять раз.
Грин прочел надписи на конвертах, пожал плечами, отложил:
– Прочту завтра, сегодня буду ждать ворона.
Пришел почтальон и принес письмо:
«Милостивый государь, господин Грин!
В № 3 нашего журнала печатаются ответы писателей, артистов и художников на нашу анкету «Как мы работаем». Убедительно прошу Вас не позднее 20 сего января прислать на мое имя Ваши сорок строк на указанную тему. Гонорар в сумме 100 рублей Вам уже приготовлен, и получить его Вы можете ежедневно в конторе журнала от 11 до 3 часов дня. Примите мое искреннее к Вам уважение. Редактор – издатель журнала «20-й век» Плавильщиков.
Прошу не дублировать Вашего ответа, однажды напечатанного в одном из петербургских журналов».
Грин ответил немедленно:
«Ко мне трижды прилетал сегодня ворон. Не вижу в этом ничего странного, удивительного, загадочного: ему просто хотелось есть. Подозреваю, что этот ворон дрессированный, отбившийся от хозяина. Он принес мне несколько писем. Я их еще не читал. В них – моирассказы, а может быть, мои рассказы в том, что ко мне прилетел ворон. Удостоен той же чести, что и великий Аллан Эдгар По (или Поэ, как пишут, но не выговаривают казуисты).
Совершенно невозможно ответить, как я работаю. Как ем, пью, сплю, гуляю – об этом, если угодно, сообшщу, только прошу не печатать: я не тенор и не балерина; нетрудно указать перо, каким я пишу, сорт бумаги, размер моего стола, часы работы, но я не в состоянии ответить, как я сочиняю. «Кавказ подо мною», – сказал Пушкин – и все дальнейшее ответ на вопрос: как вы работаете. Лучше всех ответил на это Лермонтов, написав «Ангела». Я собираюсь писать «Бегущая по волнам» – там будет всё.
Я жду ворона. Мне хотелось бы знать, где он живет. Есть люди, к которым чувствуют приязнь кошки. Собака подойдет не к каждому, и тем более не каждому позволит погладить себя. Я знал человека, руками ловившего ласточек. Ко мне прилетел ворон. В старинной книге Августа Гэза на странице 105 читаю: «Ворон. Любит фантастиков, ученых, людей, отъединенных от происходящего вокруг них, ибо они сами производят происходящее и превыше всего почитают Мечту, а ради Нее, пресветлой, взойдут на костер. Ворон будет жить у похожего на ребенка и не причинит зла, а в дни радости и горя прилетит вестником. Живет долго. Приручить можно скоро. Покорен человеческому взгляду. Ворон церковный понимает человеческий язык».
Я понимаю языки человеческий и птичий. Работать мне трудно. Я – особь в русской литературе. На верхи, где нынче и надолго Блок, Брюсов, Белый, Горький, Андреев, Бунин, Куприн и Ахматова, меня не пустят. Я выпадаю из традиций. В компании писателей третьесортных я котируюсь как сорт второй. Ступать по чужому следу и не хочу, и не могу, и не умею. Таково свойство мое, необъяснимое, как всякое свойство, унаследованное природно. Роза благоухает, астра лишена благоухания. Почему? Таково ее свойство. Прошу не печатать этого моего письма к Вам, Сергей Петрович.
Искренне А.С.Грин – ворон».
Вложил написанное в конверт, заклеил его, надписал адрес, вынул бумажник, чтобы спрятать письмо, – фотография глухонемой выпала из створок бумажника. Грин поставил ее на стол. Позвал жену:
– Сядь сюда, Веруша, и выслушай маленькую историю. Можно?
Жена – существо милое, доброе и по великому женскому сердцу своему прощавшее мужу его трудные для нее странности, человек, прекрасно понимавший, с кем связала ее судьба, и в душе гордившаяся тем, что она жена художника, принесла из своей комнаты рукоделье и мирно уселась возле окна. Грин зажег большую синюю лампу и сел рядом с женой. Закрыл глаза и заговорил.
Глава десятая
Кто мальчиком еще таился и любил
Портьеры тяжкие и запах фолианта,
Роб Роя, Зигфрида и Капитана Гранта,
Кто плакал без причин, был нежен, был без сил, —
Того отметил бог проклятием таланта.
А. К. Лозина-Лозинский
– Вот, Веруша, приехал в город цирк. Семья канатоходцев, партерные и воздушные гимнасты, музыкальные клоуны, наездница, дрессировщик собак и укротитель львов. В день премьеры к директору пришел прекрасно одетый человек, вежливо отрекомендовался Геном и заявил, что он фокусник и хотел бы получить ангажемент в цирке. Ряд гастролей, примерно – десять.
«У меня уже есть фокусник», – ответил директор столь же вежливо.
«Но у вас обычный фокусник, – возразил Ген. – Что-нибудь вроде голубей из цилиндра, бумажных длинных лент из шкатулки, приготовления яичницы на холодном камне и исчезнувшей карты, которая находится в кармане у какого-нибудь мальчишки с галерки. Такой у вас фокусник, не правда ли?»
Директор согласился:
«Да, такой, но что плохого вы видите в подобных фокусниках, господин Ген?»
«О нет, нет, ничего плохого! – воскликнул Ген. – Но все такие фокусы публике приелись, господин директор, все они давно разгаданы, и в них нет ничего фантастического ».
«Что же у вас? – спросил директор. – Ваши фокусы фантастические?»
«Мои фокусы – на грани чуда, господин директор. Я работаю не один, вместе со мной приехали сестры мои – близнецы Ген, Вера и Екатерина».
«Хорошо, – немного подумав, сказал директор. – Ваши условия?»
«Тысяча рублей выступление, плюс гостиница, полный пансион и пять тысяч рублей за последнее, заключительное выступление».
Директор, конечно, ахнул, Веруша. Подобного гонорара он не платил самому Пинетти, знаменитейшему фокуснику из Рима, – тому самому, который гастролировал и у нас, в Петербурге, и поразил зрителей подлинным чудом: он выпустил из левого кармана брюк тридцать канареек, из правого – полсотни чижей, из грудного кармана достал орла, из жилетных кармашков вынул десяток петухов и одного истерически заливавшегося в визге поросенка. Из крохотной шкатулки он достал все восемьдесят два тома энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона.
«Я не могу принять вашего предложения, господин Ген, – сказал директор. – Тем более, что я не знаю вашего номера».
«А если узнаете его, тогда как?» – спросил Ген.
«Всё равно, я не в состоянии платить столь большой гонорар. Великому Пинетти я платил тысячу за пять выступлений. Арону с его волшебным жезлом я заплатил бы на пятьсот рублей дороже. Всего доброго, господин Ген», – закончил директор.
«Рановато заканчиваете аудиенцию, – улыбнулся Ген. – Я предлагаю выпустить меня и моих артистов совершенно бесплатно в день премьеры в конце программы. А потом, держу пари, вы заплатите мне столько, сколько я пожелаю».
Директор потребовал от Гена дать открытую репетицию. Ген отказался, он настаивал на публичном выступлении.
«Я отказываюсь от покупки кота в мешке», – утомленно произнес директор.
«Вы совершенно бесплатно получаете жезл Арона и вдобавок к нему популярность. Вот взгляните на аттестацию, полученную мною в Мадриде, Риме, Париже, Лондоне, Нью-Йорке. Извольте, прочтите. Никаких репетиций!»
Директор ознакомился с отзывами. Знаменитый цирк Медрано написал всего только одну фразу: «Мир подобного не видел».
«Хорошо, – сказал директор. – Приготовьтесь к выступлению. Ваш выход приблизительно в одиннадцать часов. Двадцати минут вам достаточно?»
Ген загадочно улыбнулся:
«От двадцати минут до целой жизни, господин директор!»
Наступил вечер премьеры в цирке. Цирк был красив, блестящ, великолепен. Белый с золотым. Белые шелковые абажуры на лампах с золотыми кистями. Белые барьеры лож, амфитеатра и галерки с золотой каймой. Золотой восьмиугольник оркестра с белыми масками трагедии и клоунады. Белый бархат на барьере манежа. Белый с золотыми блестками песок.
В белом униформисты с золотыми каемками на карманах и воротнике. Золотые пуговицы. Синий купол в золотых и серебряных звездах.
Началось представление – обычная цирковая программа, выше средней, ниже отличной. Публика восторженно отбивала ладоши. Так как имени Гена на афише не значилось, о нем было возвещено, как того хотел таинственный артист, в начале программы и за минуту до выступления. Под марш Черномора, несколько модернизованный самим Геном, на манеж вышли, – вышли, обрати внимание, а не выбежали, – две женщины ослепляющей красоты и столь похожие одна на другую, что публика диву далась. Притом и одеты они были одинаково: черные туфли, черные чулки, черное платье, унизанное бисером. Ген – в черном костюме, необычайно бледный, внешне очень интересный и чем-то похожий на дипломата Франции – дал знак униформе, и те на телеге ввезли и сбросили на манеж свежеповаленную липу – один, конечно, ствол ее, в диаметре свыше половины метра. Музыка заиграла вальс. Сестры Ген медленно закружились в чудесном, восхитительном танце. Зрители аплодировали, кричали бис. Внезапно померк свет, и оркестр нежно пролепетал начало известнейшей русской песни «Липа вековая жалобно шумит». Одна из сестер легла на дерево, заложив руки под голову. Ее сестра и брат подняли руки, и сию же секунду сверху в изобилии посыпались живые цветы – розы, левкои, хризантемы, ландыши, сирень… Если даже это и было заранее подстроено, тс всё равно это равнялось чуду. Цирк ахнул. А цветы всё падали и падали. Включили нормальный свет – весь манеж был в цветах, цветы засыпали публику, у всех были в руках огромные букеты. Ароматом цветущего сада повеяло в цирке.
И только в этот момент зрители обратили внимание на то, что артистка, лежавшая на дерезе, исчезает. Она входила в ствол липы, дерево поглощало ее, и через минуту она пропала; только там, где лежала она, чуть серебрилась кора и весь ствол дрожал, точно легонькая веточка на ветру.