— Ждешь, дядя, никак электричку? — послышался голос за спиной.
Константин обернулся.
— А?
В дальнем углу на скамье под лампочкой сидел плотный небритый парень в кожаном пальто и рядом другой — узкоплечий, с мальчишечьим лицом, в телогрейке, в ватных брюках. На скамье перед ними — бутылка водки, раскрытые консервы, оба деловито ели ножами из банки. Оглядев Константина, парень в кожанке отпил глоток из бутылки, передал ее узкоплечему.
— Когда… электричка в Москву? — спросил Константин.
— Неграмотный, дядя? — Узкоплечий, жуя, подошел к расписанию, стал водить, как указкой, кончиком ножичка по столбцам, обернул свое подвижное мальчишечье лицо и, смешливо пришепетывая, произнес сквозь щербинку меж зубов: — В пять утра первая… Бабушка, дедушка. Точно запомнил время, усики? Грузин?
— Пошел к черту, — проговорил Константин. «В пять утра… В пять!»
— Иди, Вась. Рубай, — вялым голосом позвал парень в кожанке.
Константин, согревая руки в карманах, прислонился плечом к деревянной стене, лихорадочно соображая, что делать сейчас, — и смотрел на жующих в углу парней, но смутно видел их лица.
Они ели молча.
«Значит, в пять. Значит, в пять утра? Ждать до утра?»
Ветер налетел на платформу, напоры его гулко разрывались вокруг станции, и донесся — может быть, почудилось — из ночи, из хаоса звуков слабый свисток паровоза, его тотчас смяло, унесло, как будто струйка ветра беспомощно пропищала в щели.
— Бабушка, дедушка, — хохотнул паренек с мальчишечьим лицом. — Чего тут застыл, спрашивают? Садись в товарняк! Чего смотришь?
Константин почти не разобрал то, что сказал парень, только показалось на миг, что он что-то понял особое, необходимое ему сейчас, — и даже руки, засунутые в карманы, налились млеющим нетерпением.
«Только бы увидеть Асю… И — больше ничего. Только бы увидеть…»
Парни кончили жевать, узкоплечий вытер лезвие о край скамьи, не отрывая смешливого взгляда от Константина.
— Чего уставился, дедушка, бабушка? Не псих ты?
Константин не ответил.
Близкий свисток паровоза, рвя ветер, несся на станцию; Константин ногами почувствовал сотрясение пола и тут же рванулся к выходу, выбежал из деревянного зданьица в пронзительный, навалившийся паровозный рев, заложивший уши.
По глазам полоснул сноп прожектора, трехглазая железная громада с грохотом, шипением мчалась, надвигаясь из ночи; и налетела на станцию, свистя паром с запахом угля; мелькнуло жаром красное окошко машиниста, Константина обдало теплой водяной пылью — и тяжело забили колесами о рельсы, наполняя станцию пульсирующим гулом, огромные закрытые вагоны.
Это был товарняк.
Константин, оглохший от грохота, пропустил половину состава и бросился за поездом по платформе, надеясь вскочить на тормозную площадку, но не рассчитал скорости поезда.
С увеличенным бегом пронесся последний вагон, стуча тормозной площадкой. Эту площадку мотало, и мотало там темную фигуру в тулупе, и красный фонарь стремительно удалялся над открывшимися рельсами.
Константин добежал до конца платформы, схватился за перила, упал на них грудью.
«Здесь они не сбавляют скорость… Не вышло! Что же делать? Пешком идти?.. По рельсам идти? Только не ждать до утра. Все, что угодно, только не ждать!..»
Платформа была по-прежнему унылой, ночной. В поселке не светилось ни одного окна. Почти сливаясь с темью станции, стояли две фигуры у стены — оттуда смотрели на него.
«Все, что угодно, только не ждать! Только бы увидеть Асю! Только бы…»
Когда он утром, растерзанный, потный, за сутки обросший щетиной, измазанный в мазуте, с полуоторванным рукавом, не вошел, а, пошатываясь, ввалился в комнату и когда чуждо, резко увидел на пороге Асю, растерянно открывшую ему дверь, Константин со спазмой в горле, тисками сжавшей его, хрипло прошептал:
— Асенька… — И, сдергивая с шеи шарф, точно всю ночь нес на плечах нечеловеческий груз, смотрел на нее, едва стоя на онемевших ногах.
— Ты жив, ты жив?.. А я уже не знаю, что подумала!.. Где ты пропадал? Не спала ночь, прозвонила все телефоны, наделала шуму — в Склифосовского, в парке… Ты знаешь, что я подумала? Ты знаешь?
— Я тоже… о тебе, — прошептал он, не было сил говорить громко.
И она еще что-то спросила его, но в эту минуту он ничего ясно не расслышал, казалось — спрашивали не губы ее, а брови, глаза, все лицо, подчиненное им.
— Костя? Костя…
— Я думал о тебе всю ночь, — сказал он. — Все время… — снова шепотом проговорил Константин, — и то, что… Я не жил бы без тебя…
А она, прикусив губу, молчала и горько одним взглядом спрашивала его: «Это все, все?»
— Ася, нас сняли с машин в конце смены. И отправили разгружать состав с лесом… Вот видишь, такой вид. Вот… Порвал рукав…
Константин падал несколько раз на обледенелой насыпи, сбегал со шпал, когда навстречу неслись товарные поезда, и, оскользаясь, скатывался в кусты возле путей; он сел на товарняк только в Вострякове. Но лгал он ей наивно, как говорят неправду не подготовленные ко лжи, видел, что она еле заметно отрицательно качала головой, лишь так отвергая его неправду, и он договорил еле слышно:
— Я виноват… Я не мог позвонить…
Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и с неверием вспоминал то мертво-бледное, испуганное ее лицо, какое представил, когда шел на станцию во Внукове, и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей.
— Пожалуйста, скажи мне правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — У тебя ночью… ничего не произошло?
— Нет.
— Спасибо, если это правда.
— Я просто смертельно устал, — сказал он. — Ася, послушай меня… — Он не договорил. Ася, почему-то зажмурясь, перебила его:
— Нет! Ничего не говори. Не надо. Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне; все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И сходи в ванную. Усталость сразу пройдет.
— Я… сейчас, Асенька.
Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и отступил на шаг, повторил:
— Асенька, родная моя.
А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, чуть дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас.
«За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, в ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью.
И он уже напряженно ожидал на ее лице выражение брезгливости.
— Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой.
Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки.
12
Константин дремал за столом, клонилась голова, смыкались веки — у него не было сил встать, раздеться, лечь на диван; а мартовский закат уже наливал комнату золотистым марганцем, наполнял ее благостной тишиной сумерек, и он подумал: как хорошо не; двигаться, не заставлять себя что-либо делать с собой, со своим смятым усталостью телом.
«Вальтер», — думал он. — Избавиться от «вальтера» — сегодня, сейчас. Его очень просто могут найти в сарае. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!»
Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к самому себе, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это так не чувствовалось, когда без единого движения сидел он в мутной дреме после бессонной ночи.
«Так, — рассчитывая» подумал Константин. — Взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома. Он рано приходит с работы. Впрочем, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами. Как ходят все. Спокойно, надо спокойно».
Когда он надел куртку и вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок, еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц.
Скрип снега, раздававшийся под ногами, казалось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний двор.
Он вдруг остановился в двух шагах от сарая.
Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливал там.
«Кто в сарае? Берзинь? С кем?»
— Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят…
За порогом на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката. Он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека:
— Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил.
За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; заслоняла ее закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья; прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу.
— Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?..
Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не отводя от Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять:
— Дядя Костя?..
Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал!
— Дети, дети, задают столько вопросов — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и ударил колуном по полену. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая!
Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров.
Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок. Сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка.
Дров на прежнем уровне не было. Они были разобраны. И он тотчас же вспомнил, что тогда ночью спрятал пистолет в дровах Берзиней, твердо зная, что у них никогда не будут искать его. И, оглушенный внезапным ужасом и стыдом, Константин взялся за покрытую ледяной и скользкой плесенью бутылку со свечой, обвел взглядом Берзиней.
Оба они безмолвно, с каким-то объединенным сочувствующим вниманием глядели на него, на свечу, которую он тупым движением переставил на другое место; язычок свечи заколебался.
— Вы… — сказал он и замолчал. И глухо договорил: — Не буду мешать. Простите…
Берзинь закивал странно и часто, полукашляя в нос; свеча дробилась в стеклах его очков, и рядом с его лицом белело лицо Тамары, — он видел ее изумленно наползающие на лоб брови. Она откинула платок, выгнув свою еще по-детски беспомощную шею, готовая что-то сказать, но не говорила ничего.
И он почувствовал себя как в душном цементном мешке и быстро пошел к двери; на пороге сказал:
— Простите меня, Марк Юльевич.
— Нет! Мы уходим! Томочка, возьми дрова! Мы мешаем соседу! Мешаем! — Берзинь вскочил, двигая локтями, головой, как будто собираясь бежать; концы кашне мотались на его груди. — Сопливая девчонка! Что ты сидишь, я тебя спрашиваю! — срываясь на фистулу, крикнул Берзинь, оглянувшись на дверь. — Сопливая наивная девчонка! Куда ты запускаешь глаза? Где твоя вежливость? О-о! Думать! В первую очередь человек должен думать!.. — Берзинь постучал указательным пальцем себе в лоб. — Мы живем в коллективе. Мы должны уважать соседей. Мы уходим из сарая!
— Папа! — закричала Тамара возмущенно. — Не кричи! Мне стыдно за тебя! Почему ты боишься? Если у тебя не хватает смелости, я сама объясню Константину Владимировичу! Константин Владимирович! — Она перешла на шепот; — Константин Владимирович… Сегодня… мы брали дрова… И вы знаете… у нас…
Константин обернулся.
«Не говори! — хотелось сказать Константину. — Я все понял. Не говори ничего!»
Он стоял, покусывая усики, смотрел на растерянно моргавшего Берзиня, на — шатающийся язычок свечи, на Тамару, доказательно прижавшую руку к груди. И сказал вполголоса:
— Что «знаете»?
Он не мог объяснить сам себе, почему так открыто выговорил «что „знаете?“, и, сказав это, переспросил:
— Не понимаю, что — знаете? О чем вы, Тамара?
— Паршивая девчонка! Что ты говоришь, не слышали бы мои уши! — Берзинь махнул кашне вокруг воротника, грубо дернул Тамару за рукав. — Что ты говоришь Константину Владимировичу? Мы уходим, сию минуту уходим, Константин Владимирович! Вам не стоит слушать ее болтовню. Стоит ее послушать — и можно повеситься!
— Ах так! Так, да? — сказала Тамара зазвеневшим голосом. — Ты трус! Ты боишься самого себя! Вот смотрите, Константин Владимирович, что мы нашли в сарае! Под этими дровами! Кто-то спрятал здесь! Смотрите!
Она отшвырнула поленья, выхватила маленький серый сверток из-под дров, шепча: «Вот-вот», и, не сняв варежки, стала торопясь и вместе с тем боязливо разворачивать его. Конец пухового платка мешал ей, путаясь под руками, и в следующую секунду сверток выскользнул из ее рук. Пистолет со стуком упал в щепу. Аккуратные фетровые валенки Тамары стремительно отскочили в сторону от упавшего в щепу «вальтера». Берзинь, страдающе охнув, схватился за голову.
— Что ты делаешь? Он заряжен патронами!.. Можно сойти с ума!
— Он заряжен пулями, — сказал Константин.
— Что? — удивился Берзинь.
— Пулями, — сказал Константин, глядя на «вальтер».
В щепе он тускло и масляно отливал металлом при огне свечи.
Аккуратные валенки Тамары приблизились к пистолету и замерли. Она сказала:
— Вот!..
— Пулями, — проговорил Константин.
— Что? — спросил Берзинь потрясение.
— Пулями, — повторил Константин, — которые убивали на войне.
Усмехнувшись скованными губами, он поднял пистолет и, когда уже привычно держал на ладони этот зеркально отполированный, изящный, как детская игрушка, кусок металла, на миг почувствовал, как твердая рукоятка его, тонкая и влитая спусковая скоба плотно входят в ладонь, передавая руке холодную щекочущую жуть, таившуюся, запрятанную в этом круглом стволе, — стоит лишь сделать усилие, нажать спусковой крючок…
Он услышал в тишине носовое дыхание Берзиня, скрип щепы под валенками — и тут же увидел в глазах Берзиня и Тамары, как бы вмерзших в одну точку, страх ожидания близкой опасности, исходившей от этого полированного металла; и обнаженно ощутил связь между собой и этим оставленным после войны «вальтером», будто он, Константин, нес опасность смерти — стоило лишь нажать спусковой крючок. И он особенно понял, что не может ни перед кем оправдаться, объяснить, зачем он оставил пистолет, и ясно представил бессилие доказательств.
— Это… немецкий пистолет, — проговорил он наконец. — Старой марки. Лежит с войны… — И усмехнулся Тамаре. — Понимаете?
— Да, да, да! Это чей-то пистолет… лежит с войны! — эхом подтвердил Берзинь. — Да, да, да! Это с войны! Конечно, конечно!
— Ты, папа, говоришь ужасную ерунду! — досадливо выговорила Тамара. — Эти дрова привезли осенью. Привез Константна Владимирович! — Она обратилась к нему по-взрослому, голос был трезв, опытен, как голос зрелой женщины, и эта рассудительность поразила Константина. — Я уверена — револьвер надо сдать управдому или в милицию. Мы не знаем, зачем он здесь, может быть, готовится убийство! Это может быть?
— Н-не думаю, — сказал Константин; струйки пота, щекоча, скатывались у него из-под шайки. Он добавил тихо: — Тамара, из этого оружия нельзя убить. Это «вальтер». Игрушка. Поймите — детский калибр. Кто-то привез его с войны как игрушку.
— Из револьвера убивают, — ответила Тамара. — У нас в школе мальчик принес финку. Нашли в парте. Его исключили. Директор сказал, что весь класс потерял бдительность…
Берзинь схватился за виски.
— Какой управдом? Какая милиция? Какой директор? Что у тебя в голове! Какое твое собачье дело? Я повешусь от такой дочери!
— Папа! Перестань! Это стыдно! Я ненавижу твои истерики! Мещанские слова! Я знаю, как ты читаешь газеты, слушаешь радио — зажимаешь виски, закрываешь глаза! Да, я знаю! — Голос ее опять трезво прозвучал в ушах Константина, ошеломив его откровенностью и прямотой. — Разбираешь события со своей мещанской колокольни!
Берзинь, сжимая виски, закачался из стороны в сторону.
— Что она говорит! Что она говорит, отвратительная девчонка! Замолчи! — Он весь затрясся и так дернул книзу руку Тамары, как будто хотел рукав телогрейки оторвать. — Замолчи, глупая! Или я тебя побью раз в жизни!
Он топтался перед ней, маленький, круглый, вобрав голову в плечи — то ли готовый ударить ее, то ли сам головой и плечами ожидая удара, не веря в то, что сейчас услышал, а лицо стало как у ребенка, которому сделали больно.
— Что ты делаешь… с отцом, — обезоруженно произнес он. — Что делаешь?
Растерянно трогая кисть, которую грубо дернул отец, Тамара отошла к двери, расширяя глаза со стоявшими в них слезами, оттуда проговорила упрямым голосом:
— Не смей меня больше трогать, не смей! Я комсомолка, папа. Мы никогда не должны забывать! Мы обсуждали на собрании… Мы советские люди. Разве этот револьвер нужен хорошему человеку? Зачем он ему? А если какой-нибудь вредитель ночью спрятал? Константин Владимирович, скажите же, скажите папе! Он ничего не хочет понимать. Константин Владимирович, скажите же ему! Нужно немедленно сообщить в милицию! Я сама пойду. Я не боюсь!.. Я сама пойду!
— Замолчи! — срываясь на визг, затопал ногами Берзинь. — Я тебя изобью. Ты не моя дочь!
Константин не ожидал этого — Тамара, вытерев глаза, решительно поправила платок и перешагнула фетровыми валенками через кучу дров, рванулась из сарая и побежала по тропке к воротам среди сугробов.
— Тамара! Подождите… Тамара!
Константин сунул «вальтер» в карман, увидел на секунду, как в отчаянии Берзинь со стоном опустился на чурбачок, — и он бросился к двери, ударившись о косяк, догнал Тамару на середине двора.
Она гибко откинула голову, — бледное лицо в платке, детские глаза выступили из темноты.
— Что вы? Вы — тоже? Тоже? — вскрикнула Тамара. — Что вы… хотите от меня? Вы боитесь, да? Почему вы все боитесь? Вы тоже боитесь?
— Тамара, не делайте этого! — заговорил он, стараясь убедить ее. — Тамара, милая, вы не должны этого делать! Нельзя ничего опрометчиво делать. Никогда не надо. Вы ведь многого не знаете. Вы можете погубить сейчас ни за что человека. Может быть, это все принесет большую беду! Поверьте, все может быть! — Ему стоило усилий улыбнуться ей в расширившиеся глаза. — Ну, если это мой пистолет… Я похож на вредителя? Ну, скажите — похож? Я похож?
— Вы-ы? — протяжно выдохнула Тамара, и уголки бровей ее разошлись в стороны. — Вы?
— Разве это важно? — продолжал Константин. — Но подумайте, что это пистолет такого человека, как я… Кто-нибудь привез с фронта. Спрятал. И забыл про него. Может же это быть? Поверьте, это может быть. Вот он, пистолет, я взял его! Я отнесу его в милицию и сдам! И все будет в порядке. Вам не нужно никуда ходить! И не нужно вмешиваться. Ведь вы девушка. Зачем вам это? Совсем не женское это дело. Ну? Разве я не прав?
— Вы знаете… вы знаете, — звонко заговорила Тамара и отвернулась. — Когда случилось это с мальчиком, я не сказала. Но на меня стали как-то странно смотреть даже учителя. Я видела ножик, но не подумала. А его исключили. Но я не понимаю: стали говорить, что я из любви к нему забыла о честности. Я не понимаю…
— Идиоты были всегда! И наверно, еще долго будут, — сказал Константин и прибавил дружески: — Вернитесь, Тамара. Вы обидели отца, но вы оба были не правы. Честное слово. Идите к отцу. Мы часто несправедливы с теми, кто нас любит. И прощаем тем, кому нельзя прощать. Поверьте, я немного старше вас. Я немного опытнее.
Медленно проведя ладошкой по щекам, словно снимая паутину, она спросила удивленно:
— Почему вы со мной… так говорите? Как с ребенком…
Он осекся, хотя ему хотелось говорить с ней.
Двор уже погружен был в синеющую темноту мартовского вечера с пресным запахом подмороженного снега, открывалась над границей крыш ровная глубина звездного неба, и проступал огонек свечи из раскрытой двери сарая. Все вдруг стало покойно, тихо, как в детстве. Ничего не случилось, не должно было случиться — ночь была закономерной, и закономерными были огонек свечи в сарае, звезды над двором, горький запах печного дымка и то, что все будто исправилось в жизни, как только он заговорил с ней. Он не знал, что это было, но он говорил с ней и чувствовал себя старше ее на много лет, и опытнее, добрее, чем, казалось, все эти знакомые и незнакомые люди за этими спокойно освещенными окнами во дворе. Жесткий ком пистолета, давивший на грудь, — комок зла, страха за Асю, за все, что могло свершиться, — было тоже закономерностью.
Он сказал:
— Идите к отцу, Тамара. И помиритесь. Не стоит портить друг другу жизнь. Из-за пустяка. Честное слово, жизнь неплохая штука, если быть добрым к добру и сволочью к злу. И тогда прекрасно будет.
— Что? — одними губами спросила Тамара. — Какое зло?
— Это вы когда-нибудь поймете. Вы все поймете. Послушайте меня, идите к отцу и скажите ему, что ничего не было. Ведь он вас любит.
Она посмотрела на него из темноты недоверчиво, потом сказала:
— Почему вы так говорите?..
— Томочка! — жалобным голосом позвал Берзинь из сарая. — Константин Владимирович.
— Идите! — сказал Константин, не отвечая на ее вопрос. — Идите.
Взглянув на сарай, она осторожно вздохнула и тихими шажками двинулась по тропке. В оранжевом от свечи проеме двери проступала маленькая и жалкая фигура Берзиня. Покашливая, он горбился, и в позе его были убитость, желание мира.
Константин пошел к парадному.
13
Иногда ему казалось — вся квартира была полна звуков: хлопала пружина парадного, Берзинь трубно и мужественно сморкался в коридоре; гулко, но неразборчиво шли волнообразные голоса из кухни, стихали и вновь толкались в стены, и Константин лежал на диване, в полузабытьи различал эти звуки.
Потом голоса стихли на кухне.
«Почему люди так много говорят? — думал Константин. — Какой в этом смысл? Что это, форма самозащиты?!. Берзинь отлично понял, что пистолет мой. Но он слишком честен. И теперь смертельно перепуган. За себя, за Тамару и, наверно, за меня. Скажите мне, милый Марк Юльевич, зачем я берег этот „вальтер“?.. Почему я, дурак, не выбросил его раньте? Память? Наградное оружие? Да это же глупость! Нервы — ни к черту!.. И тогда, на даче, и сейчас; Я, кажется, болен, с ума схожу!..»
Константин лежа пощупал во внутреннем кармане куртки пистолет — ему необъяснимо хотелось смотреть на него. «Вальтер» влип в ладонь: никель, кнопка предохранителя, литой спусковой крючок, гладкий ствол. Когда-то, несколько лет назад, в разведке этот «фоновский» пистолет необходим был ему, легонько оттягивал задний карман — запасной пистолет для себя; тогда он сам как угодно мог распоряжаться своей жизнью.
Но здесь, сейчас, в тишине комнаты, при виде этого точеного, как детская игрушка, механизма, здесь совсем по-иному — металлически и щекочуще — запахло смертью. И, со страхом и ненавистью к этому пистолету, глядя на него, он снова ощутил вокруг себя провал, как тогда ночью, когда шел на станцию во Внукове.
«Нервы, — додумал он. — У меня размотались нервы. До предела размотались…»
Константин медлительно встал с дивана, поскрипывая рассохшимся паркетом, прошел в другую комнату, включил свет. Комната ожила вещами Аси: свитером, домашним халатиком на спинке стула. Окна стали черными, превратились в плоские зеркала. Они мертво отразили зеленый парашют застывшего на шнуре абажура и очертания лица Константина, выражение которого он не разобрал, когда задергивал занавески.
Он выложил на письменный стол томики Тургенева, затем том «Жизнь животных» Брема, который необходимо было сжечь. Этот наивный тайник для «вальтера» все-таки был удобным — вырезанный бритвой футляр среди жирных строчек, и в глаза Константину бросилось несколько слов, оборванных выемкой гнезда, он прочитал машинально, не вдумываясь в смысл: «…потрясенные ревом тигра животные…»
Он вздрогнул — громкий стук раздался в дверь из коридора.
Этот стук возник из шагов, голосов на кухне, из движения в квартире. Стук начался в дверь первой комнаты. Он заполнил ее, рвался, проникая оттуда, из другого мира.
И, отчетливо услышав этот сумасшедший стук, Константин быстрым и сильным рывком охватил, сжал плоский и холодный как лед металл пистолета: и, когда он оборачивался к двери, что-то знакомое, темное кинулось в лицо, мелко задрожав в тумане, жирная пиния букв, смысл которых он уже не понял; лишь в сознании его завязла мысль: «Вот оно, вот оно!»
За дверью гремели шаги. Стучали непрерывно.
И он понял, что это все — за спиной дышит пустота, в которой ничего нет, кроме угольного бесконечного провала. И еще он успел подумать, что сейчас, когда они войдут, исчезнут мать и отец, которых он уже забывал, почти не помнил, и незабытая война, и Сергей, и сорок пятый год, и Николай Григорьевич, и Ася, и ее радостно сияющие ему глаза («Прости меня, Асенька, прости меня!»), и Михеев, и Быков, и вся злость, и его мука, и его страх за Асю, с которым невозможно было жить.
«Вот и все, Костя…»
И, одним движением толкнув руку с «вальтером» в карман, глядя на дверь в другой комнате, он крикнул:
— Кто?..
В дверь прекратили стучать. Шагов не было. И только возбужденный голос сквозь дыхание:
— Константин Владимирович! Константин Владимирович!.. Вы спите? — Это был голос Берзиня.
— Кто там?.. Вы, Марк Юльевич?..
— Константин Владимирович! Откройте! Вы слышали? Вы спите? Радио… включите, пожалуйста, радио!
— Что? Какое радио?
С испариной на лбу, очнувшись, он застонал, протер лицо, словно разглаживая на нем напряжение мускулов.
И после этого повернул ключ в двери.
— Радио… радио! Вы слышали радио? Это второе сообщение… Вы слышали?
Берзинь на коротеньких ногах вкатился в комнату, волосы встрепанно торчали с боков лысины, подтяжки спущены, били по ягодицам, как вожжи.
В руках у Берзиня была мышеловка, и несоответствие этой мышеловки и выражения несчастья в глазах его, во всей его фигуре удивило Константина. Он, не понимая, выговорил едва:
— Вы что?
— Вы послушайте… послушайте! Вы не слышали? Не слышали? Передали о Сталине… И сейчас передают. Вы спали, да? Вы не слышали? Включите радио! Где у вас радио?
— Что — Сталин?
— Включите радио. Включите радио! — повторял Берзинь, бегая по комнате. — Где, где у вас радио? Передают. Сейчас!
Константин вбежал во вторую комнату; дергая зацепившийся шнур, включил репродуктор — он размеренно ронял чугунные слова:
— …и Совет Министров Союза ССР сообщают о постигшем нашу партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища Иосифа Виссарионовича Сталина.
В ночь на второе марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга.
Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения деятельности сердца и дыхания…
На Горбатом мосту тихой канавы Константин нащупал «вальтер» во внутреннем кармане и резко бросил его через железные перила в неподвижную вечернюю, расцвеченную огнями воду.
И не расслышал булькнувший звук внизу. Вода поглотила пистолет без всплеска — и не было кругов в масляной черноте под мостом.
«Почему я этого не сделал раньше? Надеялся на что-то? Ждал? Не верил? Что ж — вот она, добренькая черта: сомневаться до последнего момента! И я не верил, сомневался?..»
Потом, скользя по гололеду ступеней, Константин спустился на безлюдную набережную — и тут сбоку раздался стеклянный приближающийся хруст ледка под чьими-то ногами. Он со споткнувшимся сердцем глянул из-за поднятого воротника. Темная фигура постового, незаметно дежурившего в тени дома, солидно, неторопливо надвигалась на Константина, голос ударил, как выстрел:
— А ну, что бросил, гражданин? Что в канаву бросал?
— Пистолет. Обыкновенный пистолет, — внезапно с отчаянным спокойствием проговорил Константна. — Этого мало?
— Чего-о? Вы эти шутки бросьте. Вчера одна тоже бросила. Ночью. Утром посмотрели — младенчик на камушках. «Пистоле-ет»! Проходите, проходите, гражданин.
Ночью он сжег в печи том Брема, в котором было вырезано гнездо для «вальтера».
— Ты не спишь, Костя?
— Нет. Не могу.
— Это ужасно.
— Скажи как врач, инсульт — очень серьезно? Это излечимо?
— Да. Но это второй инсульт. Главный врач нашей поликлиники сказал, что это второй. Первый был в тридцатых годах. Мы не знали. Он без сознания. Поражены важные центры.
— Странно. Не могу представить, чтобы он был без сознания. Мы всегда думали, что он вечен…
— Когда я шла из поликлиники, на улице останавливались люди. Везде включили радио. Все молчат. Никто не ожидал. Знает ли об этом папа… там? И Сергей.
— Наверно.
— …Письма, которые писал Сергей Сталину… Он писал о папе. Теперь я не знаю, что будет.
— Ася! Тебе неудобно лежать?
— Нет, нет… Что-то стало душно. Горло перехватило.
— Дать тебе воды? Тебе что-нибудь нужно, Асенька?
— Не надо. Ничего не надо. Возьми только руку из-под головы. Не обижайся… Я вот так лягу. И все пройдет.