1
Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг — ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи. А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках. Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом.
А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов. Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера.
И вдруг в глубине улицы показался трамвай. Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени. Оно сдвинулось.
— Подождите, куда мы пришли? Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Хватит. Я сейчас упаду в снег от усталости.
Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил:
— Кажется, утро…
— А трамвай такой унылый, усталый, как мы с вами, — сказала Валя и засмеялась. — После праздника всегда чего-то жалко. Вот и у вас почему-то грустное лицо.
Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни:
— Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается. Честное слово.
В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот (совсем как до войны), лай собак — все-все, что давно было полузабыто. Когда же он один шел по улице, то невольно думал: «Вон там, на углу, — хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица». Все это привычно и прочно еще жило в нем.
…Первый раз за четыре года ему пришлось встречать Новый год не в землянке с одним мерзлым окошком в синь ночи, не на марше, трясясь на передке противотанкового орудия, не с фронтовыми ста граммами, привезенными под праздник старшиной прямо на огневую, а в глубоком тылу, в незнакомой компании, в которую бог весть как вошел Борис, однополчанин Алексея, встречать Новый год и удивляться судьбе: очень непривычно было это неожиданное мирное веселье после того, как все довоенное будто кануло в бездну лет.
Здесь, в этой студенческой компании, Алексей мало пил и не пьянел — было ему неспокойно и не хватало чего-то обыкновенного, простого, ясного. Он увидел, вернее, обратил на Валю внимание во время танцев, когда Борис первый с рыцарским поклоном пригласил ее и она пошла с ним, чуть покачиваясь на высоких каблуках, что-то смело и быстро говоря ему, ее глаза заблестели улыбкой; и Алексей почему-то также заметил: то, что она танцевала с Борисом, было неприятно хозяйке дома Майе Невской, худенькой, с темными, как ночная вода, глазами; она следила за Борисом с беспокойством и ожиданием.
Танец кончился; смеясь и разговаривая, они сели на диван. Валя как бы случайно скользнула по лицу Алексея вопросительным взглядом, и он услышал ее голос:
— А кто он? Этот, весь в орденах?
— Андрей Болконский в байроническом плаще, — не задумываясь, ответил Борис и весело подмигнул в его сторону.
Услышав это, Алексей сначала подумал, что говорили не о нем, но сейчас же понял, что говорили именно о нем: она смотрела на него. Тогда он подошел к Вале, сказал, преодолевая стеснительность:
— Простите, этот остряк знает мое имя около трех лет.
— Он всегда прав, Валенька, — преувеличенно серьезно произнес Борис и отошел к Майе Невской.
— Вот как? — Она подняла глаза, и Алексей увидел, как ее маленькое ухо с нежной мочкой залилось румянцем. Она движением головы откинула светлые волосы со лба и с шутливым видом протянула руку: — Меня зовут Валя. Фамилия моя — Мельниченко. Только к вашему комбату Мельниченко я никакого отношения не имею. Об этом Борис уже спрашивал.
— Но я и теперь не знаю, кто вы.
— Кто я? Я — вольная синица, что море подожгла. — Она тотчас встала, спросила, глядя ему в глаза: — Вы, конечно, танцевать не умеете?
— Научите, — ответил он.
Когда глубокой ночью расходились от Майи Невской и долго со смехом толкались в тесной передней, разбирая пальто, галоши, боты, оказалось, что Валино пальто висит под шинелью Алексея, и он, не спрашивая разрешения, помог ей одеться, сказав:
— Я вас провожу. Можно?
— Попробуйте, — ответила она с удивлением, однако подумала и, натягивая перчатку, добавила: — Что же, проводите, если вы такой храбрый…
И вот теперь он провожал ее, и совершенно одни среди снегопада стояли они на трамвайной остановке — за незначительными словами скрывалось любопытство.
— Так сядем? — спросила она. — Или потопаем пешком?
— А вы? Хотите пешком?
— Нет, лучше доедем до Лесной. Устала очень. Вот возьму сейчас и сяду в сугроб и буду сидеть, пока трамвай подойдет…
— Пожалуйста, — сказал Алексей.
Они сели в трамвай. Вагон был пустой и холодный, морозно светились мохнатые, заиндевевшие стекла, кое-где к ним были прилеплены использованные билетики — следы вчерашней новогодней сутолоки. Старик кондуктор, в перепоясанном тулупе, в валенках с галошами, спал, уткнув нос в поднятый воротник, изредка поеживаясь, заспанно бормотал наугад «Парк культуры» и снова втягивал голову в мех. Все в вагоне скрипело от мороза, сиденья были ледяными.
Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала:
— Конечно, за билеты платить не будем. Поедем «зайцами». Тем более кондуктор видит новогодние сны!
Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив и так близко друг от друга, что шинель Алексея задевала Валины колени. Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала; пар ее дыхания пополз по стеклу, коснулся лица Алексея — чуточку повеяло теплом. Валя протерла «глазок»: в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно:
— Вы что-нибудь сейчас вспомнили?
— Что я вспомнил? — проговорил Алексей, в упор встретив ее взгляд. — Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее — под хутором Макаровым. Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск…
— И что же было дальше?
— Мы благополучно прошли нейтралку, подползли к немецким траншеям. Когда ползли по нейтралке — ни одной ракеты. Ни выстрела. Спрыгнули в немецкую траншею — везде пусто, тихо. Только огоньки видны сквозь снег, и кажется: где-то поют. У немцев, оказывается, сочельник. Подошли к крайнему блиндажу. Ни одного часового. Из трубы искры летят. Заглянули в окошко — видим: на столе картонная елка, на ней свечи, пятеро немцев сидят вокруг и поют. Мы поставили сержанта часовым у блиндажа и сразу вошли в маскхалатах, с автоматами. Все в снегу — просто привидения. Немцы увидели нас, разинули рты и замолчали. Смотрят на нас и ничего не могут понять. В общем, видим: самый старший в блиндаже — обер-лейтенант, и, конечно, командуем: «Оружие сдать! Идти за нами!..» И тут обер-лейтенант опомнился: «Это русские!» — и за парабеллум. Один из нас ударил его гранатой по голове, и он упал. В эту минуту мы испугались одного — за жизнь обер-лейтенанта, он был ценным «языком».
— А что вы сделали с остальными? — спросила Валя.
— Когда обер-лейтенант упал, остальные немцы открыли огонь. Обер-лейтенант был самым крайним к нам. Мы подхватили его и — в траншею. Вот и все.
— А немцы?
— Когда мы отошли метров на пятьдесят, у них поднялся шум, вслед нам стали бить пулеметы, но вслепую — метель была страшная…
Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому «глазку», который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом.
— Ну вот, проехали две лишние остановки, — внезапно сказала Валя. — Слезаем.
Они вышли на углу возле аптеки с темными окнами. На хрустящем голубоватом снегу сразу увидели свои тени и длинные тени тополей. Было необычайно тихо, так бывает только после снегопада. Накаленная холодом высокая январская луна стояла над городом в чистом, студеном небе, и вся пустынная улица, заваленная сугробами, была видна из конца в конец.
Валя медленно шла, глядя себе под ноги, иногда сдергивала с пальцев перчатки, затем снова натягивала их.
— Как вы просто говорили о войне, — сказала она. — Ужасно ведь это…
Они шли по лунным глухим переулкам, мимо залепленных свежим снегом домов. Валя сказала в воротник:
— Что же вы молчите?
— Слушаю, — грустно ответил Алексей. — Слушаю скрип снега… Весь город спит… А мы с вами не спим. Тишина во всем мире.
— Возьмите меня под руку, — неуверенно проговорила Валя. — Видите, сугробы?
Он взял Валю под руку и почувствовал ее дрожь.
— Вам холодно?
— Нет.
Он сейчас же снял свои перчатки.
— Наденьте, они меховые. Вам будет теплей. А то сначала замерзают руки, потом замерзаешь весь. Я знаю.
— А как же вы?
— Я привык. Честное слово.
— Хорошо, давайте ваши перчатки, — не сразу сказала она. — А вы подержите мои.
Он со странным чувством взял ее перчатки, усмехнулся, сунул в карман.
— Очень маленькие перчатки у вас…
Они миновали мост над железной дорогой — здесь дуло пронзительным холодом; далекие огни вокзала дрожали в розоватом пару. Потом опять лунные синие сугробы, опять нежный скрип снега под Валиными ботами.
Неожиданно Валя остановилась.
— Мы пришли.
Они стояли перед огромным домом без огней; над подъездом — эмалированная дощечка с номерами квартир; единственная здесь лампочка светила в фиолетовом кругу.
— Возьмите свои фронтовые перчатки. Спасибо.
Алексей, хмурясь, тихо и ненужно спросил, разглядывая эмалированную дощечку над подъездом:
— Это ваш дом?
— Да. А вы что — не верите?
— Валя, — полусерьезно проговорил Алексей, — у вас очень несчастливый номер дома — тринадцатый.
Она протянула руку, спросила с любопытством:
— Серьезно? Вы суеверны?
— Почти, — он осторожно пожал ее узкую руку. — До свидания.
Валя вошла в черный подъезд. Гулко хлопнула дверь парадного, разметая снежинки на тротуаре. Простучали боты в глубине лестницы — и наступила непроницаемая тишина зимней ночи.
2
Минут через десять он уже шагал по синим теням домов, мимо мохнатых от инея заборов; снег под сапогами визжал так, что, казалось, слышно было за целый квартал. «Что ж, с Новым годом тебя! — говорил он сам себе. — С Новым годом!»
В последнем переулке, который сворачивал к училищу, он услышал позади себя торопливый и звучный хруст шагов, насвистывание — и оглянулся, сразу узнав по этому насвистыванию Бориса. Тот шел своей гибкой, скользящей походкой, в избытке чувств похлопывая рукой по фонарным столбам, словно желая нарушить покой спящего после праздника города, и первый окликнул Алексея, обрадованный:
— Алешка, ты? Подожди-ка! Так и знал, что тебя встречу. Все дороги, черт возьми, теперь ведут в училище!
На углу Борис догнал его; был он весел, возбужден и, как бы намекая на что-то, вприщур глядел на Алексея; новая шинель была расстегнута на все пуговицы, белые ровные зубы светились, открытые улыбкой.
— Слушай, ты куда таинственно исчез с Валей? Проводил?
— Да.
— Ну и как?
— А что может быть «как»?
— Все ясно, закуривай! Нечего торопиться. Все дрыхнут в училище. Вот шел и думал: теперь на всю жизнь офицерами, — наверно, судьба! Что ж, кончим училище — лет через пятнадцать встретимся полковниками где-нибудь на глухом полустанке: «Здорово, друг Алешка…» Фу черт, страшно жарко!
Он оживленно откинул полу шинели, извлек из кармана коробку папирос.
— Вчера покупал у мальчишки возле кино. «Дяденька, купите „Казбек“ с разбегу!» Давно папирос но курил! Помнишь: «Эх, махорочка-махорка, породнились мы с тобой!» Нет, жаль, праздник проходит так быстро! Тебе понравилась Майя?
— Видимо, добрая. Не ошибся?
— Насчет доброты не знаю. — Борис, чиркая зажигалкой, сдвинул брови. — Глупо! Огрубели, что ли? В общем, сморозил глупость! Вырос уже, чтобы целоваться под фонарями. Огрубел, огрубел!.. А какова Валя, а? Вообще, Алешка, ты произвел впечатление!
— Чем же?
— Сам знаешь!
Месяц назад они были в ветреных, лесистых Карпатах, за тысячи километров отсюда, и вот теперь шли по белым новогодним улицам незнакомого тылового города с каким-то уютным названием Березанск — и было непривычно и странно, что нет на чистом снегу черных оспин воронок, следов танковых гусениц, глубоких колей орудийных колес. И Алексей сказал с непонятным самому себе чувством непрочности, будто еще раз убеждаясь:
— Кажется, тысяча девятьсот сорок пятый… а?
— И кажется, не мы одни с тобой это понимаем! — засмеялся Борис. — В городе, оказывается, еще гуляют!
Впереди в морозном воздухе послышались неразборчивые голоса, обрывок песни, где-то на крыльце, наверно в открывшейся двери, мелькнул свет, потом из-за деревянного домика, топча этот мирно блестевший снег, вывалила на середину мостовой подгулявшая компания, в переулке хрипнул, застонал аккордеон, трое мужчин, обнявшись, пьяно побрели навстречу и, покачиваясь, запели старательно:
Развевайся, чу-убчик, по ветру…
— Смотри, наяривают «Чубчика», — улыбнулся Борис. — Фронтовая братва, что ли?
Эта песня была знакомой, и им обоим показалось неправдоподобным слышать ее здесь, в тылу; пластинку с этой песней они не раз находили в немецких блиндажах — старая песня эмигранта Лещенко.
— Интересно, — сказал Алексей и остановился.
Шумная компания приближалась — у двоих пальто были вольно распахнуты, щегольски поскрипывали по-модному собранные в гармошку хромовые сапоги, а ноги заплетались, стараясь, однако, шагать потверже по заледенелой мостовой. Сбоку шел высокий, мрачного вида аккордеонист в коротком, военного покроя полушубке, он не пел; зажав потухшую папиросу в зубах, парень этот меланхолически наигрывал. Поравнявшись, он поднял голову, мутно скользнул взглядом по лицам Алексея и Бориса и, внезапно выплюнув окурок, с силой свел мехи, изумленным и сипяще-горловым голосом выдавал:
— Стой, братцы! Он!.. Ей-богу, он!..
Прижав аккордеон к животу, впиваясь в лицо Алексея узкими щелочками глаз, он учащенно задышал, как будто из воды вынырнул.
— Кто «он»? — спросил Алексей, понимая, что человек этот принял его за кого-то другого.
Песня оборвалась, и Алексей тотчас увидел, как двое парней молча, тихо, будто сразу протрезвев, как по уговору, зашли сбоку и сзади — он услышал их окружающие шаги, осторожный скрип снега под ногами.
— В чем дело, милые? — насмешливо спросил Борис, став рядом с Алексеем и поправляя перчатки на пальцах. — В чем дело, хотел бы я знать!
— Кто? Этот? — напряженно выговорил один, придвигаясь к Алексею. — Этот?
— Он! — заорал аккордеонист. — Так это ты, сволочуга, заштопал меня с сахарином? На Лопатино-Товарной? Э?
Он спешащим движением передал аккордеон товарищу, бросил злобный взгляд на Бориса, заговорил отрывисто:
— А ты, если целым остаться хочешь, отойди! Тебя не надо! Я эту паскуду давно искал! Всю жизнь мечтал встретиться! Да-а! Посмотрим, какой ты сейчас будешь! Мамочка есть? — И крикнул за спину Алексея: — Не тронь, Сема, я сам разделаюсь! Старые счеты!..
И он схватил Алексея за грудь, рванул к себе.
— Отпусти руку, — сказал Алексей предупреждающе и, сжав локти аккордеониста, оттолкнул его. — Я долго думать не буду.
— Молись, лягаш!.. — Парень поспешно сунул руку в карман. — Я т-те фары выбью!..
— Очень жаль, дурак! — сквозь зубы сказал Алексей и коротко, резко ударил верзилу по скуле.
В снег полетела каракулевая шапка.
Аккордеонист отшатнулся, замахал рукой, — в ней что-то тускло блеснуло, — закричал сиплым, разбухшим голосом:
— Бей его, братцы! В кровь… бей гадюку!..
И кинулся на Алексея, нагнув голову. На этот раз реакция Алексея была мгновенной — второй удар сбил человека в огромный сугроб, продолговатый блестящий предмет упал на мостовую, в снег. Алексей наступил на него. Все это произошло в несколько секунд.
Двое парней в распахнутых пальто подскочили к Алексею, и в эту же минуту он увидел, как руки Бориса мелькнули в воздухе; сбитый его ударами, один, екнув, сел на мостовую, другой отскочил в сторону, заревел диким голосом:
— Стрелять буду!..
— А, у тебя еще оружие, сволочь!..
В два прыжка Алексей очутился возле него, схватил за кисти рук, рывком притянул к себе, сильно стиснув его; и когда Борис, сейчас же бросившись следом на этот крик, стад лихорадочно ощупывать в поисках оружия карманы этого парня, Алексей выговорил зло:
— Если найдем оружие, этим же оружием по голове! Понял?
— Братцы, пошутил, бра-атцы!..
Оружия не было.
— Бери этого, я задержу остальных! — крикнул Алексей.
Двое бежали посредине мостовой, освещенные яркой луной, тени их скакали по сугробам.
В эту же минуту Алексея ослепило направленным боковым светом фар: два маленьких «виллиса» бесшумно вкатили в переулок. Человек, хрипя, рванулся в руках Бориса, головой ударил его в плечо, закричал:
— Убива-ают! Уби-или!..
И в тот миг, когда Борис накрепко скрутил ему сзади руки, в пяти шагах от них первый «виллис» круто затормозил, окатив холодной волной снега.
— Что такое? Прекратить! — раздался раскатистый голос из раскрытой дверцы машины. — Что тут? А ну!..
Из первого «виллиса» грузновато вылез высокий, глыбообразный человек в шинели и в бурках; из второй машины, звякнув шпорами, спрыгнули на мостовую два офицера. И Алексей тут же узнал в этом грузном человеке в бурках командира первого дивизиона майора Градусова, его крупное, мясистое лицо было перекошено гневом.
— Драка? Курсанты? Какого училища? Сейчас же прекратить!
— Что случилось? Какая драка, товарищ майор? — спросил один из офицеров.
С тяжелой одышкой майор Градусов шагнул к Алексею, точно готовый опрокинуть его своей налитой, широкой фигурой, выговорил:
— Кто этот человек? Немедленно объяснить, в чем дело.
Тогда Алексей поправил сбившуюся шапку, ответил насколько можно спокойней:
— Товарищ майор, тот юморист угрожал оружием. На испуг брал…
Он не договорил, увидев, как человек замотал головой, завыл истошным, страдающим голосом, вырываясь из рук Бориса:
— Изби-или! Напа-али!..
— Прекратите! — крикнул Градусов; задрожавшее лицо его налилось кровью. — Вы курсантам угрожали оружием? Кто на вас напал? Они? В артиллерийском училище нет курсантов, которые нападали бы на штатских! А ну! Предъявите документы! Отпустить его!
Алексей возбужденно усмехнулся. Борис отпустил человека; тот, ссутулясь, втянув голову в плечи, выдавил:
— Не имеете права документы!..
— Это наверняка спекулянты, товарищ майор, — разгоряченно проговорил Алексей. — Они первыми напали на нас, приняли за кого-то…
Наступило короткое молчание; было лишь слышно трудное дыхание Градусова.
— Та-ак!.. — басовито протянул он. — Вы понимаете, гражданин, что в военное время полагается за нападение на военного человека? А? Чего молчите? Товарищи офицеры, задержать. Проверить у коменданта. Ну а вы? Как смели? — Градусов гневными глазами полоснул по лицу Алексея. — Как смели ввязаться в драку? Передайте о взыскании капитану Мельниченко — месяц неувольнения! Обоим! Вконец распустились!..
— Ваши, товарищ майор? — спросил один из офицеров, немолодой уже, в черной шинели, с портупеей. — Орлы-то знакомы? В нашем дивизионе я что-то их не видывал ни разу.
Не ответив, Градусов грузно повернулся, прочно ступая, зашагал к машине, из которой выглядывал шофер, влез на сиденье, щелкнула дверца. «Виллис» тронулся. Вторая машина стояла, работая мотором. Незнакомые офицеры, видимо командиры батарей из соседнего дивизиона, подсадив съежившегося человека в «виллис», негромко поговорили между собой о чем-то; один из них, тот, в черной шинели, обернулся, скомандовал:
— А ну оба марш в училище! И доложить дежурному!
Потом стало очень тихо в переулке, даже как-то просторно от освобожденного белеющего снега на мостовой — рокот моторов замолк за углом. Алексей и Борис подавленно молчали.
— За что такая милость? — наконец ядовито выговорил Борис. — За что, Алеша? Не можешь объяснить — майор был трезв?
— Очевидно, он видел, как я стукнул этого дурака!
— Начинается тыловое воспитание! Когда там лупили всякую сволочь — награждали, а здесь — наряды. Этих же слизняков расстрелять мало! Да откуда, откуда майор появился?
— Дьявол его знает! Наверно, из офицерского клуба, встречал Новый год.
Сказав это, Алексей поднял втоптанный в снег блестящий предмет — это была остренькая, как шило, автоматическая ручка, вероятно служившая кастетом, и, брезгливо выругавшись, швырнул ручку в сугроб.
Молча дошли до училища. Над дверью проходной будки горела электрическая лампочка, тусклая и слабая, будто устала светить за длинную новогоднюю ночь. Дневальный — совсем юный дед-мороз с винтовкой, в колоколообразном тулупе — высунул нос из воротника, оглядел обоих с нескрываемой завистью:
— Эх, проходи…
— С Новым годом, брат! — поздравил Алексей, усмехнувшись.
— Слушаюсь, — ответил одуревший от одиночества дневальный. — Так точно.
Над училищным двором плавала в морозном звездном небе холодная льдинка луны. В офицерском клубе еще светились все окна; возле подъезда цепочкой вытянулись машины. Хлопали двери, на миг выпуская звуки духового оркестра, доносились голоса. Офицеры выходили из подъезда, разъезжались по домам. Наступало утро.
Валя поднялась на третий этаж, осторожно позвонила коротким звонком, подумала — все спят; но довольно скоро дверь открыла тетя Глаша, всплеснула руками.
— Ба-атюшки! В инее вся! — ахнула она и, схватив с полочки веник, замахала им по ее плечам. — Не одобряю я этого, чтобы так по гостям засиживаться. Личико вытянулось, а глаза спят…
— Ох, тетя Глаша, еле на ногах стою! — Валя присела на сундук в передней, начала расстегивать пуговицы на пальто. — Ужас как устала…
— Ишь замерзла вся, — завздыхала, ворча, тетя Глаша. — Дай-ка я тебе расстегну, небось руки совсем онемели.
— Спасибо. Я сама. Представьте — на улице такой новогодний холодище, можно превратиться в сосульку, но, слава богу, меня спасли фронтовые перчатки.
— Какие такие перчатки?
— А вот как Васины, — уже снимая пальто, Валя кивнула на кожаные меховые перчатки, лежавшие на полочке. — Очень похожи. Вася дома?
Тетя Глаша недовольно покачала головой, ответила:
— Не в настроении он. Письмо с фронту получил. Какого-то его лейтенанта в Чехословакии убили… Вот и не спится ему. На Новый год не пошел, а дежурный офицер два раза звонил.
Валя вошла в натопленную комнату озябшая, внесла с собой холодок улицы, остановилась возле голландки, протянула руки к нагретому кафелю, после этого сказала:
— Ну вот, новость! Капитан артиллерии лежит на диване и, кажется, в состоянии мировой скорби? Ты не был в клубе?
Василий Николаевич в расстегнутом кителе, открывавшем белую сорочку, лежал на диване, положив ноги на стул, и курил. На краю уже убранного стола — недопитая рюмка, тарелка с нарезанной колбасой и сыром.
— А, прилетела синица, что море подожгла, — сказал он, наугад ткнув папиросу в пепельницу на попу. — Садись, выпьем, сестренка? Выпьем за озябших на трескучем морозе синиц!
Он не стал дожидаться согласия, приподнялся, налил Вале, затем себе, чокнулся с ее рюмкой, выпил и опять лег, не закусывая, только на миг глаза закрыл.
— Хватит бы, Вася, причины-то выдумывать, — заметила тетя Глаша. — За один абажур только и не пил, кажись.
— Вы самая заботливая тетка в мире, поверьте, тетя Глаша. — Василий Николаевич провел пальцами по горлу, по груди, точно мешало там что-то, снова потянулся к папиросам. — Меня, тетя Глаша, всегда интересовало: сколько в вас неиссякаемой доброты? И поверьте, трудно жить на свете с одной добротой: очень много забот.
— Эх, Вася, Вася! — тетя Глаша с жадностью вглядывалась в него, качая головой. — И чего казнишь себя? И чего мучаешься? Что проку-то! Разве вернешь?
По ее мнению, он был человеком не совсем нормальным и не совсем здоровым: прошлое сидело в нем, как в дереве сучок; казалось, выбей его — и ничем эту дыру не заделаешь. Одна из причин его настроения была, наверно, и в том, что за два месяца к нему не пришло с фронта ни одного письма: где-то там, за Карпатами, то ли забыли его, то ли некогда стало писать, но была и другая причина. По вечерам, возвращаясь из училища, Василий Николаевич часто запирался в своей комнате и долго ходил там из угла в угол, но порой и ночью из-за стены доносились его равномерные шаги, чиркали спички — и тетя Глаша не спала, слушая эти звуки в тишине дома. Утром же, когда она входила в его опустевшую, застуженную комнату, подметала, вытряхивала из пепельницы окурки, везде — на столе, на тумбочке, на стульях — лежали книги с мудреными военными заглавиями, меж раскрытых страниц темнел папиросный пепел. О чем он думал по ночам?
Раз во время этой утренней уборки из середины одной книги выпала крохотная, уже пожелтевшая от времени фотокарточка; на обороте детским круглым почерком было написано: «Родной мой, я всегда тебя буду помнить». Тетя Глаша, охнув, опустилась на стул и заплакала — это была Лидочка, покойная жена Василия Николаевича: с тонкой шеей, большеглазая, с наивной, смущенной полуулыбкой, которая как бы говорила: «Не смотрите на меня так пристально, я не хочу улыбаться», — это совсем детское лицо поразило ее. И целый день тетя Глаша думала об этой улыбке, об этой тонкой ее, слабой шее и даже несколько раз доставала и смотрела на маленькую зеленую пилотку со звездочкой, которая лежала в чемодане у Василия Николаевича, хранимая им. Это было все, что уцелело от жены его; сама она осталась в далекой Польше, на высоте 235, возле незнакомого города Санок.
Тетя Глаша никогда не видела ее живой, никогда не слышала ее голоса — знала только, что она была военной сестрой и работала в каком-то медсанбате, где Василий Николаевич познакомился с ней.
«Господи, — прижимая руки к груди, думала она в тот день, когда увидела фотокарточку, — ведь совсем ребенок. Зачем ее убили?»
Но Василий Николаевич ничего не говорил о своей жене; и когда Валя настойчиво просила его что-нибудь рассказать о ней, он лишь хмурился, отвечая: «Все прошло, Валюша».
Но, очевидно, ничего не прошло.
Недавно к ним зашла молоденькая медсестра из госпиталя, и, когда Валя представила ее: «Это Лидочка», Василий Николаевич быстрее, чем надо, пожал ее протянутую руку; и тете Глаше показалось, в глазах его толкнулось выражение невысказанного вопроса. «Очень приятно, Лидочка», — сказал он и произнес слово «Лидочка» так медленно и ненадежно, что эта медсестра, покраснев, спросила: «Вам не нравится мое имя?» Он посмотрел на нее странно и ответил, что имя это очень ей подходит, и ушел в свою комнату, извинившись.
В Новый год он не пошел на вечер в училище, наверно, потому, что ранним утром принесли письмо. Тетя Глаша вынула белый треугольничек из ящика, шевеля губами, прочитала на штемпеле: «Проверено военной цензурой», — и крикнула радостно:
— Васенька!
А он вышел с намыленной щекой, без кителя, в нижней рубашке, взял письмо и тут же, держа еще в руке помазок, прочитал его; и впервые вдруг крепко выругался вслух — видимо, забыл, что рядом стояла тетя Глаша.
— Убило кого? — спросила она упавшим голосом. — Товарища твоего?
— Да… старшего лейтенанта Дербичева. Какой парень был — цены ему нет!..
И тотчас же ушел к себе, слышно было — затих, а когда теперь он лежал на диване, весь день не выходя из дому, и когда говорил о доброте, тетя Глаша чувствовала, о чем думал он, и в порыве непроходящей жалости и к нему, и к Лидочке, и к неизвестному ей погибшему на фронте старшему лейтенанту спросила все-таки совсем некстати:
— Письмо тебя расстроило, Васенька?
А Валя сидела молча, усталая, вертела в пальцах рюмку, волосы упали на щеку. Возбуждение прошло, и в теплой комнате после мороза ее охватила такая сладкая истома и так горели щеки, что хотелось положить голову на стол и отдаться легкой дреме. Какая-то отдаленная музыка звучала в ушах — или, может быть, это казалось ей, — веки смыкались, и все мягко плыло куда-то.
— Да у нее глаза спят! — громко сказал Василий Николаевич. — А ну-ка марш в постель!
— Нет уж! И не собираюсь! — Валя тряхнула головой, выпрямилась. — Знаешь, в госпитале на дежурстве я привыкла дремать чутко, как мышь. Хочешь, я повторю твою последнюю фразу: ты говорил…
— О чем? — усмехнулся Василий Николаевич. — О танцах, по-видимому?
— Ох, совсем в голове все смешалось! — Валя встала. — Разве можно спрашивать сонного человека?
— Ты угадала, — сказал он. — Это несправедливо.
Нахмурясь, он медленным движением загасил папиросу в пепельнице, снова налил себе водки. Тетя Глаша пристально-внимательно смотрела на рюмку, а Валя спросила с настороженностью:
— Почему ты пьешь?
Он ласково взял Валю за подбородок, заглянул в глаза.
— Так, хочется. Тебе это мешает? Я пью за тех, кому не повезло.