– К ней пришел? Знаю. Нагнись. Слушай.
Грин нагнулся, затаил дыхание, вслушался в шамкающий шепот:
– Торопись в Гавань. На Двадцать пятой линии найди дом с палисадником, возле дома растет большая липа. Не найдешь на Двадцать пятой, – ищи на Двадцать четвертой. Это всё одна улица. Сядь на скамью и жди полуночи. Никуда не уходи. Жди терпеливо.
– Вы про глухонемую? – спросил Грин.
– Да. Слушай. Сядь и жди. Она выйдет одна. Возьми ее под руку и веди сюда. Я вам приготовлю чай и фруктовый торт. Она любит торты от Иванова, с улицы Глинки. Я схожу сама. Не беспокойся. Ты ее не обижай. И никому не рассказывай про нее.
– Не буду, – произнес Грин.
– Не рассказывай никому. Тайна. Иди. В городе ветер?
– Сильный ветер, бабушка, – сказал Грин и очнулся от каких-то чар, еще не придя в себя и ничего не понимая.
– Будет наводнение?
– Не знаю, бабушка, но похоже, что будет. Тогда Гавань зальет. Мне можно идти?
– Можно. Повтори, как я сказала?
– Двадцать пятая линия, дом с палисадником, липа, скамья. Ждать до полуночи, вести сюда. Тайна. Бабушка, а кто этот офицер?
– Жених. Уходи, он тебя убьет. Отвечай, как тебя по имени?
– Александр, – ответил Грин и вышел на площадку лестницы; дверь за ним закрылась…
Всё это очень интересно. А погода под стать приключению: ветер толкает в спину и бьет в лицо. Дворцовый мост уже разведен, пушка ударила пять раз. Наряды конной полиции лихо скачут по всем направлениям. На Французской набережной Грин нагнал роту солдат, торопившихся на Васильевский остров, чтобы помочь населению затопляемой Гавани.
На Николаевском мосту Грину пришлось обеими руками придерживать поля шляпы. Он шагал и думал о том, что будет очень трудно, почти невозможно вести под руку глухонемую: слетит с головы эта проклятая суконная вертушка; надо было надеть свою любимую спортсменскую фуражку в белом чехле. Следовало взять пальто, – становится холодно, сечет мелкий, частый дождь. Еще раз ударила пушка, и через минуту последовало шесть выстрелов один за другим.
– Водичка пухнет знатно, – сказал сторож, карауливший дрова на набережной у памятника Крузенштерну. – Не знаю, господин, как вы найдете Двадцать пятую линию. Разве что, ежели ваш дом ближе к Большому, – там много выше будет.
Грину предстояло наиболее сложное в его предприятии – отыскать в полутьме, при бедном свете керосиновых фонарей, дом с палисадником. Двадцать пятую линию заливало, вода журчала, медленно и верно забираясь в подвалы и топя низенькие, почти вровень с мостовой, первые этажи деревянных домиков. Грин устремился по четной стороне улицы. Он завернул брюки и с опаской ступал по гнилому деревянному настилу, служившему в Гавани тротуаром.
На четной стороне Грин насчитал восемь домов с палисадниками, и только возле одного дома росло дерево, но то была рябина, тонкая и высокая. Нужно было перебираться на нечетную сторону. Жильцы бедных хибарок выносили из дверей узлы и закидывали их на крышу. Плакали женщины и дети, ржали лошади, в непоказанное время перекликались петухи.
Грин промочил ноги, ему было холодно, но уходить отсюда не хотелось. До полуночи оставалось полтора часа. Вода прибывала медленнее, ветер, как показалось Грину (а он знал в этом деле не меньше моряка), начал ослабевать. На нечетной стороне сразу же за огородом он отыскал наконец дом с палисадником; возле него, корнями приподняв булыжник, тяжко шумела липа. Скамья стояла справа от узенькой зеленой калитки.
Грин с размаху опустился на нее. Он продрог до костей. Дорого заплатил бы он сейчас за рюмку водки, многое отдал бы за стакан крепкого, горячего чая. Год жизни не жаль было отдать Грину за то, чтобы разгадать и распутать все узелки, завязанные старухой.
«Почему не удивил ее мой визит? – рассуждал Грин. – Для чего послала она меня сюда? Не попал ли я в дом свиданий? А? В дом свиданий очень высокого класса, так сказать „Люкс Амур“? Чертов холод! Трясет же эту липищу!»
Дерево скрипело и выло на все человеческие голоса. Оно было очень старое, ветер ежеминутно грозил повалить его, оно поливало Грина дождем брызг и забрасывало мокрой листвой.
В начале двенадцатого скрипнула калитка и перед Грином остановилась женщина в темно-желтом осеннем пальто. Грин вскочил, охватил ее плечи и в упор взглянул на нее.
– Это вы? – воскликнул он. – Это вы? – спросил он. – И вы ничего не можете сказать? Вы меня не слышите? Возьмите мою руку! Вот так, держитесь крепче! Ветер стихает. Как прекрасны вы! Как я…
Он хотел сказать «счастлив», но глухонемая высвободила руку свою и походкой легкой и неслышной, почти не касаясь земли, подошла к дереву, обняла его и так застыла, подобно бронзе. В полумраке проступал ее профиль, и Грину, удостоенному видеть редкую, немыслимую красоту глухонемой женщины, стало нехорошо до физической боли в голове.
«Пусть она стоит так дольше, – думал он. – Пусть длится очарование, живет тайна, и всё есть, как есть!»
И было так: женщина крепче охватила ствол дерева, оно зашумело, качнулось; разноцветные брызги яркими огоньками посыпались на землю, и там, где падала капля, вырастала лилия. Глухонемая вскинула руки, глаза ее блеснули, она трижды обошла вокруг дерева и скрылась в нем.
Грин подбежал к липе, ударил по стволу кулаком, и она, жалобно прошумев, опустила ветви, унизанные золотыми кольцами…
– Прощай! – крикнул Грин, всему веря, ибо всё было подобно сказке.
Походкой пьяного удалялся он от деревянного дома с палисадником. Рваные тучи в одиночку бродили по небу. Грин добрел до Горного института. Остановился в раздумье.
Что же случилось? Неужели нет ее на свете? Что делать? О, как холодно! Как страшно, как хорошо…
Ноги промочены насквозь. Озноб трясет всё тело. Простуды не миновать. Пусть. Домой. Но всё же нужно вернуться и взглянуть на дерево.
С трудом дотащился Грин до угла Большого и Двадцать пятой линии. Навстречу ему бежали мальчишки с веселыми озорными возгласами:
– Старую липу ветер повалил! Начисто, под корень! Теперь ни пройти, ни проехать!
Грин побежал вслед за ними. Ему довелось увидеть последние минуты жизни дерева. Оно еще трепетало всеми своими листьями, тяжко поворачиваясь, против ветра, с боку на бок.
Грин молча обнажил голову.
Глава шестая
– Благоговейте, сударь! Здесь всё полно тайн и загадок, а вот эту улицу следовало бы назвать проулком дьявола.
Э. Т. А. Гофман
Выпал снег, и первые зимние туманы бережно укутали матовые жемчужины кинематографических реклам, приглашавших на первую серию «Ключей счастья» по роману Вербицкой. В простудном кашле задыхался Блок, но дома ему не сиделось, манили и обещали сладкое забвение от будней и тоски видовые картины Гомона и Патэ, французская борьба в деревянном цирке «Модерн» и эскапады клоуна-прыгуна Жакомино. Цветистые обложки бездарных, но необъяснимо увлекавших чем-то выпусков семидесятилистного романа «Пещера Лейхтвейса» нравились Блоку.
«Уведи меня от действительности» – так озаглавил дневник свой гимназист Лисицкий, ставший бандитом и убийцей, – в чемодане его полиция нашла «Сашку Жигулева» Леонида Андреева, томик стихов Надсона и «Синагогу Сатаны» Пшибышевского.
Вышел первый номер журнала «Мечта». Понедельничная газета «Медный всадник» провела анкету «Самый яркий сон в моей жизни». В кондитерских впервые появилось пирожное «Наполеон», и некий поэт, разглядывая его, с трогательной словоохотливостью объяснял друзьям и знакомым:
– Здесь наивный, но мудрый символизм. Пирожное прослойное, что значит ряд эпизодов из жизни Наполеона. Вы видите двенадцать прослоек – двенадцатый, знаменательный год в истории России. Я не назову Наполеона великим. Величественны воспоминания о нем. Верхний слой пирожного обсыпан сахарной пудрой. Символ. Невозможно прокусить все прослойки, они не дадутся зубам, вываливается крем и течет по пальцам. Гениален тот человек, который придумал это пирожное.
На желтом плюше парфюмерных витрин сверкали огромные флаконы духов и одеколона с наклеенными на них портретами Наполеона. Табачная фирма Шапошникова предложила курильщикам папиросы «Наполеон», а в маленьком кинематографе «Фурор», что в доме № 7 по Большому проспекту Петербургской стороны, в конце дивертисмента выпускали полуодетую пару – она танцевала танго «Наполеон». Галстуки «Наполеон» – ярко-оранжевые, в мелком золотом горошке. На фарфоровых кузнецовских чашках давали Наполеона в три краски. Портреты Наполеона печатали на обложках ученических тетрадей. Висячая лампа с металлическим резервуаром для керосина называлась «Уют Бонапарта».
Александр Блок начал было собирать этикетки к папиросным коробкам, довел свою коллекцию до ста семидесяти экземпляров, но попалась ему «Джиоконда» – 10 штук 20 копеек, и он бросил нескучное свое занятие, подарив коллекцию сыну дворника. У Артюра на Невском в одно прекрасное зимнее утро повисли на шелковых шнурах подтяжки ценою в пять рублей.
– Это очень дорого, – говорил покупатель.
– Но это Наполеон, – отвечал продавец.
Кинофабрика Ханжонкова поставила картину – «1812 год». В здании окружного суда приговорили к пяти годам тюремного заключения громилу, уверявшего судей и защитника, что он внук Наполеона.
Грин, одинокий и тоскующий, попросил в магазине Елисеева:
– Дайте мне коробку шпрот.
– Что еще прикажете, сударь? – И приказчик поставил на прилавок круглую жестянку, опоясанную черной бумажной лентой с золотом; грустные глаза Золя встретились с обалделым взором Грина.
– Может быть, у вас есть еще что-нибудь и с Гюго, и с Байроном, и с Эдгаром По?
– С Эдгаром ничего не предвидится, но в отделе напротив рекомендую господину шоколад «Гюго» и пастилу «Байрон».
– Пастила рябиновая, с горчинкой? – уже кричал Грин.
– Господин изволил угадать! Горчинка для любителей. Имеется карамель «Наполеон» и конфеты «Гоголь» с рисунками его мертвой души.
Грин схватил банку со шпротами и, нацелившись, сбил ею сооружение из стеклянных бутылочек с каперсами и прованским маслом.
– Я помощник министра юстиции, – сказал Грин и удалился.
На углу Екатерининской он ощутил приступ удушья, ему хотелось, чтобы его задержали, ему смертельно хотелось драться, рычать от тоски и страха, упасть на панель и двигаться на четвереньках.
Сквозь дырявую кисею тумана неясно проступали часы на башне городской Думы. Гостиный двор стоял подобно гробнице, в небе одиноко сияла большая оранжевая звезда. Взглянув на нее, Грин вспомнил, что в нынешнем году Марс находится в максимальной близости к Земле – какие-то пустяки, что-то вроде миллиона верст: утром улетел и вечером вернулся. Ночью – снова на Марс с полуфунтом рябиновой пастилы «Байрон».
– Милостивые государи, страшно!!!
– А ты возьми меня под руку и веди к себе, красавец!
Голосок весь в трещинках, таким голосом должна была говорить Жозефина на тайных свиданиях с Фуше.
– А если нельзя к тебе, то ко мне. У меня уютно, тепло. Купи мадеры и мятных пряников. Идем?
– Нет, не идем, – сказал Грин. – Я переодетая девушка, мой бюст в починке. Я дам тебе три рубля, а ты скажи мне: как дошла ты до жизни такой?
– Жила-была у тетушки, приехал Нехлюдов, ее племянник, мы похристосовались, и с этого началось. До нашей жизни не доходят, дурашка, – к ней приводят!
– Книжки читаешь? – спросил Грин, ежась от холода. – Ты стара или молода? Подними вуаль!
– А ты кто?
– Наполеон я! С горчинкой для любителя!
– Нет, вправду, ты кто? Не тебя ли ищут? Смотри, вон та барыня пальцем на тебя указывает! Бежим!
– Куда?
– Деньги есть?
– Есть.
– Тогда в ресторан Федорова. Рядом. Я молодая, не бойся. Красивая. А ты что наделал? Говори! У нас нет, чтобы выдавать.
– В цель стрелял!
Она расхохоталась, взяла Грина под руку и потащила за угол. Вот и ресторан. Швейцар растворил двери, к Грину и его спутнице подбежал старик из гардероба, искусно стащил с их плеч пальто, быстро кинул на крючок. Спутница Грина оказалась отлично одетой, но густая вуаль совершенно скрывала ее лицо. Она сказала:
– Я пройду в уборную, а ты занимай столик, закажи чего-нибудь рублей на пять, шесть. Вина возьми. Здесь мадера дешевая.
Грин с любопытством проводил глазами ее стройную фигуру в шумящем синем платье, вошел в зал, отыскал свободный столик под двумя пальмами, заказал дежурного гуся с капустой, графин водки и полбутылки мадеры. Официант раскланялся. Грин задержал его:
– Вот что, стопочку коньяку и два соленых огурца. Только поскорей. Пока моя дама… Так я, понимаете ли, один на один.
– Как угодно-с, – сухо кинул официант и показал блестящую спину заношенного пиджака.
После памятной полуночи на Двадцать пятой линии Васильевского острова Грин исхудал, морщины на лице еще гуще полились со лба к подбородку. Сейчас ему хотелось выпить. Душили тоска и неразгаданность его жизни за последние два месяца. Помириться на чуде Грин не мог. Он сам создавал чудеса. Два рассказа, что написал он за эти недели, поражали редакторов необычайностью выдумки и сухостью изложения. Так он еще не писал никогда. Фразы напоминали витую стальную проволоку, сравнения и метафоры просились в стихи, чтение этих рассказов вслух раздражало горло и вызывало жажду. На протяжении двадцати страниц Грин употребил всего лишь девятнадцать глаголов, вовсе не думая о том, чтобы их было именно столько. Героя одного рассказа он назвал Анапестом, героиню Ламелией. Во втором рассказе действовали Стосольм, Дэфия, Цокот, Пираус, Ту. Они шлялись по кривым улочкам Гель-Гью и пили придуманное Грином вино – Сотэма: больше двух рюмок этого вина никто выпить не мог. Цокот выпил пять рюмок, и у него неожиданно открылся баритон, он спел два стиха из библии и сошел с ума. В безумии он совершал чудеса. Его любовница, глухонемая Дэфия, получила дар речи, но в тот же день затосковала, не зная, что делать ей с тысячами слов, – они ей были не нужны, и она замолкла на всю жизнь. Умирая, она воскликнула: «Вижу!» – здесь Грин поставил точку. Он и сам не знал, кого она увидела, как не знал и того, что делать ему с явью, умоляющей впустить ее в его рассказы, чтобы жить в них хотя бы фоном, хотя бы ритмом, хотя бы намеком…
– А киски моей всё нет и нет, – вслух произнес Грин, заедая коньяк огурцом. – Красоту, шельма, наводит! Тоже – птичка, а заботы и труды знает.
Дирижер маленького оркестра поднял смычок, взмахнул им и с налету ударил по струнам. Музыкантов было шесть: пианино, еще скрипка, виолончель, бас, труба. Они играли из «Травиаты», и пьяненький поэт, усевшийся под объявление «Здесь на чай не берут», недурно спел начало:
Нальемте, нальемте бокалы полнее
И выпьем, друзья, за любовь!
И смолк, – широко раскрытыми глазами уставился в сторону двери, перестал дышать. Все пирующие, ужинающие, выпивающие, пропивающие заработанные рубли и краденое золото, все мужчины и женщины, официант с блюдом горячих раков на растопыренных пальцах, и Грин, вставший со стула и готовый хоть сейчас к смерти, – все в ресторане Федорова проводили восхищенными, жадными, завистливыми глазами женщину с поднятым вуалем, узлом завязанным на боку маленькой дешевой шляпы.
Она села на стул рядом с Грином:
– Что-нибудь заказал? Ах, милашка, вот спасибо! Соленые огурцы! И кто только сказал тебе, что я люблю соленые огурцы?
– Господи, – произнес Грин, не решаясь ни сесть, ни сойти с места. – Это вы? Где же вы были? Как случилось, что в ту ночь вы ушли в старую липу? Вы говорите? Вы слышите? Кто же вы?
– Напился! – сказала женщина, довольная тем, что вес смотрят на нее. – Садись, я проголодалась.
Грин продолжал стоять:
– Значит, это не вы… Значит, это всего лишь ты. Какое страшное сходство!
Грин сел, не спуская взгляда – с кого? С глухонемой? Ирония, свойственная его характеру в сильнейшей степени, копошилась в сознании, как пчела, сотни раз за день приносящая взяток. Эта ирония вынудила его воскликнуть:
– Сюжетец! Только со мною и может случиться подобное.
Нежность, которой он всегда стыдился и которую всегда прятал так глубоко, что одни лишь близкие знали о ней, лукаво науськивала на сумасбродства и полную самоотдачу всем реальностям, схожим с небылицей и чудом.
Он угощал свою вовсе не глухонемую даму, он любовался ею, зная, что подобной красоты – дерзкой и обезнадеживающей – не встретишь дважды, живи хоть двести лет на свете. Он молчал, зная, что слова ранят смертельно, и боясь, что какой-нибудь пустяк в разговоре вырастет в катастрофу и новую тайну.
«Мне хорошо, всё интересно и – ладно, пусть, – думал он, подливая своей даме вина. – Я наколотил на сотню рублей стекла у Елисеева, и мне прошло это даром. Всё хорошо. Представим, что она родная сестра глухонемой, что они близнецы, и на этом успокоимся».
– Черта с два! – воскликнул он, чувствуя, что ему уже не успокоиться. – Как тебя зовут? – спросил он женщину.
– Катюшей! Катишь, Кэти, Катрин. Екатерина девятьсот пятая. Налей мне николаевских капелек!
И так не вязался этот хриплый, низкий голос с ее внешностью дамы из общества, что даже видавшему виды Грину стало не по себе. Он откинулся на спинку стула, залпом, не поморщившись, выпил большую рюмку водки, взглядом – нежным и полным отеческой заботливости – окинул Катюшу, налил еще и еще выпил. Катюша доедала свою порцию гуся и знаком спрашивала, можно ли ей съесть и вторую порцию. Грин улыбкой разрешил ей, она улыбкой отблагодарила его. Искусно орудуя вилкой и ножиком, она в то же время лукаво поглядывала на других мужчин, с беспокойной завистью и раздражением смотревших на Грина, который всё замечал, всё видел – и чувствовал себя довольным вполне. Он любил зависть к себе. Он любил злить завистников, и сейчас ему хотелось дать каждому, разглядывающему Катюшу, щелчок по носу.
Он налил вина, выпил, строго поглядел на Катюшу.
Было что-то в этом взгляде, что заставило женщину подняться и безвольно опустить руки. Грин обнял ее теплый, тонкий стан, привлек к себе и жадно поцеловал в губы.
Сидевшие за соседними столиками крикнули «браво», скрипач-дирижер отдал приказание музыкантам, взял свою скрипку, и в ресторанном зале запела бальная мелодия штраусовского вальса.
Грин слушал, и ему становилось нехорошо. Одиночество – острое и несомненное – не впервые подошло к нему и, подобно Иуде, указало на него пальцем. Катюша чутьем поняла, насколько он одинок.
Вот он – сидит и смотрит на нее тем взглядом, каким дети рассматривают картинки в книжке волшебных сказок. Она съела всё, стоявшее на столе, допила мадеру, уголком кружевного платка провела по губам, затем принялась опускать вуаль, пальцами обеих рук медленно и бережно расправляя складки и натягивая тонкую шелковую сетку на носу и подбородке.
«А в зеркальце и не посмотрится», – подумал Грин и вздрогнул, словно струя холода обожгла его. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Занавес опущен. Феерия окончена. Пора домой.
Катюша взяла Грина под руку и повела его, раздумывающего и упирающегося, к выходу из зала. Настороженная тишина провожала их. Пьяненький поэт прокричал что-то неразборчивое и нелепое, офицер, сидевший за столиком у двери, вскочил и взял под козырек.
– Это тебе, – сказал Грин. – Мне откозыряют после моей смерти… Прощай, ангелок, – шепнул он ей на углу Садовой и Невского. – Молчи и ни о чем не спрашивай!
– А ко мне? – только и сказала Катюша, и в голосе ее сверкнула слеза.
– К тебе не пойду. Прости меня, Невская Ласточка! Я украл у тебя твое драгоценное время. Возьми ка вот эту мелочишку!
Стояли под фонарем. Из толстой пачки кредиток Грин вытянул две десятки и протянул Катюше. Отрицательным кивком головы она ответила на этот жест незнакомца.
– Бери, по-хорошему, – сказал Грин. – Завтра туфли себе купишь.
– Нет, – ответила Катюша. – Я не возьму!
– Возьми, Екатерина Великомученица. Мужу рога позолотишь.
– Ты всё знаешь! – воскликнула Катюша. – Я же думала об этом, что ты всё знаешь!
– Нет, я не знал, что ты замужем, малютка. Еще один узелок! Скажи, что наврала!
– Замужем, не вру! Только муж в тюрьме сидит, фальшивые деньги делал, ради меня. А ты спрячь кредитки и приходи ко мне. Даешь слово?
– Даю. На той неделе приду. Где же ты живешь?
– Ты забудешь. Я тебе визитную карточку дам, только не потеряй.
Из кармана пальто она достала двумя пальцами узкую белую карточку и опустила ее в жилетный карман Грина.
– Пуговиц-то, пуговиц-то тут у тебя! Будто у старика. Старики любят, чтобы у них было много застежек… Ну, и до свидания, странный ты человек, – печально сказала она. – Если не идешь со мною, то не мешай, оставь меня.
– Не буду мешать, Катюша. Желаю тебе удачи, что ли. Извини меня.
Она на мгновение прильнула к нему и, резко повернувшись, пошла по плитам Невского. Грин глядел ей вслед до тех пор, пока не увидел, как ее остановил некто в котелке, о чем-то они поговорили, договорились, сели в пролетку лихача и уехали.
– Чтоб он издох на пороге твоей комнаты! – искривив губы, сказал Грин.
Ему стало жарко, он снял пальто, перебросил его на руку, шляпу сдвинул набок и весело зашагал, насвистывая марш.
У Аничкова моста он зашел в цветочный магазин. Здесь было душно от множества запахов и огромной железной печурки, раскаленной докрасна. Из разноцветных узкогорлых ваз свешивались красные, белые и желтые розы; круглые корзины с хризантемами теснились ярусами от пола до потолка, персидская сирень и цветущие олеандры стояли аллеей от входа до дверей в соседнее помещение. Анютины глазки с младенческой улыбкой на своих разрисованных рожицах глядели на Грина, и он улыбался им, чувствуя, что здесь он свой и что здесь ждут его и любят.
– Я сяду, – сказал он хозяйке – женщине с маленькой птичьей головой на массивной шее. – Буду выбирать цветы. Розы на какую цену? Полтинник? Вынимайте полсотни, белых побольше. На ваш вкус, мадам! Олеандры я беру без горшков. А вы не ужасайтесь! Ломайте верхушки, вот так. Ну, я сам доломаю – вы не умеете, мадам. Теперь давайте бельевую корзину и укладывайте цветы. Наломайте сотню хризантем. Так. Отличная работа! Сколько с меня? Только-то? Пошлите эту девчонку за извозчиком, пусть нанимает не торгуясь, в Тарасов переулок. Сдачу прошу передать девчонке на китайскую карамель.
Пренебрежительно кинул на прилавок несколько кредиток. Огромную корзину с цветами погрузили на извозчика, сам Грин с ногами забрался на сиденье.
– Я складной, – ты не оборачивайся, – сказал он вознице. – Вези скорее и легче, получишь на чай и кофий. Ты знаешь, кто я?
– Ай, веселый барин! – Извозчик закрутил бороденку и завертелся на облучке – Люблю веселых возить! Эту всю неделю с похорон да на похороны, лошадь пожалеть нужно, барин!
– Я храбрый портняжка! – нараспев произнес Грин, укладываясь на сиденье. – Семерых одним ударом! У Соловьевского магазина остановись. Вина мне нужно. Эй, берегись! – закричал он, когда дрожки с дребезгом спустились с Аничкова моста. – А ну, задави вон ту барыню! Дави! Нечего ей на этом свете делать!
– Пусть живет, барин! Найдется ей дело! Цветочки ваши высыпаются, глядите-ка!
За дрожками бежала женщина и подбирала цветы. Грин кинул ей ворох хризантем. На углу Владимирского он сошел с дрожек и в гастрономическом магазине Соловьева купил вина, закусок и фруктов, – так много, что всего купленного хватило бы на устройство многолюдной пирушки.
Во втором часу ночи он прибыл домой, таща на себе корзину с цветами. Извозчик, не переставая восхищаться веселым барином, на голове внес в квартиру пакеты и свертки.
Грин щедро расплатился с ним и, зажав ему рот ладонью, выпроводил на лестницу. На цыпочках вошел в комнату жены, зажег лампу, внес корзину с цветами и охапками роз и хризантем забросал спящую жену:
– Вставай, Веруша! Друг мой, вставай! Будем пить за торжество Любви и Сказки!
– Где нынче живет твоя Мечта? – спросила жена. – Сейчас узнаем. Вот ее адрес. Достал из жилетного кармана визитную карточку и побледнел, взглянув на нее. Под словами
ЕКАТЕРИНА МИХАЙЛОВНА ТОМАШЕВСКАЯ
напечатан был адрес – почему-то в три строчки:
Миллионная улица
дом № 12
квартира 7.
Глава седьмая
Никогда ни при каких условиях я не оставлю, не покину моей родной земли, которую люблю верно и сильно. В том случае, когда мне будет невтерпеж плохо и трудно, я побываю в Зурбагане, уеду в Лисе, поброжу по улицам Гель-Гью.
А. С. Грин
Другу юности своей, капитану черноморского парохода Ивану Ивановичу Теплову Грин рассказал про глухонемую, о трех встречах с нею: о первой – праздничной, второй – будничной, третьей – сказочной. Грину страстно хотелось, чтобы Иван Иванович, выслушав, дал свое заключение по поводу всей этой истории.
Теплов – высокий человек тридцати пяти лет, лицом похожий на Шаляпина (ему он приходился родственником по отцу) – внимательно выслушал приятеля, набил трубку, пустил дым, спросил:
– Пил много?
– Когда, Иван Иванович?
– В третий раз, в наводнение.
– Рюмку перед обедом, Иван Иванович, верь совести!
– Тогда ничего не понимаю. Но ты-то чего беспокоишься! Ведь, если не ошибаюсь, ты не сомневаешься в чудесах, ты считаешь, что они возможны. Только, по-моему, тут какие-то чепушистые глупости.
– Факты штука упрямая, Иван Иванович. Глупости или умности, как тебе угодно, но всё было так, как я сказал. А теперь слушай дальше.
И рассказал про Катюшу, показал визитную карточку с адресом глухонемой.
– Работать мешает мне эта история, – сказал Грин. – Я, понимаешь ли, охотно поверю в чудеса и самое невозможное, но мне надо знать, что всё это и есть невозможное. Или с хлебом и рыбой было чудо, или у Петра были спрятаны где-нибудь за скалою целые ящики и мешки с рыбой и пеклеванником!
– Какой Петр? Какие рыбы? Я, братец, на соображение туговат. Если не изменяет мне память, так хлебом и рыбой кормил публику Христос, а не Петр, а?
– Важно в данном случае то, кто именно раздавал провизию, Иван Иванович! А раздавать должен был Петр. Теперь понимаешь?
– В общем, по сочинителю и приключение, – устало вымолвил Иван Иванович. – На тебя это похоже. С тобою и не то бывало!
– А ты без ремарок, дорогуша!
– Не при мне писано, Александр Степаныч, давай-ка еще по маленькой, лучше будет.
В десять вечера Грин предложил приятелю вместе сходить на Миллионную в гости к Катюше.
– Поздно, – сказал Иван Иванович. – Если хочешь – пойдем завтра часов в шесть. Самое удобное время.
– А не обманешь? – обрадовался Грин. – Вот удружишь, господи! Придем, сядем, скажем…
– И опять чудеса начнутся, – молвил Иван Иванович, с опаской поглядывая на Грина: выдумывает, болен, шутки шутит…
Всю ночь Грин спал беспокойно. Начинались интересные сны – четкие и ясные настолько, что капли дождя, падавшие в сновидении на его ладонь, переливались радугой и, разбиваясь, разноцветными червячками переползали с пальца на палец. Во сне было жарко и душно от запаха левкоев, гелиотропа, резеды и душистого горошка.
Грин просыпался и снова уходил в сказочное, феерическое забытье. Он перебирал чьи-то длинные, тонкие волосы, и они, подобно пламени, обжигали его руки, он кричал, просыпался и снова засыпал – и снова смотрел на диковинные вещи, бродил среди красивых, нарядных женщин, целовал липкие, горькие уста и, просыпаясь, еще ощущал бегающий в губах своих огонь.
Под утро приснилось ему, что он умер и что он сам, живой, стоит подле своего мертвого тела и плачет. Во сне играла музыка, печально стонала труба и охотничьи рога заливисто пели в холодных зимних рощах.
Сны утомили его, он встал под утро разбитым, усталым, невыспавшимся.
Иван Иванович сказал ему:
– Нигде мне не снилось столько всякой всячины, как у тебя, Александр Степанович. И сам ты волшебный человек, и постель у тебя волшебная, ей-богу! Всю ночь гонялся за золотыми рыбками. Они летают, а я по ним из мелкокалиберной!
– Золотые рыбки? – весело переспросил Грин. – Спросим-ка Веру Павловну, не снилась ли ей маринованная корюшка или бычки в томате!
– Черт тебя знает, Александр Степанович, что ты за человек! Истории с тобою всякие, ни с чем несообразные. Спускаюсь на дно морское, а там Шаляпин поет и русалки его слушают. Хвостами помахивают, понимаешь ли, а на плечах у них котята сидят. Кстати, Александр Степанович, сегодня в оперном Народном доме «Фауст» с участием Федора Ивановича. Направимся, а? Надо бы поговорить с земляком.
– А на Миллионную?
– На Миллионную пойдем к пяти. Посидим часок, а оттуда в Народный дом. Успеем.
– А билеты? На Шаляпина у нас, дорогой друг, сутками стоят за билетами, а ты хочешь в один час!
– Да я к нему самому! Скажу ему: поздравляю вас, Федор Иванович, с головокружительной карьерой и прошу припомнить те времена, когда и вы чай вприглядку пили. Сейчас-то, поди, по десять кусков в стакан опускает. Повезло человеку!
Обедали дома, гостю и хозяину подали горох с ветчиной, вареное мясо с тушеной капустой, пирог с брусничным вареньем. И гость и хозяин любили простые русские кушанья, ели много и долго, не забывая наливать друг другу. Грин мечтал о предстоящем посещении квартиры семь в доме № 12 по Миллионной улице; при одной мысли о том, что он поднимется по лестнице и будет впущен в квартиру, где, возможно, разрешатся все загадки, ему становилось и хорошо и жутко. С подобными чувствами и ощущениями ожидал он в детстве начала представления в передвижном цирке.