Серебристый звон орденов и медалей весело наполнял классы и огромные коридоры.
Среди особенно молодых были и такие, которые, не думая долго задерживаться в тылу, так и не расставшись с оружием на фронте, привезли его с собою в училище — главным образом трофейные парабеллумы, «вальтеры» и офицерские кортики — оружие, которое аккуратные фронтовые старшины не успевали брать на учет. По приказу это трофейное и отечественное оружие сдали в первый же день. Сдал свой новенький «ТТ» и Борис Брянцев — провел пальцами по рукоятке, задумчиво сказал: «Что ж, пусть отдохнет, авось не отвыкнет от хозяина», — и, передавая пистолет Мельниченко, полушутливо-полусерьезно поцеловал полированный металл.
До свидания, оружие! До свидания! Все воевавшие с сорок первого и сорок второго года были твердо уверены, что им еще придется заканчивать войну.
Однако капитан Мельниченко знал, что ни ему, ни его батарее, ни одному курсанту из училища не придется уже вернуться на фронт. Перед отправкой в тыл из разговора с членом Военного совета армии он хорошо понял: в глубоких тыловых городах создается офицерский корпус мирного времени. И в середине декабря 1944 года вместе с эшелоном фронтовиков капитан прибыл в Березанск. Он попросил назначение в училище того города, в котором жил до войны.
Новый год прошел, наступили будни и, как ни тяжело было чувствовать себя оторванным от фронта, капитан Мельниченко начал втягиваться в училищную жизнь.
Здания училища огромны и просторны.
Широкая мраморная лестница с зеркалами на площадках, с красным ковром на ступенях ведет на этажи, в батареи. Над лестницей висят люстры; тоненьким звоном вторят они веселому позвякиванию шпор в коридорах, сияют, мирно отражаясь в зеркально натертых полах. В главном вестибюле толпятся курсанты, вениками стряхивают снег с сапог. После морозного воздуха на плацу здесь тепло, шумно, оживленно, доносится смех и громкий говор. Дневальный строгими глазами проверяет входящих, то и дело начальственно покрикивает:
— Слушай, ты сознательный человек или несознательный? Ты ценишь труд дневального? Или не ценишь? Как у тещи, снега нанес, понимаешь!
— Милый, не грусти! — отвечает ему кто-то. — Я небесной канцелярией не ведаю. В общем, не делай страшных глаз!
Утренние занятия окончены. Время — перед обедом. Капитану Мельниченко нравится это время: дивизион наполняется движением и ритмом — жизнью.
По лестницам в новеньком обмундировании вверх и вниз бегут и бегут курсанты. Толпа — и опять пусто: в училище все делают бегом.
Вот один, совсем мальчик, идет сзади краснолицего старшины-выпускника, который хозяйственно нахмурен и нетороплив. Курсант, спотыкаясь и робея, тащит на спине ворох новых, пахнущих снегом шинелей; краснолицый зорко оглядывается на него и недовольно басит:
— По полу, по полу! Кто по полу шинели валяет, товарищ дорогой курсант! Смотреть надо! В каптерку заносить! Да в кучу не валяйте. Не дрова. Думать головой надо!
Увидев капитана, краснолицый изображает уставное рвение и бросает руку к виску, курсант же отпыхивается, оскальзываясь на паркете; он не может поприветствовать — на нем гора шинелей. Это новичок, капитан знает его: спецшкольник из первого взвода; кажется, его фамилия Зимин.
Вслед за шинелями несут лопаты, дальномеры в чехлах, буссоли с раздвижными треногами, прицельные приспособления, стопки целлулоидных артиллерийских кругов с логарифмическими линейками. Это обычная жизнь училища в предобеденный перерыв, у этой жизни — свой смысл.
Сейчас капитан стоит в вестибюле, смотрит вокруг и стягивает перчатки: он только что вернулся с плаца. Дежурный по дивизиону, при шашке и противогазе, не отрывает от него ждущих глаз и с преданной готовностью выпячивает грудь.
— Попросите ко мне в канцелярию лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева!
Дежурный бросается бегом к лестнице и командует с усердными голосовыми переливами:
— Лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева к командиру первой батареи!
— …перво-ой батареи!.. — разноголосым эхом покатилась команда, подхваченная дневальными на этажах.
Капитан поднялся по стертому ковру на четвертый этаж, в батарею, где тихо, безлюдно — все ушли в столовую. Безукоризненно натертые паркетные полы празднично мерцают; кровати и тумбочки, педантично выровненные, отражаются в паркете, как в воде:
Везде на кроватях лежат свернутые шинели: в столовую курсанты ходят в одних гимнастерках.
Где-то вверху, над крышей, обдувая корпус, ревет ветер, наваливается на черные стекла; порывами доносится сквозь метель отдаленный шум трамвая, а здесь веет благостной теплынью и все уютно, по-домашнему светло.
Дневальный по батарее — Гребнин, прибывший в училище из полковой разведки, навалясь грудью на тумбочку, недоверчиво ухмыляясь, читал; заметив капитана, он поспешно спрятал книгу, вскочил, придерживая шашку.
— Батарея, смир-рно!
— Отставить команду. Книгу вижу, дневальный.
В упор глядя на капитана бедовыми глазами, Гребнин спросил с нестеснительным интересом:
— Вы не в разведке служили, товарищ капитан?
— Нет. А что?
— Глаз у вас наметанный, товарищ капитан.
— Ну, артиллерист и должен иметь наметанный глаз. А книжку все же спрячьте подальше, чтобы не соблазняла вас, дневальный.
Капитан, звеня шпорами, пошел по коридору.
В канцелярии его уже ожидал командир первого взвода лейтенант Чернецов; в новой гимнастерке со сверкающими золотыми пуговицами, золотыми погонами, он, весь сияя, сейчас же встал.
— Вызывали, товарищ капитан? — спросил он таким до удивления звонким голосом, что капитан подумал невольно: «Вот колокольчик».
— Да, садитесь, пожалуйста.
Некоторое время он молча рассматривал Чернецова: небольшого роста, неширокие плечи, чистый — без морщинки — юношеский лоб, живые, детские светло-карие глаза, нежный румянец заливает скулы; на вид ему года двадцать три; окончил училище по первому разряду, на фронт не отпустили, оставили в дивизионе.
— Во всех взводах уже назначены младшие командиры, — сказал Мельниченко. — В вашем еще нет. Почему?
Это сказано было слишком официально — Чернецов весь подтянулся.
— Товарищ капитан, во взводе много фронтовиков… Я присматривался. Вот, — он вынул список. — Я наметил старшину Брянцева, старшего сержанта Дмитриева, старшего сержанта Дроздова… Все из одной армии.
Капитан взглянул с любопытством: лейтенант Чернецов умел так краснеть, что даже шея розовела возле чистого, аккуратно подшитого подворотничка.
— Вам они докладывали о взыскании майора Градусова?
— Так точно.
— Ну а вы не думали, как отнесется к этому назначению командир дивизиона?
— Товарищ капитан, Дмитриев и Брянцев три года были младшими командирами на фронте. Кроме них, нет сержантов во взводе, — заговорил звонким голосом Чернецов. — Что касается этой драки, товарищ капитан, то майор Градусов приказал младшему лейтенанту Игнатьеву отвезти задержанного к коменданту. При проверке выяснили — темная личность.
Он не без волнения подергал свою новенькую портупею, приняв серьезный вид. «А колокольчик-то не такой уж робкий, как кажется, — подумал капитан. — Кем он хотел быть до войны? На этот вопрос вряд ли он мне ответит…»
В дверь постучали.
— Разрешите?
В канцелярию вошел Дмитриев: этот гораздо старше Чернецова, воевал с первых дней войны — таких много в дивизионе; у этих пареньков странное сочетание взрослой серьезности и детскости. Его брови были влажны от растаявшего снега, лицо спокойно, чуть-чуть удивленно.
— Курсант Дмитриев по вашему приказанию прибыл!
— Садитесь, курсант Дмитриев. Так вот зачем вас вызвали. Мы хотели бы с лейтенантом Чернецовым назначить вас помощником командира взвода. С сегодняшнего дня.
Дмитриев с недоверием смотрел на Мельниченко.
— Разрешите сказать, товарищ капитан? Прошу вас не назначать меня помощником командира взвода.
— Почему?
— Просто не хочу.
— Так просто? Вы не договариваете, — сказал Мельниченко. — Но я, наверно, не ошибусь, если скажу: здесь, в тылу, не хотите портить отношения со старыми товарищами? Верно?
— Фронт — другое дело, товарищ капитан.
— Что ж, фронт — Другое дело, Дмитриев, верно, — согласился Мельниченко. — Но мы хотели назначить командирами отделений Брянцева и Дроздова. Это ваши однополчане. Вам будет легче работать, очевидно.
— Все равно, товарищ капитан, — Дмитриев отрицательно покачал головой. — Прошу меня не назначать. Я буду плохим помкомвзвода.
— Дивизион, сми-ир-рно! — гулко раскатилась отчетливая команда по этажу, и сейчас же в глубине коридора голос дежурного возбужденно зачастил: — Товарищ майор, вверенный вам дивизион…
Покосившись на дверь, лейтенант Чернецов одернул гимнастерку, провел быстро пальцами по ремню, как курсант, готовый к встрече старшего офицера.
Наступила тишина, в коридоре послышался раскатистый голос:
— Вольно! — и тут же, распахнув дверь, шумно отдуваясь, вошел майор Градусов — шапка добела залеплена снегом, лицо свеже-багрово с мороза, накалено ветром. Все встали. Командир дивизиона коротко поднес к щеке крупную руку, произнес басистым голосом:
— Здравия желаю, товарищи офицеры!
Медленным движением он сбил с шапки пласт снега, сбоку скользнул глазами по Дмитриеву; широкие брови поднялись.
— А, боксер-любитель! Вот вам, пожалуйста, товарищи офицеры, не успел приехать в училище и уже драку учинил!.. Что прикажете с ним делать? А?
— Товарищ майор, — сказал Дмитриев, — это нельзя было назвать дракой.
— Когда военный человек машет руками на улице, это уже позор! Драться курсанту артиллерийского училища — это втаптывать в грязь честь мундира, честь армии! Не хватало еще, чтобы прохожие тыкали в курсантов: «Вот они какие, воины…»
Сказав это, Градусов дернул крючок шинели возле горла, сел к столу, хмурясь, забарабанил пальцами по колену.
— Эк вы! «Нельзя назвать»! Где этот ваш… как его?.. соучастник… Брянский?.. Брянцев?.. Вы вызывали его, капитан? Они докладывали вам о взыскании?
— Брянцев должен сейчас прийти, — ответил Мельниченко. — Я вызвал их обоих. Но по другому поводу, товарищ майор.
— А именно?
— Я хотел бы назначить их младшими командирами. — Капитан кивнул в сторону Дмитриева. — Обоих. Дело в том, что в комендатуре выяснены обстоятельства и причины этой драки.
— Вот как? С корабля на бал? Та-ак…
Громко хмыкнув, майор Градусов положил свою большую руку на край стола, посмотрел на капитана, потом, вроде бы в сомнении, всем телом повернулся на стуле к понуро стоявшему Чернецову, спросил:
— А вы как думаете, командир взвода?
Лейтенант Чернецов, до пунцовости покраснев, тотчас ответил споткнувшимся голосом:
— Я думаю… они справятся, товарищ майор.
— Что же вы, лейтенант, так неуверенно? — Градусов тяжело встал, прошелся по канцелярии. — Н-да! Может быть, может быть… Все это очень интересно, товарищи офицеры. Очень интересно… — как бы раздумывая, заговорил он и вдруг решительным толчком открыл дверь. — Дежурный! Вызвать курсанта Брянцева!..
Градусов, очевидно, относился к тем вспыльчивым командирам, которые мгновенно принимают решения, но, остыв, уже не возвращаются к ним.
Борис шел по коридору корпуса.
Ему, отвыкшему от чистоты и домашней устроенности, нравился этот прямой светлый коридор, залитый зимним солнцем, эти стеклянные люстры, сверкающие паркетные полы, эти дымные курилки, эти полузастекленные двери по обе стороны коридора с мирными надписями: «Каптерка», «Партбюро», «Комната оружия». Ему нравилось, когда мимо него пробегали новоиспеченные курсанты, недавние спецшкольники, и с восторженным уважением глазели на два ордена Отечественной войны, на длинный, пленительно сияющий иконостас медалей, позванивающих на его груди.
Когда он подошел к канцелярии, возле двери толпилось человек пять курсантов с прислушивающимися вытянутыми лицами; один из них говорил шепотом:
— Тут он, братцы… Сейчас заходить не будем, подождать надо…
— Это что? — насмешливо прищурился Борис. — В каком обществе, невоспитанный молодой человек, вас учили подслушивать? Там что, решается ваша судьба? Немедленно брысь! — добродушно сказал он и постучал. — Курсант Брянцев просит разрешения войти!
Он вошел, вытянулся, щелкнув каблуками, пытливым взглядом окинул офицеров, сейчас же увидел нахмуренного Алексея — и в ту же минуту понял, о чем шел здесь разговор, и на какое-то мгновение чувство полноты жизни покинуло его.
— Курсант Брянцев по вашему приказанию прибыл!
Майор Градусов, сложив руки на животе, стоя посреди комнаты, с некоторым даже непониманием подробно оглядел Бориса.
— Однако, курсант Брянцев, вы не торопитесь. Надеюсь, на фронте вы быстрее ходили, когда вас вызывал офицер на позицию? В училище все делают бегом!
Борис пожал плечами.
— Товарищ майор, я не могу обедать бегом. Я был в столовой.
Лицо Градусова стало заметно наливаться багровостью.
— Прекратить разговоры, курсант Брянцев! Удивляюсь, за четыре года войны вас не научили дисциплине, не научили разговаривать с офицером! Вижу — во многом придется переучивать! С азов начинать! Забываете, что вы уже не солдаты, а на одну треть офицеры! На фронте возможны были некоторые вольности, здесь — нет!..
— Товарищ майор, — тихо выговорил Алексей, опережая ответ Бориса, — вы нас можете учить чему угодно, только не фронтовой дисциплине. Военную азбуку мы немного знаем.
— Так! Значит, вы абсолютно всему научены? — отчетливо проговорил Градусов и, словно бы в горькой задумчивости повернувшись на каблуках к офицерам, заговорил усталым голосом: — Так вот, вчера я был свидетелем безобразного скандала, но сомневался, насколько они виноваты. Сейчас мне не требуется никаких объяснений. Я отменяю прежнее свое взыскание. Курсанту Дмитриеву — двое суток за пререкания и драку. Вам как зачинщику драки и за грубость с офицером, — он перевел глаза на Бориса, — трое суток ареста. Завтра же отправить арестованных на гауптвахту. Разрешаю взять с собой «Дисциплинарный устав»!
Алексей и Борис молчали. Майор Градусов договорил жестко:
— Капитан Мельниченко, приказ об аресте довести до всего дивизиона. Можете идти, товарищи курсанты. Вы свободны до завтра. Идите!
Они вышли в коридор и переглянулись возбужденно.
— Старая галоша! — со злостью выговорил Борис. — Понял, как он наводит порядок?
Алексей сказал:
— Переживем как-нибудь, надеюсь.
— Ну конечно! — разгоряченно воскликнул Борис. — Остается улыбаться, рявкать песни!.. Нужна мне эта гауптвахта, как корове бинокль!
— Ладно, все, — сказал Алексей. — Вон смотри, Толька Дроздов чапает! Вот кого приятно видеть.
Однополчанин Дроздов, атлетически сильный, высокий, с широкой грудью, шел навстречу по коридору, мял в руках мокрую шапку; его загорелое от зимнего солнца лицо еще издали заулыбалось приветливо и ясно.
— Боевой салют, ребята! А я, понимаете, со старшиной в ОВС за обмундированием ходил. Шинели получали. Снежище! Да что у вас за лица? Что стряслось?
— Поговорили с майором Градусовым — и вышли образованные, — сказал Алексей. — Завтра определяемся с Борисом на гауптвахту.
— Бросьте городить! За что? Вы серьезно?
— Совершенно.
Вечером в батарее необычное оживление.
Взводы были построены и стояли, шумно переговариваясь, все поглядывали на крайнюю койку, где лежали кипы чистого нательного белья. Помстаршина из вольнонаемных, Куманьков, старик с крепкой розовой шеей, озадаченно суетился перед строем и, будто оценивая, с разных сторон озирал худощавую и длинную фигуру курсанта Луца, который, как бы примеряя, держал перед собою пару новенького белья — держал с ядовитым недоумением на горбоносом цыганском лице, говоря при этом:
— Нет, товарищ помстаршина, вы только подумайте: если на паровоз натянуть нижнюю рубашку, она вытерпит? Вас надули в ОВС. Эти белые трусики со штрипками попали из детяслей…
— Ну, ну! — уязвленно покрикивал помстаршина. — Детясли! Ты, это, не тряси! Знаем! Ишь моду взял — трясти! Ты словами не обижай. Из спецшколы небось? Я, стало быть, тоже три года на германской… А ну давай сюда комплект! Па-ро-воз!
— Прошу не оскорблять, — вежливо заметил Луц под хохот курсантов.
— Смир-рно-о! Разговорчики!.. Безобразий с бельем не разрешу! Ра-авнение напра-во!
Взводы притихли: из канцелярии вышел капитан Мельниченко. Он был в шинели, портупея продернута под погон; было похоже: приготовился к строевым занятиям.
— Вольно! Помстаршина, что у вас? В чем дело, курсант Луц?
— Не полезет, товарищ капитан, — невинно объяснил Луц. — Отсюда все неприятности.
— Верно, никак не полезет. Помстаршина, заменить!
Куманьков почтительно наклонился к капитану, с явной обидой зашептал:
— Невозможно, товарищ капитан. Рост, стало быть. Размер…
— А в каптерке у себя смотрели? В НЗ?
— В каптерке? — Куманьков кашлянул. — Да ведь, товарищ капитан… А ежели еще внушительнее рост объявится? Эвон гвардейцы вымахали-то… Есть заменить! — добавил он с неудовольствием.
— Две минуты вам на раздачу белья.
— Слушаюсь.
Как многие помстаршины и прочие армейские хозяйственники, он, видимо, считал, что обмундирование служит не для того, чтобы его носить, изнашивать и менять, а для того, чтобы хлопотливо выписывать и получать на складах, — кто мог понять весь адский труд помстаршины?
Пока Куманьков возился с комплектами, капитан размеренно ходил вдоль строя, заложив руки за спину, молчал.
Ровно через две минуты батарея с шумом, смехом, стуча сапогами, повалила по лестнице вниз в просторный вестибюль, к выходу.
Дежурный — из старых курсантов — встал за столиком, снисходительно провожая эту оживленную батарею со свертками под мышками, лениво сообщил:
— Банька у нас что надо, друзья.
— Военную тайну не разглашать! — грозно посоветовал Луц. — Устава не знаете?
Батарея весело выходила на улицу.
В вечернем воздухе мягко падал снег, над плацем двигалась сплошная пелена, закрывала город: уличные фонари светили желтыми конусами. Только все четыре этажа училищных корпусов, уходя в небо, тепло горели окнами сквозь снегопад. Вокруг послышались голоса:
— В снежки! Атакуй спецшкольников!
И тотчас разведчик Гребнин, наскоро сжав мокрый снежок и азартно крякнув, со всей силы залепил его в длинную спину Луца. Тот съежился от неожиданности, обернулся, крича:
— А дисциплина? Нарядик хочешь огрести?
— В такую погоду какая дисциплина! — Гребнин ухмыльнулся, подставляя ему ножку. — Миша, извиняюсь, здесь сугроб!
Луц, скакнув журавлиными ногами в сугроб, набрав снегу в широкие голенища, упал спиной в снег, замотал ногами, вскрикивая:
— Я погибаю! Где мой комплект? Я не могу без комплекта!
— Становись! — растерянно командовал Куманьков, бегая возле рассыпавшейся батареи, испуганно следя за мельканием узелков в воздухе. — Белье! — кричал он. — Комплект! Дети! Как дети! А еще фронтовики. Снегу не видали? Эх, да что же вы! Устав забыли? А ну, равняйсь. Р-равняйсь!
Наконец батарея выстроена. Из главного вестибюля показался капитан Мельниченко, подошел к строю, заинтересованно спросил:
— Запевалы есть?
— Есть… Есть! Миша Луц — исполнитель цыганских романсов!
— Гребнин, ты что молчишь? Ш-Шаляпин!
— Отлично. Гребнин и Луц, встать в середину! Ка кие знаете песни?
— «Украина золотая».
— «Артиллерийскую».
— «Война народная».
— Запевайте. Шаг держать твердый. Слушай мою команду! Ба-тарея-а! Ша-агом… марш! Запевай!
Батарея шла плотно, глухо звучали шаги, и, как это всегда бывает, когда рядом ощущаешь близкое плечо другого, когда твой шаг приравнивается к единому шагу сотни людей, идущих с тобой в одном строю, возбуждение пронеслось по колонне электрической искрой. И эта искра коснулась каждого. Люди еще теснее прижались друг к другу единым соприкосновением. Только от дыхания через плечи впереди идущих проносился морозный пар.
— Раз, два, три! Чувствовать строй, ощущать локоть друг друга! — командовал капитан особым, четким, поднятым голосом.
Гребнин взволнованно вскинул голову и посмотрел вокруг, потом на Луца, который, казалось, сосредоточенно прислушивался к стуку шагов, легонько толкнул его плечом: «Начинай, самое время!» Луц помедлил и слегка дрожащим голосом запел:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Они запевали в два голоса; глуховатый голос Луца вдруг снизился, стихая, и тотчас страстно подхватил его высокий и звенящий голос Гребнина, снова вступил Луц, но голос Гребнина, удивительной силы, выделялся и звенел над батареей.
И будто порыв грозовой бури подхватил голоса запевал:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна-а.
Идет война народная,
Священная война…
Алексей хмурился, глядел на город. Песня гремела. Неясное, холодное, розоватое зарево — отблеск домен — светлело вдали над шоссе, и Алексей на какое-то мгновение вспомнил Ленинград, дождливый день, эшелон, мокрый от дождя, себя в сером новом костюме, сестру Ирину, мать… Тогда под гулкими сводами вокзала звучала из репродуктора эта грозная песня. А она смотрела на него долгим, странным взглядом, будто видела впервые, и он убеждающе говорил ей: «Мама, я скоро вернусь». А когда все, возбужденные, что-то весело крича провожающим, стали влезать в вагоны, мать взяла его за плечи и, как не делала никогда, надолго прижалась щекой к его лицу и, сдерживая рыдания, выговорила; «Боже мой! Мальчики, мальчики ведь!..»
«Мама, я скоро вернусь!» — повторил он и побежал к вагону, когда поезд уже тронулся. Ему тогда казалось, что все это лишь на несколько месяцев, что он скоро вернется. Но пролетели годы. И, только получая письма, он вспоминал, что тогда, на вокзале, он заметил, что у мамы, постаревшей после гибели отца, около губ горькие морщинки и шея напряженная, тонкая, как у Ирины. «Милая, родная моя, как я виноват перед тобой! Я знаю, как ты думала обо мне все это время! Разве я не помнил тебя? Прости за короткие, редкие мои письма. Я все расскажу, когда мы увидимся! Я все расскажу…»
Алексей уже не слышал песни и голосов запевал. Приступ тоски по дому, нежности к матери и чего-то еще, полузабытого, дорогого для него, захлестнул его, мешал дышать и петь.
Песня прекратилась, и слышалась тяжелая, слитная и равномерная поступь взводов.
Обычно после отбоя, когда училище погружалось в тишину, а к черным стеклам мягко прислонялась тьма, во взводе начинались разговоры; они не замолкали далеко за полночь.
В этот вьюжный вечер перед гауптвахтой Алексей Дмитриев лежал на своей койке, слушая вой ветра в тополях и далекие, слабые гудки паровозов сквозь метель.
А в полутьме кубрика, в разных концах по-шмелиному жужжали голоса батарейных рассказчиков; там хохотали приглушенно, шепотом, чтобы не услышал дежурный офицер; кто-то грустно мурлыкал в углу:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки…
На соседней койке вдруг заворочался Толя Дроздов, потом властно сказал кому-то:
— Прекрати стежки-дорожки!
В углу мурлыканье прекратилось. Дроздов — негромко:
— Спишь, Алеша?
— Нет.
— Я тоже. — Он приподнялся на локте; ворот нижней рубахи открывал сильную ключицу. — Понимаешь, Алеша, странно все, — проговорил Дроздов вполголоса. — Прошел войну, остался жив, вот теперь в училище… А Леши Соловьева нет. И знаешь, странно, глупо погиб. Сидели в хате, тепло, дымище, за окном снег вот так падает… За Вислой уже. Километра два от передовой. Леша сидел около стола, писал письма и тихо напевал. Он всегда пел: «Позарастали стежки-дорожки…» А я, знаешь, слушал. И грустно мне было от этих слов, черт его знает! «Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою…» И, видно, лицо у меня нахмурилось, что ли. А Леша увидел, подмигнул мне и спрашивает: «Ты чего?» И знаешь, встал и начал языком конверт заклеивать. И вдруг — дзынь! — две дырочки в стекле. А Леша медленно валится на лавку. Я даже сразу не понял… Понимаешь? Эти стежки-дорожки!.. Никогда я этого не забуду, никогда!..
Под большим телом Дроздова заскрипели пружины, он лег, положив руки под голову, глядя в темноту. Долго молчали.
— Я помню Лешу, — тихо сказал Алексей.
И внезапно все то, что было прожито, пережито и пройдено, обрушилось на него, как ожигающая волна, и все прошлое показалось таким неизмеримо великим, таким огромно-суровым, беспощадным, что чудовищно странным представилось: прошел все это, десятью смертями обойденный… И тут же с замиранием почему-то подумал о той жизни, до войны, — о Петергофском парке, о горячем песке пляжей на заливе, о прозрачной синеве ленинградских белых ночей, о Неве с дрожащими огоньками далеких кораблей — «Адмирала Крузенштерна» и «Товарища», — о том, что было когда-то.
Утром взвод был выстроен. Холодное зимнее солнце наполняло батарею белым снежным светом.
— Курсанты Дмитриев и Брянцев, выйти из строя!
— Курсант Дроздов, выйти из строя!
«Зачем же вызвали Дроздова?»
— Вот вам, курсант Дроздов, записка об аресте, возьмите винтовку, пять боевых патронов. Все ясно?
«Ну да, все как по уставу. Если мы вздумаем бежать. А куда бежать? И зачем? Дроздов имеет право стрелять… Совсем хорошо!»
— Курсанты Дмитриев и Брянцев! Снять ордена, погоны, ремни!
Они сняли ордена, погоны, ремни, и, когда Алексей передавал все это Дроздову, у того дрогнула рука, на пол, зазвенев, упал орден Красного Знамени. Алексей быстро поднял его и снова протянул Дроздову. В сорок третьем Алексей получил этот орден за форсирование Днепра: погрузив орудия на плоты, два расчета из батареи на рассвете переплыли на правый берег, закрепились там на высоте и — двумя орудиями — держали ее до вечера. Это было в сорок третьем. «Ничего, Толька, ничего. Поживем — увидим…»
— Отвести арестованных на гарнизонную гауптвахту!
— Скоро встретимся, — сказал Алексей.
— Не унывай, братва, — поддержал Гребнин из строя. — Перемелется — мука будет!
В шинелях без ремней, без погон, они спустились по лестнице, миновали парадный вестибюль, вышли на училищный двор. Над снежными крышами учебного корпуса поднималось в малиновом пару январское солнце. Тополя стояли неподвижно-тяжелые, в густом инее. Сверкая в воздухе, летела изморозь. Под ногами металлически звенел снег. Шли молча. Алексей вдруг вспомнил, как в Новый год он провожал Валю по синим сугробистым переулкам, как она шла рядом, опустив подбородок в мех воротника, внимательно слушая свежий скрип снега. Он взглянул на Бориса: тот шагал, засунув руки в карманы, зло глядя перед собой.
Потом они шли через весь город, по его немноголюдным в этот час улицам. На них оглядывались; сухонькая старушка, в платке, в валенках, остановилась на тротуаре, жалостливо заморгала глазами на сумрачного Дроздова.
— Куда ж ты их ведешь, сердешных?
— В музей веду, мама, — ответил Дроздов.
Проходили мимо госпиталя, огромного здания, окруженного морозно сверкавшим на солнце парком. У ворот — крытые санитарные машины, все в лохматом инее: должно быть, в город прибыл санитарный поезд. От крыльца госпиталя к машинам бежали медсестры в белых халатах; потом начали сгружать носилки.
«Они оттуда, а мы на гауптвахту… Тысячу раз глупо, глупо!» — в такт шагам думал Алексей, стиснув зубы.
4
Во всем учебном корпусе стояла особая, школьная тишина; пахло табаком после перерыва; желтые прямом угольники дверей светились вдоль длинного коридора, как обычно в вечерние часы самоподготовки. Шли будни, и в них был свой смысл.
Курсант Зимин, худенький, с русым хохолком на голове и мелкой золотистой россыпью веснушек на носу, вскочил со своего места, словно пружинка в нем разжалась, тоненьким обиженным голосом проговорил:
— Товарищи, у кого есть таблица Брадиса? Дайте же!
— В чем дело, Зимушка? — солидно спросил до синевы выбритый Ким Карапетянц, поднимая голову от тетради. — Чудак человек! — заключил он и протянул таблицы. — Зачем тратишь нервы?
Зимин с выражением отчаяния махнул на него рукой, схватил таблицы, зашелестел листами, говоря взахлеб:
— Вот наказание… Ну где же эти тангенсы? С ума сойти!..
Рядом с Зиминым, навалясь грудью на стол, в глубочайшей, отрешенной задумчивости, пощипывая брови, курсант Полукаров читал донельзя потрепанную толстенную книгу. Читал он постоянно, даже в столовой, даже на дежурстве, даже в перерывах строевых занятий; пухлая его сумка была всегда набита бог знает где приобретенными романами Дюма и Луи Буссенара; от книг этих, от пожелтевших, тленных уже страниц почему-то веяло обветшалой стариной и пахло мышами; и когда Полукаров, развалкой входя в класс, увесисто бросал свою сумку на стол, из нее легкой дымовой завесой подымалась пыль.
Был Полукаров из студентов, однако он никогда не говорил об этом, потому что в институте с ним случилась какая-то загадочная история, вследствие чего он ушел в армию, хотя и мрачно острил по тому поводу, что армия есть нивелировка, воплощенный устав, подавление всякой и всяческой индивидуальности. Сам Полукаров большеголов, сутуловат и неуклюж в каждом своем движении. Только вчера обмундировали батарею, подгоняли каждому по росту шинели, гимнастерки, сапоги, но он долго выбирать не стал, с гримасой пренебрежительности напялил первую попавшуюся гимнастерку, натянул сапоги размером побольше (на три портянки — и черт с ними!), мефистофельски усмехаясь, глянул на себя в зеркало: «А что мне — на светские балы ездить? Сойдет!» — и выменял у кого-то вечный целлулоидный подворотничок, чтобы не отдавать непроизводительного времени лишнему армейскому туалету.