– А ничего, – ответил Вилфред. Он вдруг почувствовал сильное волнение. – Он сам по себе – совершенство.
Человек неожиданно вскочил с шезлонга. Голос его и вся фигура разом утратили сытую вялость.
– Господи! – воскликнул он. – Вы первый, кто верно ответил на этот вопрос!
Глаза его сверкали. Теперь, когда он стоял, выпрямившись во весь рост, он вовсе не казался таким уж тучным, это голос его ввел Вилфреда в заблуждение – у людей в шезлонгах делаются сытые голоса.
– Лаура! – позвал он и в два прыжка очутился у дома. В окне показалась головка молоденькой девушки. У нее были светлые пепельные волосы и темные глаза – в точности как у человека в шезлонге.
– Это моя дочь Лаура.
Он выжидающе взглянул на Вилфреда – тот назвал свое имя, фамилию. Их звучание поразило его самого – он уже отвык от своего имени. Он и не рассчитывал, что оно произведет впечатление. Хозяин виллы был слишком взволнован, чтобы переключить свое внимание на что-либо иное.
– Лаура, – крикнул он, – ты не поверишь: вот этот человек, наш гость, первый, кто не счел нужным утверждать, будто наша скульптура напоминает то-то и то-то! Господи, – сияя улыбкой, он обернулся к Вилфреду, – вы не представляете себе, чего только мои друзья и все прочие, кого бы я ни спросил, не приписывают этому прекрасному произведению искусства… А вы что, просто прогуливаетесь здесь?
Впрочем, это не был вопрос в прямом смысле слова, один из тех назойливых вопросов, которые задают гостю, алчно следя за ним глазами, непременно желая знать, чем живет человек. Спустя секунду на маленьком столике, окруженном желтыми садовыми стульями, уже стояли бутылки и рюмки. Хозяин виллы перенес сюда свой шезлонг. Девушка, которую звали Лаурой, сказала с улыбкой:
– Папа все время сидит в шезлонге… И всюду носит его с собой…
Человек в шезлонге засмеялся счастливым смехом. Он крикнул дочери, чтобы подавала обед, они как раз собирались обедать, как приятно, что к обеду есть гость! И он так спокойно уселся в шезлонге, словно они были единственными людьми в этом мире, не ведающими ни соседей, ни угрозы с чьей-либо стороны…
Хозяин стал рассказывать про окрестные леса. К северу от здешнего идиллического уголка лежат леса, дикие ущелья, о которых почти никто ничего не знает.
– Разве не удивительно? Здесь вьется фьорд, окаймленный молодыми рощицами, распаханными полями, приветливыми домиками с крепкими причалами у воды, изредка вдоль берега курсирует старый рейсовый катер – и я помню эти катера, лодки, причалы, сады и дома с тех самых пор, как ребенком рос на хуторе – там, поближе к поселку. А чуть подальше – непроходимые леса, настолько густые и неоглядные, что даже человек, хорошо знающий здешний край, и тот непременно заблудился бы, случись ему ненароком туда забрести. Уродливый лес, попросту сказать безобразный, – как только природу угораздило такое создать!
Вилфред старался не показывать, как он голоден. Он не хотел, чтобы эти люди изумлялись, мучительно сдерживая любопытство: лучше не будить его, силой воли подавив голод.
Хозяин сказал, угощая гостя:
– От этих прогулок разыгрывается аппетит…
И сами слова эти – «прогулка» и «аппетит» – звучали очевидной неправдой, предназначенной ввести необычный случай, которому никто не хотел искать объяснения, в рамки обычного.
Хозяин и сам был не любитель лишних объяснений. Вилфред вынес из застольной беседы, что они с дочерью сейчас живут здесь вдвоем, но прежде семья была больше. А виллу, судя по всему, перестроили из просторного крестьянского дома, видно, здесь когда-то стоял обыкновенный хутор…
– Ребенком, – рассказывал хозяин, – я был одержим страстью отыскивать корни, похожие на кого-нибудь: одни напоминали троллей, другие – известных политиков, третьи – мою старую тетку, жившую в этом же доме, впрочем, почти все корни напоминали ее, да будет земля ей пухом, она прожила больше ста лет, все бродила здесь, нащупывая палкой дорогу. Странное дело, про людей, которым выдается прожить долгую жизнь, говорят, будто они впали в детство, – что ж, может, это так и есть. Но, по-моему, когда людям выпадает долгий век, и притом им удается избежать старческого слабоумия, они подчас просто становятся совсем другими людьми, чем прежде. Будто истинная их личность, прежде скрытая от глаз, все их дарования ныне просятся наружу, стремясь выявиться во всей полноте. Наша престарелая тетушка начала вдруг писать картины, когда ей уже перевалило за девяносто, нет, нет, не думайте, что она взялась за эту наивную живопись, которую превозносят, когда ею занимаются старики, – нет, из-под ее рук выходили вещи скорее кубистского толка, вот только что в миниатюре. Сам Клее не постыдился бы признать себя автором одной из них…
Лаура (она сновала взад и вперед – разве лишь изредка присядет на миг) проговорила:
– Отец сам стал художником в пятьдесят лет… Но только я боюсь, не слишком ли мы утомили разговорами господина…
– Сагена. Меня зовут Вилфред Саген.
Он вторично назвал свое имя, которое сделалось ему чужим. Назвать его было приятно, оно прозвучало чуть ли не как признание. И на этот раз оно произвело впечатление. Мужчина вынул изо рта сигару, так и не закурив, и вместо этого замахал ею, как дирижерской палочкой.
– Тот самый? Художник?
– Да, когда-то я был художником.
Хозяин тихо присвистнул. Потом посмотрел на дочь. Не таилось ли в этом взгляде что-то недоброе? Отложив сигару, хозяин сказал:
– Прошу прощения…
Вилфред встал. Он хотел уйти. Его имя, как видно, неприятно подействовало на этих людей. Быть может, он был для них олицетворением самого большого зла в этом злобном мире, от которого они столь искусно отгородились. Он ответил:
– Я же не хотел вам навязываться. Вы сами пригласили меня…
– Прошу прощения, – повторил хозяин. Он тоже хотел было встать с шезлонга, но скоро отказался от этой невозможной задачи. – Я вдруг понял, сколь наивен и глуп я был, поверяя вам мои мысли и радуясь, что вы так отлично все понимаете.
Вилфред крепко сжал спинку стула. Он никак не ожидал, что его имя могло быть принято и таким образом. Так давно ведь все это было. Сытная пища и выпитое вино на миг окутали его странной пеленой – чужеродным облачением, под которым, казалось, было сокрыто иное существо, выше, значительнее его самого. И тут же он вспомнил: когда-то кто-то сказал – ну да, это же была тетя Клара!.. – она сказала тогда, что в малом подчас сокрыто большое. Но все это было так давно. Однако те слова взволновали его. На глаза навернулись слезы…
Потом он изготовился к прыжку, к скачку в неизвестность:
– Не скажете ли вы мне, что… так неприятно поразило вас в моем имени?..
Хозяин рассмеялся:
– Кому приятно оплошать! Я сидел и рассуждал о вещах, известных вам несравненно лучше моего. Да что об этом толковать! Мы рады вам, хотите, слушайте мою болтовню, даже если она вам наскучит. Нет, нет, только не вздумайте уверять, будто я вам не надоел! Не часто нам теперь доводится принимать в нашем доме художника!
Вино, обед, нежданное гостеприимство… случай свел его с просвещенными людьми, которые не рассуждали наперебой лишь о смерти и патриотизме… Вилфред почувствовал, как на глаза навертываются слезы – заклятые его враги с детских лет.
– Простите меня, – сказал он, – я долго был один…
Вилфред переводил взгляд с отца на дочь. Участие их не было назойливым, как и их жажда самовыражения; потребность творчества, воссоздания всего сущего воодушевляла этих двоих людей, живших среди клубничных грядок, плодовых деревьев и зеленой травы… Он учтиво осведомился у дочери:
– Может быть, и вы тоже пишете картины?
По лицу девушки промелькнула тень.
– Я писала картины, также играла немного. Я жила целый год в Париже…
Увидев огорчение на ее лице, он спросил:
– Вас подавило обилие впечатлений?..
Лицо ее сразу же посветлело.
– Просто я поняла: все уже сделали до меня. И гораздо лучше… Мне было четырнадцать лет, когда я увидела ваши картины на выставке в Стеклянном зале. Они-то и зажгли во мне этот огонек.
Все звенья времени, все слои бытия сомкнулись вдруг в одно, словно части единого, громадного и необозримого механизма. На мгновение Вилфреду показалось, будто возник какой-то порядок в хаосе без начала и без конца, будто он обрел крошечную точку опоры, высоту, на которую вознесли его внешние силы без всякого старания с его стороны.
Лаура рассмеялась:
– Обыватели с артистическими претензиями всегда невыносимы…
Она подлила себе вина, на миг позабыв о своей роли хозяйки. Но даже не пригубила его. И потому, что она не пригубила вина, а против воли задумалась о чем-то, прошлое снова ожило в уме Вилфреда. Явления и судьбы, прежде, возможно, никак не связанные между собой, вдруг обрели смысл, точнее, не смысл, а взаимосвязь…
Он встал:
– Я бесконечно благодарен…
Из глубины шезлонга хозяин ворчливо перебил его:
– Вы останетесь у нас на ночь. И вообще оставайтесь у нас, сколько захотите. Лаура покажет вам вашу комнату.
И сам тут же уснул. Дымящаяся сигара упала в траву.
Он стоял у раскрытого окна, выходившего на фьорд. Уже спустилась ночь. Над полями был свет, он шел с моря. Где-то, видно, уже лопнули почки на плодовом дереве, и в комнату текли терпкие запахи. Потайные источники в душе Вилфреда звенели, разные мысли, важные решения зрели в ней… Он стоял, содрогаясь от противоречивых желании, признательность и раздражение боролись в его сердце. Дом, притаившийся на берегу, будто ждал своего часа, этого часа из всех часов. Он словно возник на заре в силу одной лишь этой причины, выступив из мрака по воле того, кто сотворил и дом, и самого Вилфреда, и положение, в котором он очутился…
Он тихо закрыл окно и бросил полный ненависти взгляд на нетронутую, под белым покрывалом кровать. Спустившись с лестницы, он увидел, что дверь в гостиную открыта. Он прокрался к ней на цыпочках, иногда застывая на месте и корча рожи, глумясь над всем этим незащищенным уютом, над креслами, ублаготворявшими не одно поколение обитателей дома, над старомодным буфетом с его неисчислимыми полками и фамильным серебром, над комнатным цветком с алыми бутонами, что стоял на подоконнике, над странными картинами на стенах – все было здесь, даже пикантная приправа к самодовольному строю жизни буржуа, который так ловко умел маскироваться под нечто другое.
Вилфред быстро пересек гостиную и подошел к буфету. В верхнем отделении были два графина, он вынул пробку из того, что казался полней. Запах виски вновь возбудил в нем прежнюю тягу к неожиданным выходкам. Приятно было обмануть доверие этих милых людей, оставить им в подарок горький опыт, небольшое разочарование, которым они будут упиваться, сидя вдвоем за ужином. Вытащив из буфета графин, Вилфред торопливо прошел в коридор. Все повторялось, он хотел, чтобы все повторилось.
На дворе теперь было уже почти совсем светло. Он увидел дерево, на котором уже распускались почки, маленькую вишню с короной из прозрачного тюля. Все запахи разом потекли ему в ноздри. Бронзовый корень зловеще сверкал в своей загадочной немоте. А вот желтые садовые стулья, на которых сидели днем…
В душе его звенела радость. Каждая былинка была ему другом, отзывавшимся на его шаги, радостно подтверждавшим, что все хорошее он видит сегодня в последний раз.
22
Лес… лес, страшное, жуткое урочище, о нем рассказывал ему хозяин виллы… Вилфред понял вдруг, что вплотную подошел к диким ущельям…
Вилфред пришел оттуда, где расстилались луга, где уже зеленели редкие рощицы, а в просветах между ними стояли маленькие домики, обычные человеческие обиталища, в точности похожие на все другие места, мимо которых он шел после того, как в один прекрасный день, там, у побережья, вдруг обрел свободу. А теперь его встретил этот край… Все здесь было другое: пейзаж и почва, растительность и свет.
Вилфред шагал на запад, заря занималась у него за спиной, и, сколько бы он ни шел, даже освещенное пространство оставалось темным. Темным был мох между темными стволами густого ельника, и там же, между стволами, земля вспарывалась глубокими расселинами, местами переходившими в лощины, в сырые овраги, где под склонами мертвых кустов, деревьев, рухнувших под бременем лет, мрачно поблескивала вода. Кое-где по краям оврагов виднелись скалы: они будто подстерегали кого-то, может, тоже ждали своего часа.
Он пришел в этот край – усталый, разбитый, каким всегда бывает человек перед восходом солнца. В правой руке он держал графин – в правой, искусственной руке; пальцы этой руки отличались мертвой хваткой, уж они-то не разожмутся. Спустившись в первый овраг, он поскользнулся на влажном камне, спрятавшемся под мхом, проехался на каблуке и мягко упал навзничь, однако не выпустил графин из рук, а, напротив, приподнял его, словно бы подставив зеленоватым солнечным лучам.
Край мрачных кошмаров, край низких пригорков и коварных расселин простерся вокруг него, обступил его; лес негостеприимен и хмур, и земля дышит сыростью. Нет под сенью деревьев ни единого места, где бы люди захотели сказать: «Здесь мы останемся, здесь будет наш дом».
Никто не захотел здесь остаться. Те, кто здесь побывали – если вообще кому-то довелось здесь бывать, – ненароком забредя в этот край, стремглав бежали отсюда. А деревья, закрывавшие темные провалы расселин, рухнули сами собой.
Он долго лежал в том месте, где поскользнулся. Спешить больше некуда. Он достиг цели. Он лежал на сыром мху и чувствовал, как сырость просачивается сквозь одежду. Перед ним белело легкое снежное пятно, медленно таявшее под бледным солнцем. Осторожно вынув из графина стеклянную пробку, он поднял его так высоко, что зеленые лучи солнца сразу заиграли в хрустале. Затем отхлебнул из него немного виски. Встав на ноги, огляделся вокруг.
Да, то не был мираж. Возможно ли, что спустя столько лет он наконец нашел край, который искал? Значит, это всего лишь непроходимый лес, край, покинутый богом и людьми, куда не ступит человеческая нога…
Не над этой ли расселиной поднимал его мужчина с сигарой?.. Нет-нет, ведь оттуда открывались дали, и было где побегать взапуски, и было лесное озерцо…
И все же это был край, который он искал! Он огляделся вокруг: край без начала и без конца, стволы и стволы без числа – безрадостный край. Он вспомнил вдруг ребенка, которого встретил в Копенгагене в Росенборгском парке. Как-то раз он сидел там на скамейке. За его спиной под деревьями копошилась маленькая девочка, она сновала от куста к кусту, заглядывала за каждую скамейку, не пропуская ни одной, и все время слышался звон бутылок. Иногда она показывалась между скамейками, но тут же убегала назад, к деревьям на газоне, и вскоре вновь выходила из тени, неся охапку бутылок, которые сверкали и переливались на солнце. Видно, ребенок знал, где искать бутылки, оставшиеся со вчерашнего дня; девочка была худа и бледна, истинное дитя трущобы, свою добычу она складывала в грязный фартук. Один раз, когда она вновь вынырнула на слепящий солнечный свет, он увидел, что она отхлебывает по глотку из каждой бутылки: подержав ее против света, она допивала вино. Шатаясь, девочка побрела к Вилфреду в ярких лучах солнца и, опустившись на землю, где резко скакали воробьи, рассмеялась. Она была пьяна. Она сказала: «Весь мир мой!»
Вилфред начал спускаться со склона, то и дело скользя, глубоко увязая ногами в зеленой тине, а спустившись, стал взбираться на противоположный склон. В желтой, как воск, искусственной руке он по-прежнему держал графин. Когда он был на вершине холма, его настигло солнце. Но впереди зиял новый овраг, бездна, казавшаяся еще темней оттого, что кругом было солнце. Если бы исповедаться природе, сбросить бремя с души! Значит, это и есть тот край, к которому он когда-то стремился. Теперь он нашел его. Здесь он может просто быть. И он всем сердцем благодарен за это. Под наплывом чувств он вновь опустился на землю, по-прежнему крепко сжимая в руке графин: виски в нем почти не убавилось. Он увидел, как ширится свет, как пробираются между стволами солнечные лучи. А край столь же безрадостен, как и прежде.
– Рыдать хочется мне, рыдать, оплакивая уходящую жизнь, – вслух произнес Вилфред.
Он сказал это без самолюбования, даже без пафоса – просто сказал то, что есть. Он встал и снова побрел дальше, скользя по кочкам, проваливаясь в колдобины. И дальше те же овраги, темные бездны обрывов. Он поднял голову, но увидел лишь скупые проблески синевы между кронами деревьев, будто назло всему живому застилавшими небо. Безутешный край, подумал он, безотрадный. Он встал на колени. Большими глотками начал пить из графина. Все вокруг дышало отчаянием. Крошечные пичуги бесшумно порхали с ветки на ветку в мертвенном свете солнца, не дарящем тепла. От влаги, просочившейся сквозь тонкий мох, намокли колени. Куда бы ты ни ступил – всюду вода, но ее не слышно. Лишь однажды зазвенели ручьи, и ему почудились в звоне моцартовские мелодии. Встряхнув графин желтой, как воск, рукой, он прислушался к звукам, но они стихли. Он отпил еще немного.
Отчего в здешнем лесу не слышно детского плача?
Слишком поздно. Слишком поздно для плачущих детей, он хотел спасти их, спасти побеги, которым не суждено было вырасти. Сняв мертвую руку с сырого мха, он приложил ее к холодному хрусталю графина. Рука и хрусталь слились в одно, казалось, он одинаково осязал и то и другое. Но, свалившись на бок в скудный мох, он почувствовал у себя в кармане револьвер и рассмеялся. Как легко все казалось когда-то, он думал, что это легко… Он стоял в туннеле и ждал поезда. Рельсы дрожали, чувствуя приближение смерти. Он думал, это так легко! Отложив в сторону револьвер, он снова рассмеялся – столь нелепо выглядело оружие в зеленом мраке.
«Здесь мой дом!» – повторил Вилфред на разных языках. Он скользил по склонам, спотыкаясь, весело чертыхался и вновь без всякой цели взбирался на скалы. Все тело его промокло, продрогло, и здоровая рука онемела. Теперь обе руки одинаковы. Вилфред тихо хлопнул одной о другую: обе теперь сравнялись. И ноги тоже, видно, скоро онемеют в этой сырой мгле, ноги в тонких, разъезжающихся ботинках. Пусть кто хочет придет за ним сюда, пусть будет его гостем, кто бы ни пожелал, пусть ищет его в этих зеленых безднах – безднах его души. Он примет все с благодарностью…
Нет, он никогда не бывал в этом краю. Куда-то исчезли деревья, прежде застилавшие небо, но все небо в тучах. Вилфред тяжело брел по болоту, высоко вздымая вверх руку с графином; теперь – ближе к вечеру – в хрустале уже не играло солнце. Это его первый день в здешних местах, и он уже угасает. Почти весь день Вилфред все шел и шел, по дикий край словно шел за ним следом. И снова впереди овраги. Вилфред упал – рухнул в один из них и долго лежал на дне в грязи. Затем отхлебнул из графина, расплескав виски. Небывалая жажда томила его: сколько воды кругом, а напиться нечем…
Он пососал грязную траву на дне оврага и так и остался лежать с гладкими стеблями во рту.
23
Случались дни и часы, когда он ясно помнил, что все это однажды уже было с ним, что тогда он тоже искал и куда-то все шел и шел… Разница лишь в том, что теперь он узнал свой край, что, быть может, теперь ему уже не надо искать.
Графин был пуст, и теперь ему неоткуда было черпать силы. Он оставил графин на вершине пригорка, чтобы заметить по нему, если он возвратится вспять. Но сколько он ни ходил, он ни разу больше не видел его. Почему-то ему было приятно знать, что графин стоит на вершине холмика, сверкая прозрачным хрусталем, и каждое утро первым ловит лучи солнца еще до того, как оно взмоет вверх, рассеивая пары, поднимающиеся над этой промозглой землей. Будто это вовсе и не графин, а гномик: стоит на холме гномик, стоит и оглядывается вокруг одним глазом.
Но скоро силы совсем оставили его, и он уже не мог идти, только полз понемногу вперед с долгими передышками. И всюду он видел все тот же пейзаж. Он уже знал наперечет эти острые скалы, склоны, покрытые скудным мхом, и расселины, подстерегавшие путника. Он перестал их бояться. Он теперь ничего не боялся. Он надолго впадал в забытье, лежа на земле, и во сне к нему приходили всякие люди и звери. Больше он не разговаривал с самим собой, теперь в нем не совмещалось несколько разных людей. Он был един, он обрел цельность и простоту. Стал почти ничем.
Но однажды он вдруг приподнялся с земли в какой-то сырой дыре и стал ощупывать свои руки и ноги, проверяя, слушаются ли они его. Они не слушались. Тогда он рассмеялся и, нарушив безмолвие, много дней стоявшее вокруг, вспомнив маленькую пьяную девочку в парке, воскликнул:
– Весь мир мой!
24
Однажды вечером перед ним возникла тропинка. Возникла из ничего в ранних сумерках, и вдруг прихлынули силы. Он зашагал по ней. Эту тропинку протоптали люди, плотно утрамбовав землю, – она отчетливо видна в светлых сумерках. Иногда тропинка вдруг исчезает, и тогда он не старается ее отыскать – у него нет воли искать ее. Но тропинка возникает снова и бежит дальше, и у него нет воли с ней расстаться. Тропинка, возникшая из ничего, обрела над ним странную власть, оживив его онемевшие ноги, она вилась, оставляя какой-то след в нем самом… И он бредет, словно к некой цели, оттого, что тропинка вьется и, значит, ей ведомо нечто, что она хочет ему открыть.
Но сумерки скоро сгустились, заморосило, и он перестал различать тропинку, он совсем не видит ее, только ноги видят или, может, угадывают ее, ноги идут протоптанной лентой. То под горку сбегает она, то снова взбирается вверх, но тут ногам уже трудно угнаться за ней: чуть ли не вся сила ушла из них. Тропинка сама волочит их за собой… А ноги еле-еле волочат его самого и даже взносят на пригорок вслед за тропинкой. Она почти все время петляет по пологим холмам, и тут дело спорится само собой: он шагает мелкими деревянными шажками, разве что порой его заносит то в одну сторону, то в другую. А что – чем плохо, когда тебя ведут за собой. Он по-прежнему не смеет узнать, куда ведет эта тропка, но идти стало легко. Будто чья-то чужая воля сейчас движет им, и он бредет, распрямившись во весь рост. Лишь иногда, случается, он вдруг рухнет оземь и, пытаясь подняться, елозит по земле руками. Но и руки тоже чувствуют власть тропинки, даже искусственная рука и та чувствует. И он ползет по тропинке на четвереньках, предоставив ей вывести его к цели. Наверно, так зверь находит свою нору.
Тропинка вывела его. Блаженное ощущение покоя охватило его: наконец-то! Он подполз к отвесной горной стене, где зияла дыра, и пробрался внутрь. Знакомый запах встретил Вилфреда, но мозг его тоже будто омертвел. Странное дело, мысли мгновенно ускользают куда-то, стоит ему попытаться на чем-то их остановить…
Когда он очнулся, ему показалось, будто он видит сон. Он узрел картину, знакомую издавна: солнце играло в нитях паутины. Безупречное, сверкающее кружево паутины, усеянное в лучах утреннего солнца бисером росы, закрывало вход в пещеру. Он сразу узнал эту пещеру, еще даже не осознав, что сам он – внутри нее. Это же та самая пещера, где он некогда прятался мальчишкой, здесь он сидел когда-то, сжимая стеклянное яйцо, которое дала ему фру Фрисаксен.
Но в пещере холодно. Тело его потянулось к теплу и свету. Он пополз, медленно, с бесконечной осторожностью и, подобравшись к паутине, замер, страшась разрушить чудо – бусинки росы опадут, и сверканье погаснет… Все силы напряг он, чтобы порвать лишь те немногие нити, которые не мог не порвать оттого, что тело его тянулось к теплу и свету. Но, коснувшись паутины, понял, что это невозможно. Он порвал сперва одну нить, затем другую. Посыпался бисер! На миг вся великолепная тончайшая сеть повисла в утреннем солнце. В следующий миг ее уже не было – он разрушил ее. Тело добилось своего. Теперь только бы лечь, растянуться. Солнце поднимается все выше.
Когда он проснулся, над ним стоял великан. Вверху торчала маленькая головка, почти что рыжая – мальчишеская голова. Великан что-то говорил ему.
Потом Вилфред поел немного и вновь провалился в сон, а когда открыл глаза, великан снова стоял над ним, но уже не казался столь огромен: просто крупный мужчина, его могучий торс венчала мальчишеская голова. Это был Том, ну конечно же, Том, сын садовника, приятель его детских лет. Том наклонился и проговорил что-то вроде того, что, дескать, наконец-то ты пришел в себя… И только тогда Вилфред понял, что и сам он тоже присутствует здесь, он – Вилфред. И лежит в незнакомой комнате.
Том сказал:
– А я уж думал, ты отдал концы!..
Потом прошло несколько дней, и вот они сидят лицом к лицу, расположившись на ящике с надписью «Искусственное удобрение». Том говорил без умолку, сыпал словами, которые не так-то легко было разобрать. Они пили кофе. Вилфред опустил взгляд: на нем были чужие ботинки, чужие брюки, он слышал, как Том сказал: «Настало время». Но Тома будто не радовало, что оно настало.
– Ты должен знать правду, – сказал он, – тебя разыскивают.
– Зачем же ты подобрал меня?
– Сам не знаю. Просто так: смотрю – лежит человек. Мы же с тобой вроде земляки. А вообще-то, скоро все это кончится.
Да, скоро все это кончится. Неужели Вилфред не знает? Неужели не следит за событиями? Разгром немцев уже стал фактом – или вот-вот станет.
– Мы готовимся взять власть в свои руки!
– Мы?..
Конечно, Вилфред все это знал, не знал лишь, что крах столь близок.
Веснушчатое мальчишеское лицо Тома залилось краской. Из тех лиц, что с годами не меняются. Том был теперь огромный мальчишка лет сорока с лишним… женат на голландке, у него четверо детей. Вдвоем с женой он превратил запущенное садоводство в первоклассное хозяйство. Брат жены участвовал в Сопротивлении и погиб смертью храбрых. Том рассказывал о себе неохотно – не с другом ведь говорил…
Том ответил:
– Мы – это все, кто с нами. – Он мог бы добавить: «Вот ты, к примеру, не с нами». – А вообще-то, ты ведь, помнишь, спас меня, когда я тонул.
Но даже и эти слова Том произнес с какой-то детской злостью, которую не умел или не хотел скрыть. Вилфред скорчил одну из своих всегдашних гримас. И будто кто-то насильно дернул чужую кожу. Он коснулся своего лица здоровой рукой – ощущение было ужасным. Чужое лицо. Не успел он осознать, что он – это он (впервые за долгий срок), как вот показался самому себе чужим…
– Ведь, правда же, ты это сделал? – настойчиво допытывался его собеседник.
– Что я сделал?
Это чужое лицо, которое он нащупал… Вилфред поискал глазами зеркало. Но зеркала не было. Была нарядная мещанская гостиная с мебелью орехового дерева и кучей безделушек, а посреди всей этой роскоши – ящик, на котором они сидели.
– Как что? Спас меня, черт побери! – Том со злостью взглянул на него. – Я, кажется, с тобой разговариваю!
Кто-то разговаривает с ним. Том. Кто такой Том? Сын садовника. Как же была их фамилия? Впрочем, в ту пору у них вообще не было фамилии. Это же такие были люди – ну, словом, из низов. Таких людей всегда звали по их ремеслу, говорили: «Садовников Том…» Вилфред вновь овладел собой:
– Да. Только это было давно.
– Может, тебе неприятно об этом вспоминать? Ты же был герой – герой тогдашнего лета! Только вот потом люди говорили, что не известно, точно ли ты хотел меня спасти.
Вилфред изо всех сил старался поддерживать разговор.
– Какие люди?
– Неважно. Они говорили, будто ты, наоборот, хотел меня утопить, что ты сначала нарочно оставил меня под водой и только потом вытащил меня и привел в чувство лишь для того, чтобы выставиться перед другими, когда все сбежались на место происшествия. Кстати, это Андреас сказал.
– Андреас, Андреас… – Да, теперь он вспомнил. Андреас, мальчик с бородавками, тот самый, кому он помогал делать уроки, недалекий Андреас с его плебейской завистливостью. – Кажется, Андреас взял себе новую фамилию… помнится, что-то птичье…
– Эрн его фамилия. Эрн. Эрн – значит «орел». Это шведская фамилия. Дворянская.
Глаза Тома извергали огонь, будто пушечные жерла. Да, Том вошел в силу. Теперь настал черед Тома. И Андреаса. Пусть.
– Знаю, ты скажешь: Андреаса при этом не было. Он, мол, не ездил с нами на острова. Ты прав. Это она рассказала ему.
– Кто «она»?
Комната поплыла перед ним – мебель орехового дерева, безделушки…
– Как кто? Эрна, черт побери, кто же еще? Не притворяйся, будто не можешь вспомнить, что Андреас в свое время отбил у тебя твою старую любовь… Разве ты не знаешь, что они женаты? Неужто ты вправду не знаешь этого?
Все поплыло. Все закружилось вокруг. Он изо всех сил хотел сосредоточиться на том, что говорил ему садовников Том, но все завертелось вокруг.
– Поздравляю, – неуклюже произнес он. Он вовсе не думал издеваться над кем бы то ни было. Но Тома охватила ярость. И теперь его понесло.
– Может, и Эрны тоже там не было? Может, не ты ухлестывал за ней каждое лето? Не ты, может, завязал ей руку шнурком? Только вот она приметила кое-что в день той поездки на острова, сначала она видела, как ты сбежал от остальных, и потом, как ты стоял и удерживал меня под водой, но тут она вышла на гребень холма, и тогда ты засуетился, но даже и потом ты не захотел передать меня тому большому парню, который умел делать искусственное дыхание. Тебе надо было сначала меня доконать, а потом выставляться, что ты меня спас.
Что-то ныло, ныло в душе. Да, теперь он вспомнил их всех. Только они были все будто в какой-то дали. Завистливый маленький Андреас с его бородавками – случалось, Вилфред зло потешался над ним, но он же помогал ему сдавать экзамены. Ага, значит, Андреас этого не вынес. Люди не выносят, когда их выручают из беды, по крайней мере не выносят того, кто их выручил. А Эрна, бедная, честная, привязчивая Эрна со свежими губами, солеными от морской воды… Значит, они сплотились против него – это была самозащита, они защищали свое право быть наверху, и вот почему они…
Вилфред собрал для ответа все силы:
– Неужели ты вправду в это веришь?