— А как Борис Дроздов?
— О, Борис! Не знаешь? — воскликнул Зимин. — Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов — он лучше всех по тактике и вообще… А ты, Алеша, как же будешь сдавать?
— Поживем — увидим. Где занимается взвод?
— В классе артиллерии. А ты уже идешь?
Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку — переодеться — и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза.
— А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! — встретил его появление помстаршина Куманьков. — Прошу, прошу…
В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами.
— Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! — Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. — Молодец! — заявил он одобрительно. — Уважаю.
— Что «молодец»? — не понял Алексей.
— Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю.
— Я переодеться пришел, товарищ помстаршина.
— Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. — Куманьков вздохнул понимающе. — Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за «языком», стало быть… Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета — пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее… Ползу. Застонал. Вдруг слышу: «Шпрехен, шпрехен…» И один выпрыгнул из окопа — и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда — что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу — себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу — и в окоп ее. Да, приказ для солдата — не кашу уписывать! Тоже знаю… Как же… Не впервой!
Помстаршина снова длинно вздохнул, глубокомысленно собрал морщины на лбу, но Алексей не выдержал — заулыбался.
— В чем дело? Почему улыбание без причины? — спросил Куманьков.
— Да вы же говорили, Тихон Сидорович, что в санитарах служили.
— Это когда я говорил? — насторожился Куманьков. — Такого разговору не было. Разговору такого никогда не было. Выдумываешь, товарищ курсант, хоть ты и герой дня.
— Говорили как-то.
— Мало ли что говорил! Это дело, брат, тонкое! Стало быть, переодеться? Так понимаю или нет?
Помстаршина надел очки, приценивающе озирая Алексея поверх стекол, с суровыми интонациями в голосе спросил:
— Новое обмундирование, стало быть, не получал? Э! Стоп! Что это? Кровь, что ли? — Он недоверчиво привстал. — Ну-ка, ну, подойди. А? Что молчишь?
— Нужно сменить.
— Какой разговор! Размер сорок восемь? Я всегда навстречу иду, — размягченно заверил Куманьков и что-то отметил в своей тетради скрипучим пером. — М-да! Уважаю, потому — геройство. Это авторитетно заявляю. Уважаю. Обязательно. Поди-ка распишись, — приказал он и насупился.
Тщательно проследив, как Алексей расписался, он вслух прочитал фамилию, аккуратно промокнул подпись и, покряхтывая, по-видимому от собственной щедрости, направился к шкафу с обмундированием.
После короткого выбора, в течение которого Куманьков, переживая свою щедрость, безмолвствовал, Алексей переоделся. Он был тронут этой нежданной щедростью зажимистого Куманькова. Обычно тот с беспощадностью хозяйственника отчитывал, пополам с назидательными воспоминаниями о «германской», за каждую порванную портянку. Эти назидательные рассказы Куманькова умиляли всю батарею, ибо были похожи один на другой по героическому своему звучанию. В пылу воспитательного восторга он применял частенько не совсем деликатные слова и всегда заключал свои рассказы стереотипным педагогическим восклицанием: «Вот так-то! В германскую. А ты обмотку, стало быть, носить, как следовает по уставу, не можешь!» Однажды Полукаров, наслушавшись Куманькова, добродушно заметил: «Чтобы быть бывалым человеком, не всегда, оказывается, надо понюхать пороху».
— Спасибо, Тихон Сидорович, — поблагодарил Алексей, одергивая гимнастерку. — Как раз…
— Носи на здоровье. Погоди, погоди… Как же это так, а? — сказал Куманьков. — Это что же, старая рана открылась? Эхе-хе… Это чем же, миной или снарядом?
— Пулеметной пулей от «тигра», Тихон Сидорович.
— Понимаю, понимаю. Из танка, стало быть. Ну иди, иди. Не хворай. Да захаживай, ежели что…
Уже отойдя на несколько шагов от каптерки, Алексей услышал за спиной знакомый командный голос: «Дневальный, ко мне!» — и, изумленный, оглянувшись, сразу же увидел Брянцева. Он шел по коридору, позвякивая шпорами, в щегольской суконной гимнастерке — такие в училище носили только офицеры; узкие хромовые сапоги зеркально блестели; новенькая артиллерийская фуражка с козырьком слегка надвинута на черные брови. Озабоченный докладом подошедшего дневального из соседнего взвода, он не заметил Алексея, и тогда тот позвал:
— Борис!
— Алешка? Ты? Да неужели?.. — воскликнул Борис и, не договорив с дневальным, со всех ног бросился к нему, стиснул его в крепком объятии. — Вернулся?..
— Вернулся!
— Совсем?
— Совсем.
— Слушай, думаю, меня извинишь, что в госпиталь не зашел. Замотался. Поверь — работы по горло!
— Ладно, ерунда.
— Ты куда сейчас?
— В учебный корпус. А ты?
— Я со взводом: опаздывает на артиллерию. Распорядиться надо! Дела старшинские, понимаешь ли…
Лицо его было довольным, веселым, ослепительной белизны подворотничок заметно оттенял загорелую шею, и в глаза бросились новые погоны его: две белые полоски буквой Т.
— Поздравляю с назначением!
— Ерунда! — Борис засмеялся. — Давай лучше покурим ради такой встречи. У меня, кстати… — И он извлек пачку дорогих папирос, небрежным щелчком раскрыл ее.
— Это да! — произнес Алексей.
— Положение обязывает. Хозяйственники снабжают, — шутливо пояснил Борис, закуривая возле открытого окна. — Знаешь, зайдем на минуту на плац — и вместе в учебный корпус. Идет? Да дневальным тут надо взбучку дать — грязь. Не смотрят! У нас ведь как раз экзамены. В жаркое время ты вернулся. А вообще — много изменений. Во-первых, после тебя помкомвзводом назначили Дроздова и сняли через месяц.
— Почему сняли?
— А! За панибратство! — Борис усмехнулся. — Тут майор Градусов и взял «за зебры». Зашел на самоподготовку, а там черт знает! Луц спит мирным образом, Полукаров, задыхаясь, Дюма читает, самого Дроздова нет — в курилке торчит, и помвзвода в курилке. Зимин да Грачевский с двумя курсантами толпу изображают. Градусов сразу: «Список взвода!» Вызвал к себе Дроздова, приказ по батарее — снять! Червецову влетело жесточайшим образом.
— А как Дроздов?
— Назначили Грачевского.
— Ну вообще-то Грачевский — ничего парень?
Борис поморщился.
— Заземлен, как телефонный аппарат. Дальше «равняйсь!» и «смирно!» ничего не видит. Правда, учится ничего, зубрит по ночам.
Алексей слушал, с наслаждением чувствуя ласковое прикосновение нагретого воздуха к лицу; в распахнутые окна тек летний ветерок — он обещал знойный, долгий день. На солнечный подоконник, выпорхнув из тополиной листвы, сел воробей; видимо, ошалев от какой-то своей птичьей радости, с показной смелостью попрыгал на подоконнике, начальнейше чирикнул в тишину пустого батарейного коридора и лишь тогда улетел, затрещал крыльями в листве. А с плаца отдаленно доносилась команда:
— Взво-од, напра-а-во! Вы что, на танцплощадке, музыкой заслушались?
— Разумеешь? — спросил Борис, швырнув папиросу в окно, и взглянул сбоку. — Голосок Градусова.
Они миновали тихие, прохладные коридоры учебного корпуса. Их ослепило солнце, овеяло жаром июньского дня. Зашагали по песчаной дорожке в глубь двора, к артпарку; от тополей летели сережки, мягко усыпали двор, плавали в бочке с водой — в курилке под деревьями. Здесь они остановились, увидев отсюда орудия с задранными в небо блещущими краской стволами и около них — выстроенный взвод и сержанта Грачевского с нервным, худым, некрасивым лицом, вытиравшего тряпкой накатники. Перед строем не спеша расхаживал Градусов, гибким прутиком щелкал себя по сапогам. Было тихо.
— Сам проверяет матчасть, — сказал Борис. — Все понял?
— Та-ак! — раскатился густой бас Градусова. — Встаньте на правый фланг, Грачевский! Так что ж… теперь все видели, как чистят материальную часть? М-м?! Что молчите? Кто чистил это орудие, шаг вперед!
Из строя неуклюже выдвинулся огромный Полукаров, следом — тонкий и длинноногий Луц. Он нетерпеливо перебирал пальцами, глядел на майора вопросительно.
— Так как же это, товарищи курсанты? Как это? Вы что же, устава не знаете? — с расстановками начал Градусов; голос его не обещал ничего хорошего. — Помкомвзвода приказал вам почистить орудие — а вы? Прошу ответить мне: кто… учил… вас… так… чистить… орудия? — проговорил он, рубя слова. — Вы что, на фронте тоже так? А? Вы ответьте мне!
И указал прутиком на Луца.
— Товарищ майор, извините, я не фронтовик, — ответил Луц, шевеля пальцами. — Я из спецшколы.
— Из спецшколы? А кто в спецшколе учил вас так относиться к материальной части? Кто вам всем, фронтовикам, стоящим здесь, — Градусов возвысил голос, — дал право так разгильдяйски относиться к чистке матчасти? Государство тратит на вас деньги, из вас хотят воспитать настоящих офицеров, а вы забываете первые свои обязанности! Это ваше орудие! Пре-е… Предупреждаю, помкомвзвода! Впредь поступать буду только так! Плохо почищены орудия — чистить их будете сами. Лично! Коли плохо требуете с людей.
Взвод молчал. Грачевский кусал жалко дергавшиеся губы, не мог выговорить ни слова.
— Здорово он вас тут!.. — насмешливо сказал Алексей.
— А ты не возмущайся раньше времени, — ответил Борис, весь подбираясь. — Пойду доложу.
И, поправив фуражку, строевым шагом подошел к Градусову; смуглое лицо Бориса вдруг преобразилось — выразило подчеркнутую строгость и одновременно готовность на все, — и летящим великолепным движением он поднес руку к козырьку.
— Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Что вам, старшина?
— Товарищ майор, преподаватель артиллерии приказал передать Грачевскому, что он ждет взвод на консультацию. Занятия начались.
Градусов прутиком ткнул в сторону орудия.
— Полюбуйтесь, старшина, небрежно, очень небрежно чистит взвод орудия! Вам тоже делаю замечание, проверяйте чистку материальной части, лично проверяйте!
— Слушаюсь, товарищ майор! Сержант Грачевский! Прошу зайти ко мне в каптерку после занятий.
— Слушаюсь…
Градусов, опустив брови, сощурился на часы.
— Старшина, вызвать ко мне командира взвода!
— Слушаюсь! — Борис кинул руку к козырьку, четко щелкнул шпорами.
— Помкомвзво-ода! Ведите людей! В личный час снова все на чистку орудий. Пыль в пазах, сошники не протерты. Ведите строй!
Сержант Грачевский, бледный, потный, будто ничего не видя перед собой, вышел из строя на несколько шагов, задавленным голосом отдал команду. Взвод, как один человек, повернулся и замер. Тогда Градусов, отступив к правому флангу и сузив глаза, словно нацелился в носки сапог.
— Отставить! У вас что — горло болит? Повторите команду! Вы не девушке в любви объясняетесь! Не слышу волевых интонаций!
— Взвод, напра-аво! — снова нараспев подал команду Грачевский, усиливая голос.
— Отставить! Забываете устав!
Грачевский, еле владея собой — прыгал подбородок, — поправился тотчас:
— Разрешите вести взвод?
— Ведите! Почему так неуверенно? Что это с вами? Ведите!
— Взвод, ша-а-гом…
— Отставить! — Градусов прутиком хлестнул воздух. — Бего-ом марш!
Когда же взвод скрылся за тополями, майор сломал прутик, бросил его в пыльные кусты сирени, медленной, утомленной походкой двинулся к зданию училища. Он был недоволен и раздражен, хотя в глубине души ему нравился этот первый взвод; он хорошо понимал, что во фронтовиках дивизиона заложена скрытая, как пружина, сила, и если силу эту подчинить своей воле, то она может дать нужные результаты.
Однако он был твердо убежден, что лучше перегнуть палку, чем впоследствии сторицей перед самим собой отвечать за свою мягкотелость, ибо жизнь однажды жестоко ударила его, после чего он едва не поплатился всей своей безупречной репутацией двадцатипятилетней службы в армии.
Подходя к подъезду, Градусов вспомнил ответ певучеголосого курсанта («Я, извините, товарищ майор, из спецшколы») — и, вспомнив, как тот перебирал пальцами, рассмеялся негромким, глуховатым смехом; этот смех сразу изменил его лицо, сделал его на миг домашним, непривычно мягким.
Когда же майор входил в расположение дивизиона, он не смеялся, лицо его снова приняло суровое, недовольное выражение.
В тяжелую пору сорок первого года Градусов командовал батареей 122-миллиметровых орудий.
Батарея стояла под Львовом, на опушке березового урочища, и вступила в бой в первые же дни, прикрывая спешный отход стрелкового полка.
Глубокой ночью немецкие танки прорвались по шоссе, обошли батарею, отрезали тылы, на каждую гаубицу оставалось по три снаряда. Связь с дивизионом и полком была прервана. В ту ночь перед рассветом было удивительно тихо, вокруг однотонно кричали сверчки, и вся земля, казалось, лежала в лунном безмолвии. Далеко впереди горел Львов, мохнатое зарево подпирало небо, гасило на горизонте звезды, а в урочище горько, печально пахло пороховой гарью, и с полей иногда тяжелой волной накатывал запах цветущей гречихи.
В эту ночь никто не спал на батарее. Солдаты, с ожиданием прислушиваясь, сидели на станинах, украдкой курили в рукав, говорили шепотом — все видели, как багрово набухал горизонт по западу.
В тягостном молчании Градусов обошел батарею и, отойдя от огневой, сел на пенек, тоже долго глядел на далекое зловещее зарево, на близкие немецкие ракеты, что, покачиваясь на дымных стеблях, рассыпались в ночном небе. Слева на шоссе слабо, тонко завывали моторы, а быть может, все это казалось ему — звенело в ушах после дневного боя. Четыре бы новеньких тягача, тех самых, что остались в тылу, отрезанные немецкими танками, — и он решился бы на прорыв без колебаний.
— Лейтенант Казаков! — позвал Градусов, соображая, как быть теперь.
Старший на батарее лейтенант Казаков, лучший строевик полка, молчаливый, в изящных хромовых сапожках, на которых по-мирному тренькали шпоры, сел на траву возле.
— Кидают, а? — глухо сказал Градусов, кивнув на взмывшую ракету, а затем, всматриваясь в молодое спокойное лицо Казакова: — В кольце мы? Так, что ли, Казаков?
— В кольце, — ответил Казаков, сплюнув в сторону ракеты.
— Что ж, Казаков, — Градусов сбавил голос, — надо выходить… До рассвета надо выходить. Как думаешь? Идем-ка в землянку.
— Надо выходить, — ответил Казаков.
В землянке зажгли свечу, загородили вход плащ-палаткой, Градусов развернул карту; медлительно и расчетливо выбирал он место прорыва, навалясь широкой грудью на орудийный ящик, водя карандашом по безмятежно зеленым кружкам урочищ. Было решено через полчаса снять весь личный состав и пробиваться к своим, к стрелковому полку, орудия подорвать, прицелы унести с собой, последние снаряды израсходовать.
— Матчасть подорвать, Казаков. Оставите с собой одного командира орудия. Я вывожу людей. Место встречи — Голуштовский лес. В Ледичах. Все ясно?
Казаков ответил:
— Все ясно. — Вздохнув, отвинтил крышку фляжки, отпил несколько глотков.
— Что пьешь?
— Водка. Вчера старшина привез. Где-то теперь наш старшинка? — сказал Казаков.
Тогда Градусов взял из его рук фляжку и вышвырнул ее из землянки, металлически проговорил:
— Точка! Голову на плечах иметь трезвой! И шпоры снять! Не на параде!
Они вышли. Было тихо. Густой запах гречихи тек с охлажденных росой полей; лунный свет заливал урочище, омывая каждый листок застывших берез. И только слева, на шоссе, отдаленно урчали моторы и изредка свет фар косо озарял безмолвные вершины деревьев. Оттуда совсем рядом, оставляя шипящую нить, всплыла ракета, упала впереди орудий, догорая на земле зеленым костром.
— Подходят, — сказал Казаков и зачем-то подтянул голенища своих хромовых сапожек.
— Открыть огонь по шоссе! — Все поняв, Градусов рванулся к первому орудию и особенным, высоким и зычным голосом скомандовал: — Ба-атарея-а! По шоссе три снаряда, за-алпами-и!..
Лунное безмолвие ночи расколол грохот батареи, огненные конусы трижды вырвались из-за деревьев, разрывы потрясли урочище, осыпая листья, росу с берез. И наступила до боли в ушах тишина, даже затаились сверчки. Батарея была мертва.
— Приступать, Казаков! — хриплым голосом крикнул Градусов. — Батарея, за мной! Рассыпаться цепью!
А через сутки Градусов вывел в Голуштовский лес двенадцать человек, оставшихся от батареи, — девять он потерял при прорыве из окружения. Когда же вошли в маленькую деревушку Ледичи, битком набитую тылами и войсками, и увидели под беленькими хатами запыленные штабные машины с рациями, орудия и танки, расставленные на тесных дворах и замаскированные ветвями, верховых адъютантов с серыми от усталости лицами, когда увидели солдат, угрюмых, подавленных, сидящих в тени плетней, — Градусов вдруг почувствовал себя так, словно был обезоружен и гол; и это чувство обострилось позднее.
В Ледичах он не сразу нашел штаб полка. Майор Егоров, большой, пухлый, с глазами навыкате и непроспанным лицом, сидел за столом и, макая сухарь в чай, завтракал. Он страдал болезнью печени. Ледяным взглядом встретив на пороге Градусова, командир полка отчужденно спросил:
— Где батарея?
Градусов объяснил. Егоров отодвинул кружку так, что выплеснулся чай, ударил кулаком по столу.
— Где доказательства? Под суд, под суд отдам! Оставить батарею! Без батареи ты мне не нужен!
— Я готов идти под суд, — также заражаясь гневом, проговорил Градусов. — Разрешите повторить: лейтенант Казаков остался, чтобы подорвать орудия. Я вывел из окружения двенадцать человек.
Егоров поднялся, качнув стол.
— А если он не подорвет и не вернется?
— Он вернется, — повторил Градусов. — Я знаю этого офицера.
Лейтенант Казаков вернулся на вторые сутки — пришел без фуражки, обросший, с глубоко ввалившимися щеками, гимнастерка была порвана на локтях, он едва стоял на ногах, пьяно пошатываясь. Сержант, сопровождавший его, сначала выпил котелок воды, обтер потрескавшиеся губы, после того доложил Градусову одним выдохом:
— Вот, — и вынул из вещмешка три прицела.
— Где четвертый?
— Мы не успели… — Казаков в изнеможении лег на траву под плетень. — Танки и автоматчики вошли в урочище.
С перекошенным лицом Градусов шагнул к Казакову, трясущимися от бешенства руками рванул кобуру ТТ.
— Расстреляю сукина сына! Под суд, под суд за невыполнение приказа! Под суд!..
А Казаков, лежа под плетнем, глядел на Градусова снизу вверх усталыми и презрительными глазами.
В боях под Тернополем Градусов был ранен — маленький осколок мины застрял в двух сантиметрах от сердца. Три месяца провалялся он на госпитальной койке, а после выздоровления был направлен в запасной офицерский полк, и здесь, в тылу, в запасном полку, пришло наконец долгожданное звание «майор». И, как фронтового офицера, его послали работать в училище.
2
Дежурные и дневальные хорошо знали, когда приходил в дивизион Градусов. Ровно в девять утра в проходной будке появлялась грузная фигура майора, и тут начинались последние лихорадочные приготовления. Дежурные по батареям выглядывали в окна, взволнованно, точно певцы, откашливались, готовясь к уставному докладу; дневальные одергивали противогазы, расправляли складки у ремня и затем застывали возле тумбочек с выражением озабоченности, давно изучив все привычки командира дивизиона. Миновав проходную, он направлялся к орудиям батарей, после чего шел к училищному корпусу — осмотреть туалет и курилку. Если по дороге от орудий к корпусу Градусов срывал сиреневый прутик и на ходу угрюмо похлопывал им по голенищу, это означало: майор недоволен. При виде этого сорванного прутика напряжение предельно возрастало: красные пятна выступали на лицах дежурных, невыспавшиеся дневальные зевали от волнения.
Потом широкая парадная дверь распахивалась — и майор Градусов входил в вестибюль.
— Дивизио-он, сми-ир-но-о! — громовым голосом подавал команду дежурный, со всех ног бежал навстречу и, остановившись в трех шагах, придерживая шашку рукой, щелкнув каблуками, напрягаясь, выкрикивал: — Товарищ майор, вверенный вам дивизион находится на занятиях, за ваше отсутствие никаких происшествий не произошло! Дежурный по дивизиону сержант…
— А-атставить! — Градусов взмахивал прутиком. — Что ж вы, понимаете? Руку как коромысло к козырьку поднесли, докладываете, а в курилке грязь, окурки. Безобразие! Что делают у вас дневальные?
— Товарищ майор…
— Можете не отвечать! Следуйте за мной, дежурный! — И, пощелкивая прутиком, проходил в первую батарею.
Здесь, выслушав доклад дневального, Градусов басовито командовал:
— Отодвинуть кровати и тумбочки!
Суетясь, дневальные отодвигали кровати и тумбочки — поднималась возня во всей батарее.
— А теперь сами проверьте, как вы несете службу, — прутик Градусова скользил по выемам плинтусов. — Вы за чем следите, дежурный? Грязь! Что делают у вас дневальные?
Затем начинался осмотр тумбочек: командир дивизиона проверял, нет ли чего лишнего, не положенного по уставу в имуществе курсантов. Через несколько минут батарея, где только что все блестело, все, казалось, было прибрано и разложено по местам, напоминала склад писчебумажных принадлежностей — все койки были завалены книгами и тетрадями.
После этого дотошно, скрупулезно, педантично проверялась чистота умывальной, туалета, и майор Градусов, вытерев платком крепкую короткую шею, бросив прутик в урну, приказывал навести строжайший порядок и тогда поднимался по лестнице в канцелярию дивизиона. До самых дверей его сопровождала унылая фигура дежурного. И, только получив последнее приказание — вызвать немедленно командиров взводов, — дежурный с облегчением бежал в вестибюль к телефону, в то время как в батареях шла работа: дневальные вновь мыли полы, лазили со швабрами в самые дальние углы, до блеска протирали плинтусы.
Но бывали и счастливые дни — прутик не срывался, и тогда Градусов без единого замечания поднимался к себе. Это означало: орудия дивизиона безупречно чисты, летние курилки идеальны. В эти редкие дни было необычно спокойно в батареях, и, пораженные тишиной, дневальные переговаривались между собой: «Вроде температура спала, нормальная».
Как раз в тот жаркий, безоблачный день, когда дневалил Витя Зимин, налетела гроза; она была тем более неожиданной, что Градусов вошел без прутика. Он выслушал доклад покрасневшего от волнения Зимина и дал вводную:
— Дневальный! В батарее пожар! Ваши действия? Горит шкаф с противогазами!
— Я должен взять… огнетушитель и… погасить, — запинаясь, начал объяснять Зимин и посмотрел на огнетушитель. — По правилам противопожарной безопасности…
— Именно — как? Я повторяю — горит шкаф. Как вы ликвидируете пожар?
Витя Зимин потоптался в замешательстве. Он уже на вполне понимал, чего хочет от него командир дивизиона. Глаза его больше обыкновенного стали косить, на лбу бисеринками выступил пот.
— Как, я спрашиваю? — повторил майор. — Что же вы стоите, дневальный? Шкаф горит, пламя перебросилось на тумбочки! Ваши действия?
Витя сглотнул и сказал:
— Я… беру огнетушитель. Ударяю колпаком о пол.
— Как, я спрашиваю? Покажите!
У Вити Зимина ослабли ноги, но внезапно на его веснушчатом лице появилось выражение отчаянной решимости, и, побледнев, он кинулся к огнетушителю, сорвал со стены, однако до того волновался — не удержал его, огнетушитель выскользнул из рук. Колпачок ударился об пол. И сейчас же белая неудержимая струя с ревом выскочила из недр огнетушителя, захлестала в дверцу шкафа, послышался скандальный звон разбиваемых стекол; на полу бешено закипела пена. Сметаемые струей, полетели к стене книги, с грохотом упала тумбочка.
— Отставить! — загремел Градусов. — Отставить!
Витя Зимин выдавил шепотом:
— Я… тушу… нечаянно…
— Отставить! Вынести огнетушитель в коридор! Сейчас же!
Разбрызгивая пену, обливая стены и полы, Витя Зимин при помощи дежурного вынес огнетушитель в коридор, в полной растерянности прислонил его к стене.
Расставив ноги, майор Градусов ошеломленно глядел на него из-под опущенных бровей, точно не зная, что же сейчас делать.
— Хорошо, — наконец проговорил он не очень ясно. — Что же вы, Зимин, а? Ну ладно, ладно. — И, подозвав застывшего в отдалении дежурного, приказал: — Убрать все! Навести образцовый порядок.
Он направился к лестнице, но тут взгляд его остановился на стеклянной банке, валявшейся в пене возле опрокинутой тумбочки.
— Что за банка? Откуда?
— С вареньем. Мне мама прислала, — пролепетал Зимин, — моя…
— И тумбочка ваша?
— Моя.
— Принести сюда тумбочку!
Шагая через пену, Витя Зимин принес тумбочку, поставил ее перед Градусовым, несмело поднял свои косящие от волнения глаза. Тумбочка была вся в пене. Он думал, что это спасет его, но ошибся.
Градусов с кряхтением нагнулся, двумя пальцами вытащил из тумбочки мокрый пакет с печеньем, вслед за этим кулек с конфетами; затем зеленую школьную тетрадь, совершенно сухую. При виде этой тетради Зимин подался к Градусову, сейчас же проговорил тоненько и жалобно:
— Товарищ майор…
— Вы любите сладкое? — тихо спросил Градусов, указывая на печенье и конфеты. — Откуда это?
— Это… мама прислала посылку, — сникая весь, прошептал Зимин. — Товарищ майор, а это… не надо. Это дневник.
— Вы ведете дневник? — проговорил Градусов. — Это дневник? Конечно, я вам верну этот дневник, хорошо. Потом зайдите ко мне.
Больше он ничего не сказал.
На обложке написано аккуратным почерком:
«Дневник Виктора Зимина.
1944—1945 гг.».
«Ну, вот и я, самый ярый противник дневников и вообще записей своих личных мыслей на бумагу, начал писать дневник. Начал не потому, что мне не с кем поделиться мыслями, нет!!! Просто для самого себя. На носу экзамен на аттестат зрелости! Очень интересно будет потом, когда я стану офицером, прочитать это, посмеяться над тем, каким я был в прошлом, какие мысли у меня были.
15.5—44.
Литература — моя любимая! Зашел разговор о вере Толстого. Верить в бога — это происходит от недостатка душевных качеств у людей. Ведь верить можно во что угодно. Об этом и говорил Лев Н.Толстой: «Вот вы и вера». Я в этом согласен с Л.Н., а непротивление — этого не могу понять. Как мог Л.Н. верить в это! Сейчас война идет, бить фашистов до победы! Какое же это непротивление?
Жить и бороться, любить Зину — разве может быть что-либо лучше этого!
25.5—44.
Встретил сержанта Ж. Тот сказал, что, кажется, приехала Зина. Во всяком случае, он видел косы. Оказалось, не она, и сержант долго извинялся.
28.5—44.
Ура! В Белоруссии наступление. Бьют немцев вовсю! Был салют.
29.6—44.
Майор Коршунов снимал серж. Ж. с помкомвзводов. «Вы думаете, из-за вас, серж., буду марать шесть лет своей службы в армии? Ошибаетесь!» Серж. сказал мне: «Для меня наступил период жестокой реакции, как написали бы в романе».
30.6—44.
Вечер. Дождь. Смотришь вокруг, слушаешь, вдыхаешь свежий воздух, и становится на душе как-то спокойно и грустно. От этого все воспринимается острее и глубже, и спокойствие у меня сменяется тихой тревогой, когда опять и опять начинаешь думать о Зиночке. Я каждый день жду, что Зина приедет. А сам ведь понимаю — не приедет. Она, конечно, по-своему права. (О Зине Григорьев сказал: «У-у, характер!»)
Ну ладно. Хватит. Это действительно как у мальчишки получается.
В разговоре сказал Славке: «Ведь мы с Зинушей опять поссорились!» — и сказал это с дурацкой, конечно, улыбкой и, наконец, покраснел. Глупая привычка! Когда я перестану краснеть? Краснели ли великие люди? Как-то не вяжется.
1.7—44.
Оставалось две минуты. Две минуты учения в спецшколе! Подумать только! Преподаватель, капитан П., вышел из класса. Невыразимое чувство радости. Хочется кричать, выражая восторг. Прощай, спецшкола!
Будем ожидать распределения по артучилищам! Ура, впереди — неизвестное. Я люблю неизвестное. С какими встретишься людьми? Я люблю мужественных людей.
4.7—44.
Вдруг возле спецшколы встретились с Зиной! Покраснел, как лопух и осел! О прошлой ссоре ни слова, а потом вспомнили, поговорили и посмеялись. Зина ужасно загорела. Волосы совсем как рожь. Шли куда глаза глядят, а попали на «Свинарку и пастуха» в «Ударнике». Я, как военный, без очереди раздобыл билеты, и Зина даже изумилась: «Ого! Ты настоящий кавалер!» А почему нет?
Веселая, жизнерадостная картина. Мы смеялись, смотрели на экран… и друг на друга…»
В дверь постучали.
— Да, войдите!
— Товарищ майор, ваше приказание выполнено. Лейтенант Чернецов будет у вас через двадцать минут.
Градусов, не отвечая, в раздумье водил пальцами по кресельным ручкам, а Борис стоял у двери в той позе решительного ожидания, которая говорила, что он готов выслушать следующее приказание.
— Садитесь, старшина, и давайте поговорим. Садитесь, пожалуйста, — с мягкой настойчивостью пригласил майор. — Не стесняйтесь.
Борис сел. С тех пор как он стал старшиной дивизиона, то есть по своему положению на целую голову поднялся над курсантами, Градусов, казалось, приблизил его к себе, но в то же время не допускал эту близость настолько, чтобы быть откровенным.