– Всё же жизнь есть благо, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – Побольше смелости, воображения и пренебрежения к мелочам.
В пять вышли из дому, пешком дошли до Миллионной. На углу Мраморного переулка Грин, вдруг помрачнев, остановился:
– Слушай меня, Иван Иванович, что я скажу. Только сейчас меня осенило предчувствие, и я боюсь, что мы приближаемся к новой загадке.
– В чем дело, Александр Степанович?
– Прежде всего, обрати внимание на то, что из подъезда того дома, который нам нужен, выносят вещи. Не раньше и не позже, а именно сегодня, когда иду я. Во-вторых, я только сейчас вспомнил, что в квартире седьмой живет член государственной Думы Чупров. И вдруг в этой же квартире Катюша! Жрица любви!
– Двойник глухонемой, – мягко, с участием произнес Иван Иванович. – А вещи, действительно, выносят. Чудесная обстановка. Смотри-ка, какой шкаф! Какие кресла! Диваны! Мать честная, мне бы такую обстановочку! Зажил бы я, господи ты боже мой!
Приятели остановились у ворот дома № 12. Весь тротуар от подъезда и до мостовой был загроможден вещами из обихода богатого буржуа. Здесь стояли столы и кресла красного дерева, резные буфеты, письменные столы, шифоньерки, инкрустированные перламутром и хрусталем, книжные шкафы и диваны, крытые атласом и муаром. Четверо здоровенных молодцов нагружали мебелью ломовые телеги.
Вынесли картины, трюмо, стенные зеркала, одну картину прислонили к стене дома, и Грин, издали взглянув на нее, весело и громко рассмеялся.
– Душка Клевер! Наше вам! – воскликнул он. – Смотри, Иван Иванович, закат в зимнем лесу кисти Клевера! Скажи мне, какие картины висят в твоей квартире, и я скажу, кто ты таков. Однако кто же выезжает? Эй, дядя, из какой квартиры вещи носишь?
– Из седьмого носим.
Грин попросил извинения у приятеля и скрылся в подъезде. Бегом он влетел на площадку второго этажа и вошел в настежь раскрытые двери квартиры семь. Он узнал знакомую ему переднюю, но в ней было пусто. Он прошел в комнату направо. Здесь лежали связанные книги, журналы, стояли накрытые газетами обеденные и чайные сервизы.
Грин обошел все комнаты, заглянул в кухню. Всюду было пусто, пыльно, но в комнатах еще веяло запахом жилья: на синих с позолоченным багетом обоях темнели квадратные, круглые и шестиугольные следы висевших здесь картин и фотографий, на подоконнике маленькой комнаты стоял телефонный аппарат. В углу валялись пустые коробки из-под папирос, флаконы и баночки, ленты и разноцветные тряпки.
Никем не замечаемый и не тревожимый, Грин присел на корточки над этой кучей трухи и мусора, – ему казалось, что здесь он найдет нечто для него драгоценное, и он не ошибся: на дне коробки от печенья, среди орденских ленточек и котильонных значков, он отыскал маленькую фотографическую карточку. Ему вдруг стало и холодно и жарко.
– Милая! Хорошая! Здравствуй, – прошептал Грин, вглядываясь в черты глухонемой. Она смотрела прямо в глаза ему и улыбалась. Озираясь по сторонам, подобно вору, Грин достал из кармана пиджака бумажник и вложил в него находку.
– Никому не скажу, никому не покажу, не бойся, – говорил он, поглаживая кожу бумажника. – Здесь тепло, и ты не озябнешь, Бегущая по волнам…
Бегущая по волнам… Так назвав глухонемую, он пожал плечами и еще раз повторил с несвойственной ему теплотой и нежностью:
– Ты не озябнешь, Бегущая по волнам!
Где-то в далеком море корабль терпел крушение, битым мрамором опустились над морем облака, на зеленых волнах качались обломки мачт, и с той стороны, где заходит солнце, бежала по морю полунагая женщина, и там, где она шла, оставалась розовая, кипящая дорожка.
– Ты мне скажешь, что делать дальше, – сказал Грин, не отрываясь от привидевшейся ему панорамы моря.
В комнату заглянул молодец в переднике и спросил, что делать с переносной печкой: оставлять здесь или забирать с собою?
– Обязательно забирать! – приказал Грин. – Непременно! Барыне будет холодно, если ты оставишь печку.
– Барыне-то все равно, – сказал молодец. – Она уже давно в теплых краях.
– В каких? Где? Ты знаешь?
– Да еще месяц назад я перевозил ее вещи на пристань, – ответил молодец. – Вот из этой комнаты. Я ее и на пароход провожал. Каютка же ей досталась – игрушечка! Дали бы на бутылку, барин. Третий час маюсь, пудов сто вынес, ей-богу!
Грин дал молодцу рубль, получил множество «благодарю вас» и «спасибочко», побродил по квартире и вышел на улицу.
Иван Иванович стоял на том же месте:
– Ровно час жду тебя, Александр Степанович! Есть новые чудеса?
– Есть. Теперь куда?
– А теперь я тебя помотаю. То ты меня, а теперь я тебя. Извозчик! В Александровский парк к Народному дому полтинник. Заплачу семьдесят, только вези нас как своих родных братьев и чтобы дым из трубы, понятно?
В половине восьмого приятели подошли к кассе оперного Народного дома и над окошечком с матовым стеклом прочитали аншлаг: «Билеты все проданы».
Зрители съезжались. Огромная гардеробная наполнялась нарядно одетыми дамами, штатскими, военными. На бронзовой цепочке колыхался над вешалками портрет Шаляпина в роли Мефистофеля. Бес кривил губы и озорно подмигивал каждому, кто только взглядывал на него.
– Повезло черту, – сказал Иван Иванович, – сегодня мы к нему нагрянем. Ты мне скажи, Александр Степанович, ходовой ты мужик или не ходовой?
– Нет, я не ходовой, – ответил Грин. Ему было безразлично – достанут они билеты или не достанут. Но Иван Иванович оказался ходовым. Он куда-то сходил, у кого-то попросил и вскоре вернулся с двумя билетами в третий ряд кресел партера.
– Как же ты добыл их? – спросил Грин.
– Очень просто. Пришел к администратору и сказал, что друг моего детства Федор Иванович Шаляпин распорядился, чтобы мне дали два билета на сегодняшнее представление. Администратор вскочил, заюлил, усадил меня, забегал, а я гляжу на часы и говорю: «Поскорее! Через пятнадцать минут начало!»
– Ты ходовой мужик, – сказал Грин. – Я этого не сумел бы,
– Ты слушай. Получил я билеты, поблагодарил и заявляю: «Распорядитесь, чтобы в антракте меня и моего брата пропустили за кулисы, мы должны еще раз повидать Федора Ивановича». Администратор пишет. «А как фамилия?» Я ему: «Мамонтовы, Илья и Петр». Ведь есть такие?
– Ты очень ходовой мужик, – сказал Грин, огорчаясь: он чувствовал, что с приятелем своим сегодня он завертится, а ему так хотелось одиночества, уюта, почему-то вспомнилось лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…».
– Ты очень ходовой мужик, – повторил Грин. – Я не пойду с тобою за кулисы. Федор Иванович будет ждать Мамонтовых, а увидит нас с тобою. Рука у него, по слухам, тяжелая.
– У меня руки тоже не легкие, – сказал Иван Иванович. – Шагом марш в буфет. Перед выходом черта необходимо выпить. Я капитан, а потому ты меня должен слушаться. Раньше ты меня мотал по своим чудесам, теперь я тебя помотаю по моим чудесам. Будь здоров! Налейте шустовского коньяку, да не в эти рюмки, из таких валерьянку пьют! Твое здоровье! Еще, пожалуйста. За твои чудеса, Александр Степанович. А теперь за беса. Нет, изволь подчиниться. Не люблю паинек. Не похоже это на тебя, друг ты мой вятский. Ага, попался, Фауст Фаустович!
– За Бегущую по волнам! – воскликнул Грин, наотмашь чокаясь с приятелем. – И еще!
– За Бегущую по волнам! – второй раз сказал Грин, осушая бокал.
В фойе и буфете оглушительно дребезжали звонки. Зрительный зал сморкался и откашливался. Скрипачи подняли смычки. Капельмейстер взмахнул черной палочкой вызывателя музыки, и вот началось грозное повествование о второй молодости Фауста. Но сегодня зрители собрались ради Шаляпина, и с того момента, как он появился в дыму и пламени, рассказ о Фаусте уступил место веселой истории о проделках Мефистофеля.
Грин скучал, замышляя бегство. Зато Иван Иванович ликовал и подпрыгивал:
– Земляк-то мой, земляк! Монету чеканит! Что ни слово, то золотой! В антракте мы к нему нагрянем! Он мне троюродным по отцу приходится. Гляди, какую мину состроил! А голосок! Бархат, крем, шоколадная подушечка!
Студенты веселились в кабачке. Грин наказал себе: запомнить эту сцену и точно так же устроить все в той главе зашевелившегося в его воображении романа, который назван будет «Бегущая по волнам». Немцы, дураки, не догадались устроить иллюминацию. Иван Иванович объяснил, что в ту пору не знали о пиротехнике. Господи боже великий! Так ведь «Фауст» сказка, а раз это так, то следовало бы пустить на площади фейерверк. Ведь вот шляется же среди горожан и студентов Сатана, а горожане и студенты ведут себя так, словно к ним бургомистр приехал.
Кончилось первое действие. Грин решил покинуть приятеля. Сделать это было нетрудно: задние ряды партера и амфитеатр кинулись к оркестру, через головы музыкантов на сцену полетели цветы. Сатана доброжелательно раскланивался. Грин пробирался к выходу.
Служитель при гардеробе был удивлен, когда ему протянули круглый жестяной номерок и попросили подать пальто и шляпу.
– Что ж это вы, сударь, всерьез уходите? Да сегодня Шаляпин поет! Ведь этакого Мефистофеля вы век не услышите и не увидите!
– Мой ангел со мною, – ответил Грин, и в голосе его человек ему совершенно чужой ощутил столько тепла и нежности, что улыбнулся невольно и почтительно оглядел с головы до ног.
Был поздний холодный вечер. Тонким слоем лежал на земле снег. Питеряне в этот час ужинали, петербуржцы сидели в театрах, жители Санкт-Петербурга собирались на балы и рауты. Средняя прослойка Петербургской стороны табуном ходила по асфальту Железного зала в Народном доме императора Николая Второго. Второсортные клоуны угощали друг друга на эстраде пощечинами, плохонькие акробаты поднимали пыль в дырявом ковре, и местная Вяльцева – Оленька Коралли – пела, складывая губы сердечком: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».
Грин любил эту бедную, недаровитую эстраду, этот скучный, однообразный дивертисмент за гривенник. Он зашел сюда на часок, отыскал свободный столик и велел подать знаменитое блюдо Народного дома – сосиски с тушеной капустой.
На эстраде острили Жуков и Орлов, переодетые гимназисты неискусно заговаривали с напудренными Кларами и Вандами с Гулярной и Введенской улиц, лихой военный писарь в штиблетах и синих узких брюках навыпуск, с нафабренными усами в стрелку и пенсне с простыми стеклами, надетом для интеллигентности, стоял неподалеку от Грина, хищно высматривая себе подругу.
Грин нигде не ужинал с таким аппетитом, как здесь, в Народном доме. Съев одну порцию сосисок, он заказал вторую. Попросил пива. К нему подсаживались красотки, заговаривали с ним, но он всем отвечал, что у него уже есть дама, и красотки отходили, выпросив папиросу.
Духовая музыка заиграла вальс «На сопках Маньчжурии», открылись танцы, захотелось покружиться и Грину. Он нашел под рост себе миловидную девицу в зеленом бархатном берете и, театрально раскланявшись, пригласил ее на вальс.
– Душка! Спасибо! – сказала девица басом и закружилась, скаля зубы, счастливая и спокойная за сегодняшнюю ночь.
– О, как прекрасно, как дивно и страстно танцую я, тра-ля-ля! – напевал Грин, счастливый и спокойный за свое будущее. В голове его слегка шумело, пальцы на вытянутой руке пожимала великан-девица, он глядел ей в глаза и напевал песенку, слова которой сами приходили к нему под музыку вальса:
Тебя я люблю
И счастлив до смерти кружиться,
Тебя увезу я с собою в Гель-Гью,
Чтоб в главном соборе жениться.
Тебе я куплю
Венчальное платье и туфли,
Я ножки твои фильдекосом залью,
Чтоб ножки твои не распухли!
Девица ахнула и крепче прижалась к Грину.
– Господи, как хорошо! – всхлипнула она.
– Еще бы! – нараспев, в тон вальса, сказал Грин и увлек свою даму в ту часть зала, где стояли столики и где подавали сосиски с капустой. Он на ходу посадил свою даму на стул и распорядился:
– Подать госпоже отбивную котлету с горошком, бутылку лимонада и пять пирожных! Получите!
Девица попросила написать ей на память те стихи, которые он только что напевал, Грин отыскал в бумажнике бледно-зеленую трешку и карандашом написал: «Я люблю вас, Мэри. Вспоминайте Грина».
Положив кредитку на тарелку с хлебом, откланялся девице и вышел из Народного дома.
– Почему, отчего это у меня сегодня такое хорошее настроение? – спросил он целующуюся под навесом киоска парочку. В темноте блеснул гимназический значок на фуражке и испуганные глаза шестнадцатилетней грешницы.
– Ага! Попались! Вижу, вижу! Введенская гимназия, шестой класс и гимназия мадам Болсуновой пятый класс! Ну, отвечайте! Отправлю вас в кинематограф, а там вволю нацелуетесь!
– Мы ничего не знаем, оставьте нас в покое, – обиженным голосом ответила грешница и бочком прошла меж Грином и кавалером своим, который наставительно и с упреком произнес:
– Сами молодой были, а теперь другим мешаете. Довольно стыдно с вашей стороны!
– Вот как! – Грин расхохотался. – Вы так, молодой человек? Я инспектор Министерства народного просвещения. Потрудитесь ответить мне, какой вы гимназии и почему гуляете без родителей после девяти часов вечера? Покажите мне разрешение преподавателя химии и физики на право печатания поцелуев на свежем воздухе?
Только и видел он после этого и гимназиста и его подругу: взявшись за руки, они побежали, ломая кусты и оглядываясь на инспектора. Грин хохотал, упершись руками в бока.
– Фауст продолжается в Александровском парке, – рассуждал он вслух, пугая прохожих. – В роли Мефистофеля солист Ее Императорского Величества Мечты и Сказки А.С.Грин. Цены сильно пониженные. Взрослые при детях бесплатно!
О, это последнее восклицание!
Неделю тому назад на цирковой афише прочел Грин объявление о большой обстановочной феерии; в конце текста было сказано: дети до десяти лет при взрослых бесплатно. Грин зашел в цирк и попросил свидания с директором. Его провели в кабинет синьора Чинизелли. Грин сказал ему:
«Я видел вашу афишу, господин директор. Я прочел на ней, что дети при взрослых проходят бесплатно, Нехорошо! Неверно! Следует большими буквами написать: каждый ребенок до десяти лет имеет право бесплатно провести одного взрослого. Господин директор! Доставьте радость ребятишкам! От вас зависит сделать их на целый вечер гордыми и счастливыми. Цирк будет переполнен!»
«Мои дела идут блестяще», – ответил Чинизелли.
Грин помянул черта, сплюнул и вышел, хлопнув дверью.
Сейчас, всходя на Троицкий мост, он вспомнил ответ директора и принялся вслух ругать его:
– Неаполитанская глиста! Я немедленно иду к этому конюху, чтобы доказать ему его непроходимую тупость и глупость! Но предварительно…
Предварительно он решил зайти в квартиру № 7. Наверное, она не заперта, и, следовательно, в нее легко проникнуть. В аптекарском магазине нужно купить свечу. Спички есть при себе. Присесть над кучей хлама и порыться, внимательно и не торопясь. Кто знает, что еще можно отыскать там… Хотя бы ленточки, хотя бы флаконы из-под духов, рассыпчатые звезды для котильона… Всеми этими вещами, конечно же, пользовалась глухонемая…
Размышления Грина были прерваны странным зрелищем. Он даже протер глаза и часто-часто заморгал, думая, что перед ним наваждение, призрак: вот он есть, и вот я моргну, и его нет. Но этот призрак производит шум и останавливает вагоны трамвая.
Огромный африканский слон с большими ушами важно спускался с моста. На нем сидел человек в белых штанах, зеленой куртке и красной чалме. За слоном шли верблюды, философически покачивая головами и припадая на передние ноги. На верблюдах сидели черномазые люди с хлыстами в руках. За верблюдами шествовал второй слон. И опять двугорбые верблюды, верблюды, – двенадцать верблюдов откланялись Грину, а за ними, рыча и упираясь, переваливаясь с боку на бок, бежал исполинский медведь. Толпа каких-то иностранцев с факелами в руках шла позади медведя, и на плече у каждого сидела обезьянка в черном цилиндре.
Вот они прошли мимо Грина, и последним, замыкающим шествие, проследовал слон. Он свернул с дороги и, остановившись против Грина, вытянул хобот. Грин попятился, снял шляпу и замахал ею перед библейской тушей животного.
Слон опустил хобот, потоптался и, тяжело повернувшись, обиженно вздохнул и пошел за своими товарищами. Грин видел, какие грустные были у слона глаза. Куранты Петропавловской крепости пробили полночь и тотчас же нежно, стеклянно проиграли «Коль славен».
К Грину подошел человек в зеленом цилиндре. Он попросил спичку.
– Я вам очень признательно благодарен большой спасиб, – сказал незнакомец. – Я прошу извинить мой слон, ему сильно захотел кушать – моему слону!
– Глупости! – сказал Грин. – Я сдуру растерялся. Все-таки – слон!
– Мы совершиль большой путешествий, – продолжал незнакомец. – Начальник города господин женераль-майор разрешил моим зверю ходить по городу до цирк Модерн после полуночи. Я не слушал женераль-майора. Угодно сигару?
– Угодно, – сказал Грин. – У вас какая?
– О, у меня настоящий «Манилла»! Вы не курить сейчас, потом, дома, после хороший ужин. Я себе разрешай представиться вам: Эдуард Чезвилт, Лондон.
– Очень рад. Грин.
– Мой соотечественник! Как говорят в России – земляк! Какой благоприятный встреча!
– Я русский, мистер Чезвилт! Я русский писатель, сэр! От моего имени извинитесь перед вашим слоном, и – счастливых гастролей! Подумайте о наших ребятишках, сэр! Устройте им веселый праздник!
Глава восьмая
На улице Счастья, неподалеку от бульвара Секретов.
А. С. Грин
Вдова русского офицера, павшего под Ляояном, молодая красивая женщина, возвратилась в декабре из Ниццы и сильно заскучала в холодном, туманном Петербурге.
Влюбленные в нее мужчины пытались развеселить ее Максом Линдером, стихами Игоря Северянина, ночными экскурсиями в «Бродячую собаку» и романами Дюма.
Макс Линдер ей скоро надоел, – он был весьма однообразен и неумен. Стихи Северянина набили ей оскомину. «Бродячая собака» сама неистово скучала. Романы Дюма были чересчур длинны.
Вдова скучала. Однажды прислали ей из магазина Вольфа книгу рассказов Грина «Штурман Четырех Ветров». Вдова наугад раскрыла книгу и оторвалась от нее только тогда, когда были прочитаны все рассказы. Ей, правда, не стало веселее, но книга Грина сделала большее: молодая женщина перестала скучать.
В тот же день она отправила письмо в издательство «Прометей» с просьбой сообщить ей адрес писателя Александра Грина. Адрес был сообщен ей через два дня. Вдова написала по этому адресу следующее:
«Искренне уважаемый господин Грин!
Я прочла книгу Ваших рассказов «Штурман Четырех Ветров» и не в состоянии удержаться от выражения моей глубокой благодарности, восхищения и всех тех чувств, которые вызывает подлинное искусство. Девчонкой, десять лет тому назад, я написала точно такое же письмо поэту Константину Константиновичу Случевскому. Я просила его подарить мне фотографическую карточку с автографом, но он не исполнил моей просьбы. Возможно, что не дошло письмо. На этот раз с письмом, адресованным Вам, господин Грин, я посылаю моего слугу. Ему я прошу вручить фотографию Вашу с автографом. Вам это нетрудно, а для меня большая радость.
Искренне желаю Вам счастья, большого и верного, успеха желаю Вам, хороших творческих вечеров и ночей. Хочется писать Вам без конца, – настолько вдруг Вы стали мне близки и дороги.
Вера Суходольская. 17 декабря 1913 года».
Письмо это получил Грин семнадцатого же. Оно доставило ему много счастливых часов и привело в отличнейшее настроение.
– Скажите вашей госпоже, – обратился он к посланцу Суходольской – чинному, благообразному старику, – что у меня нет сейчас хорошей фотографии. Я обещаю ей прислать в ближайшие же дни. Я привык держать свое слово.
– Моя госпожа просила меня умолять вас, господин Грин! И я умоляю: дайте, пожалуйста, какую найдете!
– Есть у меня одна, но там я смешной, петушистый! Ей-богу, даже неловко. Снимок девятьсот восьмого года. За это время я изменился, как видите.
– Немного, но к лучшему, господин Грин. Вы мне напоминаете одного английского трагика, которого я видел в прошлом году в Лондоне. Он очень похож на вас.
– Вот вы какой! – воскликнул Грин.
Старик улыбнулся:
– Я был в пяти столицах мира, жил в тридцати больших городах Европы. Нынче я и моя госпожа видели Бурже, Франса и Карин Михаэлис. Лично я в течение двух месяцев прислуживал сэру Киплингу. В прошлом году я обучал Конан-Дойля игре в городки.
– Здорово играет? – спросил Грин,
– Средне, – бесстрастно ответил старик. – Сэр Артур Конан-Дойль очень медлителен и суеверен. Городки далеко не философская игра, господин Грин.
– Выпьем по рюмочке, а? – предложил, спохватившись, Грин.
Старик отказался:
– Я пью только наедине с собою, добрый господин. И сразу же ложусь спать, ибо в опьянении вижу чудесные сны. Я, разрешите заметить, тоже читал вашу книгу. Вы, господин, великий волшебник!
– Меня не ценят, – сказал Грин.
– Притворяются, – таинственно произнес старик. – Между нами: моя госпожа любит сладости, но когда ей предлагают их, она берет только одну пти-фур, заявляя, что не любит сладкого. Простите, я позволил себе наговорить лишнего. Моя госпожа ждет меня с вашей фотографией.
На маленьком снимке Грин написал: «Вере Суходольской на память и счастье. А. С. Грин».
Вдова, получив карточку и взглянув на нее, заметно встревожилась. Она позвонила.
Вошел старик слуга. Госпожа знаками приказала ему следующее: назначенный на воскресенье ужин отменяется. Пригласительное письмо господину Грину не отправлять.
А на улицах уже продавали елки. Ситный рынок превратился в огромный лес, можно было заблудиться, бродя среди больших и маленьких деревьев, голова заболевала от горьковатого, одуряющего запаха хвои. Множество елок стояло на площадях и бульварах, на углах расположились продавцы золоченых грецких орехов, картонных домиков и барабанов, витых стеариновых свеч, разноцветных стеклянных шариков.
Дети откровенно выражали свою нетерпеливую радость. Взрослые притворялись равнодушными, сдержанными. Грин без лицемерия и фальши отдавался очарованию праздника, – для него он начинался в день появления в городе первой елки и кончался в ту минуту, когда к зеленой колючей ветви прикреплялся последний подсвечник, вешалась последняя хлопушка и с великими усилиями на самом верху водружалась мохнатая блестящая звезда.
Мороз и солнце – день чудесный!
Грин составил план предпраздничного налета на редакции журналов. Сперва на Фонтанку в плохонький «Весь мир», здесь необходимо сказать несколько комплиментов баронессе Таубе, выпить стакан кофе и произнести традиционное: «Время бежит, мы старимся, вы, голубушка моя, молодеете. Есть у меня в запасе рассказец…»
Рублей сто очистится.
Дальше – улица Гоголя, 4, редакция «Аргуса». Регинин даст полсотни, сотню – Кондратенков. Из «Аргуса» в дом № 22 по той же улице, – «Нива» моя, «Нива», «Нива» золотая выдаст по меньшей мере двести рублей. К трем часам – к Бонди в «Огонек», – этот раньше не примет. Авось и тут сотенка перепадет. От Бонди – в «Солнце России», к дородному и благородному Когану. На Лиговке, кстати, надлежит пошарить в карманах руководителей «Всемирной панорамы» и «Журнала-Копейки». Если все три еженедельника выдадут по полсотне, – битва выиграна. На двенадцатом номере трамвая – к милейшему Корецкому в его собственный дом на Суворовском проспекте. Здесь сколько? Цветистое «Пробуждение», или, как его называют, «Брокар-Ралле и Компания», в состоянии выдать двести рублей.
Имеется еще утренняя «Биржевка», но тут ненадежно. Здесь Измайлов, в его руках литературная часть газеты, он весьма ценит Грина, но считает его чем-то вроде фокусника, чем-то, кем-то… – бог с ним, не надо. Имеется «Петербургский листок» – здесь ожидают замерзающих мальчиков и добрых купцов, раскрывающих свою мошну в рождественскую ночь. На всякий случай, будем иметь в виду и эту газету.
А вот к Николаю Николаевичу Михайлову в «Прометей» зайти необходимо сегодня же вечером. Триста рублей гарантированы. Весь день, следовательно, уйдет на добычу денег. Елочные украшения придется покупать завтра. А так хочется поскорее забраться в магазин Шишкова «Всё для елки».
Чудесный день – мороз и солнце!
Битва с Таубе и Бонди оказалась необычайно легкой и скорой: и здесь и там ему отсчитали по сотне.
Нивская богоматерь Валериан Яковлевич Светлов усадил Грина в кресло и заставил его выслушать главу из книги своей о балете, за что и уплатил сто пятьдесят рублей.
Елка росла не по часам, а по минутам. Регинин только кивнул просителю аванса и молча выдал сотню. Кондратенков, взяв трубку телефона, чтобы отдать распоряжение о выдаче аванса Грину, повернулся в его сторону и спросил:
– Сколько?
Грин подбежал к трубке, отрывисто произнес:
– Двести, Иван Степаныч! – и надавил на рычаг. Кондратенков любил людей решительных и изобретательных.
Корецкий долго морщился, нудно и скучно говорил о великой русской литературе и по окончании лекции достал из бумажника пять красненьких. В шесть вечера Грин подъехал на извозчике к дому Михайлова.
Издатель обедал.
– Садитесь, друг мой, откушать, – предложил издатель.
– А нельзя ли мне, вместо еды, наличными деньгами, дорогой хозяин?
– Сколько? – спросил издатель.
– Обед у вас из четырех блюд, – начал Грин, – будем считать, что суп потянет не больше пятидесяти рублей. Отварные почки с картофелем сто рублей. Ветчина у вас с чем, с горошком? Моя оценка – сто пятьдесят. Кофе с тартинками – полсотни. Итого… простите, хлеба я съел бы по меньшей мере на сто рублей. Всего, как видите, причитается мне четыреста пятьдесят рублей.
Издатель обратился к жене:
– Ты как смотришь на это, Мусенька?
– Александр Степанович забыл соль, горчицу и коньяк, – сказала жена. – Соль – десять, горчица – пятнадцать. Пять рюмок коньяку – двадцать пять рублей. Вся эта мелочь составляет пятьдесят рублей.
Грин оживился:
– Два ласкательных движения по головке вашего сына – двести рублей. Всего, таким образом, семьсот.
– Минус пятьсот мое рукопожатие, – оживился в свою очередь издатель.
– Обойдемся без рукопожатия, – сказал Грин. – В крайнем случае, сделаем переоценку: рукопожатие – целковый.
В десять вечера Грин, изрядно нагрузившись, получил от издателя четыреста. Двести рублей он израсходовал на цветы жене, которые отправил домой с тремя посыльными. Пятьсот были проиграны в Купеческом клубе на Владимирском. На елку осталось четыреста рублей.
Утром Грин опохмелился, присел к столу. Надо работать. В очередь встали сюжеты, неясные замыслы о летающем человеке, Бегущей по волнам, о девушке, мечты которой исполнялись.
«Я по существу импровизатор, – ответил как-то Грин на вопрос одного влиятельного критика. – Я знаю, что именно хочу я сказать, но я никогда не знаю деталей, частностей той вещи, которую пишу. Они приходят в голову в процессе работы. Предо мною тысячи вариантов, лучший тот, который суется первым. Если бы я имел возможность жить так, как хочу, я ежемесячно писал бы по роману. Не лгу».
Сегодня ничего не получалось. Перо рисовало чертей и ангелочков. Захотелось изобразить Деда Мороза и через минуту был готов портрет Льва Толстого. Холодное морозное солнце заглядывало в комнату. Вошла жена и затопила печку. Начались пальба, шипенье, шепот. В Гель-Гью произошло убийство. Таинственно исчез капитан парохода. Игрушечных дел мастер Савва Гурон вырезал из дерева смеющуюся куклу и подарил ее дочери угольщика. Тысячи деталей, тысячи вариантов, и все они суются первыми. Не работается. Почему? В душе ощущение праздника, это ощущение сильнее всех творческих усилий. На улицу, к Шишкову – в магазин «Всё для елки»!
Грин оделся, вышел на улицу.
– Извозчик! На Петербургскую сторону! Большой проспект!
Кто-то окликнул:
– Александр Степанович! Садитесь ко мне, успеете на Большой!
Александр Иванович Куприн собственной своей персоной. Реденькая татарская бородка и усы опушены инеем, черная барашковая шапка набоку.
– Садитесь, мамочка, подвезу! Еду к Соколову в «Вену». Проголодался. А вы куда?
– За бонбоньерками на елку, – буркнул Грин, удобнее усаживаясь на сиденье. – Я на Гороховой сойду, Александр Иваныч!
Куприн обхватил Грина за талию:
– Ни-ни! Бонбоньерки никуда не денутся, мамочка! Мы сейчас кулебяку сочиним, балычка нюхнем, икорки. Дайте я вас поцелую, родной мой!
От Куприна пахнет вином. Он смачно, впришлепку целует Грина:
– Люблю я вас, Александр Степанович! Чудесный вы писатель! У нас нет никого в целой России, кто в состоянии был бы состязаться с вашей выдумкой, вашим языком, он у вас какой-то особенный, круглый, шут его знает…
– И я люблю вас, Александр Иванович, – говорит Грин и целует Куприна. – Люблю за то, что вы хороший русский писатель.
– Ну вот, мамочка, а вы – бонбоньерки!
– Очень люблю елку, Александр Иванович! Ребенком делаюсь, когда вижу шарики, колокольчики, фонарики.
Скрипят полозья саней. Улицы в дыму от костров, Несут елки на плечах. На заборах и деревянных колонках уже расклеены объявления о подписке на журналы «Нива», «Родина», «Вокруг света». Грин размышляет – сойти ему или пить вместе с Куприным в «Вене»?
– Я читаю ваши мысли, милочка, – говорит Куприн. – Никуда я вас не пущу. Напою, накормлю и спать уложу. Набрал я авансов на две тысячи, вот и еду заложить фундамент.
Он крепко держит Грина за талию:
– Позвоню Жакомино, Агнивцеву, Аверченке. Такую выпивку устроим, что только держись! А у вас, мамочка, вид влюбленного!
Физиономию Грина заливает довольная продолжительная улыбка. Вот с кем следовало поговорить душевно и искренне, этот всё поймет, но – уже приехали. Куприн тяжко вываливается из саней и из всех карманов шубы, пиджака, брюк, жилета достает кредитки и мелочь, высыпает их на ладонь извозчика и говорит: