Лирика (сборник)
ModernLib.Net / Поэзия / Борис Пастернак / Лирика (сборник) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Из усыхающего рта Крапивой, кровлей, тленьем, страхом. Встает в колонны рев скота. 3
На кустах растут разрывы Облетелых туч. У сада Полон рот сырой крапивы: Это запах гроз и кладов. Устает кустарник охать. В небе множатся пролеты. У босой лазури – походь Голенастых по болоту. И блестят, блестят, как губы, Не утертые рукою, Лозы ив, и листья дуба, И следы у водопоя. 1914Июльская гроза
Так приближается удар За сладким, из-за ширмы лени, Во всеоружьи мутных чар Довольства и оцепененья. Стоит на мертвой точке час Не оттого ль, что он намечен, Что желчь моя не разлилась, Что у меня на месте печень? Не отсыхает ли язык У лип, не липнут листья к нёбу ль В часы, как в лагере грозы Полнеба топчется поодаль? И слышно: гам ученья там, Глухой, лиловый, отдаленный. И жарко белым облакам Грудиться, строясь в батальоны. Весь лагерь мрака на виду. И, мрак глазами пожирая, В чаду стоят плетни. В чаду — Телеги, кадки и сараи. Как плат белы, забыли грызть Подсолнухи, забыли сплюнуть, Их всех поработила высь, На них дохнувшая, как юность. Гроза в воротах! на дворе! Преображаясь и дурея, Во тьме, в раскатах, в серебре, Она бежит по галерее. По лестнице. И на крыльцо. Ступень, ступень, ступень. – Повязку! У всех пяти зеркал лицо Грозы, с себя сорвавшей маску. 1915После дождя
За окнами давка, толпится листва, И палое небо с дорог не подобрано. Всё стихло. Но что это было сперва! Теперь разговор уж не тот и по-доброму. Сначала всё опрометью, вразноряд Ввалилось в ограду деревья развенчивать, И попранным парком из ливня – под град, Потом от сараев – к террасе бревенчатой. Теперь не надышишься крепью густой. А то, что у тополя жилы полопались, — Так воздух садовый, как соды настой, Шипучкой играет от горечи тополя. Со стекол балконных, как с бедер и спин Озябших купальщиц, – ручьями испарина. Сверкает клубники мороженый клин, И градинки стелются солью поваренной. Вот луч, покатясь с паутины, залег В крапиве, но, кажется, это ненадолго, И миг недалек, как его уголек В кустах разожжется и выдует радугу. 1915, 1928Импровизация
Я клавишей стаю кормил с руки Под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, Рукав завернулся, ночь терлась о локоть. И было темно. И это был пруд И волны. – И птиц из породы люблю вас, Казалось, скорей умертвят, чем умрут Крикливые, черные, крепкие клювы. И это был пруд. И было темно. Пылали кубышки с полуночным дегтем. И было волною обглодано дно У лодки. И грызлися птицы у локтя. И ночь полоскалась в гортанях запруд. Казалось, покамест птенец не накормлен, И самки скорей умертвят, чем умрут Рулады в крикливом, искривленном горле. 1915Мельницы
Стучат колеса на селе. Струятся и хрустят колосья. Далёко, на другой земле Рыдает пес, обезголосев. Село в серебряном плену Горит белками хат потухших, И брешет пес, и бьет в луну Цепной, кудлатой колотушкой. Мигают вишни, спят волы, Внизу спросонок пруд маячит, И кукурузные стволы За пазухой початки прячут. А над кишеньем всех естеств, Согбенных бременем налива, Костлявой мельницы крестец, Как крепость, высится ворчливо. Плакучий Харьковский уезд, Русалочьи начесы лени, И ветел, и плетней, и звезд, Как сизых свечек, шевеленье. Как губы, – шепчут; как руки, – вяжут; Как вздох, – невнятны, как кисти, – дряхлы. И кто узнает, и кто расскажет, Чем тут когда-то дело пахло? И кто отважится и кто осмелится Из сонной одури хоть палец высвободить, Когда и ветряные мельницы Окоченели на лунной исповеди? Им ветер был роздан, как звездам – свет. Он выпущен в воздух, а нового нет. А только, как судна, земле вопреки, Воздушною ссудой живут ветряки. Ключицы сутуля, крыла разбросав, Парят на ходулях, степей паруса. И сохнут на срубах, висят на горбах Рубахи из луба, порты – короба. Когда же беснуются куры и стружки, И дым коромыслом, и пыль столбом, И падают капли медяшками в кружки, И ночь подплывает во всем голубом, И рвутся оборки настурций, и буря, Баллоном раздув полотно панталон, Вбегает и видит, как тополь, зажмурясь, Нашествием снега слепит небосклон, — Тогда просыпаются мельничные тени. Их мысли ворочаются, как жернова. И они огромны, как мысли гениев, И несоразмерны, как их права. Теперь перед ними всей жизни умолот. Все помыслы степи и все слова, Какие жара в горах придумала, Охапками падают в их постава. Завидевши их, паровозы тотчас же Врезаются в кашу, стремя к ветрякам, И хлопают паром по тьме клокочущей, И мечут из топок во мрак потроха. А рядом, весь в пеклеванных выкликах, Захлебываясь кулешом подков, Подводит шлях, в пыли по щиколку, Под них свой сусличий подкоп. Они ж, уставая от далей, пожалованных Валам несчастной шестерни, Меловые обвалы пространств обмалывают И судьбы, и сердца, и дни. И они перемалывают царства проглоченные, И, вращая белками, пылят облака, И, быть может, нигде не найдется вотчины, Чтоб бездонным мозгам их была велика. Но они и не жалуются на каторгу. Наливаясь в грядущем и тлея в былом, Неизвестные зарева, как элеваторы, Преисполняют их теплом. 1915, 1928На пароходе
Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. Гремели блюда у буфетчика. Лакей зевал, сочтя судки. В реке, на высоте подсвечника, Кишмя кишели светляки. Они свисали ниткой искристой С прибрежных улиц. Било три. Лакей салфеткой тщился выскрести На бронзу всплывший стеарин. Седой молвой, ползущей исстари, Ночной былиной камыша Под Пермь, на бризе, в быстром бисере Фонарной ряби Кама шла. Волной захлебываясь, на волос От затопленья, за суда Ныряла и светильней плавала В лампаде камских вод звезда. На пароходе пахло кушаньем И лаком цинковых белил. По Каме сумрак плыл с подслушанным, Не пророня ни всплеска, плыл. Держа в руке бокал, вы суженным Зрачком следили за игрой Обмолвок, вившихся за ужином, Но вас не привлекал их рой. Вы к былям звали собеседника, К волне до вас прошедших дней, Чтобы последнею отцединкой Последней капли кануть в ней. Был утренник. Сводило челюсти, И шелест листьев был как бред. Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет. И утро шло кровавой банею, Как нефть разлившейся зари, Гасить рожки в кают-компании И городские фонари. 1916Марбург
Я вздрагивал. Я загорался и гас. Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, — Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ. Как жаль ее слез! Я святого блаженней. Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен Вторично родившимся. Каждая малость Жила и, не ставя меня ни во что, В прощальном значеньи своем подымалась. Плитняк раскалялся, и улицы лоб Был смугл, и на небо глядел исподлобья Булыжник, и ветер, как лодочник, греб По лицам. И всё это были подобья. Но как бы то ни было, я избегал Их взглядов. Я не замечал их приветствий. Я знать ничего не хотел из богатств. Я вон вырывался, чтоб не разреветься. Инстинкт прирожденный, старик-подхалим, Был невыносим мне. Он крался бок о бок И думал: «Ребячья зазноба. За ним, К несчастью, придется присматривать в оба». «Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт, И вел меня мудро, как старый схоластик, Чрез девственный, непроходимый тростник, Нагретых деревьев, сирени и страсти. «Научишься шагом, а после хоть в бег», — Твердил он, и новое солнце с зенита Смотрело, как сызнова учат ходьбе Туземца планеты на новой планиде. Одних это всё ослепляло. Другим — Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи. Копались цыплята в кустах георгин, Сверчки и стрекозы, как часики, тикали. Плыла черепица, и полдень смотрел, Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге Кто, громко свища, мастерил самострел, Кто молча готовился к Троицкой ярмарке. Желтел, облака пожирая, песок. Предгрозье играло бровями кустарника, И небо спекалось, упав на кусок Кровоостанавливающей арники. В тот день всю тебя от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову, Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал. Когда я упал пред тобой, охватив Туман этот, лед этот, эту поверхность (Как ты хороша!) – этот вихрь духоты — О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут. Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм. Когтистые крыши. Деревья. Надгробья. И всё это помнит и тянется к ним. Всё – живо. И всё это тоже – подобья. О, нити любви! Улови, перейми. Но как ты громаден, обезьяний, Когда под надмирными жизни дверьми, Как равный, читаешь свое описанье! Когда-то под рыцарским этим гнездом Чума полыхала. А нынешний жупел — Насупленный лязг и полет поездов Из жарко, как ульи, курящихся дупел. Нет, я не пойду туда завтра. Отказ — Полнее прощанья. Всё ясно. Мы квиты. Да и оторвусь ли от газа, от касс, — Что будет со мною, старинные плиты? Повсюду портпледы разложит туман, И в обе оконницы вставят по месяцу. Тоска пассажиркой скользнет по томам И с книжкою на оттоманке поместится. Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику, Бессонницу знаю. Стрясется – спасут. Рассудок? Но он – как луна для лунатика. Мы в дружбе, но я не его сосуд. Ведь ночи играть садятся в шахматы Со мной на лунном паркетном полу. Акацией пахнет, и окна распахнуты, И страсть, как свидетель, седеет в углу. И тополь – король. Я играю с бессонницей. И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью. И ночь побеждает, фигуры сторонятся, Я белое утро в лицо узнаю. 1916, 1928Сестра моя – жизнь
Лето 1917
Памяти демона
Приходил по ночам В синеве ледника от Тамары. Парой крыл намечал, Где гудеть, где кончаться кошмару. Не рыдал, не сплетал Оголенных, исхлестанных, в шрамах. Уцелела плита За оградой грузинского храма. Как горбунья дурна, Под решеткою тень не кривлялась. У лампады зурна, Чуть дыша, о княжне не справлялась. Но сверканье рвалось В волосах, и, как фосфор, трещали. И не слышал колосс, Как седеет Кавказ за печалью. От окна на аршин, Пробирая шерстинки бурнуса, Клялся льдами вершин: Спи, подруга, – лавиной вернуся. Из цикла
«Не время ль птицам петь»
Про эти стихи
На тротуарах истолку С стеклом и солнцем пополам. Зимой открою потолку И дам читать сырым углам. Задекламирует чердак С поклоном рамам и зиме, К карнизам прянет чехарда Чудачеств, бедствий и замет. Буран не месяц будет месть, Концы, начала заметет. Внезапно вспомню: солнце есть; Увижу: свет давно не тот. Галчонком глянет Рождество, И разгулявшийся денек Откроет много из того, Что мне и милой невдомек. В кашне, ладонью заслонясь, Сквозь фортку крикну детворе: Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе? Кто тропку к двери проторил, К дыре, засыпанной крупой, Пока я с Байроном курил, Пока я пил с Эдгаром По? Пока в Дарьял, как к другу, вхож, Как в ад, в цейхгауз и в арсенал, Я жизнь, как Лермонтова дрожь, Как губы в вермут окунал. * * *
Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе Расшиблась весенним дождем обо всех, Но люди в брелоках высоко брюзгливы И вежливо жалят, как змеи в овсе. У старших на это свои есть резоны. Бесспорно, бесспорно смешон твой резон, Что в грозу лиловы глаза и газоны И пахнет сырой резедой горизонт. Что в мае, когда поездов расписанье Камышинской веткой читаешь в купе, Оно грандиозней святого писанья И черных от пыли и бурь канапе. Что только нарвется, разлаявшись, тормоз На мирных сельчан в захолустном вине, С матрацев глядят, не моя ли платформа, И солнце, садясь, соболезнует мне. И в третий плеснув, уплывает звоночек Сплошным извиненьем: жалею, не здесь. Под шторку несет обгорающей ночью И рушится степь со ступенек к звезде. Мигая, моргая, но спят где-то сладко, И фата-морганой любимая спит Тем часом, как сердце, плеща по площадкам, Вагонными дверцами сыплет в степи. Плачущий сад
Ужасный! – Капнет и вслушается, Всё он ли один на свете, Мнет ветку в окне, как кружевце, Или есть свидетель. Но давится внятно от тягости Отеков – земля ноздревая, И слышно: далеко, как в августе, Полуночь в полях назревает. Ни звука. И нет соглядатаев. В пустынности удостоверясь, Берется за старое – скатывается По кровле, за желоб и через. К губам поднесу и прислушаюсь, Всё я ли один на свете, — Готовый навзрыд при случае, — Или есть свидетель. Но тишь. И листок не шелохнется. Ни признака зги, кроме жутких Глотков и плескания в шлепанцах И вздохов и слез в промежутке. Зеркало
В трюмо испаряется чашка какао, Качается тюль, и – прямой Дорожкою в сад, в бурелом и хаос К качелям бежит трюмо. Там сосны враскачку воздух саднят Смолой; там по маете Очки по траве растерял палисадник, Там книгу читает Тень. И к заднему плану, во мрак, за калитку В степь, в запах сонных лекарств Струится дорожкой, в сучках и в улитках Мерцающий жаркий кварц. Огромный сад тормошится в зале В трюмо – и не бьет стекла! Казалось бы, всё коллодий залил, С комода до шума в стволах. Зеркальная всё б, казалось, нахлынь Непотным льдом облила, Чтоб сук не горчил и сирень не пахла, — Гипноза залить не могла. Несметный мир семенит в месмеризме, И только ветру связать, Что ломится в жизнь и ломается в призме, И радо играть в слезах. Души не взорвать, как селитрой залежь, Не вырыть, как заступом клад. Огромный сад тормошится в зале В трюмо – и не бьет стекла. И вот, в гипнотической этой отчизне Ничем мне очей не задуть. Так после дождя проползают слизни Глазами статуй в саду. Шуршит вода по ушам, и, чирикнув. На цыпочках скачет чиж. Ты можешь им выпачкать губы черникой, Их шалостью не опоишь. Огромный сад тормошится в зале, Подносит к трюмо кулак, Бежит на качели, ловит, салит, Трясет – и не бьет стекла! Из цикла
«Книга степи»
До всего этого была зима
В занавесках кружевных Воронье. Ужас стужи уж и в них Заронен. Это кружится октябрь, Это жуть Подобралась на когтях К этажу. Что ни просьба, что ни стон, То, кряхтя, Заступаются шестом За октябрь. Ветер за руки схватив, Дерева Гонят лестницей с квартир Примечания
1
В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2
|
|