Застолье разворачивалось с точностью военной операции. Хозяин дома восседал спиной к огромному окну, чтобы на него не давила свинцово-серая природа, словно бы вплывавшая в комнату; к тому же отсюда он лучше видел своих гостей. Чтобы в комнате стало повеселей, зажгли высокие свечи на столе, где в зеленом блюде алели раки. На всей картине была печать сознательного смешения свежести, источаемой дарами природы, с уютным теплом домашнего очага, особенно приятным в пасмурную погоду. Хайнц в белых перчатках разливал вино и подавал гостям обед, как истый метрдотель, каким он вот-вот должен был стать, когда началась война. Он поставил перед каждым чашку дымящегося бульона – единственная дань погоде, – все же прочее угощение составляли холодные блюда, малыми порциями, но подобранные со вкусом и знанием дела. Морица забавляло выражение лица Марти. При виде всех этих вкусных блюд – ни дать ни взять картинка из довоенного журнала, – на нем проступило детское вожделение.
Потом они пили кофе и коньяк в каменной беседке. Небо чуть посветлело. Они сидели, закутавшись в пальто и пледы, для поддержания тепла на спиртовке грелся кофе. Гости бурно радовались крепкому черному кофе, совсем не похожему на мутное пойло, которое по воле злого рока они пили ежедневно. Мориц радовался их радости. Он подумал: была бы возможность щедрее кормить этот народ – наверняка не возникло бы столь сильного недовольства. Недоедание и скверный кофе куда в большей мере, чем полагают, причина противоестественной стойкости здешнего Сопротивления.
Не то чтобы оно всерьез тревожило оккупантов, но покоренный народ необходимо привлекать на свою сторону с помощью жизненных благ, которые он ценит. Он вспомнил батраков в своем родовом поместье. Не изведав ничего лучше ржаного кофе, они были им довольны. Точнее – никто не спрашивал, довольны они или нет. Они работали, делали, что им велят, – на то они и батраки.
– Чудно, – сказала вдруг Марти, глядя в светлеющую даль на чаек, весело паривших на ветру, – чудно, что и природа, и ветер, и чайки… что все это осталось прежним, совсем как раньше…
Мориц рассмеялся:
– Птицы не замечают, что сейчас «решается судьба отечества», вы это хотите сказать?
Она с простодушной досадой уставилась на него. Мориц продолжал ее поддразнивать:
– Скажите, Марти, а вас это сейчас очень беспокоит?
Она беспомощно взглянула на Вилфреда: этот чужой человек, офицер, с которым она, случалось, делила постель, не хотел понять, что в душе она – патриотка… Вилфред пожал плечами. Нелепая чувствительность!
– А ты? – продолжал Мориц, обращаясь к Вилфреду: – Ты уже принял решение?
Вилфред взял сигару. Так мирно, уютно в этой беседке…
– Вы же все преисполнены идеализма. И твою позицию никто не поймет!..
В тоне Морица слышалось дружеское участие. Вилфред рассмеялся. Он низко нагнулся над столом, стараясь заслонить спичку от ветра.
Беседка была самая настоящая маленькая крепость – естественное скопление камней под крышей из дубовых досок, столь хитроумно встроенных в камень, что снаружи никто бы их не заметил.
– Зачем отравлять приятные минуты каверзными вопросами? – с улыбкой проговорил Вилфред, вдыхая сигарный дым. Его неугомонная левая рука недвижно покоилась на спинке кресла. И сам он сейчас весь отдался покою: ветер, вино, коньяк и тучи, стремительно плывущие по небу, привели его в блаженное состояние духа.
Втайне он развлекался назревающей ссорой между этими двумя столь несхожими друг с другом любовниками: oн, всезнающий циник, изнывавший от скуки на своем невысоком посту, с каждым днем все больше пренебрегая своими обязанностями; она, слабая, податливая женщина, охочая до лести и житейских благ, но отнюдь не лишенная притом искренней любви к своему униженному отечеству…
– Наша Марти просто дитя природы, как я понимаю, – сказал он, отхлебывая попеременно кофе и коньяк. Но Мориц не унимался.
– Ты упрощаешь! – заявил он. – Слишком уж просто ты хочешь все объяснить!
Оба сидели теперь и глядели на Марти, под их пристальным взглядом она вспыхнула, залилась краской.
– От нас, – устало, но настойчиво продолжал Мориц, – требуют, во-первых, дисциплины, необходимой в условиях войны, во-вторых, надменного снисхождения ко всем этим блошиным укусам, я имею в виду действия ваших патриотов. От вас мы требуем лишь одного: свыкнуться с нами, что, кстати, наилучший выход для вас самих – вы же разгуливаете с гневным видом, всячески стараясь показать, как вы страдаете за свое отечество… Но вот вы оба… как говорится, от ворон отстали, а к павам не пристали. А раз так – можно ждать удара с обеих сторон.
Марти хотелось вскочить и уйти. Она походила сейчас на обиженную школьницу. Она будто не понимала ничего, воображая, что все в полном порядке: как бы она себя ни вела, главное – сберечь в своем девичьем сердце искру всенародного гнева.
Но Мориц по-прежнему не унимался. Из сугроба под каменным столиком, за которым они сидели, он выудил бутылку ликера. Рассматривая ее против света, он вопросительно, не без кокетства поднял брови. Она кивнула. Марти нельзя было покорить силой оружия, но вот с помощью ликера…
– Да, вас не поймешь, – игриво продолжал Мориц. Он поднял рюмку. Марти послушно последовала его примеру. – Нетерпимость – ваше национальное свойство.
Он откинулся назад в неудобном кресле, оформленном в виде дерева, с ветвями и почками на них.
– Все это могло бы быть смешно. Но, в сущности, в этом ваша сила. Когда вас, норвежцев, тем или иным способом настигает рок, вы делаете оскорбленную мину и говорите «нет!», не считаясь с безысходностью положения. Вы бы посмотрели на моих батраков в Померании – неужто вы воображаете, будто им нравится война? Или, к примеру, мне самому? Она не нравится даже нашим политикам.
Он рассмеялся, но вдруг помрачнел:
– Но в тот же миг, как война стала фактом, вот бы вам взглянуть на них! Они явились все, как один, эти усталые горемыки, никогда не помышлявшие ни о благосостоянии, ни о чем другом, что составляет для вас смысл бытия, явились все, как один, в мундире, сразу усвоив военную выправку. Вы думаете, они рвались в бой? Ничуть. Но они были готовы к бою. К бою за родину? Да за что угодно, чем только их поманят – за родной дом, за церковь, веру, свободу, а можно и за отечество, не все ли равно, все это лишь символы, которые в тот же миг обрели для них смысл, совершенно определенный смысл для всех и каждого, сразу же, как только… Да кто они такие, эти люди, – им ли обижаться на неумолимый рок?
Он говорил так, будто все это его нисколько не интересовало, – просто хотел разъяснить некоторые очевидные истины существам с другой планеты – бесхитростным детям, вообразившим, что они смогут всю жизнь резвиться на лужайке только потому, что им разрешили поиграть там часок перед обедом.
– Хорошо, хорошо, – примирительно сказал Вилфред, ничем не выдавая, что чувствует на себе взгляд Марти: глаза ее вновь вспыхнули в последнем приступе возмущения, впрочем быстро погасшем под лаской ликера. – А какую породу животных предпочитаешь ты?
– Я? Как человек, я ценю в других уступчивость, сговорчивость. Как офицер, я считаю это непреложным.
В его тоне не было угрозы. Но в самой любезности его скрывался вызов. Он продолжал, на этот раз даже с каким-то волнением.
– Говорят, мы живем во время, лишенное иллюзий. Что, собственно, это значит? Одна сторона дела ясна: надо принимать вещи такими, какие они есть… А впрочем… Люди и сейчас преисполнены иллюзий, и, если хотите знать мое мнение, слава богу! Но вот вы, вы живете одними иллюзиями, купаетесь в них, сменяя одну иллюзию другой. Прежняя звалась «Англия», впрочем, почему бы и нет?
Вилфред сидел, постукивая пальцами по каменной столешнице.
– Ты долго жил в уединении. Не думаешь ли ты…
– Ты заблуждаешься. Я по-своему связан с этой страной. Я говорю на вашем языке. Возможно, только поэтому начальство явило снисхождение к моим грехам…
Он смущенно оглянулся, затем продолжал с улыбкой:
– Сто тридцать пять лет назад агрессором, а следовательно, извечным врагом, была Англия. В ту пору в Уллеволе правил проанглийски настроенный Юнас Коллет, прожигая жизнь с таким двором, который вы сейчас вряд ли потерпели бы у себя. Кто знает, может, он был твоим предком, я бы не удивился… Нет, нет, к чему этот изумленный вид? У меня тоже есть предки. Разве мое имя – фон Вакениц – не показалось тебе знакомым? Нет? Хотя, верно, ведь вы, норвежцы, не знаете собственной истории, за исключением ее героических эпох. Неужели ты не слыхал про некоего Августа Фридриха фон Вакеница? Он был родом из Померании, в чине генерала служил в Шотландии под началом герцога Камберлендского. Но впоследствии он осел в твоей старой Христиании на правах ближайшего советника асессора Розенкранца – слабого и недалекого малого, весьма нуждавшегося в наставнике, который нашептывал бы ему на ушко разные разности. Почтенный асессор публично признался, что всякий раз, когда его разъедало сомнение по поводу какого-либо важного дела, а сомнения разъедали его беспрестанно, он спрашивал себя: «А как поступил бы в этом случае мой друг фон Вакениц?» Как видишь, нельзя сказать, что я ничем не связан с вашей страной. Положение в ней изменилось. Так почему бы не сменить иллюзии? Это же легче всего. Вы живете иллюзией, имя которой – национальная независимость, что бы там ни понимали под этим. Вы попросту закрываете глаза и видите лишь то, что хотите. В этом ваша сила, как я уже говорил, да, наверно, это так…
– Но действительность? – вставил Вилфред не без некоторого волнения. – Вот сейчас ты уже приготовился сказать: но действительность… не так ли?
– Да, пожалуй, что так. Действительность… правда, вы употребляете это слово в самом элементарном его смысле, понимая под ним то, что мы чувствуем, едим и так далее… Иногда, напротив, вы ударяетесь в метафизику и принимаетесь рассуждать об истинной действительности, скрытой за внешней… В зависимости от того, как вам удобней в данный момент…
Вилфред выпрямился на своем сиденье.
– А сам ты что думаешь?
– Действительность, разумеется, относительна. Моя действительность не имеет ничего общего с действительностью батраков, о которых я вам рассказывал. Действительность, очевидно, некая постоянная величина для каждого, не правда ли? В общем, некая сумма фактов.
Вилфред не мог сдержать улыбку.
– А мне показалось, что ты не всегда склонен признавать факты. В частности, такой факт, как положение в этой стране…
Мориц поднял брови. Он не оглянулся на собеседника, хотя настороженно ловил его слова.
– Все дело в методах, милый друг. – Из пузатой бутылки он налил гостям коньяку. – В форме, в различии между тонким вкусом и безвкусицей. Нет, нет, не улыбайся! Кажется, мы живем в среде, лишенной формы, но это лишь кажется так. Чужеземное всегда во всех своих проявлениях раздражает и оскорбляет местных жителей, а вот этого-то и следовало бы нам избегать. Ты ведь сам хорошо знаешь, что такое форма, знаешь, что сплошь и рядом именно она определяет и видоизменяет содержание, короче – формирует его. Конфликты всегда вызываются формой. Что же касается действительности – она попросту неизбежна.
Ветер наскоками врывался в беседку, обжигал ледяным дыханием… В его вой вплетались громкие крики чаек, доносившиеся с моря. Что-то зловещее вдруг проступило в этой картине. Марти вновь захотелось встать и уйти. Но Мориц склонился над бутылкой и сам поднял бокал. И крепкий, густой, веселящий ликер снова пролился в ее гортань. Все силы тотчас покинули ее – на смену пришло тихое веселье.
– Послушать тебя, мы будто не люди, а какие-то животные, – вяло пробормотала она.
– Нет, нет, совсем не животные. Люди… – Мориц вновь откинулся в кресле, следя за полетом чаек. – Мы всегда так нелепо рассуждаем о людях, – продолжал он. – Что можно сказать о человеке? Он склонен к обману, ищет наслаждений, жаден, скуп или же труслив, в нем обитают господь и дьявол одновременно. Немногие люди – гении, но не о них речь. Когда люди произносят слово «человек», они обращают свой взор к небу, как бы надеясь заполучить оттуда коллективную индульгенцию… Дорогая Марти, я очень люблю людей, или, если вам угодно, человека, но ведь все хорошо в меру, не так ли? Я не обращаю при этом взор к небу и не забываю о земле, по которой все мы ползаем.
Вилфред спросил:
– Ты думаешь, вы выиграете войну? – Вопрос прозвучал грубо, хотя Вилфред спросил как бы вскользь.
– Ты прекрасно знаешь, что я этого не думаю. Я никогда в это не верил. Зато я думаю, что мы выиграем мир. Американцы… Впрочем, дело не в этом. Неужели ты воображаешь, будто работники мои, о которых я тебе рассказывал, верили все это время – или хоть когда-нибудь – в счастливый исход войны? Да их никто и не спрашивал. Вопрос этот занимает народ, ведущий настоящую войну, куда меньше, чем принято думать. Это вас он занимает – тех, кто, как говорится, может «сделать ставку». Это вам необходимо знать, каков будет исход.
– Но почему же тогда?.. – Вилфред осекся: не стоило рассуждать о таких вещах в присутствии Марти. Оба одновременно взглянули на нее. На лице ее была блаженная вялость, но она не спала.
– У меня на родине заявила о себе оппозиция, – сухо произнес Мориц, – тебе известно мое отношение к ней, она меня не интересует, отчасти потому, что я сдержанно отношусь к политике вообще. Но эта оппозиция не стремилась во что бы то ни стало обеспечить победу, она пыталась лишь умерить масштабы беды, как сказал бы ты.
Ветер дул еще резче, еще холодней стало его дыхание. Марти мужественно терпела холод. Теперь, когда они повели ее к дому, она будто легко плыла по земле. Мориц проводил ее наверх: ей хотелось отдохнуть. Вилфред прошел в библиотеку – смотрел, как за окном сгущались сумерки.
Комната была частично приспособлена под кабинет. Стоя лицом к зеркалу, Вилфред наблюдал, как умирает день. Он видел свой силуэт на фоне окрестного пейзажа, силуэт дрожал и колебался. Мориц бесшумно спустился вниз и встал за его спиной, почти рядом.
– Ты совершенно прав, – сказал он.
Вилфред поймал его взгляд в зеркале, глазами спросил, о чем он.
Тот сказал:
– У тебя ведь тоже нет ни братьев, ни сестер?
– Есть сводный брат. Я с ним не знаком. Он оскорбил мое одиночество самим фактом своего существования.
– Я был в этом уверен. Я распознаю единственное дитя на любом расстоянии.
– Но ты ведь не это хотел сказать?
– Я хотел сказать, что твое положение… что вообще такие, как мы… нет, я вовсе не утверждаю, что твоя гибель предрешена изначально. Но в сложившейся ситуации…
– Ты хочешь сказать, что некоторые люди неизбежно делают ошибочный выбор?
– Да, что-то в этом роде… Нет, посмотри, у тебя волосы светлые, у меня темные, а так, честное слово, почти никакой разницы!
Он рассмеялся.
Его присутствие вдруг стало физически неприятно Вилфреду. Ему не нравилось, когда его мысли высказывались другими людьми. Все же он не сдвинулся с места. Его взгляд был словно прикован к двойному отражению в зеркале на фоне темнеющего неба.
Мориц заметил его реакцию и сказал с легкой усмешкой:
– It is a humiliating confession, but we are all of us made out of the same stuff [[2] ].
Вилфред поморщил нос.
– Оскара Уайльда можно цитировать по любому поводу. Он еще говорит, что раньше или позже неизбежно приходишь к той омерзительной общности, которая зовется человеческой природой. Если это правда и ты этому веришь, почему же ты не пустишь себе пулю в лоб вместо того, чтобы жонглировать подходящими к случаю цитатами?
– Кто знает? Наш общий друг говорит, что только поверхностным людям дано познать самих себя…
Он вновь рассмеялся. Зазвонил телефон. Вилфред быстро прошел в гостиную и оттуда, из-за закрытой двери слышал, как Мориц отвечал по телефону. Очевидно, служебный звонок. Вилфред старался отойти как можно дальше от двери, чтобы не слышать разговора. Эти людишки с убийственной серьезностью толкуют о вещах, уже не имеющих ровно никакого значения. Покой, которым он еще недавно наслаждался, сменился немым отчаянием… Однажды он уже стоял в железнодорожном туннеле и в смертельном испуге прижимался к стене, и мимо него с грохотом мчался поезд, а ведь тогда он твердо решил лечь на рельсы и дать себя переехать. Теперь он снова оказался в туннеле – в тупике, в ловушке, как всегда видится в детских снах, со всех сторон опутан сетями…
Однако сейчас он думал не только о себе, он хотел слиться со всеми – может, даже со всем, – словно бы сделавшись воплощением искусства, которое в свое время творил, разумеется искусства беспредметного… В былые времена он был одержим жаждой власти – ею одной, властитель не терпит родства, он враг братьям своим… Вилфред стоял в полутемной комнате и сжимал кулаки так, что побелели косточки пальцев. Властители убивали своих братьев, если требовалось… А Мориц… неужели брат? Что ж, брат как брат, – лучше, во всяком случае, чем этот Биргер, которого он презирал и по которому тосковал… Да, было не слишком приятно видеть свое собственное «я» отраженным в облике этого Морица, увидеть нетронутую копию, когда сам ты с такой одержимостью уродовал свое лицо, что, казалось, его уже невозможно узнать… Он поднял искусственную руку: это была часть его существа, более подлинная, чем другая рука и ноги, которые остались ему от далеких времен невинности и страсти. И Мориц верно сказал о нем: он уничтожил свою форму, а значит, и свою сущность…
Мориц стоял в дверях.
– До поры до времени отечество спасено! Ты, конечно, предпочитаешь виски… как прирожденный британец!.. Но, увы, тебе придется довольствоваться немецким коньяком, три звездочки как-никак, хотя и звездам приходится доверять все меньше и меньше…
Все свое обаяние этот человек вкладывал в подобного рода безопасные остроты на военные темы… До чего ж все-таки он наивен…
– Ты хотел знать, с кем я? Не слишком ли это прямой вопрос? Хоть ты, возможно, и мой двойник…
Мориц подался вперед. Они сидели у камина в библиотеке.
– Тебе никогда не бывает страшно?
– Нет, почему же, когда меня преследуют…
– Но… вообще… ты же способен представить себе… Твое положение…
– У меня нет никакого положения. Я человек без статуса.
– Вот именно. Будто лесная дичь. Ох, тебе стоило бы хоть разок побывать на охоте с трещотками, да, да, на настоящей охоте с загонщиками, которые трещотками вспугивают дичь и гонят ее то туда, то сюда. И когда начинается стрельба, право, это даже менее страшно, чем все прочее. Война, что бы там ни говорили, в общем, разумное явление, только не позиционная война. Война действенная и вправду способствует разумному прогрессу. Психологи всегда отрицают это. Но они ошибаются. Писатели понимают это… иногда. Вилфред коротко засмеялся:
– Я сам был немного писателем…
Но тот, другой, снова оборвал его с прежним сдержанным пылом, неожиданным, даже приятным в нем.
– Почему ты говоришь: «был» и «немного»? Я прочитал твои книги – все три, когда их перевели у нас. Есть какая-то трусость в твоем кокетстве…
– Значит, наверно, ты сам не пытался писать. В писательстве есть что-то мучительное.
Мориц нетерпеливо прервал его:
– Я тоже писал книги. Надо ли говорить, что они в чем-то родственны твоим? И я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о мучительности этого ремесла.
Мориц сидел не шевелясь. Сигара обожгла ему пальцы, и он бросил ее в камин. «Там осталось достаточно табаку, чтобы какой-нибудь норвежец, жадный до курева, но лишенный его, мог набить себе трубку», – подумал Вилфред. Посторонние мысли вновь бесшумно вторглись в круг сознания. Он подумал: «Да, будь моя правая рука настоящей рукой, а не механизмом… но ведь я должен был спасти того ребенка, это был не просто рефлекторный жест с моей стороны – человеческие руки всегда нужны – руки, умеющие спасать других, руки, всегда готовые это сделать». И еще думал: «У меня был отец и брат. Но пусть бы сыном моего отца был не Биргер – Биргера я ненавижу, ему нет места в моей душе… У меня есть другой брат, вот он сидит рядом со мной, и в нем нет простоты, а есть двуликость, даже – многоликость. Пока еще у меня нет к нему ненависти, но, если его присутствие станет более навязчивым, мы не сможем оба остаться жить, он будет угрожать моему одиночеству…»
И слово «изменник» тоже вплыло в круг сознания, вытеснив другие мысли. «Я все читаю на его лице, он думает, что и в этом мы схожи с ним – мы, потенциальные изменники, – изменники вообще: по отношению к миру, к своей среде и к людям, к таланту; мы составляем с ним некий тайный клуб из двух человек – клуб людей, всегда желающих для себя иного, чем другие. Да, мне случалось спасать людей, это в природе вещей, кого-то мы спасаем, чтобы создать равновесие всякий раз, когда лодка грозит перевернуться… Жил-был когда-то человек с сигарой, и, где бы он ни появлялся, его всюду сопровождал рок, и почему бы ему не быть отцом Морица?..» Мысль эта рассмешила его…
Мориц спросил:
– Когда ты родился?
Но нет, он не позволит этому двойнику, явившемуся невесть откуда, навязать ему свою близость. Он свыкся с болью, поселившейся в его сердце, он хотел изведать ее до конца. Кто сказал: «Испить чашу до конца…»?
Вилфред сказал:
– Пусть даже мы родились бы в один и тот же день, тебе с твоим германским мистицизмом все равно не удалось бы извлечь из этого мнимого сходства больше, чем оно того заслуживает. Мы оба не способны верить, это своего рода яд, вот и все.
Пространство вокруг них наполнилось невидимыми существами, простыми душами, которые обвиняли и задавали вопросы. Мориц встал и долго глядел на темные облака, плывшие с моря. Вилфред видел его в зеркале: Мориц все время держался с несколько искусственной чопорностью, как офицер, как хозяин…
Мориц обернулся. Сделав несколько шагов, он выскользнул из зеркала. Вилфреду стало не по себе, страх охватил его.
Тот, другой, сказал:
– Я всегда ощущал родство с существами, с явлениями, умеющими сберечь свою сущность. Поэтому война с ее чудовищным расхищением сил противна мне даже с чисто практической точки зрения… Мой рационализм пошел на пользу моему имению. Но одновременно я ощущал ущербность всего рационального, и это никак не пошло на пользу мне самому. Сначала я надеялся, что мне поможет писательство…
Он вдруг умолк, шагнул к камину и, остановившись у него, любуясь пляшущими змейками пламени, зажег сигару.
– Разрыв между рациональным – целевой задачей – и бесцельными, если хочешь, разрушительными устремлениями, обратился в пропасть. Я был в той пропасти – душою я был там. Вряд ли это пошло моей душе на пользу. Я был женат. Это длилось недолго. Нельзя обитать в пропасти вдвоем.
Вилфред сидел и глядел в огонь. Он почувствовал на себе взгляд того, другого, но не хотел попадать к нему в плен.
– Эта мятежная тяга к одиночеству, – продолжал тот, – обращается в свою противоположность – в требование властителя, чтобы его приняли в сообщество на его собственных условиях…
Вилфред вскинул голову, будто что-то подтолкнуло его.
– Конечно, – сказал он. – Дальше!
– Я почти все уже сказал… Знакома ли тебе досада, порождаемая совпадением мнений – твоего и мнения другого человека, исходящего притом из совершенно иных предпосылок? Представь себе, что к тебе в дом пришел друг, которого ты глубоко уважаешь… О чем бы он ни рассуждал: о национал-социализме, об угрозе с Запада или с Востока, о расовой проблеме – человек этот приятен тебе. Но тебе неприятно, что он так думает. Или же – тебе неприятны его мысли, хоть они и совпадают с твоими. И ты начинаешь ненавидеть его самого, или его мысли, или то и другое вместе…
– Ребяческий дух противоречия!.. Кто-то сказал однажды: «Человек, ни разу не сидевший у постели своего больного ребенка, не правомочен высказывать свое мнение о чем бы то ни было».
– Ошибаешься. Я сидел у постели своего больного ребенка. У нас ведь было двое сыновей.
Еще и это! Что ж, значит, хоть в чем-то они отличаются друг от друга: у Морица было когда-то двое детей.
Но он не хотел распаляться из-за того, что затронуло его больше всего другого.
– Ты совершенно правильно сказал насчет стремления – твоего и подобных тебе – добиться своеобразной общности в условиях одиночества в той самой пропасти. Ведь ты, кажется, обитал в пропасти?
Мориц прошелся по комнате, вышел из светового круга. Он ступал бесшумно, как зверь.
– Ты нарочно дразнишь меня, нарочно отталкиваешь меня. В известном смысле это дерзость с твоей стороны, ты многим рискуешь, превращая меня в своего врага, но не это сейчас занимает меня. Я знаю – ведь и ты тоже такой!
– Думаешь, угадал?
– Да.
– Но ты неверно угадал. Я ценю свое одиночество превыше всего.
– Но ты же приходишь ко мне в гости?
В его словах звучала мольба. Но это могла быть и угроза…
Мориц продолжал:
– Главное в одиночестве – не изоляция, а надежда, что изоляция будет сломлена. Ты, к примеру, с кем только ни водишь компанию, один бог знает, какие люди вокруг тебя… Я же обречен на своего рода коллективное бытие как офицер и как человек. И это общение усугубляет одиночество, делает его полным.
Вилфред нетерпеливо дернулся:
– Ты что, совсем не умеешь пить, не впадая в философию? Неужели ты не можешь помолчать?
– Нет. Я разговариваю сам с собой все дни напролет – в этом проклятом бастионе. Все, кто предрасположен к писательству, разговаривают сами с собой. Во всяком случае, это лучше невыносимого панибратства с кем попало. К тому же я не выношу, когда со мной спорят.
– Раз нельзя спорить, значит, нельзя и согласиться с тобой!
Тот, другой, продолжал беспокойно кружить по комнате. Он то брал рюмку и снова ставил на стол, то хватал сигары и тут же снова клал их назад. Огоньки сигар мерцали в потемках.
– Вот ты презрительно отозвался о мистике, о германском мистицизме… Я и мой род не совсем германского корня, у нас в роду кельты, славяне и прочие. Мистика – это всего лишь логический противовес рационализму, которого, как ни крути, умному человеку мало. Вы, жители этой страны, культивировали личную свободу как некую анархическую святыню, без каких-либо обязательств по отношению к кому бы то ни было, лишь к индивиду, как таковому… Вам, наверно, даже не понять страданий мыслящего немца, колеблющегося между почтением и бунтом, откуда бы он ни был родом, пусть даже из Померании или, к примеру, из Вюртемберга, где родилась моя мать. А тебе тоже недостает чувства меры… Да, да, я знаю, ты мечешься от одной крайности к другой, от одной неудовлетворенности к другой – в этом мы с тобой схожи. Дело здесь не в неумении влиться в общество: такие люди, как мы с тобой, можем влиться в общество только с виду. Но наша любовь к независимости даже тюремную камеру превратит в королевство.
– Или же в пропасть, где, по твоим словам, обитаешь ты сам?..
– Нам ничто не поможет. Даже если б мы властвовали над вселенной. Потому что паша человеческая сущность не дает нам достичь величия, попросту дорасти до него. Что же делаем мы? Стараемся уничтожить эту человеческую сущность, как только можем. В ту пору, когда я писал картины…
Вялость мигом слетела с Вилфреда. Он напряженно слушал, стараясь уловить не столько слова собеседника, сколько отзвуки, которые они будили в его душе… Ведь были же счастливые времена, дни, недели в ту пору, когда он еще был жив. Он бросил рассеянный взгляд на свою искусственную руку. Столько всего вдруг обступило его, что он не мог с этим совладать. Он заставлял себя выбраться из этого водоворота воспоминаний, еще не успевших проясниться, но уже поглощенных чем-то куда более отдаленным и… пустым: ты будто летишь в нескончаемое пространство, в бездонность, но тебя все равно поймают, перебросят из одной сети в другую, одна прорвется, не удержав тебя, но и другая прорвется тоже, нигде нет опоры, ничего прочного… и все равно ты будешь в ловушке… Он был сейчас близок к сути вещей, к которым его влекло, которые толкнули его на долгие странствия прочь от берегов, где, возможно, свободно дышалось всем, кто сознавал свою общность с другими людьми. Безграничная тоска захлестнула сердце – тоска по человеку… и жажда бежать от него.
Они прислушались. Наверху проснулась Марти. Послышались шаги – от кровати к туалетному столику. Мориц криво усмехнулся:
– Надеюсь, ты извинишь меня…
Отзвук его голоса по-прежнему жил в комнате. Было почти совсем темно, лишь от камина падал отблеск на пол. Вилфред смешал себе коктейль. Оставаться на ночь здесь не хотелось. Призраки наступали на него со всех сторон. Он мог выйти на дорогу и шагать куда глаза глядят, только бы прочь отсюда. Но мог и заночевать где-нибудь в лесу, ему случалось поступать так раньше.
Комната все еще была полна отзвуками голоса Морица; голос был звучный, красивый. Доводы его Вилфред полностью разделял, но верно и то, что родство отдаляет. Рассуждения Морица сейчас показались ему отвратительными. А может, сам Мориц показался ему отвратительным…
Какого черта этому типу понадобилось навязывать Вилфреду тождество или по меньшей мере родство, когда оно и так столь очевидно? Когда две селедки случайно встречаются в море, разве они останавливаются, помахивая плавниками, и спрашивают: «А что, ты тоже селедка?» Сердце ныло, но ему было хорошо сейчас, он чувствовал, что его начал обволакивать хмель… Каждый сам кузнец своего несчастья.
Он вспомнил вдруг месяцы, некогда проведенные в Париже, тогда все было иным, почти все, тогда он ощущал в себе беспредельность… И сразу нахлынули воспоминания. Нежное чувство прокралось в душу Мириам. Он подумал: «Я должен сейчас уйти, я должен уйти раньше, чем тот тип вернется сюда. Потому что, если он вернется, что-то непременно произойдет… Нельзя встречать самого себя в другом. Но, может, он так увлечен прелестями Марти… Нет, мне надо бежать отсюда…»