И с неприятным ощущением увидел он в толпе возле нее ту, с которой только что танцевал. Уваров замедленно поднялся. В тот же миг кто-то схватил Сергея за плечо, послышался голос Константина. Протиснувшись сквозь толпу, он, потный, стал перед ним; в лице его, в блестящих глазах — волнение, готовое сейчас же обернуться помощью.
— Что случилось? Ты кого или кто тебя?
— Ничего, — сказал Сергей. — Пошли.
— Хулиган! — крикнул кто-то в спину ему. — Орденов полна грудь, а хулиганит! Безобразие! Позовите милицию! Убил человека… Здесь не фронт — кулаками махать! Фронтовиков позоришь!
Он увидел багрово-коньячное лицо того человека, который минуту назад цепко задержал его за руку; багровый кричал что-то, бровки гневно взлетали — он забегал вперед, толкаясь, сновал среди людей, жаждал деятельности, возмущения, наказания. Сергей со злостью оглядел его рыхлую фигуру — от новеньких тупых полуботинок до фальшивой рубиновой булавки в немецком галстуке, — молча оттолкнул его.
Они сели за свой столик. Сергей был бледен, внешне спокоен, горячие струйки пота скатывались из подмышек, он подтянул галстук и, чтобы не вздрагивали пальцы, выдернул папиросу из коробки, сильно сжал ее. Константин, как бы все поняв, чиркнул спичкой, дал прикурить ему, проговорил с успокаивающей невозмутимостью:
— Потом все расскажешь. Вытри пот с висков. Полное спокойствие. Придется дело иметь с милицией.
— Я этого и хочу, — сказал Сергей.
Он жадно выпил бокал ледяной фруктовой и опять отчетливо представил лежащего на ковре Уварова, искривленные плачем губы полной некрасивой девушки — вспомнил и слегка поморщился. «Кто она ему — сестра, жена?» — подумал он без жалости к Уварову, с болезненной жалостью к ней, к ее некрасивому, искаженному болью лицу. «Что это я? — спросил себя Сергей. — Нервы размотались? Я готов пойти ее успокаивать, просить извинения?» И, помедлив, он ответил самому себе: «Нет. Она ничего не знает».
— Закажи еще фруктовой, — сказал Сергей.
Зал гудел голосами, возникло какое-то движение в проходе сбоку и около вестибюля; оркестр не играл, музыканты, переговариваясь, с любопытством поглядывали на столик, за которым сидел Сергей; донесся сзади чей-то крутой голос:
— Куда смотрит милиция?
«Почему люди осуждают по внешним признакам? — подумал Сергей. — Конечно, не он, а я ударил его… Значит, ясно: виноват я… Видели кровь на его лице, его беспомощность, слышали его крик. Люди иногда судят просто: ударил человека — ты подлец, а не он; есть внешний факт, этого достаточно…»
— Почему вы его ударили, вы можете это объяснить? Что такое? Вы, кажется, фронтовик? И тот человек тоже фронтовик, судя по наградам!
Подошли двое к столику — молодой сухощавый подполковник, рядом — майор лет сорока, квадратный в плечах, неприязненно насупленный.
— Вы можете объяснить? — потребовал подполковник. — В чем дело?
— Нет. Это не объяснишь так просто. Если вы встречали на фронте подлецов, все станет ясным.
— Но драться в общественном месте… — строевым басом пророкотал майор, разводя руками; белый подворотничок врезался в его толстую шею. — Нашли бы другие меры…
— Побить морду — не самое страшное, — вежливо заметил Константин.
— Другая мера — суд, — вполголоса ответил Сергей и, ответив так, на какое-то мгновение подумал, что страстно хотел бы этого суда, где мог сказать то, что знал. И добавил, подняв глаза на майора: — Собственно говоря, разговора произойти у нас не может. Смешно объяснять здесь причины.
— Леший ногу сломит! — сказал подполковник недоуменно. — Идите в вестибюль, здесь неудобно. Как я понял, вызвали милицию. Идемте, кажется, вы не пьяны?
— Думаю, нет. Пошли. Так будет удобнее.
Он привычно, как китель, одернул пиджак.
В холодноватом вестибюле с натасканным снегом на коврах полулежал на диване под тусклой пальмой Уваров: лицо умыто, бледно, чистым батистовым платком зажимал нос, веки полузакрыты, как у больной птицы. Некрасивая белокурая девушка — глаза красные, запухшие — что-то сбивчиво объясняла всхлипывающим голосом низкорослому капитану милиции, стоявшему посреди вестибюля с сизым, нахлестанным метелью лицом. Шинель была густо завьюжена, на плечах — пласт сухого снега. От него несло стужей улицы. Здесь же стоял с солидно-удрученным видом седой метрдотель, вокруг него в распахнутом пальто, в сбитой на ухо каракулевой шапке суетился возбужденно багровый человек, басовито выкрикивал:
— Это что же, а? Изуродовали человека!
Сергей, увидев столпившихся вокруг Уварова людей, капитана милиции, молчаливо расстегивающего забитую колючим снегом сумку, шагнул к нему, сказал:
— Вот документы. — Вынул и показал офицерское удостоверение. — Это я ударил.
Капитан милиции мрачно повел на него мокрыми бровями, полистал удостоверение, недобро глянул в лицо Сергея, затем — на Уварова.
— Ваши документы, гражданин.
Уваров, все так же придерживая одной рукой скомканный платок на носу, другой достал из кармана кителя удостоверение. Капитан развернул его, посмотрел неторопливо.
— Понятно. Студент…
— Слушайте, капитан, — глухо сказал Уваров. — Произошло недоразумение. Я не вызывал милицию. Мы фронтовые друзья. Повздорили, и только. — Помолчал и повторил спокойно: — Это недоразумение.
В вестибюле студено дуло от дверей, широкие стекла окон искрились от уличного фонаря. Метрдотель покосился в сторону багрового человека — тот рванулся к капитану милиции, вскрикивая с одышкой:
— Без-зобразие, фронтовиков поз-зорят!..
— Я вас дружески предупреждаю: лечиться надо от глупости, у вас серьезный недуг, — ровно и ласково отозвался Константин. — Поверьте уж мне…
— Разойдитесь, граждане, по своим местам! — произнес капитан, пряча документы в сумку. — Прошу!
Сергей смотрел на Уварова; Уваров как бы не замечал его, не повернул головы — сел на диван, со злой брезгливостью наблюдая за легким покачиванием на холодном сквозняке жестких пальмовых листьев. Нервный румянец пятнами заливал молочно-белые его щеки. «Кто он сейчас — студент? Он — студент», — почему-то не веря, подумал Сергей и еще подумал, что ничего между ними не кончено, не может быть кончено, сказал, обращаясь к капитану:
— Я могу быть свободным?
— Н-да, — неохотно взмахнул перчаткой капитан милиции. — Однако разберемся. Мы вызовем обоих.
— Пожалуйста. Я могу хоть сейчас…
— Нет, особо, гражданин, особо.
5
— Кто этот хмырь?
— Капитан Уваров. Я тебе о нем рассказывал. Командовал батареей в Карпатах. Не думал встретить его здесь. Испортил весь вечер. Ну где твои левые машины?
— Метель, наверно, разогнала. Все «эмки» на вокзалах, ждут ночных поездов. А ты все же молодец. Сережка.
— Поди к черту! Идиотство все это!
Они стояли возле подъезда ресторана, возле высоких, ярко освещенных окон, проступавших среди темной улицы Горького. Около фонарей тротуары плотно завалило снегом, снежный дым несло вдоль огрузших в ночи домов. Сергей поднял воротник, сунул руки в карманы шинели, сказал:
— Пойдем к Охотному ряду. Метро до часу.
— Глупо, но истина. — Константин затоптался, щурясь от снега, летящего в лицо. — Мне, Сережка, мешают деньги. Две тысячи. Их хочется вышвырнуть, иначе сожгут карман. К тому же я ничего не сказал Зоечке. Танцевал, раскидывал сети… Предлагаю: втроем завалиться куда-нибудь…
— Езжайте куда хотите! — сказал Сергей раздраженно. — Мне осталось пятнадцать минут — закроют метро.
— А может?
— Ничего не может. Пока!
— Физкультпривет! До завтра!
Константин стряхнул кожаной перчаткой белые пласты с груди; оставляя следы на снегу, быстро зашагал к подъезду ресторана; завизжала промерзшая дверь, со стеклянным звуком захлопнулась.
Сергей шел вниз по улице Горького, чувствуя упругие толчки метели в спину; справа, мутно темнея, медленно проплыло здание Центрального телеграфа. Улица спускалась к Манежной площади, и впереди в мелькании, в движении снега кругло засветились электрические часы на углу — без десяти час. Под часами бесшумно, скользя оранжевыми окнами, прошел пустой троллейбус.
Были прожиты сутки и пятьдесят минут новых суток. В этот день он не чувствовал одиночества. Он почувствовал его лишь тогда, когда встретился с Уваровым, — люди, о которых помнил он и которых не было в живых, были, казалось, ближе, дороже, роднее ему, чем отец и сестра…
Да, вот он дома: зима, снег, фонари, тихие замоскворецкие переулки, свободные утра, горячая голландка, улица Горького, довоенный телеграф, метро — ночное; заваленные снегом подъезды. Он все время ждал прежней мальчишеской легкости, теплых июльских дней, всплеска весел и фонариков на Москве-реке в сумерках, спорящего голоса Витьки Мукомолова, который любил носить белую майку; обтягивающую сильные плечи. И была Надя в летнем платьице, с загорелыми коленками. Это было. Витька Мукомолов пропал без вести. И Нади нет. Погибли почти все, кого он знал в девятом и десятом классах. Жизнь сделала крутой поворот, как машина, на этом крутом повороте многие, почти все, вылетели из машины, и он остался один. Только он и Константин…
Сунув руки в карманы, Сергей шел по улице, порывы метели пронизывающим холодом хлестали по груди, по лицу, и он почему-то опять вспомнил о сталинградских степях, о тех дьявольских морозах сорок второго года.
Потом близко зажелтел сквозь снег освещенный изнутри вход в метро на той стороне.
Он перешел улицу, услышал впереди женский смех и поднял голову. Перед входом в метро, под широкими окнами, двое мужчин с веселым оживлением придерживали за локти тонкую высокую девушку; она, смеясь, прокатилась по зеркально черной, продутой ветром ледяной дорожке на тротуаре, и они стали прощаться. Девушка в мужской меховой шапке, размахивая планшеткой на ремешке, кивнула этим двум, стоявшим на тротуаре, исчезла в вестибюле метро. Морозный пар вылетел из махнувших дверей.
Сергей отогнул жесткий от инея воротник шинели, вошел в электрический свет пустынного вестибюля, машинально поглядел на часы — без пяти час. Вчера он вернулся в три часа ночи. На какую-то долю минуты он увидел себя как бы со стороны — человек, ведущий ночную жизнь, после четырех лет разлуки редко бывающий дома, — и, чувствуя внезапную жалость к Асе, к отцу, распахнул дверцу в крайнюю автоматную будку с потом на стеклах, поискал гривенник в кармане. Дома, конечно, могли не спать — ждали его.
— Досада какая… Разъединили. У вас не будет десяти копеек? — послышался звучный голос, и он взглянул, проталкивая гривенник в гнездо, — девушка в мужской меховой шапке, в пальто с поясом, выставив одну ногу в белом ботике из соседней будочки, рассматривала на кожаной перчатке мелочь; офицерская планшетка на ремешке свешивалась через ее плечо.
Он повесил трубку, монета звонко ударилась в коробке возврата. Он сказал полусерьезно:
— Пожалуйста. Рад, что могу вам помочь.
— Спасибо.
Она задержала на его лице взгляд, и он узнал ее, Но не было уже той странной близости, рожденной ее послушными движениями, сильным пожатием руки при поворотах, когда они танцевали. Они были чужими, не знающими друг друга людьми, разделенными этим вестибюлем, этими автоматными будочками и намерениями, с которыми они подошли к телефонам. «Кому она звонила? — подумал он. — Кто были те двое, что были с ней? И, кажется, Уваров сел около них за соседний столик?.. Но, может быть, это показалось?»
Она улыбнулась не совсем смело.
— Я вас не ограбила?
— Звоните, я найду еще гривенник, — сухо сказал Сергей и опять вошел в будку.
Она вошла в свою, однако не закрыла плотно дверь, оставив щелочку, как бы не стесняясь Сергея, — он видел меховую шапку, белую от снега, по-мальчишески сдвинутую со лба, край глаза, пар дыхания. Она набрала номер привычно, быстро, послушала и, задумчиво водя пальцем в перчатке по стеклу, повесила трубку. Он заметил это.
— Вам нужен еще гривенник?
— Нет. Никто не подходит.
В его трубке были длинные гудки.
— У меня тоже. Нам, кажется, не везет сегодня обоим.
Не ответив, она вышла, стала застегивать расстегнувшуюся планшетку, никак не могла справиться с кнопками, он вышагнул из своей будки и усмехнулся:
— Разрешите, я помогу? Здесь нужно уметь. Я четыре года носил эту штуку. Может быть, что-нибудь получится.
И преувеличенно развязно взял планшетку, новенькую, гладкую, — такие новые, неисцарапанные, не потертые в траншеях никогда не носил он. Легко застегнул кнопки, с четкостью услышав в пустом вестибюле резкие щелчки в тишине, и выпрямился — она неспокойно и вопросительно глядела на него. Он спросил:
— Вы что, боитесь меня?
— Нисколько. Но зачем это? Я сама сумею щелкнуть кнопками. Спасибо.
— Пожалуйста.
Он надел перчатки, небрежно козырнул, пошел по гулкому безлюдному вестибюлю к лестнице, ведущей вниз, в теплоту огней подземного коридора метро. И тотчас приостановился на повороте, задержанный простуженным окриком:
— Гражданин, придется вернуться, последний поезд отошел!
Навстречу, покашливая, шмыгая валенками, шел милиционер вместе с усталой курносенькой девушкой в форме.
— Черт! — сказал Сергей.
— Без всяких чертей, товарищ, — наставительно произнес милиционер. — Ничего не поделаешь. По рельсам домой не потопаете. Вертайтесь.
— Черт! — повторил Сергей. — Не повезло!
Он качал подыматься по лестнице назад, заметил бегущие по ступеням вниз белые боты, полы серого пальто, с досадой сказал:
— Возвращайтесь назад. Могу вас обрадовать. Метро закрыто.
— Как закрыто?
— Закрыто, закрыто! — на весь вестибюль начальственно крикнула курносенькая девушка в форме. — Освобождайте, граждане! Не задерживайте, я закрываю.
Возле метро снег закрутился на тротуаре, ожег кипящим холодом, ветер ударил в его спину, подхватил, замотал планшетку девушки. Она, щурясь на Манежную площадь, придерживая пальто у сдвинутых колен, проговорила беспомощно:
— Хоть бы одна машина!..
Он увидел ее белое лицо, покрасневший нос, зажмуренные от ударов снега глаза; и лицо ее показалось ему тусклым и жалким.
— Вы далеко живете? — отрывисто спросил Сергей, но ответа не последовало. — Я спрашиваю: далеко живете? Где ваш дом?
— Вам-то что? — Она из-за воротника прижмурилась на него. — Вам-то что до этого?
— Бросьте! — проговорил Сергей почти грубо. — Замерзнете к черту в своих ботиках, в этих перчатках. Где вы живете? Не бойтесь. Я с женщинами не дерусь.
Она молчала, сжав губы. Он сказал по-прежнему грубовато:
— Ну? Вы думаете, провожать вас мне доставляет колоссальное удовольствие?
Стоя к нему боком, она засмеялась и вдруг повернулась к нему:
— Ну, положим, я живу на Ордынке. Это что-нибудь говорит?
— Это говорит: полчаса ходьбы. Вам повезло. Нам почти по дороге. Идемте!
— Спасибо! — Она с насмешливой гримасой наклонилась, поправила застежку бота, потом сказала: — Ну что ж…
— Тогда пошли!
Когда миновали Исторический музей, чернеющий мрачной громадой, и когда зачернел угрюмо-пустой храм Василия Блаженного на краю Красной площади, по которой катились волны метели, оба замедлили шаги — ветер здесь, на открытом пространстве, наваливался со злой неистовостью, над головой в стремительных токах сухого снега гремели, дергались вдоль тротуара обмерзлые ветви деревьев. Полы ее пальто, планшетка, подхваченные ветром, хлестали Сергея по затвердевшей шинели, и прикосновения эти неприятно отталкивали их.
— Идемте быстрей! — поторопил он.
Оттого, что он говорил с ней дерзко, как с мужчиной, и оттого, что она, сопротивляясь, пошла за ним, он почувствовал какое-то грубое превосходство над ней, но одновременно возникала и неловкость.
— Не торопите меня, пожалуйста! — невнятно проговорила она в воротник, остановилась и опять поправила бот уже раздраженно. — Я не хочу бежать, это мое дело! Мне вовсе не холодно, а жарко!
На мосту жгучим пронзительным паром окатило их, несло снизу запахом ледяной стужи — стало невозможно дышать. Они ускорили шаги — была видна через накаленные ветром перила черная вода незамерзших закраин у берегов. Но, когда, минуя поток стужи на мосту, вышли по сугробам на угол Ордынки, Сергей почувствовал, что она споткнулась, и механически, непроизвольно, взял ее за рукав, покрытый наростом снега.
— Ну что?
— Ничего, — ответила она.
И, задыхаясь, сняла его руку с локтя. Спросила:
— Просто интересно — сколько сейчас градусов мороза?
— Двадцать пять, по крайней мере.
Метель с гулом ударила по крыше дома, загремело железо, в снежном воздухе пронеслось гудение проводов.
— Придется подождать. На правой ноге жмет туфля… — Она пошевелила ногой в ботике. — Господи, кажется, онемела нога. Это просто анекдот, — сказала она, стараясь улыбаться. — Бывают в жизни глупые вещи. Можно не обморозиться в Сибири и обморозиться в Москве. Что вы так смотрите? Смешно?
— Не вижу ничего смешного. Заходите в какой-нибудь подъезд. И ототрите ногу! Иначе вам долго не придется носить туфельки. Идите сюда! — приказал Сергей. — Слышите? Идите сюда!
Он подошел в первому подъезду, рванул заваленную сугробами дверь. Дверь завизжала, подалась, и, еще держась за обледенелую ручку, он оглянулся. Она, хромая, с напряжением улыбаясь, все-таки вошла в подъезд, и он, пропустив ее вперед, крепко захлопнул дверь, и, очутившись в настуженной темноте, отвернул жестяную от мороза полу шинели, стал шарить спички.
— Ищите место, садитесь, — снова приказал он и едва зажег спичку окоченевшими пальцами.
Она посмотрела на него настороженно, дунула на огонек, сказала:
— И так видно. Не мешайте своими спичками…
Подъезд был темен, грязен, с сизо искрящимися от инея стенами, пахнущий подвалом и кошками; обшарпанная лестница уходила наверх, в черноту этажей, безмолвных, мрачно ночных.
Сергей, отвернувшись, нетерпеливо ждал. Он слышал, как она щелкнула застежкой бота, стукнула о лестницу туфлей, стала что-то делать, и тотчас как бы увидел, как, неловко сидя на ступенях, она озябшими руками осторожно растирает пальцы на онемевшей ноге, держа ее на весу, — и с мгновенной жалостью он сел рядом с ней на ступеньку.
— Кладите ногу ко мне на колено! — сказал он тихо. — Давайте я разотру. Мне приходилось это делать.
— Я закричу, — сказала она неуверенно. — Слышите, закричу! И разбужу весь дом…
— Кричите, — ответил он. — Сколько хотите.
И уже совсем решительно откинул полу шинели, положил ее ногу на Колено — ладонями почувствовал тонкий шелковый чулок, скользкий, ледяной от холода, твердую и крепкую икру. Он ровно, сильными движениями начал растирать ей ступню, все время ощущая в потемках настороженный взгляд на своем лице.
— Ну как, лучше? — выговорил Сергей.
— Мне… неудобно сидеть, — прошептала она.
— Потерпите, — сказал он. — Еще немного.
— Порвете чулок, — выдохнула она жалобно и замолчала.
Тогда он спросил, задохнувшись:
— Что ж вы не кричите?
Она прошептала:
— Мне больно… хватит…
Было какое-то движение: искала рукой бот или туфлю, вплотную подвинулась к Сергею — он неожиданно ощутил своей щекой холодную мокроту меха воротника, смешанную с теплотой дыхания, почувствовал на плече тяжесть ее опершейся руки и, чувствуя этот сырой, слабо пахнущий морозом мех, видя ее мокрое лицо, порывисто и неуклюже поцеловал ее в дышащий теплом рот.
Она тряхнула головой, отстранилась изумленно.
— Ого! Салют! Вы это что — в армии так?
— Именно… — пробормотал Сергей растерянно и встал, от внезапного волнения, от неловкости этой злясь на себя, уже плохо слыша, как рядом скрипнула застежка ее надетого бота, но, когда она ветерком прошла мимо, задев его полой пальто, снова в сумеречном воздухе подъезда его коснулся запах сырого меха.
— Как вас звать? — негромко спросил Сергей. — Я с вами почти целый вечер… и не знаю.
Прислонясь к перилам, она ответила насмешливо:
— Вы всегда так знакомитесь?
Он плечом толкнул дверь парадного.
Преодолевая порывы метели, шли по сугробам. Она шагала, наклоняясь, смотрела под ноги, дыша в мех воротника, и Сергей спрашивал себя: «Зачем? Что это я?»
На углу он приостановился, молча закурил, прикрыв ладонями огонек спички.
Она тоже молча подняла голову, зажмурилась, на лице тенями мелькало движение снега. Вверху, окутанный метелью, в белом кольцевом сиянии горел фонарь. Она спросила:
— Что вы остановились?
— Далеко ваш дом? — спросил Сергей.
— Можете злиться, но не надо курить на морозе, — сказала она, взяла из его пальцев папироску, бросила в снег, затоптала каблуком. — Во-первых, меня зовут Нина. Надо было раньше спросить. Ну ладно! — Она засмеялась и своей легонькой перчаткой стряхнула снег с его шапки и плеч. — Посмотрели бы на себя — вы весь в снегу, как индюк в муке! Называется — допровожались! Идемте ко мне, погреетесь. Я отряхну вас веником. Так и быть.
Он только еле кивнул.
Вошли во двор, тихий, весь заваленный сугробами.
— Вот здесь, — сказала Нина, взглядом показав на окна, темнеющие над крышами сараев.
Сергей чувствовал: снег набился в его рукава, вызывая озноб.
Она открыла забухшую от мороза, утепленную войлоком дверь, и оба вошли в темноту парадного.
6
Сергей проснулся от странного безмолвия в незнакомой комнате, лежал на постели с тревожным, замирающим ощущением, сразу не мог понять, где он.
Стекла окон золотисто горели. Была тишина утра. За стеной в соседней квартире передвигали стулья, но голоса не доносились. Над головой звеняще тикал будильник. И вдруг он все вспомнил до ясности отчетливо, все то, что было вчера.
Он помнил, как они поднялись на второй этаж и она ввела его в свою комнату. Метель обдувала дом, ударяла по крыше, свистела в чердачных щелях, но ветер не проникал сюда, в тишину, в ночной уют, в запах чистоты, покоя, где веяло теплом, домашней устроенностью и зеленым куполом в полумраке светилась настольная лампа.
Потом они сидели возле открытой дверцы печи, в которой неистово кипело, трещало пламя, было паляще-жарко коленям, сидели без единого слова, и он украдкой смотрел на Нину, а она смотрела на огонь… После того как он вел себя с ней нарочито грубо, после того как ой вошел в эту маленькую, незнакомую комнату, ему трудно было нащупать нить разговора, преодолеть неловкость, быть прежним, таким, каким был на улице и в том подъезде; он еще ощущал на спине холод озноба, боялся — голос его будет вздрагивать.
— Кто вы? — наконец спросил он. — Военная медсестра, врач? Как вы очутились в ресторане?
— Закройте дверцу. Так лучше, — попросила она, а когда он закрыл, взглянула с шутливой благодарностью. — А то сгорят мои шелковые чулки. То есть как кто я?
Она, смеясь, откинула волосы.
— Да нет, — сказал он, усмехнувшись. — Кто вы вообще?
— Ну, положим, я геолог. И вернулась с Севера. И очутилась в ресторане. Отмечали мой приезд. А вы как очутились? — Она поставила ногу на полено, глядя на огненное поддувало.
— Просто так, — сдерживая голос, сказал Сергей. И договорил: — Просто так. Без всякой цели.
Она спросила минуту спустя:
— Зачем вы его ударили? Мстили за кого-то? Мне показалось…
— Не будем об этом говорить, — сказал он.
— Но я хорошо знаю Таню.
— Какую Таню?
Засунув руки в карманы, он с хмурым лицом прошелся по комнате, прохладной после колючего жара печи, постоял у окна, прижался лбом к веющему острым холодом стеклу, повторил:
— Сейчас не хочется говорить.
Он опять присел к печке, раскрыл дверцу, выбрал самое большое полено и, взвесив его на ладони, положил в огонь. Полено захрустело, горячо и буйно закипело в пламени, выделяя пузырящиеся капли сока на торце, и в этот миг охватившего его тепла и тишины заметил сбоку двери свою шинель, висевшую рядом с ее пальто, заметил мокрый мех воротника и тогда особенно ясно вспомнил, как неуклюже поцеловал ее в подъезде. И, вспомнив ее изумленно отклонившееся лицо, быстро сказал, пытаясь шутить:
— Кажется, я выполнил свою миссию. Простите. Мне пора.
Было тихо в комнате; ветер с гудением проносился за стенами дома.
Она не ответила. Только повернулась и посмотрела как бы просящими помощи глазами, и он совсем близко увидел виновато подрагивающие уголки ее губ.
— Нина, что ты хотела сказать? Что ты хотела сказать?.. — вдруг с трудом, вполголоса заговорил он, видя эти ее виновато и робко вздрагивающие губы, и не договорил, и так порывисто и неловко обнял за плечи, целуя ее, — стукнулся зубами о ее зубы.
«Кто она? Как это получилось?»
Он оделся, и тут ему бросилось в глаза: прижатая ножками будильника, на тумбочке белела записка.
Он осторожно взял ее — мелкий круглый почерк был странен, незнаком, бисерные буквы летели:
«Сережа! Я ушла. Все на столе. Делай что Хочешь. До вечера. Нина».
Звонко тикал будильник, и этот единственный звук подчеркивал безмолвную пустоту квартиры.
Сергей стал ходить по комнате, в смолистом свете утра теплел воздух, становился розовым, и вещи Нины — ее серый свитер на спинке стула, ее узкие туфли под тахтой — тоже мягко теплели от зари. Это были ее вещи, которые она носила, надевала, которые прикасались к ее телу.
«Кто она? Как это получилось?»
Он долго глядел в окно.
После вчерашней метели двор, крыши сараев были наглухо завалены розовеющим свежим снегом, на крышах четкими крестиками чернели по чистой пелене следы ворон… И эти следы на утреннем снегу тихим и сладким толчком тревоги отдавались в нем, стиснули горло.
7
Он вернулся домой в десятом часу утра.
Сквозь сон смутно донесся возмущенный шепот Аси, ворчливое бормотание отца — голоса жужжали, колыхались где-то рядом, и в полудреме он старался вспомнить, что было вчера — неожиданное, оглушающее, счастливое, — все, что случилось с ним.
И, уже очнувшись от сна, Сергей с минуту еще лежал, не размыкая глаз, слыша около себя голос Аси, и почему-то хотелось улыбнуться от звенящего и горячего чувства радости.
— Папа, он сопьется — каждый день возвращается на рассвете! Уверена, ходит к каким-то гадким женщинам. Его пиджак пахнет отвратительными духами. Ты чувствуешь? Именно не одеколоном, а духами…
— Не замечаю, — скрипуче отвечал отец. — Вообще, скажи, пожалуйста, откуда это у тебя — «гадкие женщины»? В твои годы странные познания! Духи… какие духи?
— У тебя нет нюха, — со слезами в голосе выговорила Ася. — Я давно говорила. Тебе что керосин, что духи — одно и то же! — И с негодованием воскликнула: — Ужас какой!
Сергей вздохнул, как будто только сейчас просыпаясь, и, громко затрещав пружинами, повернулся от стены — снова, как вчера, светло ударило по глазам уютным солнцем морозного утра, ослепительной белизной окна.
В комнате топилась печь, попискивали котята в коробке, отодвинутой от багровеющего поддувала. Ася, заспанная, аккуратный передник повязан на талии, стояла посреди комнаты, зеркально-черные глаза возмущенно смотрели на пиджак Сергея, висевший на стуле.
— Ах, ты проснулся! — воскликнула она даже испуганно как-то. — Здравствуйте, донжуан несчастный!
Отец, в очках, с сосредоточенным выражением занятого человека, ползал на четвереньках перед дверью, держал галошу в руке и, нацеливаясь, щелкал этой галошей по полу, по солнечным полосам, кряхтел от усилий.
— Э, паршивцы! Пошла прочь!
Исхудавшая кошка зевала, следила за движением галоши, изредка мягко вытягивала лапу, лениво играя.
И Сергей, не поняв, в чем дело, засмеялся беспечно, откинул одеяло, сказал с счастливой веселостью:
— Что у вас тут? Клопов щелкаете? А ну, Аська, марш в другую комнату, одеваться буду!
— Он еще командует! Лучше бы молчал! — Ася вспыхнула, выбежала, мелькнув передником, в другую комнату, крикнула за дверью: — Просто какой-то кошмар!
Отец, нацелясь, хлопнул галошей, досадливо забормотал, обращаясь не к Сергею, а вроде бы к кошке:
— Мураши. Откуда эти мураши зимой? Брысь, окаянная, все б тебе играть, а котята голодные. А ну — геть! Лезь к чадам. — Он подтолкнул кошку к коробке, где возились котята, потом снял очки, взглянул на Сергея близорукими глазами. — Доброе утро, сын…
— Доброе утро… Николай Григорьевич!.. — живо ответил Сергей и запнулся с неловкостью человека, заговорившего фальшивым тоном.
Он часто ловил себя на этой фальшиво-фамильярной интонации в разговоре с отцом, которая не позволяла назвать его ни «отцом», ни «папой», создавала некоторую натянутость в их взаимоотношениях, заметную обоим.
Отец смущенно бросил галошу к двери, сел на стул, на спинке которого висел пиджак Сергея, протер, повертел в пальцах очки. Густая серебристость светилась в его волосах; и было, казалось, нечто жалкое в том, как он протирал и вертел очки, в том, что его вылинявшая, довоенная пижама была не застегнута, открывала неширокую грудь, поросшую седым волосом.
Был он до войны статен, темноволос, ловок в движениях, поздним вечером приходил с работы, кидал портфель на диван, целовал мать — красивую, сияющую весело-приветливыми глазами; маленькие сережки, как две капли росы, сверкали в ее ушах; затем отец садился за стол, часто рассказывал о разных смешных случаях на комбинате, которым руководил он, при этом хохотал заразительно и молодо.
Во время войны сразу и навсегда кончилась молодость отца. И возник новый его облик, в который Сергей не мог поверить. Из писем знакомых стало известно, что на фронте отец сошелся с какой-то женщиной — медсестрой из полевого госпиталя, и тогда Сергей, ошеломленный, с бешеной злостью написал ему, что не считает его больше своим отцом и что между ними все кончено.
Он узнал, что отец, комиссар полка, выводил два батальона из танкового окружения под Копытцами, прорвался к своим, был тяжело ранен в грудь и позже тыловым госпиталем направлен на окончательное излечение в Москву. Николай Григорьевич застал Асю одну в полупустом, эвакуированном доме, мать умерла. Отец неузнаваемо постарел, обмяк и как бы опустился; лежал целыми днями на диване в своей комнате, плохо выбритый, безразличный ко всему, не ходил на перевязки, с утра до вечера читал старые письма матери, но не говорил ничего. После излечения его уволили в запас.