Юность командиров
ModernLib.Net / Современная проза / Бондарев Юрий Васильевич / Юность командиров - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Бондарев Юрий Васильевич |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(502 Кб)
- Скачать в формате fb2
(212 Кб)
- Скачать в формате doc
(217 Кб)
- Скачать в формате txt
(208 Кб)
- Скачать в формате html
(211 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
И кинулся из палатки; шумно плеснул полог; нависла неприятная, как духота, тишина.
…Теперь он лежал на берегу и вспоминал, как все это было, а везде уже темнело, на волейбольной площадке по-прежнему не стихали стук мяча, крики курсантов:
— Гаси! Есть! Переход подачи!
Потом Алексей не спеша пошел в лагерь; сумрак леса поглотил его. Сырая темнота, сизо клубясь, сгущаясь, плотно собиралась в чаще, лишь белели тропки. Над ними стоял туман, как в узких коридорах; в палатках повсюду зажигались огоньки, звучали голоса во влажном воздухе. Мимо прошел караул — разводящий с часовыми — на дальний пост, к автопарку. Перекликались у палаток дневальные: «Егоров, где керосин? Почему лампа не заправлена? Его-ро-ов…»
Наступала ночь. Только на волейбольной площадке затянулась игра, и вокруг поляны столпилось много зрителей из всех батарей; в темноте, взлетая над сеткой, мяч едва был виден; Борис играл возле сетки, требуя выкриками пасовки и, собранный, всем телом выгибаясь, ударял с пушечной силой по мячу под восторженное одобрение зрителей:
— Брянцев, дав-вай!
Алексей постоял немного на поляне, подумал: «Зачем обманывать себя?» — и зашагал по тропинке среди деревьев к взводу.
Возле палатки его остановил дневальный:
— Немедленно вызывают к капитану Мельниченко — тебя и Брянцева!
19
В палатке комбата было светло — с яростным гудением горели две лампы, сделанные из стреляных гильз. Когда Алексей вошел, Мельниченко разговаривал с Чернецовым; пунцовый румянец волнения заливал щеки лейтенанта.
— Войдите и садитесь, — разрешил капитан Алексею. — А где Брянцев? Что ж, подождем.
Офицеры стали поочередно читать какую-то бумагу, и Алексей часто ловил на себе спрашивающий взгляд Чернецова; капитан же не посмотрел ни разу, лицо было задумчиво, строго, побелевшие от солнца волосы зачесаны над лбом. Было похоже: до его прихода между офицерами был серьезный разговор, и он прервал его. На столе в армейской рации горели красным накалом лампы. Тихо звучали скрипки. Не заглушая их, беспокойно щелкало, шипело пламя в гильзах. Алексею хотелось курить. Он когда-то слышал эту музыку. Что это — Сен-Санс? Мама играла. Садилась за пианино, с улыбкой поворачивая голову к отцу, так что колыхались серьги в ее ушах, спрашивала: «Что тебе сыграть?» Отец отвечал: «Сыграй „Рондо каприччиозо“ Сен-Санса. Когда я ловлю с маяков эту музыку, я вспоминаю многое».
Близко послышались возле палатки быстрые шаги, голос Бориса произнес за пологом:
— Курсант Брянцев просит разрешения войти!
— Да, войдите.
Он был весь потный после игры в волейбол, гимнастерка прилипла к груди, но тщательно заправлена, ремень туго перетягивал талию. Тотчас в палатке разнесся запах одеколона — маленький плоский трофейный пузырек аккуратный Борис всегда носил в кармане. Отчетливо звякнули шпоры.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
— Пожалуйста.
— Товарищ капитан, по вашему приказанию курсант Брянцев прибыл!
— Садитесь, курсант Брянцев, — ответил капитан, продолжая читать бумагу. — Вот на ящик.
— Слушаюсь.
Рядом с Алексеем стоял пустой снарядный ящик, и Борис непринужденно сел, не обернувшись, будто не заметив Алексея, а капитан из-за листа бумаги посмотрел на обоих, спросил:
— Вы что такой возбужденный, Брянцев?
— Играл в волейбол, товарищ капитан. — Борис улыбнулся. — Люблю эту игру.
— Хорошо, слышал, играете?
— То есть… говорят, что хорошо…
— Да. И стреляете вы неплохо. Я тут просматривал личные дела, Брянцев, у вас очень хорошая фронтовая характеристика. Подписана командиром взвода Сельским. Вашим лейтенантом. Хороший был командир?
— На мой взгляд, очень хороший.
— Понятно. — Капитан сосредоточенно кивнул, положил бумагу на стол, прикрыл ее рукой.
— Вот что, товарищи курсанты, наличие связи проверено во всей батарее. Оказалось: недосчитывается одной катушки именно в вашем взводе (Чернецов дернулся при этих словах). Так кто же из вас потерял катушку во время стрельб — вы, Дмитриев, или вы, Брянцев? — Капитан помедлил. — Понятно, что оба вы катушку потерять не могли.
Борис подозрительно покосился на Алексея и с тяжелым вздохом поднялся, говоря:
— Разрешите, товарищ капитан? — Он пробежал пальцами по складкам возле ремня и заговорил громче: — Товарищ капитан, я взял с собой ровно четыре катушки. Четвертой хватило точно до вершины холма. Я утверждаю: катушки я не терял и ничего не знаю о ней!
Его голос отдавался в ушах Алексея и казался ему странным своей уверенностью, своей спокойной убедительностью: такой голос не может лгать. Он поднял голову. Борис стоял выпрямившись; огонь ламп холодно мерцал на его начищенных пуговицах, вспыхивал на орденах и медалях, полосой заслонивших его грудь. «Зачем он надел ордена? — невольно подумал Алексей. — Он почему-то надел их сегодня утром».
В тишине тоненько пропел комар, опустился на руку Бориса и начал набухать. Рука была неподвижной.
— Я узнал об этой катушке только после стрельбы, — договорил Борис, и Алексей видел, что комар набухал и набухал на его руке, стал пурпурным.
— Это все? — спросил Мельниченко.
— Больше ничего не могу добавить, — ответил Борис. — Разрешите сесть, товарищ капитан?
Он сел и, только сейчас увидев комара, ударил по нему ладонью; потом брезгливо вытер руку кончиком носового платка.
«Сейчас он вздохнет и будет честными глазами глядеть на капитана. Он хочет показать, что вопросы совсем не волнуют его, что он не понимает, какое отношение имеет ко всему этому. Да он как актер!» — подумал Алексей, и чувство, похожее на злость и неприязнь к Борису, охватило его.
— Старший сержант Дмитриев, — послышался голос Мельниченко. — Объясните, почему у вас не хватило связи? Чья же это, в конце концов, катушка?
Борис, подняв лицо, сощурился. Офицеры смотрели на Алексея: капитан со строгим ожиданием, Чернецов с прежним выражением неуверенности и тревоги. Когда он шел к капитану, у него появилось решение не говорить ничего о Борисе в присутствии офицеров. Просто сказать, что он не может разобраться в этом случае с катушкой, а потом еще раз объясниться с Борисом, в глаза сказать, что он теперь думает о нем, — и на этом закончить все. И сейчас, глядя на удивленно-честное лицо Бориса, он встал и увидел, как глаза его, чуть сощурясь, улыбались в пространство.
— Я скажу то, что знаю. Связи у меня не хватило. Мы обходили болото перед самым холмом и сделали крюк. Я запаздывал с открытием огня, но на холме я увидел Брянцева и попросил у него кабель, чтобы проложить связь до энпэ. У меня не хватало двухсот пятидесяти метров. Брянцев сказал, что кабеля у него нет, что у пего кончается связь.
Он умолк. Молчание длилось с минуту, и непроницаемое лицо Бориса стало влажным, точно обдало его паром, но прищуренные глаза старались по-прежнему улыбаться в пространство.
— …Вот и все, что я знаю.
Борис проговорил громким голосом:
— В этом-то и дело, что у меня тоже кончалась связь.
— Да, наверно, — сказал Алексей. — Может быть. Я попросил у тебя связь и видел, как ты бежал через кусты к энпэ, потому что надо было открывать огонь. Глупо, конечно, было бы мне оставлять свою катушку в кустах и просить у тебя связь.
— Вы думаете, что это катушка Брянцева? — спросил Чернецов, пунцово покраснев.
— Я не могу ответить на этот вопрос. — Алексей махнул рукой. — То, что я могу предполагать, не доказательство.
— Это уже ложь! — отчетливо-убежденно проговорил Борис. — Что это за клеветнические намеки, Дмитриев?
— Я не думал говорить намеками.
— Значит, все обоим неясно? — прервал капитан Мельниченко. — Дело касается чести будущих офицеров — вас, Брянцев, и вас, Дмитриев. Объясните, Брянцев, что вы считаете клеветой? Опровергайте. И немедленно.
Высокий смуглый лоб Бориса залоснился от пота.
— Хорошо… Я объясню… Но я не буду так безответствен, как Дмитриев… Я выскажу то, что не хотел говорить.
Он выпрямился и снова вздохнул, будто предстояло говорить неприятные для себя и других вещи; и даже сейчас, в эту минуту, он вроде бы чуть-чуть играл, вернее, старался выверенно играть, и это казалось Алексею противоестественным, и он вдруг подумал, что Борис давно был готов к подобному разговору и все решил для себя детально и точно, всю линию поведения до последнего жеста, до последнего слова.
— Я, наверно, слишком резко выразился: «клевета», — сказал Борис несколько усталым голосом. — Назову другими словами: «лживые намеки». Да, мы с Дмитриевым считались друзьями. Все это знали. И я вынужден подробнее объяснить это. — Борис облизнул губы. — Корни идут еще с фронта. Скрывать нечего теперь… Однажды в разведке вышло так, что Дмитриев… Сейчас нескромно, может быть, говорить о себе. Но вышло так, что я целый час прикрывал огнем Дмитриева и помог ему дотащить «языка» к нашим окопам. — Борис искоса посмотрел на Алексея. — В училище наши взаимоотношения изменились. Не знаю почему. Может быть, Дмитриев чувствовал себя обязанным мне, что ли, за прошлое — не знаю! Верно или неверно, психологически я объяснял это так: иногда люди, чувствующие себя в долгу друг перед другом, не всегда остаются друзьями. Тяжелый груз — быть обязанным за свою прошлую ошибку.
— Какую ошибку я допустил в разведке? — спросил Алексей, изумленный этим неожиданным объяснением Бориса. — Говори же! Что за ошибка?..
Борис сухо ответил:
— Я могу объяснить, но это к делу не относится, — ты не разобрался в обстановке и первый открыл огонь, когда наткнулись на боевое охранение, а этого делать было нельзя. Личных конфликтов у нас было много. И теперь — основное. — Борис опустил глаза, вдохнул в себя воздух, как бы набираясь сил для главного, четко сказал: — Товарищ капитан, катушка связи, найденная в кустах, не моя катушка…
— Значит, катушка Дмитриева?
— Я не утверждаю, товарищ капитан, — сдержанным тоном возразил Борис. — Я не видел. Но мне кажется, что Дмитриев мог потерять эту катушку… После того, что говорил здесь Дмитриев, у меня невольно сложилось мнение, что он хочет дискредитировать меня перед взводом, перед офицерами. Особенно в связи с тем, что Дмитриев опоздал с открытием огня и, наверно, из-за неприязни ко мне хочет переложить свою вину на меня. Поэтому я должен был объяснить все подробно.
— Понятно, — сказал капитан. — Дмитриев потерял катушку, попросил у вас связь — у вас нет. Тогда он решил свести с вами счеты. Что ж, зло задумано. Но каков смысл мести?
— Не знаю. Я не хотел этого говорить.
— А как же связисты Дмитриева? Вот что непонятно! Они-то видели?
— Дмитриев — влиятельный человек во взводе, товарищ капитан.
— А ваши связисты?
— Полукаров может подтвердить, что у нас было четыре катушки. Связь несли я и он. Березкин нес буссоль и стереотрубу.
— Что вы скажете на это, Дмитриев?
Но Алексей, не пошевельнувшись, сидел как глухой, устремив взгляд под ноги себе.
— Что вы скажете на это, Дмитриев? — повторил капитан настойчивее.
Тогда Алексей встал, чувствуя звенящие толчки крови в висках. Он еще не мог в эту минуту до конца поверить тому, что сейчас услышал, поверить в подробно продуманную доказательность Бориса, в эту его нестерпимо ядовитую ложь, и он с трудом нашел в себе силы, чтобы ответить потерявшим гибкость голосом:
— Более чудовищной лжи в глаза я никогда не слышал! Мне нечего… Я не могу больше ничего сказать. Разрешите мне уйти, товарищ капитан?
Отодвинув орудийный ящик, заменявший стул, капитан вышел из-за деревянного столика, раскрыл дверцу железной печи; пламя красно озарило его шею, лицо, и, вглядываясь в огонь, проговорил со странным спокойствием, которому позавидовал Чернецов:
— Можете идти, Дмитриев. Вы, Брянцев, останьтесь.
Уже отдергивая полог, Алексей услышал вязкую тишину за спиной, и в ту секунду его душно сжало ощущение чего-то беспощадно разрушенного, потерявшего прочность.
Борис, слегка морщась, сидел неподвижно, опустив голову, потом на лбу его пролегла морщинка — тонкая, как нить, и Чернецов видел эту морщинку, казавшуюся ему какой-то чужеродной, болезненной, как отражение неестественного внутреннего напряжения.
Стало очень тихо. Только раскаленная железная печь с настежь раскрытой дверцей жарко ворчала в палатке и угольки с яростным треском выстреливали в земляной пол, рассыпались искрами. Мельниченко, стоя перед печкой, все наблюдал за огнем, не задавал ни одного вопроса.
И Борис, не выдержав эту тишину, попросил невнятно:
— Товарищ капитан, разрешите и мне идти?
— Подождите, — не оборачиваясь, ответил Мельниченко. — Я вас задержу ненадолго.
Он подошел к Борису, сел на тот самый орудийный ящик, на котором минуту назад сидел Алексей.
— Слушайте, Борис, то, что вы говорили сейчас, страшно. В ваших объяснениях все очень путано, мне трудно поверить. Вот что. — Он положил руку ему на колено. — Даю вам слово офицера: если вы скажете правду, я завтра же забуду все, что произошло. Скажите: была у вас лишняя связь, когда Дмитриев просил у вас помощи, или не была? И если вы не дали ее, то почему? Только совершенно откровенно.
— Товарищ капитан, — медлительно, будто восстанавливая в памяти все, ответил Борис. — Я объяснил…
— Значит, вы все объяснили? — повторил Мельниченко. — Все? Ну что ж, идите, Брянцев. Идите…
Потом за брезентовыми стенами палатки затихли шаги Брянцева, лишь неспокойно шуршали падающие листья по пологу.
Капитан Мельниченко, расстегнув китель, засунув руки в карманы, в молчаливом раздумье ходил по палатке, легонько звенели в тишине шпоры. С пылающими скулами Чернецов записывал что-то на листе бумаги, буквы получались размазанными — на кончике пера прилип волосок. Чернецов отложил ручку и, совсем теперь некстати сдернув с кончика пера волосок, угасшим голосом проговорил:
— Просто какой-то лабиринт, товарищ капитан. Как командир взвода во многом виноват я…
Мельниченко, словно вспомнив о присутствии Чернецова, остановился возле печки, взглянул на него из-за плеча с незнакомым выражением.
— Если бы все, что случилось во взводе, произошло на фронте, проступок этот разбирался бы трибуналом! А командир обоих, офицер, вернулся бы из боя без погон. И это было бы справедливо.
Чернецов не без робости сказал:
— Товарищ капитан, после ваших слов… Я, очевидно, не офицер… или просто бездарный офицер. Но вы сами, товарищ капитан, доверяли Брянцеву и Дмитриеву и, мне казалось, любили их.
Мельниченко бросил березовое поленце в потрескивающее пламя печи, закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.
— Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить — это не значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это касается не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все непросто потому, что дело идет об утрате самого ценного в человеке — чести и самоуважения. А если это потеряно, потеряно много, если не все…
— Товарищ капитан, — с осторожностью сказал Чернецов, — какой-то инстинкт, что ли… подсказывает мне, что Дмитриев говорит правду. А вы… как думаете? Я все-таки больше верю ему…
— Вот тоже думаю: неужели Брянцев мог решиться пойти на все это? Неужели мог так продуманно лгать не моргнув глазом? Ревность? Зависть? Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно, не будем сейчас об этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.
Он стал надевать шинель.
Потом капитан шел по берегу, по намокшим листьям; над водой полз, слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель, касалась лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней, плыла в кипящей белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая холодная луна, и зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.
«Туман, вот уже и осенний туман!» — думал Мельниченко. Он почему-то чувствовал особенно сейчас, в этой октябрьской сырости ночи, в этой отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным и теперь казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало того, что уже совершилось, а, наоборот, обострялось ощущение неудовлетворенности, какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.
А весь лес был полон трепетного дрожания огоньков, мерцавших из палаток. Прихваченные холодком, листья осыпались с деревьев, легкий печальный их шорох напоминал о метельной зиме.
Озябший часовой на берегу так преувеличенно грозно окликнул капитана, что на вершине полуоблетевшей березы сонно завозилась ворона, и сбитый ее движением сухой лист спланировал на погон Мельниченко. Он снял его с плеча. Лист покружился, достиг мутной воды. Его подхватило течением, унесло во тьму.
20
К середине октября по всему чувствуется, что красное лето прошло.
По утрам уже не слышен веселый шум воды, хлещущей в асфальт; дворники не поливают улицы в ожидании раннего зноя, когда лед и вафельное мороженое тают в киосках на солнцепеке. Туманные рассветы свежи, сыроваты, и первые троллейбусы, мелькая мимо озябших от росы тополей, тускло отражаются в мокром асфальте, холодно розовеют стеклами, встречая позднюю зарю на кольце. Мостовые усыпаны сухими листьями; возле ворот их сметают в кучи и сжигают во дворах. Пахнет дымком. Вдоль трамвайных линий на стволах деревьев прибиты дощечки: «Берегись юза! Листопад».
И в эту пору октября далеко слышен на улицах звон трамвая. Город ограблен осенью, оголился и не задерживает звуков; воздух чист и студен, и каждый звук звенит, как стеклянный.
Давно на всех углах продают пахучие крупные антоновки.
Октябрь непостоянен. В день он, словно фокусник, меняет краски несколько раз. Утром город туманный, влажный и белый; днем, когда с последней силой разгорается нежаркое солнце, — золотистый и ясный, так что улицы видны из конца в конец, точно в бинокль.
Вечерами над крышами пылают накаленные малиновые закаты, мешаясь со светом первых фонарей и ранним светом трамваев. А ночью ветреные силы, вестники наступающих холодов, гуляют по выси вызвездившего неба, воровски шарят по садам, ломают и разрушают в них все.
После таких ночей, на рассвете, в унылой пустоте садов кричат синицы, деревья везде беспомощно редкие, поблекшие; ветер с шумом срывает с них последние листья, и крыши ближних сараев густо засыпаны листвой на вершок. На клумбах цветы обломаны. За ночь вьюны увяли, стали совсем сухими и висят на нитях по стеклянным террасам, где уже не пьют чай.
И только клены стоят по всему городу дерзко и гордо багряные, они еще не уронили ни одного листочка.
В один из таких дней Валя вернулась из института и в передней, снимая пальто, сразу же увидела на вешалке плащ брата, подумала: «Вася приехал».
Но комната была пуста; пахло одеколоном. Возле дивана стоял кожаный чемодан, на стуле лежала потертая планшетка с картой под целлулоидом.
Кот Разнесчастный — так прозван он был за грустное выпрашивающее мяуканье на кухне в часы, когда тетя Глаша готовила обед, — сидел на подоконнике и с неохотой, вроде бы между прочим, лапой ловил осеннюю муху, сонно жужжащую на стекле; и Валя, засмеявшись, погладила его.
— Разнесчастный, лентяй, когда приехал братень?
В ответ кот зевнул, спрыгнул с подоконника и затем, пудно, хрипло мяукая, стал так тереться о Валину ногу, будто подхалимством этим напоминал, что время обеда наступило.
Стукнула дверь, в передней послышались шаркающие шаги — это тетя Глаша вернулась после дежурства. Валя в сопровождении Разнесчастного вышла ей навстречу.
— Тетя Глаша, можете кричать «ура!» и в воздух чепчики бросать — Вася приехал! Плащ и чемодан дома.
— Вижу, вижу, — сказала тетя Глаша, разматывая платок. — Давеча, на рассвете, мимо госпиталя машины с ихними пушками проехали. Сразу подумала: вернулись из лагерей. Тяжела военная жизнь, с машины на машину, с места на место… Устала я сегодня… — ворчливо заключила она. — Устала как собака. Обед разогрела бы, руки не подымаются…
Валя успокоила ее:
— Сейчас сделаем. Можете не объяснять.
Обедали на кухне; то и дело отгоняя полотенцем невыносимо стонущего возле ног кота, тетя Глаша говорила:
— Нет, налила ему в блюдце — не желает. На стол норовит… Четвертого дня майора ихнего в пятую палату привезли. Этого важного, знаешь? Градусникова… Термометрова… Фамилия какая-то такая больничная. Сердце. Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда, сюда. Одни волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..
Она подтащила кота к блюдцу под столом, однако тот усиленно стал упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей мордой в суп, фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя усмехнулась, тетя Глаша продолжала:
— А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему подушки не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате? А вентиляция как раз открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою в дрожь прямо бросило; вроде ребенок какой…
— Короче говоря — капризный больной?
— Что? — спросила тетя Глаша и вытерла красное лицо передником. — Нет, надо уходить из госпиталя. Портится у меня характер.
После обеда Валя ушла к себе с решением позвонить в училище, в канцелярию первого дивизиона, где могли ее соединить с братом, и одновременно она с ожиданием думала: если вернулся весь дивизион, то и Алексей должен быть в городе и должен позвонить ей сегодня же… Тетя Глаша зазвенела посудой на кухне, включила радио, заведя дома привычку не пропускать ни одной передачи для домашних хозяек, даже о том, «что такое дождь». Валя набирала номер дивизиона, а радио гремело в двух местах — на кухне и в комнате брата, — звучала песенка об отвергнутой любви девушки-доярки с потухшими задорными звездочками в глазах, о неприступном, бравом парне-гармонисте — просто невыносимо было слушать эту назойливую и несносную чепуху!
В дверь поскребли, потом, надавив на нее, не без ехидства поглядывая на Валю, в комнату втиснулся Разнесчастный; он стал облизываться так, что языком доставал до глаз; глаза же его при этом со злорадным торжеством сияли: что-то выклянчил на кухне. Телефон в дивизионе не отвечал, а в это время, задрав хвост, видимо, хвастаясь своей победой, кот прошелся по комнате, и Валя положила трубку, села на диван, сказала, похлопав себя по коленям:
— Ах ты обжора, господи! Ну прыгай на колени, дурак ты мой глупый, усатище-тараканище! Ложись и мурлыкай. И будем ждать телефонный звонок. Нам должны сегодня позвонить, ты понял это?
Уже темнело в комнате, стекла полиловели; мурлыкал Разнесчастный, согревая Валины ноги; тетя Глаша по-прежнему возилась на кухне; по радио же теперь передавали сентиментальный дуэт из какой-то оперетты, и сладкий мужской голос доказывал за стеной:
Любовь такая Глупость большая… — Возмутительно! — сказала Валя и засмеялась. — Должно быть, все работники радио перевлюблялись до оглупения. Чепуху передают! Тетя Глаша, — крикнула она, — включите что-нибудь другое! Ну Москву, что ли!
— А разве не правится? — отозвалась тетя Глаша. — Хорошо ведь поют. Про любовь. С чувством.
— Про ерунду поют, — возразила Валя. — Патокой залили совершенно.
— А ты не особенно-то критикуй…
Но голос влюбленного оборвался на полуслове, тишина затопила комнаты: тетя Глаша все же выключила радио.
Внезапно затрещал резкий звонок. Валя, даже вздрогнув, вскочила с дивана, сначала подумала, что зазвонил телефон, но ошиблась — звонок был в передней: это пришла Майя, и, оглядев ее с головы до ног, Валя сказала чуточку удивленным голосом:
— Почему не была в институте? Что с тобой? Раздевайся, пожалуйста. И не смотри на плащ брата такими глазами — училище в городе.
— Да? — почему-то испуганно выговорила Майя. — Они приехали?..
На ней было теплое пальто, голова повязана белым пуховым платком: в последнее время она часто простуживалась — лицо поблекло, осунулось, отчего особенно увеличились темные глаза, движения стали медлительными, не такими, как прежде; теперь она остерегалась сквозняков, на лекциях не снимала платка, как будто зябко ей было, и порой, задерживая отсутствующий взгляд на окне, подолгу смотрела куда-то с выражением непонятной тоскливой болезненности.
Майя и сейчас не сняла платка, присела на диван, ласково погладила дремлющего кота, как-то грустно полуулыбнулась.
— Бедный, наверно, всю ночь ловил мышей и теперь спит?
— Угадала! Он мышей боится как огня. Увидит мышь, молнией взлетает на шкаф и орет оттуда гадким голосом. А потом целый день ходит по комнате, вспоминает и ворчит, потрясенный. Отъявленный трус.
Майя потянула платок на грудь, спросила:
— Что нового в институте?
— Не было последней лекции. По поводу твоего гриппа Стрельников объявил, что в мире существует три жесточайших парадокса: когда заболевает медик, когда почтальон носит себе телеграммы, когда ночной сторож умирает днем. Не знаю, насколько это остроумно. Пришлось пощупать его пульс, поставить диагноз: неизлечимая потребность острить.
— Как легко с тобой, — неожиданно проговорила Майя и, вздохнув, откинулась на диване. — И очень уютно у тебя, — прибавила она, опять поправив платок на груди.
Ее темнеющие глаза казались странно большими на похудевшем лице, незнакомый мягкий и вместе тревожный отблеск улавливался в них, точно она прислушивалась к своему негромкому голосу, к своим движениям, — и Валя не без внимания поглядела на нее.
— Ты действительно как-то изменилась. Одни глаза остались.
— Да? — Майя поднялась, осторожной, плавной походкой подошла к зеркалу, провела пальцами по щекам, по шее, сказала совсем робко: — Да, да, ты права. Я изменилась…
— Просто ты какая-то необычная стала. С тобой все в порядке?
— Что? — Майя отшатнулась от зеркала, вдруг лицо ее некрасиво, жалко перекосилось, и, подойдя к дивану, она нашла Валину руку, прижала к своей щеке, еле слышно проговорила:
— Ты не ошиблась… Понимаешь, я давно хотела тебе сказать… и не могла, пойми, не могла! Валя… у меня будет, наверно… ребенок.
— Это каким образом? — Валя подняла брови. — Ты вышла замуж?
— Нет, то есть официально — нет… Мы должны через год… — покачала головой Майя и тотчас заговорила порывистым шепотом: — Валюшка, милая, посоветуй. Что мне делать? Это значит на год-два оставить институт. Борис еще не кончил училища… Дома мне ужасно стыдно, места не нахожу, мама одна знает… И… и очень страшно. И, понимаешь, иногда мне хочется так сделать, чтобы ребенка не было… Валюшка, милая, посоветуй, что же мне делать?
Она опустилась на диван, несдерживаемые слезы навернулись, заблестели в ее глазах, и, отвернувшись, она из рукава достала носовой платок, стала размазывать их, вытирать на щеках.
— Ты говоришь глупости! — не совсем уверенно сказала Валя и нахмурилась. — И ничего страшного. О чем ты говоришь?.. Если бы у меня был ребенок… — Она прикусила губу. — Нет, я бы не испугалась все-таки!
В кухне что-то со звоном упало возле двери, и опять стало тихо там. Майя виновато улыбнулась влажными глазами, комкая в руке платок:
— Ты говоришь так, словно сама испытала…
— Нет, нет, Майка! — не дала ей договорить Валя с необъяснимой самой себе страстностью. — Я не испытала, но нельзя, нельзя! Низко же отказываться от своего ребенка. Если уж это случилось… Ты говоришь — страшно! А помнишь, как мы по два эшелона раненых принимали в сутки? Засыпали прямо в перевязочной; казалось, вот-вот упадешь и не встанешь от усталости. Разве ты забыла? А как с продуктами, с дровами было тяжело, ты помнишь? Ведь теперь войны нет. Первый год посидит твоя мама с малышом, а потом станет легче. А какой малыш может быть — прелесть! Будет улыбаться тебе, морщить нос и чихать, потом лепетать начнет. Представляешь? Ужасно хорошо!
— «Мама посидит», — повторила Майя с тоской. — Пойми, как это недобросовестно…
— Неверно, неверно! — послышался вскрикивающий голос тети Глаши из кухни, и показалось — она всхлипнула за дверью. — Неверно, совершенно неверно, милая, хорошая!..
И, говоря это, в комнату своей переваливающейся походкой вплыла тетя Глаша, часто моргая красными веками, и, точно не зная в первую минуту, что делать, всплеснула руками, ударила ладонями себя по бедрам.
Майя каким-то загнанным, рыскающим взглядом смотрела на нее, на Валю, потом, съежась, встала с дивана, прошептала невнятно:
— Вы все слышали? Все?..
— Все я слышала, все, стенка виновата! — заголосила тетя Глаша, приближаясь к Майе, шаркая шлепанцами. — Голубчик, милая… Ишь чего выдумала — себя калечить! Роди, хорошая! И не раздумывай даже!.. После всю жизнь жалеть будешь! Да не вернешь!
— Легко сказать! — Майя жалко ткнулась носом ей в грудь и заплакала, а тетя Глаша гладила обеими руками по вздрагивающей ее спине и говорила при этом по-деревенски, по-бабьи — успокаивающим, певучим речитативом:
— Ничего, голубчик мой милый, ничего. В молодости все, что трудно, то легко, а что легко, то частенько и невмоготу…
И тоже заплакала.
Когда они вышли из дому в восьмом часу вечера, город уже зажегся огнями, листья, срываемые ветром, летели в свете фонарей, усыпали мостовую, тротуары. Из далекого парка доносились звуки духового оркестра, и странно было, что люди танцуют осенью.
— Ну вот и все, — сказала Майя на трамвайной остановке и задумчиво взглянула на светящиеся окна на той стороне улицы. — Спасибо, Валюша, больше меня не провожай. Я доеду… А то, что я тебе сказала, ты забудь, пожалуйста. Я сама виновата… И я как-нибудь сама справлюсь. — И, закутываясь в платок, спросила с наигранной успокоенностью: — Алексей еще тебе не звонил?
— Нет. А Борис?
— Он звонил, когда я к тебе собиралась, Валя. Сказал, что ему не дадут сегодня увольнительную и он не сможет прийти. А я, Валюта, даже рада. Я почему-то сейчас боюсь с ним встречаться. Мне надо как-то вести себя…
— Ты только не занимайся самоедством, Майка. Вот что помни. И приходи завтра.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|